Развивая Маркузе
Памяти 68-го.
Осмеяв леграновский мотивчик,
безоглядно ты сменила стиль
и уже давно не носишь лифчик
и штанами подметаешь пыль.
Но еще не зажила обида,
ибо выходило так подчас,
что пренебрегал твоим либидо,
изучая то, что сделал Маркс.
И когда в прозрачную кабинку
заходила голая под душ —
я спешил скорей сменить пластинку,
не поверив в розовую чушь.
И когда вдруг космы вороные
распускала махом по спине —
меры революции крутые
виделись оправданными мне.
Но пока ажан фундаментально
новый штурм готовит где-то там,
ты впервые леворадикальна
и отнюдь не безразлична нам.
Отдохнем от предстоящих схваток,
подсознанье вышло из глубин.
Друг, форсящий клешами до пяток,
заряжает рядом карабин.
Боже мой, и ты еще хотела,
выбравшись в столицу из глуши,
в мастерской непуганое тело
продавать мазиле за гроши.
Он тебя, уже снимая пенки,
ест глазами, будто нувориш, —
перед ним одна на авансценке
ты совсем раздетая сидишь.
Пусть тебе, жестокая, неловко
станет возле моего одра,
ежели поспешно драпировкой
не прикроешь пышного бедра.
Переутонченна и мясиста,
выглядишь уже не по-людски,
разлетясь на импрессиониста
радужные бледные мазки.
К лилиям, кувшинкам, их излову
я и сам не равнодушен, но
уступаю не цветам, а слову,
что теперь в груди раскалено.
Мой удел — с линолеумным полом
в невпрогляд задымленных кафе
заседая, ссориться с глаголом
и посильно мыслить о строфе.
Не мешая сонным рыболовам
куковать в преддверии зимы,
под зонтом раскидистым не новым
двигались по набережной мы.
Обгоняли баржи нас упрямо
в водяной назойливой пыли.
И клешни с наростами Notre-Dame
как всегда маячили вдали.
Много-много лет назад в России,
познакомясь, спрашивал тебя
о мещанской вашей энтропии,
в ту тихонько сторону гребя.
Горячась, ты отвечала грозно —
скоро, мол, на ней поставим крест.
Что же медлишь — или слишком поздно,
или трудно за один присест?
В шелковой рубашке на кровати
у меня тут в беженской норе
выглядишь принадлежащей к знати.
Восемьдесят третий на дворе.
Помнится, в сознании крутилась
новость, что Андропову хана.
И бывало дня не обходилось
без бутылки красного вина.
В солнцепек в необозримом храме
воздух все равно холодноват;
вековая копоть въелась в камень,
и зверьки оскаленные спят.
В алтаре гигантская розетка
с красно-синим блестким витражом
словно Бога огненная метка
или космос, срезанный ножом.
Шли с тобой, нечесаные, темным
бесконечным нефом боковым
и таким же сердцем неуемным
были ближе мертвым, чем живым.
А еще поблескивала кварцем
в получаше каменной вода,
чтоб смочить негнущиеся пальцы
прежде чем перекреститься, да.
Наконец, передохнув немного
на одной из лавок для мирян,
так и не отважившись с порога
исспросить прощенье за изъян,
мы вернулись в городской зверинец,
малодушно оставляя тот
древний дом, похожий на эсминец,
что сойдет со стапелей вот-вот.
Трехэтажным обложив Монтеня,
я ничем уже не дорожу.
Чтоб не стать похожим на тюленя,
каждый день на стрельбище хожу.
Там куются наши идеалы,
раздается пролетарский мат
и былые интеллектуалы
возле брюха держат автомат.
И по горло нахлебавшись втуне
оппортунистических бодяг,
что не все приемлемо в Дзедуне
и в России вышло все не так,
словно выполняющие разом
сердцем продиктованный приказ,
мы идем притихшим Монпарнасом,
и не останавливайте нас.
С древних башен скалятся химеры;
ректорат сочувствует порой.
Хунвейбины, кастровцы и кхмеры,
каждый — диалектик и герой.
Ленин прав, что в надлежащем месте
в нужный час собраться дболжно нам
и, священнодействуя из мести,
вставить клизму классовым врагам.
Я первым сам приду тебе сказать,
что все проиграно — ребята отступили.
К буржуазии, при которой жили,
придется снова в рабство поступать.
Нас полицейские по-царски наградили:
у одного фингал,
другой с рубцом на лбу,
а третий вообще лежит в гробу,
слезоточивым газом отравили.
И он уже — лопатой борода —
не свистнет весело:
— Айда опохмелиться!
Любимая, я думаю о шприце,
всади на ампулу поболе, чем всегда.
Я видел, ты одна над схваткою была
решительных идей с правами человека,
но вдруг расслабилась — и чуть не родила,
пока неистово гремела дискотека.
..............................................
Есть в диалектике
еще один закон,
который нарушать борцам не должно всуе:
тот быстро в правый катится уклон,
кто после первых битв раскис и комплексует.
А если так, то чем же можем мы
помочь безграмотным в большой политучебе,
я — с розовым бинтом, подобием чалмы,
и ты — с младенцем, плачущим в утробе?
1969, 1999.
Я давно гощу не вдали, а дома,
словно жду у блесткой воды парома.
И несут, с зимовий вернувшись, птицы
про границы родины небылицы.
Расторопно выхватить смысл из строчки
потрудней бывает, чем сельдь из бочки:
в каждом слоге солоно, грозно, кисло,
и за всем этим — самостоянье смысла.
Но давно изъятый из обращения,
тем не менее я ищу общения.
Перекатная пусть подскажет голь мне,
чем кормить лебедей в Стокгольме.
А уж мы поделимся без утаек,
чем в Венеции — сизарей и чаек;
что теперь к отечеству — тест на вшивость —
побеждает: ревность или брезгливость.
Ночью звезды в фокусе, то бишь в силе,
пусть расскажут про бытие в могиле,
а когда не в фокусе, как помажут
по губам сиянием — пусть расскажут.
...Пусть крутой с настигшею пулей в брюхе
отойдет не с мыслью о потаскухе,
а припомнит сбитого им когда-то
моего кота — и дыхнет сипато.
11.V.1999.
Бывало под мухою
по молодости
приму и занюхаю.
Прости и впусти.
По жанру положенный
герой в боевик
так входит, поношенный
не сняв дождевик,
поклажу походную
неся на горбе,
чтоб душу бесплодную
доверить судьбе.
Ни роще в безлистии,
ни, проще сказать,
беде в бескорыстии
нельзя отказать.
Жизнь сделалась прожитой,
нагнавшей слезу
на кисти мороженой
рябины в лесу.
Раздетая донага
зазывная даль.
И с вальсом из “Доктора
Живаго” февраль.
Мнил, дело минутное,
но вот тебе на:
последние смутные
сбылись времена.
В оконце алмазная
купина горит.
И жизнь безобразная
уснуть не велит.
14.V.1999.