Интернет-фирма “Инфоарт”, на сервере которой в “Журнальном зале” представлен сетевой “Новый мир”, начала свое регулярное телевещание в пространстве Интернета. И одним из первых появлений “Нового мира” на интернет-телевидении стало интервью, данное ответственным секретарем журнала, прозаиком Михаилом Бутовым. Оно было записано в “Интернет-студии на Шаболовке” и показано в Интернете сервером “Инфоарта” 30 апреля этого года. Вел беседу редактор электронной версии “Нового мира” Сергей Костырко. Мы предлагаем читателю сокращенную запись этого интервью.
— Литературная судьба Михаила Бутова с самого начала оказалась связанной с журналом “Новый мир”. Здесь Бутов дебютировал рассказами “К изваянию Пана” и “Измаил II” (1992, № 8) — рассказами, характерными для нового, формировавшегося в восьмидесятые годы литературного поколения. Следующая публикация — рассказ “Памяти Севы, самоубийцы” (1993, № 5) — остановил внимание широкой публики уже не только знаковыми для новой литературы чертами, но отчетливо заявленной индивидуальной писательской манерой. Затем последовали “Известь” (1994, № 1), “Астрономия насекомых” (1995, № 4). Параллельно издательство “Книжный сад” выпустило первую книгу прозы Бутова “Изваяние Пана”, в которую кроме рассказов вошла повесть “Идентификация” — самое крупное из написанных им к тому времени произведений; а в журнале “Знамя” была напечатана повесть “Музыка для посвященных” (1995, № 3).
Бутов прочно занял свое место в ряду новых писателей, и тем не менее у читателя и критиков оставалось ощущение, что все написанное — только начало, только заявка на нечто более значительное. И вот в первых двух номерах “Нового мира” за 1999 год появился роман Бутова “Свобода”, сразу же ставший литературным событием. Об этом романе и пойдет сегодня речь. Но вначале все-таки хотелось бы услышать, что Бутов думает о своих ранних вещах.
— Самое существенное, что я должен здесь сказать, — я не принадлежу к когорте, может быть, наиболее влиятельной сегодня в литературе, филологических писателей. Я из другого санатория. У меня техническое образование — Институт связи. Образование случайное и не имевшее отношения к тому, чем я хотел заниматься. Присутствовала вот такая в нашем поколении постсоветская инфантильность, когда хорошо, если к тридцати — сорока годам ты понимаешь, чем действительно хочешь заниматься. Писать я начал от тоски и печали — работал тогда инженером по ремонту телевизионных антенн, ползал в грязи по чердакам, а в обед, когда мои рабочие отправлялись выпивать, шел домой (работал рядом с домом) и садился сочинять рассказ. Это были 1987 — 1988 годы.
— Но только тоски технического образования было мало для писания рассказов. Было ведь наверняка и какое-то литературное воспитание?
— Да, разумеется. Моя семья была достаточно литературной, присутствовал в ней своеобразный литературный пафос, причем достаточно элитный. Да в те времена и инженеры в литературе ориентировались, не то что сейчас. Я достаточно рано начал читать самиздат и тамиздат, много классики...
— Я потому спросил, что твои первые рассказы демонстрировали достаточную продвинутость как раз в том направлении, от которого ты отмахнулся как от филологического.
— Да нет, я и сейчас совершенно не пытаюсь с чисто филологической прозой решительно размежеваться — я говорю только о своем литературном генезисе. В филологическом духе пишутся очень интересные для меня вещи, и мне там многое нравится, ну, скажем, некоторые сочинения Славы Курицына. Я говорю только о том, что сегодня у подавляющего большинства критиков моего поколения — это плюс-минус десять лет к моим тридцати пяти — присутствует — осознанное или нет, не знаю — убеждение, что в этом поколении вхождение в литературу возможно только из филологии.
— Даже по темам ты шел вровень с ними — скажем, “армейский” рассказ “К изваянию Пана”.
— Вот уж таких рассказов я точно писать больше не буду.
— Почему?
— Про армию писать — дело не княжеское. Во-первых, любой, кто там был, может рассказать достаточное количество анекдотов, чтобы составить из них некую повесть. А у меня после, слава богу, не слишком тесного знакомства с армией осталось впечатление, что сами-то эти офицеры не такие уж глупые. Нынешняя армейская фантасмагоричность для офицеров — как будто форма некоего фольклорного бытования. Мне кажется, они сами тщательно пестуют картину армейского идиотизма.
А во-вторых, становишься старше и понимаешь, что они, вояки, может, и дубы, конечно, но только потом какой-нибудь более хитрый дуб из государственного управления дает команду — и у них выбора другого нет, как идти и лбы свои подставлять под пули. По большей части совершенно непонятно, за что. Поскольку есть государство, политика, будет существовать и война, а следовательно, и необходимость в людях, которые ради этого государства рискуют жизнью. То есть корень зла не в военных; они-то зачастую достойны уважения. Во всяком случае, когда я писал тот рассказ, я меньше всего хотел получить просто анекдот, хотелось вывести армейскую абсурдность в более метафизический план. И надеюсь, это получилось, хотя рассказ, конечно, не самый значительный.
— Да, определенная мера условности там чувствуется. Так же, как и в повести “Идентификация”, — в ней есть литературная условность крутой страшилки, может быть, даже кинематографической. Но для меня, например, твоя по-настоящему интересная проза началась с рассказа “Памяти Севы, самоубийцы”, потом я читал ее в “Астрономии насекомых”, и наконец роман “Свобода”. Тут неизбежно возникает вопрос: используемый в романе и частично в рассказах жизненный материал — полубезбытное существование молодого горожанина, интеллектуала, как бы выключенного из всех связей с внешним миром, — это личный опыт или просто очень удобный материал для воплощения определенной мысли или внутреннего состояния?
— Это личный опыт. Что касается рассказа “Памяти Севы, самоубийцы”, то там просто фиксация событий. У меня были внутренние причины писать его, это тот случай, когда рассказ сочинялся вообще без мысли о публикации. Думаю, что любой человек, прочитавший рассказ, поймет внутреннюю интенцию, с которой эта вещь писалась. Роман “Свобода” — это совсем другое. Он, конечно, сочинен. Но и не вполне сочинен — я думаю, никакой автор не сочиняет на пустом месте. Всегда в основании какие-то свои, близкие к собственной жизни писателя реалии. Некое ядро, зернышко для кристаллизации замысла. В “Свободе” многое есть из моей биографии, но эти реальные события всегда стоят в начале какой-то линии, длинной ли, короткой, а дальше она раскручивается уже в чисто литературном пространстве. Я не испытываю весьма актуальной в современной литературе потребности через искусственные структуры, через фантасмагоричный вымысел от этих “своих” корней непременно отрываться, маскировать их. Книгу “Хазарский словарь” мне никогда не написать. Я вообще-то человек угрюмо-серьезный, что определенная ироничность моих текстов призвана только подчеркнуть; мне охота собственному существованию придать хоть какое-то значение, и это желание мне из себя не вытравить.
— И тем не менее у тебя в романе есть некие линии и сюжетные ходы, которые, не теряя своей реальности, нагружаются философскими смыслами и порой выглядят достаточно гротескными.
— Ну, если так получилось — хорошо. Я старался. Понимаешь, такая печальная история: вот я иногда заглядываю в книжки писателей, которые когда-то, в восьмидесятые, в начале девяностых, напечатали в том же “Новом мире” по одному-два рассказа или повести, потом издали книжку. И вроде бы все на месте — но притом что-то как бы недотянутое. Люди честно пишут о своих трудных судьбах, о достаточно безрадостной жизни, и проблемы там ставятся достаточно глубокие — но только катастрофически не хватает этим текстам собственно литературного измерения. Даже когда у автора богатая, красивая речь. Мне же думается, что стремление работать в литературе, как это говорят, “на материале реальности” отнюдь не обязательно должно входить в противоречие со стремлением к определенной литературной изощренности — а сегодня почему-то расхожее представление, что изысканность языка, сюжета, стиля, иронии есть исключительно прерогатива модернистских или, если угодно, постмодернистских текстов. Как сказал критик Новиков, надоело уже читать произведения, которые подчеркнуто не похожи на действительность. Хочется увидеть такую вещь, которая, с одной стороны, хорошо сочинена, а с другой — именно похожа на реальную жизнь.
— В одной из рецензий на твой роман было сказано, что он представляет собой описание некоего типового возрастного кризиса. Другие критики сразу же отнесли “Свободу” к разряду “поколенческой” литературы, соотнеся роман, например, с “Поколением X” Дугласа Коупленда, то есть восприняли его чуть ли не как манифест нового поколения. Какой из этих подходов тебе ближе?
— В целом — никакой. Это, конечно, не “поколенческий” роман. Среди своих ровесников я знаю самых разных людей: от совершенных камикадзе до персонажей, железно настроенных на жизненный успех. Их трудно вместе объединить под каким-либо “поколенческим” лозунгом.
Хотя должен сознаться, что в первом варианте романа был какой-то лепет про поколение. Но когда работа пошла всерьез, я это оттуда вымарал. Я все-таки полагаю, что это роман индивидуального опыта.
Иное дело, я не исключаю, что в той или иной мере подобный опыт имеют многие люди.
А с другой стороны, разумеется, “Свобода” имеет отношение ко вполне определенному поколению: я-то ведь к нему принадлежу. Ну вот характерная деталь: среди моих знакомых-сверстников хорошо если у пятой части собственные квартиры — то есть когда они сами заработали деньги и приобрели себе жилье. Большинство же живет либо в квартирах, оставшихся от родителей, либо в полученных всякими родственными обменами, либо просто маются вроде моего героя. Что касается работы — огромное число неудач в бизнесе, куда мои сверстники вместе со всей страной в известные годы ринулись. Насколько я знаю, те, кому сейчас от двадцати до тридцати, как правило, уже гораздо удачливее, защищеннее. И если сравнивать с ними, то в моей генерации количество неудачливых людей будет на порядок больше. Причем “удачливость — неудачливость” здесь не в смысле какого-то суперуспеха, который почему-то в нынешней России считается чуть ли не нормой, единственной жизненной ценностью. Нет, речь просто об обыкновенном благополучии, о возможности вести нормальную, спокойную, достойную жизнь. У нас — за исключением, может, бывших комсомольских лидеров — были очень плохие стартовые условия: социальные, психологические — всякие. “Старая” страна окончилась еще до нас, “новая” началась уже после. А нам досталась нулевая точка. И есть в этом определенная заданная временем трагичность. Но я не хотел бы развивать данную тему, потому что в ней сразу же проступают социальные аспекты, мне достаточно обозначить ее как экзистенциальную.
Я думаю, что критики, сравнивающие “Свободу” с “Поколением X”, — это очень романтичные критики. Все-таки наши проблемы с проблемами американских “иксеров” совпадают, скажем так, не вполне. Пересекаются, конечно, на ощущении неприкаянности. Но у Коупленда эта неприкаянность пестуется, там все — игра, причем без особого риска. Здесь не так. Здесь голова слетает еще до того, как ты сообразил, что начал играть.
А насчет того, что это роман “возрастной”... Вот та свобода, которая должна где-то там, внутри текста, внутри ситуаций, в мыслях и поступках моего героя, промелькнуть — она ведь возможна только в очень узком временном промежутке. Это когда ты уже достаточно повзрослел, чтобы поставить себя под удар на такой высоте, где вся шелуха с тебя слетает: социальная маска, навязанные приоритеты, твое о себе представление, когда ты уже достаточно силен, чтобы суметь остаться вообще без иллюзий. И вместе с тем — когда Бог еще не начал тебя убивать, не развернул лицом к могиле. Поэтому, наверное, да, “возрастная” вещь.
Ну а обо всем остальном, надеюсь, можно прочитать в самом романе.