Татьяна Толстая, Наталия Толстая. Сестры. М., Издательский дом “Подкова”, 1998, 395 стр.
Книга внучек Алексея Николаевича Толстого Татьяны и Наталии Толстых так и называется — “Сестры”, неизбежно отсылая к первой части самого известного дедушкиного романа “Хождение по мукам”. Не открещиваясь ни от какого родства (ни со знаменитым дедом, ни тем более друг с другом) — что было бы нелепо, — авторы, слегка иронизируя, как бы разводят руками: а что прикажете делать?
Татьяна Толстая представлена здесь статьями, очерками и эссе, Наталия — рассказами. Надо признать, что издатели сделали не просто ловкий коммерческий ход, объединив под одной обложкой двух пишущих дам, волею судеб связанных кровным родством, но следовали логике редкого художественного единства лежавших перед ними текстов. Обе Толстые умницы, начитанные до безобразия, аристократичные, остроумные, блестящие, слог отточенный, ироничный, взгляд на мир ясный, прямой, не убийственный, но и не сентиментальный (другого-то мира все равно не дано, а умный человек готов принимать вещи такими, как они есть, облегчая себе отсутствие иллюзий самоиронией и надеждой, что разочарования ему не грозят).
Однако сказать, что сестры Толстые пишут одинаково, было бы не только невежливо, но и несправедливо. Разница все-таки есть. Особенно она заметна при столь близком сопоставлении.
Наталия пишет суше, четче, фраза коротка и бьет наповал, точно снайперский выстрел. Она отстранена от всякой ситуации, которую берется описывать, хотя очевидно, что основной тип героини (рассказы Наталии Толстой всегда строятся вокруг женского образа) — это тип, к которому принадлежит и сама Наталия Толстая, что пишет она прежде всего “с себя” — себя, впрочем, при этом далеко не исчерпывая.
Татьяна несколько хаотичнее, чуть небрежнее к слову, зато более эмоциональна, и сфера интересов, если позволительно так выразиться, шире — масштабнее и художественные задачи. Не случайность, что она выступает здесь в ипостаси эссеиста и публициста. Некоторые вещи ей необходимо проговорить “до конца”, до полной ясности, что в художественном тексте делать не следует, и она жертвует “литературой” в пользу актуальности, предлагая взамен чистой образности систему порой весьма смешных, но оттого еще более убедительных доказательств.
Если определять главное объединяющее начало мировосприятия сестер Толстых, то формула должна выглядеть приблизительно так: бытие культурного человека в чужеродной среде, то есть в современном мире, глубоко этому человеку враждебном. Всякий культурный человек в сегодняшней ситуации — все равно что одинокий аристократ среди плебеев. Торжествующая пошлость, рядящаяся ли в модные одежки ультрасовременных течений, донашивающая ли ветхие лохмотья сходящих со сцены, но живучих предрассудков, всякое неживое, нетворческое, не облагороженное работой души и оттого формализованное движение глубоко ранят эту тонкую натуру. Для общения с миром такому существу необходим надежный панцирь, иначе сойдешь с ума. Панцирь этот и создается беспощадной иронией и заведомым скепсисом, вооружившись которыми носитель культурного бремени, точно искусный фехтовальщик шпагой, встречает ежесекундные удары толстокожих противников.
Интеллигентная женщина в исполнении Наталии Толстой — род солдата, ведущего затяжную окопную войну без надежды на победу, но и не желающего сдаваться без боя. Почти всякое проявление внешнего мира есть агрессия, направленная лично против нее, поскольку это проявление будет скудоумным, бестактным, некрасивым (а оно, смею заверить, именно таким и будет). В метро ее подстерегает реклама какого-нибудь репейного масла, в телевизоре — глупейшая передача, на рабочем месте — тупая инструкция, в поликлинике — стихотворный шедевр о пользе гигиены, а уж в непосредственном общении с людьми — целый букет вынимающих душу перлов.
И притом, заметим, она не жалуется, нет — то есть ни единой истеричной нотки, капризной голосовой модуляции, скорбной, но прощающей улыбки. В любых обстоятельствах внешне спокойная и хладнокровная, она отрефлектирует все до единого эти сюрпризы жизни. Придаст им в своем сознании столь беспощадно недвусмысленную форму, что сразу восстановится нарушившийся было баланс — безобразное во внешнем мире, пройдя обработку в камере блестящего интеллекта, преобразится в свою противоположность в мире внутреннем и глубоко персональном. Так гениальный теннисист нежданно примет и вернет сопернику, казалось бы, гиблый мяч.
Для ответного удара нужно, как выяснилось, немного — всего-то с максимальной точностью воспроизвести портрет: записать на бумаге то, что было, что видели глаза, что слышали уши, и тогда, повинуясь изумительному закону художественного преображения, глупость и пошлость начнут уничтожать самое себя, громогласно возвещая о бесконечном своем безобразии.
Женщины и мужчины из советских парткомов, обладающие прерогативой решать, достоин ли человек, много лет занимающийся языком и литературой такой-то страны, посетить наконец эту страну, — эти волкодавы и мамонты вдруг скукожатся под пристальным и саркастичным взглядом прошедшей экзекуцию, но все равно не отпущенной в зарубежный вояж университетской преподавательницы и окажутся напыщенными мнимостями вроде тех, что сто лет назад низвела из королевского сана Алиса, разжаловав в жалкую колоду карт. Так же легко, одним перечислением предвыборных лозунгов, будут определены на соответствующее им место нынешние депутаты. Современная драматургесса, продуцирующая напыщенный бред, тоже получит слово — и собственным же словом будет припечатана. Любой, посягнувший на красоту и гармонию мира, оскорбляющий их одним своим видом, речью, помыслом и поступком, получит тут по заслугам. И поделом, ой поделом...
Не пощадит Наталия Толстая ни родины, ни заграницы. Посланец туманного Альбиона, снявший квартиру у обнищавшей — но отнюдь не духом — петербуржанки, который выдает словесные шедевры весьма хамского свойства на изучаемом русском языке; норвежка с замашками активиста Армии Спасения, желающая передать в качестве гуманитарной помощи нашей стране две тысячи бумажных носовых платков — со строжайшей инструкцией следить, “чтобы ничего не попало к аппаратчикам и номенклатуре”; безымянные авторы шведских учебников русского языка с текстами, рассчитанными на сознание дебила; спесивые и самодовольные высокопоставленные зарубежные гости, посещающие Эрмитаж, которые на самом деле могут похвастать лишь высшей степенью хамства, невежества, дурного вкуса,— все они получат что заслужили.
То, что сестра в этом сборнике делает в пространстве художественного текста, Татьяна Толстая выводит на поле публицистики.
В интервью, предваряющем подборку, Татьяна Толстая признается: “Для меня единственный способ совладать с унынием любой действительности — опоэтизировать ее... А поэтизировать бодрую, конструктивную пошлость мне не с руки. Мне ближе... то, что называется „поэзией умирающих усадеб”. Чтоб было все слегка кривое и поросшее лопухом... Как не привнести лирику в мусор!”
У Татьяны Толстой показаны обе стороны медали — и милое, но ушедшее, представленное чудом уцелевшими осколками, и нынешнее, торжествующее и оттого еще более отвратительное. Первое характерно для ее рассказов, в книге не представленных, хотя и здесь есть прелестная поэтическая реконструкция старой дачи (“Белые стены”), где слой за слоем сдираемые во время ремонта обои и обнаруживающиеся под ними старые газеты — сначала с “народ требует казни кровавых зиновьевско-бухаринских собак”, затем с траурной очередью к Ильичу, затем с фотографиями “бравых господ офицеров”, а затем уже с совсем нереальным — “все высшее общество Америки употребляет только чай Kokio букет ландыша” — символически восстанавливают прошлое. Невосстановимое прошлое: едва показавшись на глаза, газеты тут же обращаются в драные клоки бумаги и немедленно следуют в печь...
Татьяна Толстая несколько наговаривает на себя, утверждая, что прошлое интересует ее лишь в образе “старых усадеб”. История чудом спасшейся Анастасии (по версии Толстой выходит, что это была и вправду великая княжна), история “Титаника”, даже образ Бродского последних лет жизни — что это, если не попытка пробиться сквозь огрубевшую шкуру устоявшихся стереотипов к живой плоти человеческих существ, в мире сем непосредственному контакту уже не доступных? Прошлое для нее — это, конечно, люди, а антураж, усадебный ли, русский ли даже или любой другой — это выгодный фон, на котором заметнее выявляются типажи.
При таких взаимоотношениях с историей (а прошлое и есть история) Татьяна Толстая была почти что обязана отреагировать на советский вариант исторических фальсификаций. Надо отметить, сделала она это до того остроумно и тонко, что апологетам бывшего режима (если таковые найдутся) лучше вовсе не раскрывать рта (во всяком случае, по этому вопросу). В эссе “Неугодные лица” прослеживаются этапы последовательного (по мере арестов и расстрелов) исчезновения с официальных фотографий неудобных для официальной же истории фигур — и странного их возвращения (далеко не всех, и не всегда ясен принцип отбора) в более либеральные времена. “Неугодные лица” — это язвительная отповедь наглым “хозяевам” прошлого, бездарным манипуляторам, не способным даже как следует замести следы — внимательный взгляд легко находит на этих снимках приметы фальши: воротник вклеенного (взамен упраздненного) на трибуну Мавзолея члена ЦК зияет девственной чернотой, тогда как все остальное обильно припорошено снегом... Исчезают один за другим наблюдатели шахматной партии Ленина с Богдановым (год 1908-й, визит Ленина к Горькому на Капри), пока в 1939-м шахматисты не остаются один на один (“вместо расслабленного отдыха на солнышке перед нами битва интеллектов: кто победит? Наверное, Ильич!”), но чуткий глаз Татьяны Толстой и здесь выискивает пищу для размышлений: по свидетельству Горького, партия-то была не его, что можно подметить и по положению фигур на доске. “Будь я цензором в 1939 году, — язвительно роняет Толстая, — я бы, наверное, Ильичу пририсовала много-много фигур, да все ферзи, все ферзи, а Богданову — одну пешку, и то маленькую”.
День сегодняшний, то есть “бодрая, конструктивная пошлость”, приводит Татьяну Толстую в не менее ядовитое расположение духа. Особенно ярко это заметно в невероятно смешном и желчном эссе “Политическая корректность”, посвященном, как нетрудно догадаться, модным западным штучкам — борьбе за равные права ущемленных социальных групп. Не просто нелепость, но вопиющая бездарность и агрессивная тупость современного авангарда прогрессивного человечества в лице феминисток, цветных, зеленых и голубых, а также защитников прав животных и инвалидов простым “цитированием” доводится Толстой до абсурда, то есть до своего логического конца. Если учесть, что проживает она ныне в том социуме, где даже тень сомнения в правильности курса на “политическую корректность” расценивается как отказ от равнения на звездно-полосатое знамя и знак крайнего мракобесия, то надо признать за ней определенное мужество. Впрочем, положение обязывает. Нельзя, уже продемонстрировав признаки острого зрения, вдруг притвориться слепым.
“Интеллигентность, — пишет Татьяна Толстая (эссе „Интеллигент”), — это просвещенность души, это альтруизм, это нравственный императив — и совестливость, и грызущее чувство ответственности — за страну, за будущее, за свой и не свой народ...” И заканчивает так: “Ах, Господь, пошли же мне силы!”