Кабинет
Михаил Ардов

Возвращение на Ордынку

Михаил Ардов
Возвращение на Ордынку

 

Хорошо тем, кто набрался еще в молодости ума и терпения, чтобы вести дневник. Я дневника никогда не вел и теперь завидую тем, кто может заглядывать в эти заветные тетради. Я безусловно в проигрыше. Вести или не вести дневник — об этом и спорить не стоит. Но все-таки и у нас, людей без дневника, есть свой шанс. Шанс этот — творческие качества человеческой памяти, ведь она, память человека, и тем более память художника, устроена особенным образом. Многое хранит она в подземелье своего подсознания. Чтобы она пробудилась, необходим только достаточно сильный, достаточно яркий толчок.

Михаил Ардов — автор замечательных книг, широко известных и много читаемых, он давно стал для меня одним из лучших прозаиков моего поколения. Судьба была благосклонна к нему. Он вырос рядом с Анной Андреевной Ахматовой. Он запомнил и воспроизвел в своей прозе многое из быта и бытия великого поэта и великого человека. И вместе с тем Ахматова не стала его мономанией. Те, кто читал “Легендарную Ордынку” (“Новый мир”, 1994, № 4 — 5) и “Цистерну”, надеюсь я, согласятся с этим. Память у Ардова исключительная, но вместе с тем это творческая память. Я бы сказал, что это не арифметика, а высшая математика памяти.

“Записные книжки” Ахматовой, вышедшие этим летом в Италии по-русски, запустили таинственный механизм Мнемозины. В мифологии древних греков Мнемозина — богиня памяти. От Зевса она родила девять муз, девять камен, на которых и зиждется искусство.

Надо отметить, что Ардов — истинный художник, замечательный стилист. Он правильно поступил, сделав свою работу дискретной. Он разбил свое повествование на микроновеллы, которые и соответствуют вспышкам творческой памяти художника.

В ноябре 1993 года я прожил полторы недели вместе с Иосифом Бродским в Венеции. Это было наше последнее свидание. За исключением сна, мы почти все время были вместе. И вот я вспоминаю знаменитое старейшее кафе Венеции “Флориан”, расположенное на Пьяццетте, напротив собора Сан-Марко. На столике — кофе, минеральная вода, разумные рюмки с алкоголем. Разговор зашел о книгах, посвященных Ахматовой.

— Лучшее пока что — это то, что написал Миша, — сказал Иосиф.

— Ты имеешь в виду “Легендарную Ордынку”? — спросил я.

— Конечно.

Мне остается добавить, что я думаю точно так же.

Евгений Рейн

 

В начале лета 1997 года со мною произошло чудо. Я получил толстую книгу в белой бумажной обложке, на которой значится: “Записные книжки Анны Ахматовой (1958 — 1966)” (Москва — Torino, 1996).

Не успел я раскрыть этот объемистый том, как в памяти с необычайной ясностью всплыла такая сценка. Ахматова сидит в нашей столовой на Ордынке, перед нею раскрытая книга. На переплете надпись — “Тысяча и одна ночь”, но типографского текста там нет. Анна Андреевна записывает имена людей, которые придут к ней сегодня. А над этим списком — стихотворные строки и еще какие-то записи. Я говорю:

— До чего же сложную работу вы даете будущим исследователям. У вас тут стихи, телефонные номера, даты, имена, адреса... Кто же сможет в этом разобраться?..

Ахматова поднимает голову, смотрит на меня серьезно и внимательно, а затем произносит:

— Это будет называться “Труды и дни”.

С того памятного мне разговора протекло тридцать с лишним лет. И вот теперь все, что содержится в объемистой тетради “Тысяча и одна ночь” и во всех прочих записных книжках Ахматовой, вышло из печати.

В одной из них я обнаружил такое суждение:

“Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя: 20% мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в [сериозные] почтенные литературоведческие работы и биографии. Непрерывность тоже обман. Человеческая память устроена так, что она как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак. При великолепной памяти можно и должно что-то забывать” (стр. 555).

Пока я читал записные книжки Ахматовой, память то и дело вырывала из мрака фразы, слова, целые сценки, истории... Вспышки того самого “прожектора” следовали одна за другой, ибо записи делались в конце пятидесятых и в шестидесятые годы. А я тогда был уже взрослым, почти сложившимся человеком и, разумеется, вполне понимал, кто такая Анна Ахматова и что такое ее стихи...

Нечто подобное в свое время испытала и сама Анна Андреевна, это было осенью 1965 года:

“Записная книжка Блока дарит мелкие подарки, извлекая из бездны забвения и возвращая даты полузабытым событиям: и снова деревянный Исаакиевский мост, пылая, плывет к устью Невы. А я с Н. В. Недоброво с ужасом глядим на это невиданное зрелище, и у этого дня даже есть дата...” (стр. 672).

То, что я ощутил при чтении записных книжек Ахматовой, не могу назвать “подарками мелкими”, ибо через тридцать с лишним лет я вдруг мысленно вернулся домой, на нашу “Легендарную Ордынку”, в круг когда-то близких и все еще дорогих мне людей.

 

“Анненский об Инне и обо мне” (стр. 14).

Это — история уже известная. Брат снохи Иннокентия Федоровича С. В. Штейн женился на старшей сестре Ахматовой — Инне. Узнав об этом браке, поэт сказал:

— Я бы женился на младшей.

Анна Андреевна не имела обыкновения передавать чьи-нибудь комплименты, сказанные ей. Но этот рассказ я слышал от нее неоднократно.

 

“Виташевская — Б9-20-69” (стр. 25).

В пятидесятых годах Ахматова непрерывно занималась переводами. Это был ежедневный изнурительный труд. После завтрака она удалялась в свою маленькую комнату и не выходила оттуда до трех часов дня...

Переводы ей давали главным образом в Гослитиздате, где дама по фамилии Виташевская заведовала одной из редакций. Я хорошо помню ее, была она довольно полная, уже седая, у нее был муж, лет на пятнадцать ее моложе.

Иногда Анне Андреевне приходилось приглашать эту даму в гости. И я вспоминаю, как Ахматова произносит такую фразу:

— Сегодня вечером придет Виташевская с молодым мужем и будет мне рассказывать, как она — НЕ берет взятки...

 

“Т. С. Айзенман Г6-16-99

<...>

Алигер Д3-22-13” (стр. 26).

Татьяна Семеновна Айзенман была довольно близкой приятельницей Ахматовой. Ее фамилия в сочетании с именем Алигер напомнила мне такую сценку.

Как-то вечером в гостях у Ахматовой были обе эти дамы. Некоторое время все трое сидели в маленькой комнате... Но вот дверь открылась, и из нее вышла Татьяна Семеновна. Она уселась на диван и нервно закурила.

— Нет, — произнесла она, — я не могу это слушать...

— А что произошло? — спросила моя мать.

— Вы понимаете, — объяснила Айзенман, — разговор все время такой. Анна Андреевна говорит: “Я вчера написала стихи”. Маргарита Осиповна сейчас же произносит: “И я вчера написала стихи”. Анна Андреевна продолжает: “Мне позвонили из журнала”. Алигер опять вторит ей: “И мне позвонили из журнала...” Ну и так далее...

 

“...в Ташкенте в 1943 г. вышла маленькая книжка „Избранное” под редакцией К. Зелинского (10 000 экз.). Рецензий о ней не было, и ее было запрещено рассылать по стране. Продавалась она в каких-то полузакрытых распределителях. На книге не обозначено место издания. (Запрещали ее, по словам А. Н. Тихонова, 8 раз.)”(стр. 29).

 

Я эту книжку ни разу в жизни не видел, но кое-что о ней на Ордынке рассказывалось. Когда встал вопрос об оформлении, Анна Андреевна будто бы сказала:

— Отдайте ее Сашеньке Тышлеру, и пусть он нарисует все, что угодно.

Но “Сашеньке Тышлеру” ее, разумеется, не отдали, и книжка вышла с обыкновенным в те годы оформлением. На последней странице обложки был помещен рисунок, изображающий юношу и девушку, которые обнявшись сидят на садовой скамейке и вдвоем читают раскрытую книгу. Лидия Корнеевна Чуковская вспоминала, что Ахматова, указавши ей на это изображение, произнесла:

— А вот это — я с парнем...

 

“Алим Пшемахович Кешоков” (стр. 36).

Этого кабардинского поэта привел на Ордынку С. И. Липкин. В те годы Кешоков был большим начальником — занимал пост одного из секретарей обкома партии. Анна Андреевна сказала ему:

— Вы, наверное, очень заняты. Когда же вы пишете стихи?

— По утрам, — отвечал гость с легким акцентом.

 

“15 февраля 60 г.

Из „Листки из дневника”.

Чудак? конечно, чудак.

...При Осипе нельзя было никого хвалить, он сердился, спорил, был невероятно несправедлив, заносчив, резок. Но если бы вы вздумали этого же человека порицать при нем — произошло бы то же самое, он бы защищал его изо всех сил” (стр. 41).

 

Однажды я прочел Ахматовой известные строки Мандельштама:

 

А еще над нами волен
Лермонтов, мучитель наш,
И всегда одышкой болен
Фета жирный карандаш.

 

А потом я спросил у нее:

— Почему Осип Эмильевич так нехорошо пишет о Фете?

Анна Андреевна улыбнулась и отвечала:

— Просто в ту минуту ему так показалось.

 

“А. А. Холодович в пятницу 8 1/2 ч.” (стр. 42).

Александр Алексеевич Холодович был лингвист-востоковед и так называемый “внешний редактор” корейских переводов Ахматовой. Я помню такой рассказ Анны Андреевны:

— Редактор в издательстве сделал в переводе поправку. У меня было: “девушки поют в лад”, — а он заменил слово “лад” на слово “такт”. В этом месте Холодович написал такое замечание: “„Такт” по-русски и будет — „лад””.

 

“3 января 1957.

...вечером я у Маршака” (стр. 42).

В те годы Анна Андреевна поддерживала с Самуилом Яковлевичем дружеские отношения. Как-то она была у него в гостях и попросила меня заехать за нею.

Когда я вошел в кабинет Маршака, он что-то рассказывал своей гостье. Я услышал его слова:

— Он воевал во французских войсках в Первую мировую войну и очень отличился. Получил дворянство и стал генералом...

(Как я впоследствии понял, речь шла о Зиновии Моисеевиче Пешкове — родном брате Я. М. Свердлова и крестнике М. Горького.)

Увидев меня, Ахматова поднялась, и Маршак проводил нас до прихожей.

Когда мы вышли на лестницу, Анна Андреевна сказала мне:

— Совершенно выжил из ума. Как можно получить дворянство в республике?..

 

“1 апреля 1960 (Москва).

Позвонить: Булгаковой, Алигер, Марусе, Коме, Томашевскому” (стр. 69).

И опять в памяти целая сценка — звонок В. В. Иванову.

На Ордынке утро. Анна Андреевна садится поближе к телефонному аппарату и говорит мне:

— Ребенок, набери мне Кому... Давно я, грешница, с Комой не разговаривала...

Я снимаю трубку, а она диктует мне номер:

— В1-43-72...

И подсказывает, как спросить “Кому”:

— Вячеслава Всеволодовича...

 

“„Песня последней встречи” — мое двухсотое стихотворение” (стр. 79).

Помнится, осенью шестьдесят пятого года Ахматовой доставили только что опубликованный французский перевод нескольких ее стихотворений. В их числе была и “Песня последней встречи”. Но там эти стихи именовались так: “La chanson de la derniиre fois” (“Песня последнего раза”). Анна Андреевна с полушутливым возмущением повторяла:

— Я им покажу — “Песню последнего раза”!..

 

Некое недоразумение произошло и при переводе ее стихов “Ночное посещение”:

Не на листопадовом асфальте

Будешь долго ждать.

Мы с тобой в Адажио Вивальди

Встретимся опять.

Снова свечи станут тускло-желты

И закляты сном,

Но смычок не спросит, как вошел ты

В мой полночный дом.

 

Так вот, переводчик решил, что “смычок” — это кличка собаки, которая не залаяла при появлении ночного гостя, и соответствующим образом интерпретировал стихотворение.

 

И последняя история в этом роде, она бытовала на Ордынке и была известна Ахматовой. В поэме А. Твардовского “Василий Теркин” существуют такие строчки:

На околице войны —
В глубине Германии —

Баня! Что там Сандуны
С остальными банями!

 

В румынском переводе поэмы будто бы есть такая сноска:

“„Сандуны” — санитарный отдел Красной Армии”.

 

“Я давно не верю в телефоны,

В радио не верю, в телеграф” (стр. 93).

Летом 1964 года я купил свой первый транзистор — рижскую “Спидолу”. Приемник работал на батарейках и мог в любой точке пространства извлекать из эфира голоса и музыку. Для Ахматовой это стало наглядным доказательством того, что весь мир пронизан радиоволнами и беззвучия как такового не существует. Я помню, как Анна Андреевна произнесла:

— Я больше ни одного слова не напишу о тишине...

 

“В наше время кино так же вытеснило и трагедию, и комедию, как в Риме пантомима” (стр. 109).

Надобно заметить, что к театру Ахматова никакого интереса не проявляла, а за новинками кинематографа старалась следить. Пока у нее были силы, она посещала наши замоскворецкие кинотеатры. Я помню, ей очень понравился французский фильм “Тереза Ракен” с Симоной Синьоре в главной роли. Столь же благосклонно она отнеслась к английской ленте “Мост Ватерлоо”.

В этом фильме она обратила внимание на тот эпизод, где английский офицер просит у своего генерала разрешения на брак. И просьба и согласие — устные.

— Мы к этому не привыкли, — говорила Ахматова. — Нам кажется, что генерал сейчас начнет дышать на печать, потом прикладывать ее...

Вспоминаю, с каким отвращением Анна Андреевна отзывалась о весьма популярном в те годы аргентинском фильме “Возраст любви”:

— Эти смрадные адвокаты...

Вообще же слово “смрадный” было в ее устах наихудшим ругательством по отношению к произведениям искусства. В памяти всплывают ее слова:

— Смрадные Форсайты...

“СОСНЫ

Не здороваются, не рады! —

А всю зиму стояли тут,
Охраняли снежные клады,
Вьюг подслушивали рулады,
Создавая смертный уют” 
(стр. 141).

 

Это коротенькое стихотворение записано в нескольких книжках, и еще раз об этом же говорится прозой:

“Одним соснам решительно все равно — им уже скоро создавать смертный уют” (стр. 401).

Этот “уют” и эти “клады” — отзвуки поэмы “Мороз, Красный Нос”, а ее Ахматова необычайно высоко ценила. Но здесь просматривается и конкретный смысл: Анна Андреевна хотела быть похороненной именно в Комарове.

6 марта 1966-го мы с Бродским шли по кладбищу в Павловске и искали там место для погребения Ахматовой. Узенькая дорожка упиралась в забор, и там росла сосна — высокая, стройная...

— Ну, вот, — сказал я, — тут, пожалуй, можно было бы... Но нет, не пойдет... У Пастернака три сосны, у нас будет только одна...

Бродский грустно усмехнулся:

— Ей бы эта шутка понравилась...

Мы тогда еще не знали стихотворения “Сосны”, но мы вспомнили “Приморский сонет”, а там ясно говорится именно о комаровском кладбище:

 

И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда...

 

И мы поехали в Комарово и в конце концов добились того, чтобы Ахматова нашла последнее упокоение в своем любимом сосновом лесу, в этом самом “смертном уюте”.

 

“Н. Н. Пунин часто говорил обо мне: „Я боролся с ней и всегда оставался хром, как Иаков”” (стр. 152).

Я полагаю, отнюдь не каждый читатель поймет, что здесь ссылка не на саму Библию, а на Пушкина. В его Table-talk читаем:

“Гёте имел большое влияние на Байрона. Фауст тревожил воображение творца Чильд-Гарольда. Два раза Байрон пытался бороться с великаном романтической поэзии — и остался хром, как Иаков”.

Надобно заметить, что Ахматова знала всего Пушкина наизусть. Я однажды сказал ей:

— А ведь Пушкин скорее москвич, нежели петербуржец. Смотрите, как он рифмует:

 

Но, говорят, вы нелюдим;
В глуши, в деревне все вам скучно,
А мы... ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.

 

— Да, — сказала Ахматова, — но...

И она тут же привела мне пример “петербургской” рифмы, но — увы! — я его не запомнил.

Это, пожалуй, требует некоторых разъяснений. Москвичи произносят — “скуШно”, “конеШно” и т. д., а петербуржцы говорят так, как эти слова пишутся. По этой причине поэт из Петербурга станет рифмовать — “скуЧно” и, например, “собственноруЧно”, но уж никак не “простодуШно”.

 

“...„Жасминный куст”... Стихи Н. Клюева. (Лучшее, что сказано о моих стихах.)” (стр. 176).

Зимою 1966 года я пришел в Боткинскую больницу, чтобы навестить Ахматову. Между прочим, я ей сказал:

— Вот прекрасная тема для статьи — “Эпиграфы Ахматовой”. Подарите это кому-нибудь из ахматоведов.

Она мне ответила:

— Никому не говори. Напиши сам. Я тебе кое-что для этого подброшу.

Анна Андреевна мне так ничего и не “подбросила”, ей оставалось жить всего месяца два. А мне эта тема была, да и остается не по плечу. К тому же литературоведение такого рода, как тут потребно, меня никогда не привлекало. И все-таки я хочу написать об одном из эпиграфов “Поэмы без героя”.

“Поэму...” я знал с детства, она переписывалась и переделывалась практически на моих глазах. Мне сразу же запомнился и очень нравился эпиграф из совершенно неизвестного мне в те годы поэта Николая Клюева:

 

...жасминный куст,

Где Данте шел, и воздух пуст.

 

Когда же после смерти Анны Андреевны я первый раз прочел клюевское стихотворение “Клеветникам искусства”, то с удивлением обнаружил, что она цитирует его неточно. В подлиннике это звучит так:

 

Ахматова — жасминный куст,
Обожженный асфальтом серым,
Тропу утратила ль к пещерам,
Где Данте шел и воздух густ...

 

Итак, Ахматова не просто берет эти строчки, она их переиначивает, кардинально меняет. Клюев в своих стихах отсылает ее в преисподнюю, в смрадные круги Ада, где конечно же “воздух густ”. Ахматовой в данном случае инфернальность ни к чему, она все это выбрасывает — асфальт, пещеры, густоту. В результате тут присутствует аромат жасмина и некий вакуум, оставшийся после прохождения Данте и заполняемый ею самою.

 

О поэме: “Отзывы Б. Пастернака и В. М. Жирмунского (Старостина, Штока, Добина, Чуковской и т. д.)” (стр. 183).

Старостин, Шток...

Драматург Исидор Владимирович Шток познакомился с Ахматовой в Ташкенте, а знаменитый футболист Андрей Петрович Старостин приходился ему свояком, они были женаты на сестрах.

В пятидесятых годах на Ордынку часто заходил наш с братом Борисом приятель, сын писателя Евгения Петрова — Илья. Он — музыкант, литература и поэзия его вовсе не интересовали, но зато он был страстным футбольным болельщиком.

И вот однажды Анна Андреевна со смехом рассказала нам такое:

— Сегодня здесь был Илюша Петров. Я сидела на диване, а он в этом кресле. Ко мне он вообще никак не относится... Ну, сидит себе какая-то старуха и сидит... И вдруг я при нем сказала кому-то, что вчера у меня в гостях был Шток с Андреем Старостиным... Тут он переменился в лице, взглянул на меня с изумлением и сказал: “Вы — знакомы со Старостиным?!!”

 

Уж коль скоро здесь появилось имя Евгения Петрова, я решаюсь упомянуть и Илью Ильфа. Он, как свидетельствуют его “Записные книжки”, познакомился с Ахматовой в доме моих родителей — Виктора Ефимовича Ардова и Нины Антоновны Ольшевской. Существует такая запись:

“Я подумал: „Какая у Виктора строгая теща”. Оказалось, что это была Ахматова”.

 

“Зощенко и Ахматова были исключены из Союза писателей и обречены на голод. Число ругательных статей — четырехзначно на всех языках. Зощенко и Ахматова — античные маски (комическая и трагическая)” (стр. 204).

Я, помнится, говорил Ахматовой о том, что общность ее судьбы с судьбою Зощенки отчасти была предсказана Гоголем в его знаменитом отрывке о двух писателях (“Мертвые души”):

“...высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движением...”

Но Гоголю не дано было предугадать, что они “станут рядом” не где-нибудь, а у позорного столба.

 

“И „вылеп головы кобыльей”, который я видела в последний раз в день смерти Маяковского. Стену бывшей конюшни ломали. Серый двухэтажный особняк надстраивали” (стр. 224).

Ахматова, так любившая и ценившая архитектуру, научила меня замечать изуродованные надстройками старые дома — и в Петербурге, и в Москве. Я запомнил ее фразу:

— Всем домам — надо, не надо — стали надстраивать верхние этажи.

 

“Описать же для Вашего издания мое путешествие по Италии (1912 г.), к моему великому сожалению, не позволяет мне состояние моего здоровья” (стр. 227).

Как-то я прочел вслух понравившиеся мне строки из стихотворения Н. Гумилева “Падуанский собор”:

 

В глухой таверне старого квартала
Сесть на террасе и спросить вина,
Там от воды приморского канала
Совсем зеленой кажется стена.

 

— Это я ему показала, — проговорила Ахматова, вспомнив их совместную итальянскую поездку.

 

“Уладить книгу Шверубовичу

<...>

Звонила Виленкину о Вадиме” (стр. 258).

Шверубович — настоящая фамилия актера Василия Ивановича Качалова, ее и носил сын артиста Вадим. А Виталий Яковлевич Виленкин — один из “ученых евреев” при Художественном театре — был с этим семейством особенно близок.

В этой связи мне вспоминается, как Ахматова, обучая нас с младшим братом вести себя прилично за столом, рассказывала такую историю. На званом обеде вместе с нею были В. И. Качалов и молодой еще В. Я. Виленкин, который машинально крутил в руках свою вилку. Качалов сказал:

— Виталий Яковлевич, сколько раз я говорил вам, что вилка — не трезубец Нептуна.

 

Поразительное описание знакомства с Мариной Цветаевой (июнь 1941 года): первый день — встреча на Ордынке, второй — у Н. И. Харджиева. И там — такое:

 

“Все идет к концу. Марина, стоя, рассказывает, как Пастернак искал шубу для Зины и не знал ее размеры, и спросил у Марины, и сказал: „У тебя нет ее прекрасной груди”” (стр. 278).

В этих строчках содержится изумительная новелла под названием “Три великих поэта и бюст Зинаиды Николаевны”. Один — сказал, другая — запомнила, а третья — записала.

 

И вот жуткий финал этого отрывка:

“Мы вышли вместе <...>. Светлый летний вечер. Человек, стоявший против двери (но, как всегда, спиной), медленно пошел за нами. Я подумала: „За мной или за ней?””

 

Я вспоминаю, как еще в пятидесятых годах Ахматова чувствовала постоянную слежку. Иногда, если мы шли по улице, она указывала на шпиков, которые ее сопровождали...

Именно этим объясняется то обстоятельство, что записные книжки появились у нее лишь в самом конце пятидесятых, во время хрущевской оттепели. Я помню, она говорила нам:

— Вы себе не представляете, как мы жили. Мы не могли завести книжку с номерами телефонов... Мы дарили друг другу книги без надписей...

 

“Меж тем, как Бальмонт и Брюсов сами завершили ими же начатое (хотя еще долго смущали провинциальных графоманов), дело Анненского ожило со страшной силой в следующем поколении. И, если бы он так рано не умер, мог бы видеть свои ливни, хлещущие на страницах книг Б. Пастернака, свое полузаумное „Деду Лиду ладили...” у Хлебникова, своего раешника (шарики) у Маяковского и т. д.”. (стр. 282).

 

Я не мог знать этой записи в шестидесятых годах, но однажды поделился с Ахматовой своим впечатлением о стихах Анненского “Прерывистые строки”:

 

Зал...

Я нежное что-то сказал,

Стали прощаться,

Возле часов у стенки...
Губы не смели разжаться,

Склеены...

 

Я выразил мнение, что это предвосхищает мазохистские поэмы Маяковского. Анна Андреевна отозвалась об Иннокентии Федоровиче:

— Он всех нас содержал в себе. Я первая это заметила.

 

Попутно вспоминаю то, что Ахматова говорила об известном пассаже из поэмы Маяковского “Во весь голос”:

 

Мне

и рубля

не накопили строчки,

краснодеревщики

не слали мебель нба дом.

И кроме

свежевымытой сорочки,

скажу по совести,

мне ничего не надо.

 

Вот ее слова:

— Он даже не знал, какая это в наше время роскошь — иметь каждый день чистую рубашку.

 

“Про „Оду” — совершенно неверное суждение о ее близости к „Вакханалии”. Здесь (т. е. в „Оде”) — дерзкое свержение „царскосельских” традиций от Ломоносова до Анненского и первый пласт полувоспоминаний, там (у Пастернака) описание собственного „богатого” быта” (стр. 297).

Пастернаковскую “Вакханалию” Ахматова активно не любила, а потому так протестует против сравнения этих стихов с ее собственной “Царскосельской одой”. Анна Андреевна даже придумала нечто вроде пародии на Пастернака:

 

Поросята в столовой,
Гости, горы икры...

(В “Вакханалии”:

По соседству в столовой
Зелень, горы икры,
В сервировке лиловой
Семга, сельди, сыры.)

 

“Владислав Ходасевич (отзыв и из мемуаров. — Селедки)” (стр. 359).

Осенью шестьдесят второго года я впервые прочел книгу Ходасевича “Белый коридор”. В частности, он там описывает, как ему пришлось в голодном Петрограде торговать селедкой. (Каждому писателю тогда выдали полмешка селедки, и В. Ф. пошел ее продавать, чтобы купить себе масла.) Приступая к торговле, Ходасевич вдруг увидел, что неподалеку от него из такого же точно вонючего мешка селедку продает Ахматова. При первой же встрече я пересказал это Анне Андреевне, она выслушала и произнесла:

— Вполне могло быть.

 

О Н. С. Гумилеве: “...от бедной милой Ольги Николаевны Высотской даже родил сына Ореста (13 г.)” (стр. 361).

Году эдак в шестьдесят пятом я пришел домой к Льву Николаевичу, у него сидел гость. Хозяин нас познакомил. Это был Орест Николаевич Высотский, Орик, как его называли люди близкие, и Ахматова в том числе.

А затем произошла некоторая неловкость. Я вспомнил и рассказал, как в 1956 году в Москве старая поэтесса Грушко с изумлением и любопытством разглядывала Льва Николаевича. А Ахматова, узнав об этом, сказала:

— Ничего удивительного. У нее был роман с Николаем Степановичем, а Лева так похож на отца.

Не успел я это произнести, как Орик с горячностью стал возражать:

— Это я похож на отца! Лева совсем на него не похож!.. Почему Анна Андреевна так сказала?.. Все говорят, что я на него похож!..

А Лев Николаевич дипломатично молчал.

 

“Вчера была Маруся. Как всегда чудная, умная и добрая. Я никогда не устану любоваться ею, как она сохранила себя — откуда эта сила в таком хрупком теле”(стр. 368).

Тут надобно заметить, что покойная Мария Сергеевна Петровых была родною племянницей (дочерью брата) самого стойкого и непримиримого к большевикам новомученика — Иосифа, митрополита Петроградского. Однако же об этом родстве она никогда при мне не говорила. Помню, только один раз она посетовала, что Корней Чуковский позволил себе какие-то антиклерикальные выпады.

— В двадцатом веке, — сказала мне Мария Сергеевна, — после того, что сделали в нашей стране с духовенством, это вовсе неуместно.

 

И еще один свой разговор с М. Петровых я запомнил. Мы обсуждали только что вышедшие из печати воспоминания об Ахматовой, которые написала М. И. Алигер. Там есть некая пространная казенно-патриотическая речь, которую будто бы произнесла Анна Андреевна в присутствии мемуаристки.

— Миша, — сказала мне Мария Сергеевна, — мы с вами оба знали Ахматову. Она не имела обыкновения изъясняться монологами.

 

“Среда: Миша, Наташа с дочкой, Люба, Толя. У Виноградовых. 7 1/2 (Машинистка)” (стр. 370).

В пятидесятых годах мой отец и Ахматова пользовались услугами машинистки, которая жила в одной из соседних квартир тут же — на Ордынке. Звали ее, помнится, Мария Исаевна. Работу свою она делала вполне пристойно, но был у нее известный недуг — она крепко выпивала.

И вот я вспоминаю такую историю. Ахматова отдала ей перепечатывать свой печально известный цикл “Слава миру”. Там есть такие строчки:

 

Как будто заблудившись в нежном лете,
Бродила я вдоль липовых аллей
И увидала, как плясали дети
Под легкой сеткой молодых ветвей.
Среди деревьев этот резвый танец...

 

Так вот, Мария Исаевна вместо “резвый танец” напечатала — “трезвый танец”. С учетом ее недуга и применительно к детям это было весьма забавно.

 

“ЧЕТКИ (продолжение)

 

Книга вышла 15 марта 1914 г. <...>

И потом еще много раз она выплывала из моря крови, и из полярного оледенения, и побывав на плахе, и украшая собой списки запрещенных изданий <...>, и представляя собою краденое добро (издание Ефрона, Берлин и Одесская контрфакция при белых (1919)...” (стр. 376).

Помнится, я раздобыл старую книжку — “Четки” (Книгоиздательство С. Эфрон, Берлин). Было занятно стать обладателем сборника стихов Ахматовой, изданного мужем Цветаевой. И я попросил Анну Андреевну сделать на книге надпись, она взяла ручку и начертала на титульном листе:

 

“Милому Мише Ардову мое начало.
Анна Ахматова
30 ноября
1964

Москва”.

 

Отдавая мне книжицу, Ахматова произнесла:

— Гонорар за это издание я не получила.

 

“...статья К. Чуковского — „Две России (Ахматова и Маяковский)”...” (стр. 379).

Как мне помнится, в этой статье автор писал, что Маяковский олицетворяет Россию новую, Ахматова — старую. Анна Андреевна иногда шутила по этому поводу и говорила:

— Корней сделал меня ответственной за всю русскую историю.

Ардов на это отзывался так:

— Ну, Бирона и Распутина я вам никогда не прощу.

 

“Пусть я и не сон, не отрада
И меньше всего благодать...”
 (стр. 381).

 

Наш приятель Михаил Мейлах замечательно расшифровал эти строки: самое имя “Анна” на древнееврейском языке означает “благодать”.

 

“НАДПИСЬ НА ПОЭМЕ

И ты ко мне вернулась знаменитой,
Темно-зеленой веточкой повитой...”
 (стр. 385).

 

Как известно, “Поэма без героя” при жизни Ахматовой так и не была полностью опубликована. Однако в списках она распространялась довольно широко. Я запомнил такой рассказ Анны Андреевны:

— Мне позвонила чтица по имени Вера Бальмонт. Она сказала: “У вас есть поэма без чего-то, я хочу это читать с эстрады”.

 

“Полночные стихи Базилевскому и М. С. Михайлову” (стр. 416).

Натан Григорьевич Базилевский был весьма вальяжный господин и преуспевающий драматург. Его перу принадлежала пьеса под названием “Закон Ликурга”, которая шла по всей стране и приносила ему огромный доход. Это была как бы инсценировка романа Т. Драйзера “Американская трагедия”, но там более сурово осуждались буржуазные порядки, и с этой целью был соответствующим образом изменен сюжет.

Мне вспоминается, как однажды Базилевский принялся расхваливать стихи Гумилева, и все бы хорошо, но он упорно называл его Николаем Семеновичем. Мы все пришли в смущение, Ахматова и бровью не повела.

В тот раз или по другому случаю Анна Андреевна рассказывала, как в Ташкенте у кого-то в гостях познакомилась с режиссером Плучеком. Он то и дело падал перед нею на колени и повторял:

— Я люблю вас, Анна Абрамовна.

 

“секлета Анне Гу” (стр. 430).

Надо признаться, что Ахматова иногда, очевидно по рассеянности, делала орфографические ошибки. Я хорошо помню, как поморщился старый приятель Анны Андреевны В. М. Жирмунский, когда обнаружил в одном из ее блокнотов свою фамилию, написанную с буквой “д”, — ЖирмунДский...

Ахматова рассказывала, что в те годы, когда она училась в Киеве на юридических курсах, у нее было намерение получить место секретаря у какого-нибудь нотариуса. А ее второй муж, В. К. Шилейко, по этому поводу шутил:

— Хороший это был бы секретарь. Подпись была бы такая:

“секлета Анне Гу”.

(В те годы Анна Андреевна официально носила фамилию первого мужа — Гумилева.)

 

И еще одна шутка Владимира Казимировича в ее пересказе:

— Шилейко мне говорил: “От вас пахнет пивом”. Я отвечала: “Я пила только шампанское”. — “Тогда пейте пиво, и от вас будет пахнуть шампанским...”

 

“Первым на корню и навсегда уничтожившим стихи Ахматовой был Буренин в “Новом времени” весной 1911 г. (потом четыре издания его пародий)...” (стр. 453).

Этой пародии на Ахматову я не помню, зато вспоминаю, как Анна Андреевна читала известную эпиграмму Минаева:

 

По Невскому бежит собака,
за ней Буренин, тих и мил...
Городовой, смотри, однако,
Чтоб он ее не укусил.

 

Вообще же Ахматова всегда говорила, что нельзя обижаться на пародии и эпиграммы, так как это — часть славы.

 

“Без десяти три звоню Суркову” (стр. 460).

Как известно, А. А. Сурков в определенном смысле был покровителем Ахматовой, неизменным редактором ее немногих книг, выходивших в те годы. А потому звонки к нему и от него происходили то и дело. Иногда Сурков сам появлялся на Ордынке, а еще реже Ахматова ездила к нему на прием в Союз писателей, на улицу Воровского.

Я помню, как сопровождал ее во время такой поездки. Когда мы поднялись на второй этаж и подошли к кабинету Суркова, секретарша сказала нам, что Алексей Александрович занят, но очень скоро освободится. Из-за двери кабинета доносились взрывы хохота и звучал чей-то мощный голос.

Мы с Анной Андреевной вышли из приемной и уселись на диванчик под лестницей в темной части коридора, так, что нам была видна дверь сурковского кабинета.

Вот дверь отворилась, и оттуда, пятясь, вышел возбужденный Ираклий Андроников. Он обворожительно улыбнулся секретарше, кивнул ей и шагнул в темноту коридора. Тут лицо его изменилось: улыбка, оживление — пропали, вместо них появились злость и усталость... Но это длилось лишь несколько мгновений — его глаза быстро привыкли к темноте и разглядели сидящую на диванчике Ахматову. Лицо снова озарилось, и Ираклий рассыпался в приветствиях...

Когда он удалился, Ахматова сказала мне:

— Запомни. Мы с тобой сегодня видели настоящее лицо Андроникова.

 

“Надя, наконец, прописана в Москве. Пусть отдохнет” (стр. 473).

Ахматова очень желала, чтобы Н. Я. Мандельштам вернулась в Москву на постоянное жительство. Я вспоминаю многолетние хлопоты по этому делу. Помнится, А. А. Сурков предлагал даже такой проект — поселить Надежду Яковлевну и Ахматову вместе в двухкомнатной квартире.

Потом было и еще одно предложение — предоставить самой Ахматовой однокомнатную квартиру... Все это нами обсуждалось, и мне запомнилась замечательная шутка, сказанная очень бойким двенадцатилетним мальчиком Саней, сыном литературоведа И. Л. Фейнберга. Он заявил:

— Ахматову нельзя поселить в однокомнатной квартире, у нее должно быть по меньшей мере две комнаты: в одной — будуар, в другой — моленная. Чтобы было между чем и чем — метаться.

(Как известно, А. А. Жданов в своем печально знаменитом докладе объявил, что творчество Ахматовой — “поэзия взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной”.)

Мы эту шутку пересказали Ахматовой, и она ее оценила.

 

В статью

(Я никогда не была с Моди в кафе или ресторане, но он несколько раз завтракал у меня на rue de Fleurus.) Как непохоже на Хема. Они только и делают, что говорят об еде, вспоминают вкусную еду, и это как-то разоблачает его беллетристику, где все время едят и пьют. („Мемуары повара”, — сказал Миша Ардов.)”(стр. 479).

Я очень хорошо помню, что это было. Журнал “Иностранная литература” напечатал тогда “Праздник, который всегда с тобой” Хемингуэя. Ахматова была удивлена низменностью этой вещи, тем обстоятельством, что столь одаренный и знаменитый писатель под старость не может вспомнить о Париже времен своей молодости ничего, кроме меню — что и как он ел и пил.

— Неужели, — спрашивала она, — и мои воспоминания о Модильяни производят такое же впечатление?

Мы все, разумеется, ее разуверяли...

Я помню, как шутил по поводу хемингуэевского “Праздника” Анатолий Найман. Он говорил:

— Там как бы целый ряд отдельных новелл. Но все они построены по одному и тому же принципу. Вот Хемингуэй и его жена сидят дома страшно голодные. И нет у них ни копейки, чтобы купить себе еду... И тут к ним приходит приятель, который просто падает от голода... И тут они все втроем как нажрутся!.. А через несколько страниц — опять такая же история.

А наш друг Александр Нилин произнес тогда такую шутку:

— “Праздник, который всегда с тобой” — это просто-напросто деньги.

 

“...Снова осень — зеленая трава, даже цветы. Была Лида. Говорили об Ивинской” (стр. 501).

На Ордынке об Ивинской никогда не говорили. Иногда упоминалось имя Зинаиды Николаевны...

Но вот я вспоминаю, как еще при жизни Пастернака, в пятидесятых годах, я был на концерте в Малом зале консерватории. Кажется, исполняли Прощальную симфонию Гайдна, дирижировал Натан Рахлин...

В антракте я вышел на лестницу и увидел стоящую на площадке даму, несколько тяжеловатую, с длинными и, как мне показалось, крашеными светлыми волосами... Около нее толпилось человек пять, и она была окружена их подобострастным вниманием.

Мне тут же объяснили, что ее зовут Ольга Всеволодовна и что она — возлюбленная Пастернака. Я был этими сведениями несколько озадачен и, вернувшись после концерта домой, на Ордынку, поделился своими впечатлениями с Ахматовой.

Выслушав меня, Анна Андреевна сдержанно произнесла:

— Я — не поклонница этой дамы.

На том разговор и кончился.

 

“Понедельник: Просят из Оксфорда мерку” (стр. 503).

Я хорошо помню, как зимою шестьдесят пятого года зашел к Ахматовой. Она тогда была в Ленинграде. Анна Андреевна показала мне письмо из Оксфордского университета, в котором ее просили сообщить размер платья и головы, чтобы сшить докторскую мантию и шапочку. Я спросил Ахматову, послан ли ответ. Она улыбнулась и сказала:

— Я хочу еще немного похудеть...

 

“Михаилу Ардову —

стихи, которые около четверти века лежали на дне моей памяти, — чтобы для него вновь возник день, когда они стали общим достоянием.

Анна Ахматова” (стр. 559).

Эта надпись существует не только в записной книжке Ахматовой, она есть и на том экземпляре “Реквиема”, который она мне подарила 19 августа 1964 года. Тут намек на нижеследующие обстоятельства.

Анна Андреевна решилась записать “Реквием” лишь в 1962 году. Но переписывать его она никому не давала, а только разрешала читать свой собственный экземпляр. И все же я эти стихи для себя скопировал — без ее ведома.

Затем “Реквием” переписал у меня мой учитель и почитатель Ахматовой — профессор А. В. Западов. А через несколько дней к Анне Андреевне пришел ее редактор В. Фогельсон. Когда Ахматова показала ему стихи, он объявил, что знает их — видел у Западова.

После ухода Фогельсона у нас с Ахматовой было объяснение, но сравнительно легкое и непродолжительное, так как она уже сама склонялась к тому, чтобы послать эти стихи в какой-нибудь журнал. “Реквием” был тотчас же отправлен в “Новый мир”. Там его печатать не решились, но зато почти все сотрудники переписали для себя.

Как и следовало ожидать, вскоре после этого “Реквием” вышел в нескольких городах Западной Европы. Анне Андреевне доставили экземпляр мюнхенского издания. И всякий раз, взяв в руки эту книгу в моем присутствии, Ахматова произносила бытующую на Ордынке цитату из Зощенки:

— Минькина работа.

 

“Отъезд

23 ноября из Ленинграда с Аней. <...> Провожающие. „Перекрестите и меня”” (стр. 581).

С детства помню, если мне приходилось надолго расставаться с Анной Андреевной, она, перекрестив меня, говорила на прощание:

— Господь с тобою...

 

“(Городецкий хуже, чем мертв.)” (стр. 612).

Ахматова была делегатом Второго съезда советских писателей. Именно в те дни я слышал, как она рассказывала такую историю:

— Во время обеда я сидела за одним столиком с Евгением Шварцем. К нам подошел Городецкий, поздоровался и сказал мне: “Я хочу представить вам своего зятя”. После этого он отошел к другому столику, потом вернулся и говорит: “Мой зять отказывается. Он сказал: „Я не хочу знакомиться с антисоветской поэтессой””. Я безмятежно улыбнулась и говорю: “Не расстраивайтесь, Сергей Митрофанович. Зятья — они все такие”. А потом я рассказала это Эренбургу, он спрашивает: “Ну а что же Шварц?” Я говорю: “Он промолчал”. — “Жаль, — говорит Эренбург, — я бы такое сказал Городецкому, что он бы костей не собрал...” А я ему говорю: “Это слишком большая роскошь: всякий раз иметь при себе Эренбурга для подобных оказий”.

 

И еще Ахматова говорила про съезд писателей:

— Я там встретила Рину Зеленую, она мне говорит: “Маска, я тебя знаю”.

 

“В „Известиях” о плагиате Журавлева” (стр. 618).

Это была очень смешная история. В журнале “Октябрь” (1965, № 4) поэт Василий Журавлев опубликовал под своим именем стихотворение Ахматовой из сборника “Белая стая” — “Перед весной бывают дни такие...”.

Впрочем, одну поправку плагиатор сделал: вместо строчки “И дома своего не узнаёшь” он написал: “Идешь и сам себя не узнаешь”.

Скандал произошел довольно громкий, об этом факте сообщила правительственная газета “Известия”. Журавлев пытался оправдываться: дескать, он когда-то переписал эти стихи в свою записную книжку, много лет спустя обнаружил их там и принял за свои собственные...

Но на Ордынке рассказывали и более правдоподобную версию. Якобы этот Журавлев вел поэтический семинар в Литературном институте, там он покупал у студентов стихи, а потом публиковал их под своим именем. А поскольку он платил молодым поэтам очень мало, то один из них решился отомстить ему — продал ахматовское стихотворение как свое собственное. И Журавлев ничтоже сумняшеся его напечатал.

Помнится, кто-то позвонил незадачливому плагиатору домой и спросил:

— А гонорар Ахматовой вы уже отправили?

“...на каком-то литературном вечере Блок, послушав Северянина, вернулся ко мне и сказал: „У него жирный адвокатский голос”” (стр. 622).

А еще Ахматова рассказывала со слов Пастернака такое. Борис Леонидович и Северянин сидели в берлинской пивной. Игорь Васильевич держал в левой руке кружку, а в правой — вилку, на которую была нанизана огромная немецкая сосиска. И он сказал Пастернаку:

— У меня есть сын, его зовут Принц Солнца.

“...Юлиан Григорьевич исключен из союза, и теряет зренье...” (стр. 623).

В те дни Ахматова очень сострадала Ю. Г. Оксману. У него на квартире был обыск, там было обнаружено и конфисковано множество книг, изданных за границей. Однако же старого профессора не арестовали, а устроили ему классическую советскую проработку, в частности изгнали из Союза писателей.

Я помню, как Анна Андреевна передавала фразу Юлиана Григорьевича, он это произнес на собрании, где его, как водится, дружно осуждали “собратья по перу”:

— Я не могу жить таким образом, чтобы круг моего чтения определял околоточный надзиратель.

 

“24 июля.

Сегодня Исайя завтракает у Саломеи, о чем я узнаю только 6 августа из милого письма самой Соломки. Как странно, что теперь я могу до мелочей представить себе этот завтрак в Chelsea, большую кухню-столовую, беседу обо мне и розы в садике” (стр. 642).

Во время поездки в Англию Ахматова побывала в гостях у своей старинной приятельницы Саломеи Николаевны Андрониковой. Присутствующая при их встрече Аманда Хейт рассказывала, что Анна Андреевна была поражена тем, сколь изысканно угощала их Саломея.

— Как же вы научились готовить такую вкусную еду? — спросила гостья.

— Когда я поняла, что уже не представляю интереса для мужчин как женщина, я стала привлекать их с помощью кулинарного искусства, — отвечала хозяйка.

 

“...Как легко и свободно я сказала трем парням из „Лижей”, которые приехали ко мне за стихами: „Все равно не напечатаете...”” (стр. 643).

“Лижи”! — это было шутливое наименование издававшейся тогда газеты “Литература и жизнь”. По тем временам это издание считалось “консервативным” в отличие от более “прогрессивной” “Литературной газеты”.

Я припоминаю, как Ахматова говорила:

— Некто упрекнул меня в том, что я печатаюсь в ретроградной “Лижи”, а не в либеральной “Литературке”. А я на это сказала: когда обо мне было постановление ЦК, я не видела разницы между газетами и журналами — все ругали меня одинаковыми словами.

 

“Еще три дня июля, а потом траурный гость — август („столько праздников и смертей”), как траурный марш, который длится 30 дней. Все ушли под этот марш: Гумилев, Пунин, Томашевский, мой отец, Цветаева... Назначил себя и Пастернак, но этого любимца богов увел с собою, уходя, неповторимый май 60 года, когда под больничным окном цвела сумасшедшая липа. И с тех пор минуло уже пять лет. Куда оно девается, ушедшее время? Где его обитель...” (стр. 644).

В пятилетнюю годовщину смерти Пастернака я был в Переделкине. Близкая подруга Зинаиды Николаевны, вернувшись от нее, рассказала, что у Пастернаков весь вечер играли в карты. Это меня так поразило, что на другой день, на Ордынке, я передал это Ахматовой. У нее в это время была Н. Я. Мандельштам. Надежда Яковлевна смолчала, Анна Андреевна гневно произнесла:

— Умеют великие поэты выбирать себе подруг жизни.

 

“Есть переводы

<...>

Еврейские: Галкин, Баумволь, Перец Маркиш” (стр. 653).

Я помню историю с одним из таких переводов. К Ахматовой обратилась сестра какого-то уже умершего еврейского поэта, фамилию которого я не запомнил. Она просила, чтобы Анна Андреевна перевела его стихи. Кажется, он был из репрессированных...

Ахматова пожалела просительницу и действительно перевела какие-то предложенные ей строки. После этого она получила благодарственное письмо от сестры поэта. Оно начиналось такими словами:

“Хотя Вы и перевели всего только одно стихотворение моего покойного брата...”

 

“Киев. Предславинская улица. (На юридических курсах.)” (стр. 662).

Всякий раз, когда увеличивались наказания за те или иные преступления, Ахматова неизменно говорила:

— Нам на курсах преподавали закон, известный еще со времен римского права: никогда тяжесть наказаний не уменьшала числа преступлений. При Анне Иоанновне фальшивомонетчикам заливали свинцом глотки, и все-таки фальшивой монеты ходило ровно столько, сколько всегда.

А когда заходила речь о всеобщем воровстве, нас окружавшем, Анна Андреевна произносила такую фразу:

— Нас на курсах учили, что у славян вообще ослабленное чувство собственности.

 

“В Кисловодске. На Крестовой Горе. Цекубу. Июль 1927. („Здесь Пушкина...”) (Качалов, Рубен Орбели, Маршак)” (стр. 664).

Надобно заметить, что Ахматова никогда не была в Художественном театре. О своих беседах с Качаловым в Кисловодске рассказывала:

— Он все время ссылался на эпизоды знаменитых мхатовских спектаклей. Ему и в голову не могло прийти, что я ничего этого не видела...

 

“(Перенесла четыре клинических голода: I — 1918 — 1921, II — 1928 — 1932 (карточки, недоедание), III — война, в Ташкенте, IV — после постановления ЦК 1946 г.)” (стр. 665).

Не удивительно, что Ахматова запомнила и полюбила шутку Н. П. Cмирнова-Сокольского, которую он произнес на Ордынке:

— Это случилось не в тот голод и не в этот. Это было два голода тому назад.

 

“Самоубийство Фадеева” (стр. 666).

Я хорошо помню, как это обсуждалось на Ордынке. Говорили о том, что старый друг Фадеева, писатель Юрий Либединский, видел его за несколько часов до рокового выстрела. Фадеев сказал ему такую фразу:

— Я всегда думал, что охраняю храм, а это оказался нужник.

 

“...приехала Ирина Федоровна Огородникова с новостями” (стр. 668).

Эта дама была сотрудницей иностранной комиссии Союза писателей и, в частности, занималась тем, что оформляла документы для поездок Ахматовой в Англию и в Италию.

В 1990 году, когда в альманахе “Чистые пруды” были напечатаны мои воспоминания об Ахматовой, Огородникова позвонила мне по телефону, и мы довольно долго с ней говорили. В частности, она рассказала мне об одном эпизоде, который произошел в день похорон Анны Андреевны. Как известно, мы до самого последнего момента никак не могли получить разрешение на то, чтобы выкопать могилу на облюбованном Бродским и мною месте комаровского кладбища. Я, помнится, поехал в Никольский собор на отпевание, а Иосиф остался в квартире Ахматовой, чтобы продолжать хлопоты по телефону.

В это самое время И. Н. Пунина позвонила в Москву Огородниковой, рассказала ей о нашем затруднении и попросила помощи. Ирина Федоровна говорила мне:

— Я стала судорожно соображать, что можно сделать в такой ситуации... И вдруг увидела, что по двору Союза писателей идет А. А. Сурков. Я, как была — без пальто, — выбежала к нему и говорю: “Алексей Александрович, надо что-то делать... Ахматову уже отпевают в церкви, а разрешения на рытье могилы еще нет...” Сурков взглянул на меня сверху вниз и отрубил: “Я вам — не Арий Давыдович!”

(Для несведущих пояснение: сотрудник Литфонда А. Д. Ротницкий в течение десятков лет занимался похоронами писателей.)

 

“Вспомнила маленького соседа в 1951: „Бибика, Длевна!” — и рёв.

Андревна — так по-замоскворецки звали меня соседи Ардовых (Татьяна Ивановна)” (стр. 685).

Это — воспоминание о первом инфаркте.

Татьяна Ивановна Яковлева жила с нами на одной площадке. Она была портниха и, в частности, шила платья для Анны Андреевны. У нее был маленький внук, который и называл Ахматову — “Длевна”. Однажды он увидел в окно, как ее выносят из дома на носилках и грузят в автомобиль “скорой помощи”. Мальчик залился слезами и все время повторял:

— Бибика, Длевна!..

 

“2 декабря 1965. Больница (Москва)

<...>

Вечером Миша после Лавры и еще озаренный ею” (стр. 688).

Я прекрасно помню тот день — и поездку к Преподобному Сергию, и наш с Ахматовой по этому поводу разговор. После моего рассказа о монастыре она произнесла:

— Это — лучшее место на земле.


Июль — август 1997







Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация