Поездка отца Павла Флоренского с санитарным поездом в 1915 году напрямую связана с его служением в Мариинском Убежище сестер милосердия Красного Креста в Сергиевом Посаде, основанном великой княгиней (инокиней, мученицей, ныне канонизированной) Елизаветой Федоровной в 1911 году. Назначением этого благотворительного учреждения было попечение о престарелых и нетрудоспособных сестрах милосердия. Первым и единственным настоятелем домового храма св. Марии Магдалины - по приглашению Елизаветы Федоровны - и стал с сентября 1912 года отец Павел. В 1913 году при Убежище была открыта амбулатория - в память убиенного революционерами великого князя Сергея Александровича; там оказывалась посильная медицинская помощь местному населению.
В свою очередь, на ее базе в наступившее военное время здесь был развернут тыловой лазарет. Так в паству отца Павла попали раненые солдаты. (Ценные свидетельства об этом - в письме Флоренского В. В. Розанову, процитированном последним в статье "О нашем христолюбивом воинстве" - "Новое время", 1914, 3 декабря; "В чаду войны". Пг. - М. Изд-во "Рубикон". 1916.)
По инициативе Елизаветы Федоровны (августейшего шефа 17-го гусарского Черниговского полка) в начале 1915 года был снаряжен военно-санитарный поезд No 234 имени Черниговского дворянства при Общедворянской организации помощи больным и раненым воинам. Отец Павел был командирован "для исполнения пастырских обязанностей при походной церкви санитарного поезда Черниговского дворянства", но одновременно - и санитаром.
Поездка была сугубо добровольной; длилась она с 26 января по конец февраля 1915 года. В течение всего этого времени отец Павел вел особую дневниковую тетрадь, на титуле которой обозначено: "В санитарном поезде Черниговского дворянства. Заметки и впечатления. 1915", а также писал письма домой семье. Это небольшой по объему, но чрезвычайно содержательный свод материалов, где историко-бытовые подробности спаяны с художественно-философскими интуициями.
Тексты подготовлены: "В санитарном поезде..." - игумен Андроник, С. Л. Кравец; "Из писем..." - П. В. Флоренский, А. А. Санчес; "Слово перед панихидой..." - игумен Андроник, С. З. Трубачев.
Все тексты публикуются впервые по рукописям из Архива священника Павла Флоренского.
Игумен Андроник (Трубачев).
1914.XII.31. Лазарет Красного Креста. Сергиев Посад.
Перепис<ано> 1915.II.8. Санитарн<ый> поезд.
Солдаты поют. Горит елка. Но мне грустно и хочется плакать.
Удивительно: чем веселее и шумнее кругом меня, тем мне грустнее и тем кажутся более грустными внутренно все окружающие.
Чем разгульнее все кругом, тем отрешеннее душа от всего земного. Человеку не свойственно веселие - он и грустит при веселии, не свойственен разгул - он и делается от вида разгула более далеким всему.
Вслушайся в веселую песнь, и на дне ее услышишь глубокую скорбь. Вслушайся в погребальные напевы - и найдешь на дне их радость.
Скорбь и радость перемешаны. Не знаешь, что где найдешь, где что потеряешь.
Кабацкие песни - в основе своей бесконечно тоскливые, щемящие сердце. Порою они напоминают сдавленные рыдания. Не без причины же русские, лишь только выпьют, так легко переходят к слезам.
1915.I.24.
Освобождение церковное. Невозможно<е> обычно делается доступным и реальным. По городу хожу с антиминсом на груди, со св. миром в руках, и чувствую себя церковью. Не храм, не стены, а живое существо, живые существа <-> носители церковности. Многие требования приходится нарушать, но совесть спокойна и ясна. Вот она, христианская свобода! Древнецерковное ощущение себя носителем благодати. Избавление от ханжества, условностей, приличий, привычек. Расторжение пут - и "жизнь жительствует".
Поезд, стоящий в снегах, за Рогожской заставой, далеко от людей. Ощущение оставленности миром и мира. Вне мира. Но зато сын Божий. Хоть и блудный, но сын. Сиротливость. Постукивания в водяном отделении каких-то клапанов среди полной тишины лишь усиливают чувство тишины: постукивает что-то резким металлическим звуком, и знаешь, что это не человек, не живое существо. Шорох ветра в отдушинах. Переклички паровозов. Лай собак отдаленный. Редкие звуки, возмущающие, как бы ранящие тишину, но они ее лишь подчеркивают.
Теперь сбрасывают дрова, и звук их густой, сметанный.
Менониты-санитары1 - олицетворение закона тождества, а наши интеллигенты, скорее, закон достаточного основания. Война открывает душу солдата, в которой - преодоление антиномии того и другого: в ней "свет истины". Менониты самодовольны и тупо стоят на данности; интеллигенты вечно мечутся и никогда ничем не довольны. Солдаты же, очищенные страданием, выше того и другого, не мечутся, но и не тупы; не стоят на месте, но и не летят в пустоте. Действие моего повествования будет, очевидно, идти на оттеняющем фоне менонитов. Это милость Божия, что они нам посланы, - как рамка,чтобы я лучше видел душу русскую и не дружил с поездными, а тяготел ко внешним, к солдатам. Темная рама для светлой картины.
А кроме того, менониты необходимы, чтобы солдаты раненные более обращались к нам душою и более были нам рады.
1915.II.10. Поезд.
Разговор с доктором, Феофаном Александровичем2. Он утверждает, что солдаты недовольны, мы (т. е. Прасковья Анатольевна, Вера Дмитриевна, отчасти Александр Константинович3 и я) - обратное. По его мнению, у них нет подъема, а по нашему...
Как различно воспринимается действительность разными людьми.
1915.I.295.
За две версты от Белостока.
Дорогие друзья! Под пение нашего санитарного отряда, под свистки паровозов, среди окликов и перекликов воинов, рассаживающихся по поездам, пытаюсь, довольно неудачно, читать Ваши семестры, но более думаю о Вас, чем о Ваших работах.
Тут, у нас, не происходит ничего особенного. Но в воздухе разлито тончайшее веяние Смерти, и какая-то торжественная жертвенность чувствуется в бегающих с чайниками или скопом перебегающих из поезда в поезд солдатах. Они неказисты на вид. Одеты кое-как; неуклюже и уж совсем не "по-военному" влезают они на подножки вагонов. Нельзя сказать и о воодушевлении, о приподнятости их речей. Но за всем этим видится общая, не личная, одухотворенность и нравственная сила, - видится за ними то, что я не умею назвать иначе, как Ангелом народа русского.
Эти мелкие и слабые впечатления учат едва ли не более, чем крупные и резкие: научаешься вообще понимать жизнь в ее глубине, в ее корнях.
1915.II.4 - 5. Ночное дежурство. Санитарный поезд.
Подошел к солдату на койке No 11 в теплушке 6-й. На мой вопрос о ране он отвечал приблизительно следующим рассказом:
"Рана-то ничего, заживает. Только вот, видно, я простудился, живот и поясница болит. Как стали из окопов наступать на германцев, они мен ранили... Я пополз к ним и кричу: примите меня к себе в окоп. А они махнули рукой: "Не нужен, мол, ты! Ползи к себе, мол, в свой окоп". Разговаривать со мною им нельзя. Я тогда кричу им: "Вы не стреляйте!" Они дали знать: не будем. Я пополз к своим. Видно, детки малые Бога умолили".
1915.II.4 - 5. Ночь, на дежурстве.
Разговор с воронежским крестьянином из запасных. Вздыхает о замирении и о прекращении войны. Вздыхает: как-де мы слабы, а германцы сильны, как у нас все плохо. Уж лучше-де помереть, чем жить калекой. "Смотря с какой совестью помереть", - говорю я. Но мой собеседник отвергает это ограничение. Он с жаром доказывает, что Бог не взыщет грехов с крестьянина, т. к. мужик трудится всю жизнь. На мое указание, что трудятся не одни мужики, он опять отзывается с недоверием и полагает, что городские жители все очень обеспечены и не имеют ни горя, ни забот. Все твердит о земле: "Вот как бы ее разделить". Все мысли его в пределах земного, трансцендентная оценка жизни чужда его душе; весь он пропитан запахом трехкопеечных брошюр о свободах и т. п.
6-го февраля 1915 г. Санитарный поезд.
Возвратившись после обыкновенного ночного дежурства (с 3-х часов), в 9-м часу утра сажусь, как всегда, за чай и спешу занести несколько заметок. Этот утренний час - единственное время, когда можно что-нибудь записать; - в иное время совершенно недосуг.
Возвращаюсь после разговора с одним запасным, воронежцем. Кстати сказать, весь наш поезд почти сплошь состоит из воронежцев - это все старобельцы и богучаровцы, два полка, участвовавшие в сражении с 20-го на 21-е января. Полки жестоко пострадали. Их-то обрывки мы везем в Петроград.
Запасной, с которым я говорил, - красивый, с правильными чертами лица блондин. Он рассказал мне свою жизнь. Осталось после смерти матери их при отце двое братьев. Отец женился на другой и имел от нее еще троих мальчиков. Мачеха оказалась настоящей мачехой. Стали пить: и отец и его вторая жена. Старшего сына, - того, с которым я разговаривал, - взяли на военную службу. За время его службы отец с мачехою пропили все, когда-то хорошо поставленное и даже богатое, хозяйство. Вернувшись со службы, старший сын увидал весь дом расстроенным. Старшие сыновья старались удержать отца от пьянства, старались вновь поставить хорошо свой родной дом. Они предлагали отцу зарабатывать ему деньги - 70 рублей в месяц, вдвоем нанимаясь у колониста-немца, лишь бы отец перестал пить. И делали так. Но отец напивался и гонялся за сыновьями с ножом, требуя денег на водку. "Я плакал, зарежет ведь. А с отцом не будешь драться", - говорил опять чуть не плача и с глубокой скорбью мой запасной.
После всех попыток решили два старших брата отделиться. Отец выпустил их из дому с голыми руками и без копейки. Тогда с моим запасным поселился еще бездетный свояк, из казаков, по ремеслу портной. Сестры, жены их, жили дружно. Казак портной зарабатывал иглой и вел хозяйство, а мой знакомец работал у немца и быстро стал на ноги, построил себе и своим избу, купил лошадь и корову. Но тут его захватила война.
Он кротко, безропотно, с полным смирением принимает все, но в то же врем в нем нет беспечности: ясность в соединении с сознанием неудач жизни. И слушать его трудно было без слез. Он мало надеется на победу, т. к., по его словам, немцы уклоняются от штыкового боя, а пулеметы у них в таком количестве, что против них ничего не сделаешь: так и косят. Но, несмотря на отчаяние, он все твердит: "Видно, такова наша участь...", т. е. сражаться и гибнуть; но ни слова он не сказал о прекращении войны, о ее ненужности, даже о мире. Я не мог удержать глаза от влаги, когда он описывал гибель своего полка - смерть семисот человек. Немцы так и косили, все пулеметами.
Этот запасной и сам ранен, а кроме того, страдает ревматизмом. Болен он был и ранее тем же, но врач не обратил внимание на его болезнь. Сильно же заболел он, пробыв целые сутки в воде, стреляя из окопа. Но не столько о себе он беспокоится, как о том, что запасные, все же более опытные, по его словам, исчерпываются, а молодые солдаты робки, после нескольких выстрелов пугаютс и на штыки идти не способны. Он боится, что далее войска наши будут гораздо хуже прежнего.
Дома у него осталась жена и трое детей - 7-ми лет, 3-х и 1-го.
Идешь утром по теплушкам. Кто улыбается, кто просыпается. В углах стоят человеки и истово крестятся. Лица их и глаза полны непоколебимой веры и искренности. Нет в этих душах лукавства и двойственности. Но цельность души сверху иногда прикрывается легкой хитрецой. Эти лица, после сна, в утреннем освещении снегом так убелены и просветлены, что сам омываешься внутри, бросив на них беглый взгляд походя. Душа умиляется при виде них.
Прасковья Анатольевна - милая женщина. Суетится, бегает (часто без нужды), от волнения моргает глазами и подергивает головой. По близорукости сунется то туда, то сюда, сразу не находя чего нужно, и всегда в движении. Душа ее вероятно чистая и открытая. В ней серьезность отношения к жизни и простота; при большой внутренней культурности совсем нет декадентства. Но о других сестрах этого не скажешь. Поверхностность, галдеж, развязность. Курсистки как курсистки. Стоит собраться двум-трем, чтобы затрещали как сороки, заглушая все и всех, - даже все побеждающий стук поезда. У них, в полную противоположность Прасковье Анатольевне, не чувствуется ни умственной культуры, ни интересов.
1915.II.9. Поезд.
За умыванием сказалось во мне, как это иногда бывало изредка и ранее, - сказалось помимо моего желания:
Все на свете чепуха,
Кроме только Бога.
Не к Нему, - так в пустоту
Всем одна дорога.
1915.II.9. Санитарный поезд (по поводу разговоров с Вл. Н. Тихомировым).
Интеллигенция в сущности происходит из семинарии, и идейно и по большинству своих деятелей (сделать подсчет нигилистов-семинаристов)6. И, вглядевшись в интеллигентщину, опознаешь в ней все скверные черты семинарии. Интеллигентщина - это та же семинарщина. Доктринальность, пренебрежение конкретным, вечное (посему) недовольство тем конкретным, которое окружает, неблагодарность к жизни, рационализм, ложный пафос, разговор по хрие7.
Но положительного семинарии интеллигенция не усвоила и справедливо может быть названа отбросом семинарщины.
Первый русский интеллигент, первый нигилист и революционер - это Петр Великий. Это он насадил у нас дух критиканства, дух неуважения к исторической данности, вкус к американизму, привычку расправляться (когда можно, делом, а когда нельзя - хотя бы в разговорах) с историческим укладом по своему благоусмотрению и делать "преобразования" Церкви, государства, быта по линейке. Но Петр тоже вкусил семинарщины - от Симеона Полоцкого, да еще паки семинарщины - от лютеран и разных протестантских сектантов. А что такое все протестантство, как не одна громадная семинарщина?
1915.II.9.
Рассуждают: нельзя-де курить солдатам (раненным) в общих палатах, это-де портит воздух и проч. А сами дымят со всех сторон в столовой, на кухне, в коридорах, в теплушках с ранеными, в операционной, чуть что не в церкви. От этого едкого дыма, несравненно более ядовитого, чем солдатский, все время болит горло, кашляешь, насморк сильнейший, голова несвежая. Сидят и дымят, и дымят, и дымят, ироды.
Удивительное дело. Чем кто грешит, тем и попрекает других. Розанов8 и Глаголев9 - вот люди наиболее порицающие всех. Вообще, если бы я стал слушать каждого из своих друзей, то должен был бы поссориться со всеми остальными, ибо каждый наговаривает на всех прочих. А сам не подозревает, что другие наговаривают на него. Я же могу не видеть слабостей каждого, но всех люблю. Что же мне делать?
1915.II.8. [?]
Нет, людей-то я люблю, но очень не люблю их дел.
1915.II.10. Поезд.
Мой Владимир Николаевич10 все побуркивает, как дразню я его - "наводит критику мироздания". То недоволен, что долго не едем, то жалуется, что мало стояли в Петрограде. То ворчит, что не сразу ушли, как только приехал поезд, то выражает неодобрение, зачем уходим. Сегодня у нас перегорела у вагона ось. Владимир Николаевич с утра и ворчит: что не смотрят за осью, что захвалили Сабанина (поездного механика). И мне досталось за то, что я когда-то похвалил его лицо. Одним словом, вся жизнь воспринимается Владимиром Николаевичем под углом бурчания и протеста. Таковы вообще интеллигентские настроения.
Но какая глубока разница от настроений солдатских. Сколько страдали, терпели, мучались! И ни слова протеста, ни буркотни, ни ворчания, ни брюзжания.
1915.II.16.
Сегодня. Мои ожидания - куда ехать. Волнения, "бунт из-за жалования". Ольга Васильевна11, Екатерина Александровна12. - Сначала мне показалось, что это нехорошо, но, вдумавшись и узнав, что Ольга Васильевна все свое жалование отсылает семье, содержит трех братьев учащихся и что об этом знаетАлександр Константинович, в душе стал на ее сторону. Вот дворянство: сколько внимания ко всем и в то же время невнимание в том, чему должно внимать. Хвалили Ольгу Васильевну; но не заботятся.
1915.II.20.
По поводу наших сестер. Хохлушки, сдобные, нежно-розовые, с белыми зубами, с "роскошными формами" (!) - и какая-то бездушность, неглубокость. Невольно сопоставляешь их с Прасковьей Анатольевной. Та серьезна, вдумчива; у этих хи-хи да ха-ха, не сердечное, однако, а внешнее, физиологическое. Гоголевские Ганны, Оксаны, Роксаны; "улыбка, как...; зубы, как...; глаза, как...", тьфу, и больше нечего сказать. Души у них не хватает; вот мертвые души. - Северная женщина одухотворена и глубока сравнительно с южнорусской. Южнорусская внешне - поэтична, но только "телеса", а одухотворенность, внутренняя жизнь досталась на долю северной женщины. Хохлушка - женщина без нравственной биографии.
[1915.IV.8. Великороссы в душе презирают малороссов, считая их внешними и бестрагичными; малороссы не любят казаков, видя в них формализм и сухость. Великорусская натура несет в себе антиномию крови - финско-татарской и славянской. Отсюда трагичность, отсюда беспредельные порывания степной кочевнической натуры, сужаемые упорядоченностью западных начал. Природный анархизм может быть сдержан лишь железными удилами. Отсюда сдержка изнутри - обрядоверие и ригоризм, сдержка снаружи - бюрократизм и любовь к государственности. Идея свободы чужда нам: мы знаем лишь вольность и дисциплину. Напротив, южноруссы гораздо цельнее любят свободу и знают меру. Тогда как для нас невозможно что иное, кроме как самодержавие, для них возможна и республика; да она и была уже - Сечь, Новгород, Псков. Но они близки к полякам. Мы боимся католицизма и в то же время тянемся к нему. Они же внешне дружат с ним, а изнутри ненавидят и никогда ему не подчинятся: для этого они слишком свободолюбивы]13.
Вчера стояли в Барбновичах, как говорят одни, или в Баранувичах, как говорят другие. Тут ставка (штаб) главнокомандующего. Ночь, бесчисленные электрические фонари. Множество поездов, большей частью воинских, дожидающихся дальнейшего назначения. Доносится со всех сторон пение. Солдатам весело. Спроси одного, спроси другого - не грустно ли ему? "Нет, все порешено. Ко всему приготовились". А в тоне слышится глубоко забитая грусть. Видно, им скучновато. Ходят с места на место или сидят в вагонах. Стоит заговорить с одним, чтобы сбежалось со всех сторон несколько десятков; жадно прислушиваются ко всякому разговору. Особенно охотно сбегаются, когда завидят разговаривающей кого-нибудь из сестер.
1915.II.20.
Солдаты не говорят "убить" про войну, а: "поразить". "Он меня хотел поразить, а я его тут и поразил".
Пуля ищет, кого поразить. Летит и ищет. Иной совсем не бережется, и ничего. А другой все хоронится, а пуля его сыщет.
Местности с какими красивыми названиями:
Червонная Нива,
Червонный Бор.
Золотая Липа.
1915.II.20 - 21. Ночь. Дежурство.
В каждой теплушке свой запах. В каждой и свое настроение. В одной все глядят приветливо, в другой - отчужденно; в одной почтительны, в другой показывают себя независимыми. В одной жаждут поговорить, а в другой отмалчиваются.
За рейс впечатление индивидуальности очень определенно устанавливается. Замечательно, что и температура в теплушках в каждой своя, свой воздух, свои нравы. Есть теплушки религиозные, есть индифферентные и, как мне чувствуется, затаенно враждебные к Церкви. Есть теплушки простодушные, есть "сознательные". В одних теплушках чувствуется фабричный дух, в других же, в большинстве, - крестьянский. В одной из теплушек я держал сегодня ночью целый диспут о виноватости. Обвинения начальства во всем и восхваления солдат, также во всем; начальства нет у нас, слишком мало. Начальство перебито все, и, как назло, стуит только появиться новому поручику, как его подстрелят наповал или ранят. А с другой стороны: "начальство прячетс все, боится смерти, только нас бьют, а начальство сидит где-то, а мы и не знаем, что делать..." [Или, как сказал кто-то, "мы сражаемся, а офицерб пьют чай в Варшаве".]
Начальство, начальство... Но тут же, по наивности, солдаты (из фабричных) сами проговариваются. Пища хорошая, но кашевар, чтобы не идти под выстрелы, вывалит котел в поле, а потом говорит: "Я снес". Я стал спорить с этими солдатами, выслушав все их жалобы, и заставил их сознаться, что если уж говорить о винах, то о винах всех и каждого, что все мы виноваты в непорядках нашей жизни.
Есть жалобы и справедливые. Один жаловался на отчаянное содержание в Варшавском военном госпитале (2-м). Нет ни каши, ни мясной порции. Подают какой-то жидкий супец-жижицу...
Жаловались, что на просьбы о лечении им говорили там: "Пуля вас вылечит".
"Тут истекают кровью, - рассказывали про один из варшавских госпиталей, - стонут, умирают, а сестра велела завести веселые песни на граммофоне. Мы говорим: чту Вы, сестрица, теперь пост, надо Богу молиться, чтобы даровал нам победу, а мы тут песни играем..." - "Ну, какой пост; послушаем песни, станем веселее, чтобы победить..." А какая, заключали солдаты, какая победа без Бога!
Или вот речи другого: "Я старался, заслужил Георгиевский крест и унтер-офицерские нашивки. А теперь ранен, и мне не дают повидаться с женой и детьми. Мне надо в Смоленск, а меня, мимо Смоленска, везут в Москву. Я согласился бы тбк, с раной, ехать снова прямо на позиции, лишь бы только дозволили повидаться с родными. Я не бегу от службы, но зачем меня удерживают, когда я не нужен для службы..."
Чту сказать на эти кроткие жалобы?
1915.II.21. Санитарный поезд. Ночное дежурство.
На поезде движешься только взад и вперед. Встреча с каждым неминуема. Превращаешься в существо одного измерения, не знающее ни вправо, ни влево, а лишь вперед и назад. Да, мы существа с одною степенью свободы, выражаясь механически.
Рейс за ранеными тянется как одна сплошная ночь. Рейс с ранеными - один сплошной день. Туда - все отсыпаются и отъедаются; назад - бодрствуют и худеют.
Пространство и время перестают иметь обычный смысл в поезде. Все исчисляется теплушками и ранеными, номерами вагонов и номерами коек. От столовой до теплушки 28-й или до 4-го класса - это "далеко", но от Варшавы до Москвы или от Седлеца до Петрограда - близко, или, точнее, самого вопроса о дальности или близости здесь не может возникнуть. Пространство - там, где есть усилие его преодолеть, усилие хотя бы психическое. Но нашеусилие, в поезде, направлено на обход теплушек, на преодоление длины поезда, а вовсе не на преодоление промежутка Варшава - Москва, каковое делается совершенно помимо нас. Точно так же и время теряет свою обычную расчлененность на дни и ночи и расчленяется лишь нагрузкою и разгрузкою раненых. Время свое у нас и пространство свое. Поезд, это сомкнутый в себе мир со своим пространством и своим временем.
Нормальным делаетс движение, и ненормальным - стояние. Когда поезд стоит, спрашиваешь, в чем дело. А когда идет, то ничего не спрашиваешь и принимаешь это как дело естественное.
Делается непонятным, кбк люди живут в домах, которые не передвигаются.
Ходьба, движения рук и всего тела делаются более твердыми и уверенными, когда поезд движется, и менее твердыми и менее уверенными - когда он стоит, ибо приспособляешься к движению.
1915.II.21. Санитарный поезд.
Подъезжаем к Полоцку, где должны высадить человек 80 сравнительно легко раненных, чтобы не отвозить их далеко от позиций. В одной из теплушек сидит уже одетый в шинели и шапке солдат с приятным мягким лицом. Остановился. Кто-то спрашивает: "Батюшка, скоро окончится война?" - "Это Вам лучше знать, чем мне, - отвечаю я. - Когда победите немцев, тогда и кончится". - "Нет, Вы, может быть, слышали что..."
Заговорили о Германии, о том, что если трудно взять ее силою, то, может быть, Бог даст взять измором и т. д. Обращаюсь к солдату: "А Вас ссаживают?" - "Точно так". - "Откуда Вы?" - "Рязанец". - "Вам бы в Москву, все ближе к Рязанской губернии". - "Точно так; что же делать". - "А какого уезда?" - "Спасского, села <...>14". - "Запасной?" - "Точно так". - "А какого года?" - "1909-го. Только что вернулся с действительной службы, стал на истинный путь, женился, а тут снова пришлось идти. Чту же делать..." (NB: жениться это равносильно: "стать на истинный путь". Мне вспоминается тут, как кого-то крестьянин осуждал: пьет, да еще холостой.) "Ну, дай Бог Вам благополучно вернуться". - "Батюшка, благословите меня..." Я благословил и тут вспомнил, что в этой теплушке не давал книжек. Тут мы подъехали к Полоцку.
Я: "Пойдемте во 2-й класс, я хочу дать Вам иконку". Пошли. Дал ему Евангелие, Молитвослов и иконку. Он искренно поблагодарил. Мы простились и поцеловались. (Раньше, по дороге в наше купе, я ему объяснил, что рад видеть рязанца, т. к. у меня жена из Рязани.)
В рязанцах (- это давно замечал, но теперь лишь, пропустив пред собою много солдат, убеждаюсь твердо -), в них есть что-то исключительно приятное: мягкость и доброта, но без хитроватости и без "себе на уме" хохлов, достаточная подвижность темперамента, какая-то всасывающая ласковость, но не слащавость. Это лучше всего пояснить как женскую природу рязанцев: не без причины же рязанские бабы всюду считаются особенно сладкими, хотя они вовсе не самые красивые. Нет, но в их поле есть ту же самое кроткое, мягкое начало; оно же есть и в мужчинах.
Рязанство - полная противоположность жесткости и сухости. Оно волнует. Рязанский народ самый приятный. Но он же и бесхарактерен. Да, солдата звали Михаилом...
Разговаривал с нефритиком из Смоленской губернии, в то врем как ставили ему с Прасковьей Анатольевной банки. Вот его история.
Незадолго до мобилизации "громом убило" его жену. Молния ворвалась в хату, в полуоткрытое окно. Поразило жену, минут пять был у нее пульс, потом скончалась. А его самого оглушило. Двое детей - две девочки остались на попечении сестры его, одноногой. От потрясения сам он заболел нефритом. Сюда присоединилась еще простуда. Он весь отек, раздулся. Отчаивается, излечима ли его болезнь. Он просится в Смоленск, но устроить это нельзя. Проезжаем чрез Смоленск, где его дети, а едет в Москву, чужой город. Утешал я его, что в Москве будут лучше лечить; но и сам-то не очень верю утешению. Ставили ему с Прасковьей Анатольевной банки.
1915.II.21.
Проходная теплушка очень поэтическое устройство, особенно ночью. Одни крепко спят, другие сидят. Кто курит, кто беседует. Ярким пламенем горят дрова, распространяя уют и что-то бивуачное. В теплушке есть центр, и это придает ей какую-то архаическую семейность. И, все согласны, совсем не так в четвертом классе, где нет центра. Там лишь простая последовательность.
Миром веет от теплушек. Кто рассказывает сказки, кто читает Евангелие, кто греется у огня и тихо беседует с соседями.
Удивительна внутренняя твердость и закаленность солдат, даже молодых, 1914(5?) года. Рассказывают о смерти и гибели с лицами бесстрастными, скорее твердыми, без малейшего нервного напряжения. Это не холодность, но мужество. Один рассказывал, как из Бзуры одного потонувшего солдата он вытащил, как другой упал, но его не могли вытащить, он так и замерз. Или как окопы были не из земли, а из людей. Рассказывают о телах, которым предстоит разлагаться, и ни малейшего следа <...>15 ни малейшей нервности. Но если бы это была бесчувственность, то откуда доброта, отзывчивость даже ко врагам. Никто не разыгрывает бесстрашных, и на вопрос о том, страшно ли было, большинство отвечает, что сначала-де страшно - "как же не страшно!", и смеется. Особенно16
1915.II.22 - 23. Ночное дежурство. Санитарный поезд.
Люблю я ночные дежурства. Днем суетливо, шумно, неглубоко. Ночью же в теплушки нисходит глубокий мир. Все интеллигентское отходит в сторону, все спят. Несмотря на стук поезда, все исполнено теперь внутреннею тишиною. Подойдешь к какому-нибудь "тяжелому" (т. е. больному или раненому), покрестишь его, немного помолишься за него. Если кто проснулся, обменяешься двумя-тремя словами и пойдешь далее.
В одной теплушке атмосфера гниющего и разлагающегося гноя, в другой - лекарств, в третьей охватывает приятный сухой жар ярко горящей печи и печной дымок с солдатским куревом. Не вынося табака вообще, солдатский табак я не воспринимаю так с неприятностью, и, пожалуй, даже он мне нравится.
Переходишь из теплушки в теплушку. В белом халате и в черных перчатках и черной скуфье кажешься негативом себя самого. В левой руке наготове электрический ручной фонарь, который приходится зажигать ежеминутно - то открыть дверь, то посмотреть температуру на термометре, то узнать номер теплушки или койки, то осмотреть раненого. При этих фонариках делаем все, и даже при операциях и перевязках приходится освещать раненое место фонариком. Через плечо - довольно большая сумка с медикаментами, перевязочными средствами, термометрами, спиртом для мытья рук и т. д. В правой руке - весьма часто, - хотя по большей части днем, а не ночью, тяжелая корзина с книгами для солдат, листками, почтовой бумагой и конвертами, карандашами, разрезанными пополам, нательными иконками и крестиками, освященными кольцами с молитвою и проч. Одни из книг предназначены дл временного пользования, а другие - для раздачи: раздаю Евангелия, псалтыри, молитвенники.
Приходится открывать множество дверей: ведь у каждой теплушки их четыре. А т. к. запоры у дверей плохи, то перчатки непрестанно рвутся и их не хватает даже на один рейс, причем прорывается прежде всего указательный палец правой руки - это у меня, - а у других - иначе, смотря по манере открывать двери. Двери захлопываются пружинами, приходится держать их локтями, особенно когда идешь нагруженный склянками и инструментами. Словом, на поезде работаешь всеми частями тела.
Теплушки - антигигиеническое учреждение. Поэзия и гигиена едва ли когда уживаются под одной кровлей.
Часа в три ночи солдаты начинают просыпаться. Кто потягивается, кто греется у печки или подкладывает дрова...
[1915.VI.11 - 12, ночь. Сергиев Посад.
На бульваре сидит солдат, у него на коленях Даша, нянька Дубровиных. Эта Даша была когда-то в монастыре, потом, когда о. Дмитрий17 уезжал из монастыря, где был священником, уехала с его семьею и она, но жила все время по-монашески, очень скромно, сидела дома. Кавалерами она не прельщалась. А теперь вот, под старость лет, увлеклась солдатом, и, очевидно, до потери стеснительности...
В этом влечении женщины к военным есть большой смысл. В сущности, подлинное влечение - не к военным вообще, не к военным как к людям известной профессии, а к военным в их актуальности, - к людям, совершающим поход. Муже-женское влечение всегда имеет в себе оттенок чего-то вульгарного. Безусловно же вне этого оттенка оно делается лишь при вступлении сочетающихся в полосу Смерти. Пред лицом смерти в них открывается что-то вполне дозволенное или даже должное. Точнее. Не самое сочетание, а влечение в его высшем напряжении получает какой-то особый смысл. Мужчина, добровольно идущий на смерть, мужчина, полный сил и вот-вот имеющий умереть, должен быть непреодолимо привлекателен для женщины. Сама смерть такого мыслится как брачная ночь - с землею. Вот почему в женщине тут говорит и зависть, и ревность, и боязнь навеки упустить возможность близости, и жалость к имеющей прелиться чаше сил.
Есть и иной случай, где говорит едва ли не то же влечение. Это - монашество. И тут мужчина умирает, по крайней мере в половом смысле; и тут он навек теряетс для женщины. И тут он полон сил, но вот-вот станет или уже стал трансцендентен дл пола, вне сферы пола, вступил в брак с иными сферами, чем женщина. И тогда начинает непреодолимо хотеться его. Начинается влечение к нему. И тут женщина теряет свой естественный для нее стыд, преодолевает свою робость и буквально или метафизически садится на колени монаху. Там, где граница пола, где начинается трансцендентное ему, там снимаются все условия полового общежития, все привычные формы обычной жизни и начинается исступленное требование пола, пренебрегающее всеми сдержками...
Вот еще пример, показующий связь Смерти и Любви.]18
Москва. В постели. 1915.I.20. Ночь.
Миленькие мои птички, мамик и детки! Получил Ваше письмо, и обрадовался ему, а иконку и поясок ношу на себе. Не скучайте, мои гульки, будьте веселы и здоровы. Не сердитесь на своего папу за то, что он уехал, хотя и все остается с вами. Приехал он оч<ень> неудачно, только в 5 1/2 часов (!) вечера в Москву, мешали заносы, так что за 6 верст от Москвы поезд стоял часа 2 и был вывезен совместными усилиями двух паровозов. Затем еще неудача. Оказалось, что поедем только 24-го, т. к. поезд все устраивается. Но мне дела оч<ень> много. Сегодня целый день бегал по городу, добывал св. антиминс и св. миро. Носил их на себе и при себе, так что чувствовал себ несколько жутко и торжественно. Сейчас антиминс и миро лежат над иконами над моей постелью, так что я сплю в церкви. Пусть же Божья благодать хранит моих милых деток и даст им радость и здоровье. Не сердитесь на папу: ему будет лучше, если он будет поступать по совести, а Господь тогда помилует всех нас и защитит от всех бед и напастей. Вчерашнюю ночь был у С. Н. Булгакова, а сегодняшней ночью у М. А. Новоселова. Был в нашем поезде, который стоит пока за Рогожской заставой. Книгу Ив. В. Попову, пожалуйста, пошлите. Это - Drews. Plotin und Untergang. Лежит она налево, на средней полке, около среднего столбика. Книга дов<ольно> толстая, переплетенная, а если открыть ее, то там пурпурная обложка. Целую вас, птички. Надо спать. - Елена Ив. Булгакова настроена, как и ты, против Шмидт, хотя тоже о ней ничего не знает.
1915.I.21. Еду сейчас на поезде. Письма адресовать нам можно так: Брест, коменданту станции для полевого военно-санитарн<ого> поезда No 234 (Черниговского дворянства), мне. Целую Вас, мои птички, Господь да хранит Вас. Привет Лизе тете и маме. Кланяйтесь от меня нашим солдатам и сестрам. Ваш папа.
Москва. 26 январ 1915 г.
Милые детки, Аннуля и Васюля! Наконец-то съезжаем, вот сейчас, с товарного вокзала, где стояли все время. Вчера ездили на Курский вокзал, где были проводы и освящение поезда. Едем на Варшаву. Письма адресуйте так: Варшава, Брестский вокзал, коменданту станции для военно-санитарного поезда Черниговского дворянства No 234/21, мне. Всю ночь сегодня провел у Вяч. Иванова; другие же - то в поезде, то у М. А. Новоселова, то у Булгакова, то у Иванова, то у Люси. <...>
1915.I.27.
Станция Смоленск.
Милая мамулечка! Здоровы ли вы? Вчера на ходу поезда служили в нашей походной церкви всенощную и молебен, причем пели все присутствовавшие. Служба, конечно, была ужасно напутана: то не нашлось тропаря, то Вл. Ник. Тихом<иров> забывал что-ни<будь>, то кому-нибудь приходила в голову какая-ниб<удь> неожиданная фантазия. Но в общем сошло ничего, хотя я и совсем было охрип от крика. В наших товарных вагонах такой стук и грохот, что перекричать их мудрено. Хотели сегодня служить литургию; но, по распоряжению главнокомандующего, поезд идет ускоренным темпом, и в Смоленске вместо двух часов мы простояли лишь 40 мин. Сначала решили отложить литургию до Минска, где мы будем в 2 часа ночи. Начало не слишком с хорошим предзнаменованием: первую литургию в черте оседлости и в самом обиталище евреев. Едим и спим мы все вместе. Хозяйка поезда Прасковья Анатольевна Рачинская так любезна, что распорядилась готовить мне постель; вы можете быть спокойны в том, что я сыт и здоров.
Понемногу жизнь налаживается, но, вопреки ожиданиям всех, мы вступили в дело гораздо раньше, чем предполагали. Завтра в 9 ч. в Барановичах нас будет ревизовать Вел. Кн. Ник. Ник.
Сейчас будет прививаться всем нам оспа, так говорят, что дано распоряжение в поезде. Пишу на ходу поезда, в нашей столовой. Очень трясет.
Становится жарковато в вагоне. Солнце припекает.
На Брест не пишите, там мы, вероятно, не будем вовсе, по крайней мере в ближайшее время.
Сегодня ночью будем в Минске, и я там отслужу литургию, чтобы заготовить Святых Даров.
Целую вас, мои деточки, крепко, крепко. Господь и его Пресвятая Матерь да сохранят вас. Будьте здоровы и радостны.
Привет Вале, Лиле, Лизе тете, солдатикам и всем. Не забудьте поклониться от мен Нат. Алекс. Ваш папа.
Станция Жодня. 29 января 1915 г.
<...> Вчера служили в поезде первую обедню на станции Барановичи. Конечно, в первый раз все путались. То пропадала книга, то нельзя было с чашей пройти из алтаря из-за завесы, то что-нибудь пели невпопад. К тому же времени было очень мало, и надо было торопиться, читал молитвы почти скороговоркой. Только что кончилась обедня, как поезд тронулся. Заготовление запасных Даров пришлось производить на ходу. Но вагон-церковь образован из теплушки, и притом предпоследний. На ходу она раскачивается, сухие толчки подбрасывают вещи, и сам стоишь очень нетвердо. Пол холодный, прохладный, и стоять на нем долго довольно трудно. Одним словом, я закончил <заготовление> Св. Даров с великим трудом. А т. к. обедню мы начали в первом часу, то кончилось лишь к 5 1/2 или к 6. Но по крайней мере теперь я не буду с пустыми руками, если вдруг окажется надобность причастить кого-нибудь. <...>
Белосток. 30 января 1915 г.
<...> У меня с вечера любопытство было встревожено. Белостокские жиды, погромы, ритуальные убийства, зарезанные младенцы. Но уже вечером, сбегавши на вокзал, я несколько разочаровался в Белостоке. <...> Большинство жидов были "интеллигентного" вида, т. е. в шляпах и жилетах, в манжетах и манишках, и интересным можно назвать только их акцент и жаргон, которыми они перекрикивались по разным углам.
Поднялся утром, поднял занавес окна и, выглянув на улицу, оказался в разочаровании. Перед глазами была улица провинциального города с домишками, крытыми черепицею, грязная мостовая, забор - но ни погромов, ни ритуальных убийств, ни даже талмудических евреев. Потом, после чаю, проехались на конке по городу. Жалкая конка, запряженная парою существ, несколько напоминающих лошадей; плетется медленнее окружающих ее пешеходов. <...> В конке ехал с нами один седобородый, с кустами вместо бровей, сосредоточенный и суровый, настоящий ветхозаветный израильтянин. Я смотрел на него с любопытством и, кажется, благоговением. Но это - единственный, изредка, правда, попадаются старые седые евреи с красными слезящимися глазами и растерянным видом, словно уходящие из Египта. Эти любопытны, но их тоже не много. Больше же все "интеллигенты", т. е., вероятно, комми, приказчики, лавочники и т. д. Слышатся еврейские разговоры. В книжных магазинах еврейские книги, хотя и в небольшом количестве. <...>
Зашли мы на две минуты с Влад. Ник. в польский костел. Это - красное кирпичное здание в готическ<ом> стиле; внутри видны кирпичи, так что здание кажется незаконченным и каким-то пустым. Но что хорошо у католиков, это всегдашняя открытость их храмов. Всегда можно зайти усталому душою или телом в их церковь и отдохнуть - посидеть на скамейке и посмотреть на священные предметы. Видны изредка и поляки, на магазинах порой видны их странные надписи вроде "цукарня", "магазин дамских конфекций", "македонская бузня".
Вероятно, под влиянием белостокских впечатлений я видел сегодня после обеда, заснув на некоторое время, странный сон. Видел я именно, что попал в дом Александра Дмитриевича Самарина, который, надо сказать, при отъезде нашем поразил меня совершенно еврейским видом - ушами, носом, глазами, всем. Попал я туда, чтобы отслужить какую-то службу пред началом какого-то общественного дела. В ожидании съезда разных имянитых гостей, А-р Дм. предложил мне облачиться и указал на облачение, лежавшее где-то в углу. Я стал облачаться и увидел, что это - не облачение, а костюм медведя, хот и сшитый по образцу облачений. Я говорю А-ру Дм-чу: "Ведь маски запрещены, таких облачений не бывает". Он сказал что-то вроде "ничего, ничего", причем в словах его мне послышалось оскорбительное пренебрежение к Церкви. Взволнованный, сказал, что служить в этом не стану; но потом решил просто ради любопытства одеть эти "облачения". Фелонь оказалась с капюшоном, накидывавшимся на лицо и изображавшим медвежью морду; на месте глаз были дырочки. Мне этот капюшон был несколько мал, так что, посмотрев на себя в зеркало, я увидел, что сквозит снизу лицо. Пасть была обшита красной материей и выглядела довольно страшно. Я боялся, что испугаю детей. Юра Самарин испугался меня, но не очень. Я же избегал Васеньки, боясь его очень напугать. А. Д. Самарин на мое недовольство этим "облачением" сказал: "Это что, а вот у меня есть еще облачение волчье!" Действительно, в углу была сложена фелонь с оскаленной волчьей пастью. <...>
Мне кажется, этот сон знаменателен и жуток. Еврейство Самариных, их двусмысленное отношение к Церкви, их тайные цели - вот что знаменовало мое сновидение. <...>
1915.II.5. Гатчина.
Милая моя мамулечка! Пишу тебе, подъезжая к Петрограду. После десятка разных противоречащих друг другу приказов - ехать в Оссовец, в Остроженку и в Черный Брод, в Седлец, в Варшаву, в Белосток, в Луков и т. д. и т. д. нам приказали взять раненых из Седлеца и везти их в Орел. Потом неск<олько> раз меняли место назначения, но в результате мы повезли их в Петроград. В день вообще бывает по несколько моментов полной неопределенности, и мы никогда не знаем, ни где мы будем, ни когда. Куда поедем из Петрограда и когда - тоже неизвестно. Раненых привезли мы 438 человек, поезд очень длинный, и обход его продолжается часами. Приходится дежурить по ночам, помогать при перевязках. Служим очень редко. <...>
Полоцк. 9 февраля 1915 г.
<...> Я благополучно живу в своем купе. Только что отслужили всенощную, но за шумом поезда служить очень трудно: шум все заглушает и приходится кричать во все горло. Живем мы по-старому. Из весны мы приехали было в петербургскую зиму, а теперь снова въезжаем в весну: тут снег уже тает, мокро и сыро на улице. Писать тут не о чем - ничего не случается. <...>
Белосток. 11 февраля 1915 г.
Дорогие мои детки! Пишу вам опять из Белостока, куда мы приехали вчера. Скоро, часа через 1 1/2, мы отправимся в Червонный Бор, это возле Остроженки. Много надежды, что мы получим раненых прямо после боя. Опять начались волнения в поезде, все бегают, кипятятся, шумят, волнуются, беспокоятся, но, кажется, далеко не всегда с действительной нуждою. Вообще, наша жизнь распадается на времена совершенно безликие и времена усиленной беготни и работы. За прошлый рейс было сделано, например, около 500 перевязок, из них часть довольно трудных.
Вчера ходили с Праск. Анат. Рачинской по Белостоку, делали закупки дл поезда. При вечернем освещении город не выглядел таким отвратительным, как днем. Магазины, дрянненькие с виду днем, теперь показались довольно нарядными. По улицам поток людей, так что еле пробьешься.
1915.II.17. Минск.
Милые мои деточки!
Я надеялся увидеться с вами на днях, но вот, вместо Москвы, наш поезд пошел на Варшаву, а затем уже на Москву.
Назначения все время меняются, и за 1/4 часа нельзя узнать, где будешь. Но почему вы мне ничего не пишете? Как я беспокоюсь о вас. Мы довезли партию раненых из Червонного Бора в Витебск, переезд этот, несмотря на кратковременность, выдалс очень трудный. Было множество очень тяжело раненных, перевязки и операции приходилось делать и днем, и ночью, большинство солдат было перевязано очень плохо. Оказались заразительные больные, один, между прочим, со столбняком. Все очень устали, а теперь отдыхаем в ожидании нового переезда с ранеными. <...>
Братие! Благочестие наших предков наименовало св. колокольный звон - благовестом. То же благочестие требовало, чтобы при первых звуках благовеста каждый православный христианин произносил про себя: "Архангельский глас вопиет Ти, Дево Чистая: Господь с Тобою", - и затем осенял себя крестным знамением во Имя Отца и Сына и Св. Духа. Значит, звук св. колокола приравнивался предками нашими к благовествованию Архангела Св. Деве Марии.
О чем же благовествовал Св. Деве Архангел? И о чем, следовательно, благовествует нам св. колокол? О рождении Господа нашего Иисуса Христа, о том, что Он Спаситель наш - Спаситель от греха, от страдания и в особенности от смерти. Теперь вспомним, что по-гречески благовест будет euaggelion, евангелие, т. е. называется так же, как св. Книга, повествующая о рождении, о крестной смерти и воскресении нашего Спасителя. И наоборот, если мы захотели бы перевести название этой св. Книги на язык славянский или русский, мы должны были бы сказать: "благовест", "благовествование". И св. Книга, и св. Архангел, и св. звон благовествуют нам - возвещают благую весть о том, что смерть, торжествующая всегда, а ныне - в особенности празднующая свои победы, что она в сущности уже побеждена и что придет время, когда она будет сломлена окончательно. При благовествовании Архангельской трубы проснутся усопшие и встанут из своих гробов. Слыша звон церковный, мы должны вспоминать о часе грядущего воскресения. Но должны вспоминать и о другом, как бы в этот таинственный и страшный миг всеобщего Суда усопшие праотцы, отцы и брати наши не обратились к нам с упреком: "Мы трудились для вас и за вас; а вы старались ли молитвами своими облегчить нашу участь?" И в особенности воины, убитые в войнах и убиваемые ныне, могут с горечью спросить нас: "Мы за вас и для вас полагали на поле брани живот свой. А вы поминали ли нас, вспоминали ли о нас, молились ли за нас?"
Да, братие, при жизни и, б<ыть> м<ожет>, умирая они полагались на нас, надеялись на нашу память о них. Было бы постыдно не оправдать их надежд, забыть о них, как о не бывших, и не возносить за них молитв к Положившему за всех нас душу Свою. У каждого из нас среди убитых на войне есть родные, близкие, друзья, знакомые. О таковых молиться естественно. "Но, - м<ожет> б<ыть>, допустит в себе кто-нибудь мысль, - но разве все прочие имеют близость к нам?" Надо ли напоминать вам, что все мы, Господом Иисусом Христом усыновленные, Самого Бога имея Отцом своим, - братия, и близкие, и родные. Но те, кто положил жизнь свою за нашу общую матерь Родину, кто ей, а потому и нам тем особенно любезен, разве они не связаны с нами узами теснейшими - и любви, и близости, и родства? Вот за этих-то братьев наших должны помолиться мы тем более, ибо умерли-то они ведь ради нашей Родины, ради нас. Мы говорим, что войны, бедствия, страдания происходят по грехам, но чьим грехам?! Ведь нельзя же сказать, что те, убитые, более грешные, чем мы, оставшиеся в живых или имеющие быть убитыми впоследствии. Но накопились грехи, загрязнили мы все ризы нашей Родины - и потребовалось омыть их, очистить ее и себя. А очищение греховных скверн совершается кровью и через кровь. И вот пролилась кровь, убеляющая грехи. Помолимся же, чтобы не понапрасну пролилась она, не всуе напиталась ею другая наша Мать-Земля, в которую все мы рано или поздно сойдем, чтобы эта кровь послужила залогом нашего обновления и утверждением наших братских уз навеки. Аминь.
Военные записки (1915) отца Павла Флоренского читаются с непростым чувством: невольно ловишь себя на мысли, что через два года "христолюбивое воинство", к которому с таким теплым и пастырским попечением относится отец Павел, начнет массово дезертировать, "брататься", терроризировать офицеров, станет одной из богомерзких сил революционного беснования.
Но нет - из тех, кого упоминает он в своих записях, вряд ли кто дожил до будущего позора, все полегли в котлах малоудачных военных кампаний; русска армия в своем офицерском, унтер-офицерском и рядовом составе несколько раз "линяла" (по естественному закону - к худшему), прежде чем стала той, что в 1917-м...
Но и тогда б выдюжили, если б не распропагандированные тыловые части и вынесенные Февралем на государственную арену политические фразеры и дилетанты, пленники освободительной идеологии и разгорающейся народной стихии. (Обо всем этом - в эпопее Александра Солженицына "Красное Колесо" сказано подробно и с большой силой.)
Что касается досадных националистических аберраций отца Павла - их из истории не вынешь.
Не секрет, что не только в политических, но и в высших культурных кругах, к которым принадлежал Флоренский, война была встречена - тому множество причин - с режущим нас ныне энтузиазмом. Никто не возразил, что только-только начавшая укрепляться в ходе столыпинских реформ народная жизнь не должна быть брошена в котел имперских амбиций и балканской утопии. Никто не понял, что вспыхнул запал пороховой бочки XX века, что под Россией разверзлись исторические хляби, из которых уже не выбраться.
Отдел публицистики.