Прошлой осенью прошла шумная презентация книги П. Вайля и А. Гениса "60-е. Мир советского человека", вышедшей в издательстве "Новое литературное обозрение". Здесь не место рассуждать о достоинствах и недостатках сочинения известных публицистов, ясно одно: интерес к эпохе 60-х годов, к шестидесятникам ныне достиг апогея. Настал момент, когда события, еще свежие в памяти свидетелей и участников, могут обсуждаться без полемических крайностей, помимо едкой иронии и хлестких ярлыков. Сказанное относится к тысяча девятьсот шестидесятым годам. Но ведь и в прошлом веке шестое десятилетие явно выделялось в сознании современников - своею противоречивостью, невиданным накалом общественной активности деятелей самого разного толка, необычайной остротой и массовостью дискуссий.
Прежнее и нынешнее шестидесятничество сходны очень и очень многим. В самом деле, разве не перекликаются между собой пронзительные ощущения стремительности хода истории, наконец-то наступившего освобождения от многолетних догм, нахлынувшие на российского (советского) человека 1860-х и 1960-х годов? А как насчет быстро нарастающего недовольства ходом реформ, утраты иллюзий? И не в середине ли прошлого и нынешнего столетий стала явной связь между романтическими устремлениями к немедленной и всеобщей свободе и - агрессивной нетерпимостью к чужому мнению (см. саркастические реплики Дм. Галковского)? Не говорю уж о "контркультурных" движениях молодежи, так и норовившей создать что-нибудь наподобие коммуны (от Знаменской коммуны Василия Слепцова до кочевых сообществ хиппи). Даже знаменитые споры "физиков и лириков" находят аналог в модных век назад отрицаниях великих достоинств Рафаэлевой Мадонны по сравнению с обычной парой сапог.
Спору нет, внимание к бурным и загадочным 1860-м годам в последнее время заметно ослабело: слишком долго официальная пропаганда призывала видеть в деяниях тогдашних "ревдемократов" образец вечного совершенства. Пора для спокойного, свободного от догматических перегибов в обе стороны разговора о Чернышевском и Добролюбове, Шелгунове и Зайцеве, Антоновиче и Писареве наконец наступила, дело за новыми статьями и книгами. Впрочем, одна из таких книг была написана бывшей нашей соотечественницей Ириной Паперно без малого два десятилетия назад, а сейчас впервые вышла в свет по-русски.
Книга И. Паперно не относится к числу сухих академических исследований, заведомо адресованных узкому кругу специалистов. Автор воссоздает многокрасочную и подробную картину событий "эпохи реализма", обращается к переписке, дневникам и мемуарам шестидесятников, внимательно воспроизводит наиболее характерные подробности быта "новых людей". Однако содержание и значение книги выходит далеко за рамки чистой описательности. И. Паперно предельно четко формулирует свою основную исследовательскую задачу - показать, "как человеческий опыт, принадлежащий определенной исторической эпохе, трансформируется в структуру литературного текста, который, в свою очередь, влияет на опыт читателей". Автор, таким образом, работает на стыке нескольких научных дисциплин: литературной поэтики, семиотики бытового поведения, социальной психологии. При этом в центре внимания закономерно оказывается понятие исторической личности. Каким образом тот или иной частный человек, с его сугубо индивидуальным жизненным опытом, сложившимся набором склонностей и привычек, извлекает из окружающей реальности и признает своими вполне определенные (а не иные, не произвольные) ценности и культурные жесты? И какую роль в этом сложнейшем перетекании личностного в социально-характерное и обратно играет литература?
И. Паперно начинает с тезиса вполне очевидного: "Не только реальные критики, но и их идеологические противники судили о вымышленных персонажах как о живых людях". В самом деле, в статьях об Обломове, Базарове, Раскольникове речь шла прежде всего не о красотах стиля, но о "верности", "типичности" выведенных в романах героев, об их актуальности для современной общественной ситуации. Но вот тут-то и начинаются парадоксы. Одним из наиболее последовательных борцов против какой бы то ни было автономии искусства был, конечно, Чернышевский. Именно он в середине 1850-х годов провозгласил в своей нашумевшей диссертации аксиому о безоговорочном преобладании жизни над изящными искусствами, на долю которых оставалось лишь копировать реальность, создавать бледные ее слепки. На практике же все получилось совсем наоборот. "Величайший парадокс реализма заключается в том, что реалистическая эстетика, декларировав принцип отличия искусства от действительности, вызвала экспансию литературы в жизнь, вполне сравнимую с той экспансией искусства, которая происходила в эпохи романтизма и символизма, которые сознательно ориентировались на слияние искусства и жизни".
Литература не только не шла вслед за жизнью, но опережала ее, давала образцы для подражания. С этим не поспоришь, иначе как истолковать воспоминание одного из современников о том, что тексты Чернышевского "тщательно, ночами напролет, изучались студентами Вятской духовной семинарии... под наблюдением преподавателя"? Особенно зримо вышли за рамки литературы, ворвались в гущу жизненной практики герои и ситуации романа "Что делать?", из которого последователи идей Чернышевского, согласно другому мемуарному свидетельству, "сделали какой-то Коран, в котором искали и находили не только общее руководство правильной жизни, но и частные указания, как поступать в отдельных случаях".
Почему же именно Чернышевскому удалось создать узнаваемые образы "новых людей", повсеместно воспринятые как руководство к действию? Ответ прост: популярный журналист "Современника" сам был одним из живых представителей странного племени "новых людей" - об этом говорят многие подробности его биографии. В первую очередь И. Паперно отмечает непреодолимое стремление молодого Чернышевского как можно более подробно зафиксировать в дневнике мельчайшие детали собственной жизни, подтвердив тем самым один из ключевых позитивистских тезисов: любое событие, интимное движение души переводимо на язык строгих понятий и терминов. Вот, например, дневниковая запись о посещении первого в жизни танцевального вечера: "Сначала я стоял у двери, которая ведет в их комнату, где стоят фортепьяна, после у двери у входа; во все это время танцевали шесть или во всяком случае четыре пары... Сначала (1 кадриль) она стояла на месте "л", мы с Ив. Вас. в дверях "б" (чертежи прилагаются! - Д. Б.)".
Чернышевский внимательно следит за своими ощущениями, старается их зафиксировать даже в тех ситуациях, когда непосредственность чувств, казалось бы, не может предполагать никакой рефлексии. Скажем, анализируя собственные переживания по поводу смерти подруги детства, он скрупулезно отмечает в дневнике: "Выкатились 3 - 4 слезы". Жизнь становится почти неотличимой от текста, события развиваются совершенно в том же темпе и ритме, что и их описание. Отсюда почти немыслимая "производительность" Чернышевского, работавшего практически непрерывно, в любой обстановке, даже в Петропавловской крепости писавшего в среднем по одиннадцать (!) печатных листов в месяц.
Многие другие характерные особенности "новых людей" были присущи самому Чернышевскому, например - отсутствие обходительности, светской раскованности, "развязности". Грань между социальными причинами, закрывавшими перед "поповскими детьми" дорогу в большой свет, и сознательным культивированием небрежности в одежде и манерах оказывается весьма зыбкой, почти неуловимой. Как, впрочем, и различие между литературными героями, строившими жизнь по канонам "разумного эгоизма", и их реальными последователями. Стоит ли, в таком случае, удивляться беспримерной популярности романа "Что делать?"?
И. Паперно посвящает немало страниц обстоятельному разговору о главной книге Чернышевского. Литературный текст комментируется двояко: с точки зрения биографического опыта самого автора, а также в перспективе многочисленных примеров практического воплощения в жизнь многих идей и ситуаций романа. Так, мысль о семье, построенной на "разумных" основаниях (вызволение девушки из пут родительской деспотии, тройственный брачный союз и т. д.), явным образом находит соответствие в истории возвышенно-теоретической любви молодого Чернышевского к супруге его приятеля Лободовского, не говоря уж об известных перипетиях семейных отношений с Ольгой Сократовной. С другой стороны, довольно многочисленные попытки "жизни втроем" по идейным соображениям (физиолог Сеченов - Обручева - Боков, чета Шелгуновых - поэт М. Михайлов) возникли или как прототипические ситуации романа "Что делать?", или не без влияния этого романа.
Можно было бы высказать серьезные претензии к выполненному И. Паперно анализу романа: многое здесь недосказано, брошено словно бы походя, второпях. Однако нельзя не констатировать главного - разговор об особой природе художественности знаменитой книги наконец-то ведется всерьез, без школярской апологетики "прогрессивных идей", помимо набоковской снисходительной полубрезгливости или легковесной бойкости постструктуралистских трактовок (см., например, недавнюю статью А. Жолковского в журнале "Золотой век"). И. Паперно справедливо настаивает на том, что стержневым структурным принципом романа является двойственность. Да, книга написана как будто бы неряшливо, попросту плохо. Но ведь эта небрежность прямо декларируется повествователем в тексте романа, а значит, является не плодом литературного бессилия, но умыслом, сознательной установкой автора, которую необходимо расшифровать "проницательному читателю". Кстати, и образ проницательного читателя двоится, не поддается прямолинейному истолкованию. То ли это недалекий потребитель бульварного чтива, в угоду низменным вкусам которого серьезнейший роман-трактат превращен в некое подобие детективной мелодрамы, то ли - тайный единомышленник автора, способный разглядеть в незатейливой истории высокий смысл...
Перевод содержательной монографии Ирины Паперно пришелся как нельзя более кстати. Хотелось бы надеяться, что выводы исследователя, сам метод ее подхода к историко-литературному материалу послужат поводом для продолжения серьезного разговора о событиях и людях шестидесятых годов прошлого столетия - об эпохе до сих пор не открытой, полной тайн и загадок.
Дмитрий БАК.