Сидя в Нью-Джерси, в Айронии, тихой, пустой деревеньке,
глядя, как гуси над нею летят из Канады,
я опускаю в копилку, как медные деньги,
темные дни, и, пожалуй, иного не надо.
Может быть, здесь наконец-то окончен экватор;
духа набраться - а стоит ли вновь в кругосветку? -
сила земная уже не скрывает характер -
хватит, не надо, меня не бери на разведку.
Пусто в саду, ни огня и ни шороха в доме,
кто-то выходит из леса и молча стоит за спиною.
Но никого я не жду, никого не приветствую кроме,
кроме тебя, а тебя разлучили со мною.
Пусто в Айронии, пусто на том и на этом
свете, и некому крикнуть: "Послушай!",
нечего делать, и как не поверить наветам
прожитой жизни, меня в это место пославшей.
Может быть, все-таки ты в тишине совершенной
дашь мне совет, если ты меня видишь оттуда.
Я не надеюсь. Ведь ты не меняешь решений.
Все мои шансы - одна лишь забава, причуда.
В северной деревне за седьмым перекатом
я обходил свекловичное поле
с изгнанником под пунцовым закатом
в необременительной, неопределенной неволе.
На нем был ватник, кирза, ушанка,
на мне городское бесцветное отрепье,
и осень, застенчивая приманка,
уже развесила великолепье.
Глядя на крайнюю избу с огнями,
мы торопились к очагу и хлебу,
и что-то тихое между нами
по нитке дождя поднималось к небу.
И было поздно, но долго-долго
мы не могли добрести до приюта.
И кто-то сказал: "Это странно. Только
одна здесь минута, ходьбы минута".
А мы никак не могли добраться,
нас черти водили с нечистыми всеми.
Но ты сумел благодати дождаться
и первый вошел в темные сени.
В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном мае
мы покуривали "Кэмел" с оборванным фильтром,
ничего не ведая, не понимая
из наплывающего в грядущем эфирном.
Я принес старый "Лайф" без последней страницы
с фотографиями Венеции под рождественским снегом,
и неведомая, что корень из минус единицы,
воплощалась Венеция зрительным эхом.
Гляд на Сан-Марко и Санта-Мария делла Салюта,
на крылатого льва, на аркаду "Флориана"
через изморозь, сырость и позолоту
в матовой сетке журнального дурмана,
сказал "никогда", ты сказал "отчего же?",
и, возможно, Фортуна отметила знак вопроса.
Ибо "никогда" никуда негоже -
не дави на тормоз, крути колеса.
Поворачивался век, точно линкор в океане,
но сигнальщик на мостике еще не взмахнул флажками,
над двумя городами в лагуне, в стакане
поднимался уровень медленными глотками.
И пока покачивался дымок "Верблюда"
и желтел ампир, багровел Инженерный,
по грошам накапливалась валюта
и засчитывался срок ежедневный.
И, журнал перелистанный отложив на скамейке,
отвор калитку, судьбу и границу,
мы забыли, что нету рубля без копейки,
что мы видели все без последней страницы.
Прилетел кардинал,
рассказал о весне.
Снег растаял почти,
и под снегом на дне
из-под талой воды
проступила трава,
как и я в эти дни,
ни жива, ни мертва.
На поляне в саду
прошлогодней листвой
зашуршала душа,
уход на покой.
Кто такой - не пойму,
то ли еж, то ли мышь,
или ты, моя мама,
за мною следишь?
За последним холмом
нераскрывшийся край.
Он чужой. И не надо,
и не открывай.
Что твое - то твое,
за тебя решено.
Поручают одно,
и ответ за одно.
Роману Каплану
Краснокожий как будто индеец и узкий китаеобразно
в тесноте, не в обиде витаешь ты духом соблазна,
в мировой суете, средь мышиной погони вселенской,
благодатный тупик за двустворчатой дверью железной.
Тут уже не спешат, не торопят ни счета, ни спора,
здесь последний приют, зазеркалье, но здесь и опора
между рюмкой и вилкой, холодцом и селедкой по-русски,
если кончена жизнь, то начнем ее снова с закуски.
Неужели я снова на этом усядусь диване
и зайду, никому не сказавши и слова заране,
потому, что мое здесь от века законное место,
потому, что здесь память диктует, а не воет блатная фиеста.
Здесь и затормошат, и, быть может, оставят в покое,
поцелуют и плюнут и, наверно, напомнят такое,
отчего попросить надо стопку и стукнуть о стопку
и последнюю щепку ничуть не жалеть на растопку.
Потому, что ночами пируют здесь милые тени,
только дверь запирают, как вступают они во владенье
этой бывшей земли, безутешной, безрадостной пьянки,
где бренчит пианист до рассвета "Прощанье славянки".
У скульптуры Мура в теснине Манхаттена
в прежней кепке стоит он, абсолютно довольный всем,
и четыре слова, что им по-английски нахватаны,
произносит, всхлипывая между тем.
- Все неплохо, дай Бог, и меня приютила Америка,
только вот беспокойно, как все обойдется у вас. -
И сквозь истинный ужас сквозит ненамеренно
благодушие, сшитое на заказ.
Я его понимаю, люблю и, отсчитывая
чаевые в греческом кабаке,
- Дай-то Бог, - говорю, и тоска нарочитая
повисает в воздухе налегке.
Солнечные часы время не сберегли,
сколько было его - все ушло на закат.
Сквозь прорехи мои дни мои утекли,
каюсь, не удержал, значит, я виноват.
Плотиной быть не сумел, лодкой быть не хотел,
что же теперь роптать на прилив и отлив?
Тот, кто передо мной выгородил предел,
знал, что он сквозь меня устремится в прорыв.