А. Бородыня. Гонщик. — «Октябрь», 1995, № 10.
А. Бородыня. Шелковый след. М. 1995. 575 стр.
А. Бородыня. Цепной щенок. — «Знамя», 1996, № 1.
С каждым годом роспись становилась все гуще... и теперь уже ничего не видно через это страшное драгоценное стекло, и кажется, что если разбить его, то одна лишь ударит в душу черная и совершенно пустая ночь... От этих озорных узоров, не для всех к тому же вразумительных, его искусство стало еще гаже и мертвее...
Набоков, «Весна в Фиальте».
Реализм — вежливость писателя.
Я не знаю обстановки («обстановочки») советского концлагеря, но, когда я читаю, что старшина конвойных войск отгрыз голову овчарке, я сомневаюсь. Взял и отгрыз? Да позвольте, да как же это? Шерсть, поди, в рот набьется, неудобно ведь...
Это, понимаете ли, фантасмагория. Гротеск... А... Понимаю, понимаю.
Бывшая спортсменка, заключенная Лиля раздобыла шест, разбежалась ночью — и перепрыгнула... колючую проволоку, запретку, перелетела, так сказать, — и бегом в тайгу.
Вокруг концлагеря бродят и рычат амурские тигры. Страшно. Жуть... (Недавно опубликовано постановление, из которого явствует, что амурских тигров осталось штук сто пятьдесят — не больше. Очевидно, все они собрались вокруг лагеря, описанного Бородыней.)
Гротеск, фантасмагория, что вы к мелочам придираетесь?
Где-то в середине книги (повести? романа? — нет-нет, здесь все жанровые определения расплываются, исчезают; скажем так: беллетристика с бредовинкой) можно сообщить недогадливым: «...легкое отражение таежного солдатского следа лежит на кухонном столе далеко от тайги, в городе. Иллюзия... Все только игра ума, трудно поверить в другое. Человек сидит за своим столом... „Разве я когда-нибудь писал книги? Нет, не писал и не буду... Придут мальчишки, расскажу им о том, как нетрезвые солдаты беглую спортсменку в лесу не нашли, откроют рты. Расскажу, как она с шестом через колючую проволоку под током перепрыгнула... Не нужно бы ничего такого детям рассказывать (да ничего «такого» и взрослым не надо бы рассказывать. — Н. Е.), но раз уж начал...”» («Гонщик»).
И что тут придираться? «Игра ума»! Страшное драгоценное стекло, на котором нарисованы «озорные узоры»! Надо не придираться, а продираться — к сокровенному, к тайному тайных текста. Можно даже написать эссе: «Миры Александра Бородыни», или «Видения Александра Бородыни», или «Мифы А. Бородыни», или «Гофманиана А. Бородыни»...
Даже начало такой статьи видится вполне глубокомысленное: «Всякий писатель — солипсист. Ибо всякий писатель создает свой мир. Он — Бог этого мира. Миры писателя остаются после его смерти. Все писательство — солипсизм и отчаянная борьба за бессмертие. Крик Фауста: «Остановись, мгновенье! Ты — прекрасно!» — на самом деле крик писателя, и мгновенье не обязательно прекрасно, оно может быть отвратительно, но писатель все равно жаждет его остановить, задержать... А. Бородыня заранее согласен с тезисом солипсиста «Мир — мое представление», однако он создает сразу несколько миров, несколько представлений. Бред и явь на равных сосуществуют в его книгах. Возможность события равнозначна самому событию. Прошлое, будущее и настоящее сливаются в одно мгновение, застывают. Кто еще так играл с читателем? У кого действительность была пронизана, пропитана бредом? У кого фантасмагория произрастала из реальности; корни реальности и сна у кого были переплетены — не разорвешь? Гофман, Кафка...»
А можно еще и так:
«Штопала осторожно, поглядывая на часы, думала, чтобы палец не уколоть. За спиной отзвонили часы, она обернулась на блестящий римский циферблат. Пальцы попали под кожу» («Гонщик»). Это под какую кожу попали пальцы, под чью кожу попали пальцы? Думайте хоть сто лет, все равно не догадаетесь, — я вам сразу скажу: под кожу кресла. Штопала осторожно кресло, и пальцы попали под кожу кресла. На то я и критик, чтобы по сему поводу быстро и ловко написать: «Кресло набито седыми женскими волосами, поэтому автор называет обивку кожей. Ему нужно, чтобы читатель почувствовал, ощутил своей кожей этот образ, образ из пыточной камеры — «пальцы попали под кожу»... Однако все эти рассуждения будут неправдой. Автор просто не знает, что, хотя кресло кожаное, у кресла не кожа, а обивка.
«Военврач вглядывался в женщин (заключенных. — Н. Е.), в заостренные лица на ветру. Иногда, бывало, он ощущал в себе некоторую способность к экстраполяции, к удивлению своему, он видел теперь эту способность в других, проверяя по очереди лицо за лицом. Способность простая, природа позволяла» («Гонщик»).
Я опять вынужден прерваться. Я не понимаю, что это может обозначать: «способность к экстраполяции». Загляну-ка в словарь иностранных слов 1993 года издания: «Экстраполяция, экстраполирование (экстра + лат. polire делать гладким, отделывать) — 1) метод научного исследования, заключающийся в распространении выводов, полученных из наблюдения над одной частью явления, на другую его часть; 2) нахождение по ряду данных значений функции других ее значений, находящихся вне этого ряда»...
Нет, военврач какую-то другую способность имеет в виду, когда «проверяет лицо за лицом»...
«Способность простая, природа позволяла. Только сам человек не хотел. Уже не боялся, страх ему не мешал, не толкал резиновой стеной назад, на нары, на проволоку, под пулю охраны. Любая из этих женщин спокойно могла шагнуть прямо отсюда из строя в благоустроенную квартиру, скинуть черную тюремную робу, надеть халат и теплые домашние тапочки. Щелчок выключателя — и вошла в другое, завалилась в большую уютную постель, раскрыла книгу» («Гонщик»). Вы подумайте, как все просто: щелчок выключателя — и пожалуйста... Только называется это не экстраполяцией, а «нуль-транспортировкой в пространстве»... или еще как-то... в фантастических романах. В жизни, понятное дело, такое не случается. Щелчок выключателя — и в другое... «„Кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?” — „Сам человек и управляет”, — поспешил сердито ответить Бездомный на этот, признаться, не очень ясный вопрос». Разумеется, сам, и никто другой. Не важно, что человек «телесно» присутствует в строю заключенных, — «бестелесно» он там, в большой уютной постели, читает книжку...
Готов предположить, что у Александра Бородыни — большой жизненный опыт, но опыта стояния в строю заключенных, как и опыта охранника, у него все-таки нет. Заключенный не может так думать, мол, это грешная плоть моя на морозе мучается, дух-то мой веет, где хочет. Так не может думать, успокаивая себя, надзиратель. Мол, все относительно. Не все ли равно, где — на нарах или в теплой постели.
Полагаю, что не все равно...
Но и в сем последнем случае кощунственной «экстраполяции», перенесения себя из строя зеков в уютную квартиру, опытный критик нашел бы что сказать: «Миры Александра Бородыни взаимообратимы. Протекание событий в его романах можно прокрутить назад, как пленку кинематографа. Щелчок выключателя — и вошла «в другое» любая из женщин — читательниц его романа, завалившаяся «почитать книжку». Вот она «скинула халат», «сняла теплые домашние тапочки», натянула черную тюремную робу — и из благоустроенной уютной квартиры на плац перед бараками. Экстраполяция. Нуль-транспортировка...»
Я понимаю (мне Набоков растолковал), каждый писатель играет с читателем. Но пусть со мной играют честно. Пусть не нарушают конвенций.
(«Одноглазый (внезапно). Виноват, сир. Крапленые карты!..
Людовик. Вы пришли ко мне играть краплеными картами?»)
«Желание провести следственный эксперимент теперь же возникло в нем от состояния неуверенности, от грустного кофейного взгляда покойной... Он прошел на кухню... открыл духовку новенькой белой плиты, встал на обшитый линолеумом пол на колени и засунул голову внутрь. Покрутил головой, пытаясь уяснить себе, что видит в точности то, что видела в последний миг своей жизни ушедшая из нее молодая проститутка. Для полноты картины Михаил Михайлович, лежа в темноте головой на ржавом противне, левой рукой открыл на секундочку газ (он хотел ощутить даже запах ее смерти), а правой проник внутрь, в глубь железного ящика. Пальцы наткнулись на что-то шуршащее, мягкое. Михаил Михайлович потянул. «Неужели она спрятала здесь свой дневник? Не расставалась с ним до последней минуты?!» Он сдавил сухие листы в комок и неожиданно от радостного возбуждения находки полной грудью вздохнул. По глазам ударил ржавый мрак противня. Михаил Михайлович попытался выбраться, но застрял боком в узком черном шкафу...» («Спички»). Как вы догадываетесь, следственный эксперимент прошел удачно. Следователь умер. Текст текстом и законы текста законами текста, но хоть какое-то соответствие законам... природы должно иметься в тексте?
Каюсь... Я специально проделал «следственный эксперимент» Михал Михалыча: застрять в «узком черном шкафу» духовки можно только в том случае, если очень хочешь «уйти из жизни»... или если пьян до безобразия...
Но это же — фантасмагория, «игра ума»... По одной версии романа «Спички», следователь гибнет во время следственного эксперимента. Тут же, по другой, «обследуя старенькую газовую плиту — орудие самоубийцы, — Михаил Михайлович глубоко, по локоть, засунул туда руку и вытащил, к своему удовольствию, сильно помятую тетрадку, лишенную обложки и сплошь сверху донизу исписанную мелким почерком покойной. Следователь удобно устроился в комнате в кресле, распахнув предварительно шторы на окнах». А по третьей, следователь не пошел осматривать комнату самоубийцы — поехал на кладбище на ее похороны. А в четвертой части... «Виноват, сколько всего частей?» — «Одиннадцать...» — «Аа...» Даа...
В последней, одиннадцатой, части читатель может предположить, что все предыдущие части были компьютерной игрой подростка-сутенера Володечки. Но это предположение очень смутное, очень приблизительное, поскольку персонажи одиннадцатой части ведут себя в точности так же, как персонажи всех предыдущих. Очень точный образ (отдадим, наконец, должное Александру Бородыне) он нашел для собственного творчества. Компьютерная игра. Его герои — неживые механические человечки. Они падают, вскрывают себе животы, травятся газом, погибают — их ни капельки не жалко. Их — нет. Это — куклы, мультипликационные фигурки, резиновые манекены:
«Этот крупный, горячий человек оказался всего лишь большой жировой подушкой. Только подступиться было страшно, а взял за горло руками, и делай все что хочешь с ним, мни мышцы, как розовое желе. Легко завернув за спину руки кряхтящего повара...» Это с бандитом так легко, играючи, расправляется шестнадцатилетний мальчик? Сомнительно («Цепной щенок»).
Любопытно, что «кукольность», «невсамделишность» героев Бородыни лучше всего видна не в его мистических «сноподобных» книгах — «Гонщике» и «Спичках», а в будто бы реалистической, под Агату Кристи сделанной повести «Охотник на ведьм».
Это в «Спичках» и «Гонщике» можно блефовать, «наводить тень на плетень», мол, отсутствие психологической мотивировки — великое достижение автора. Мол, автор понял и отобразил духовную опустошенность человека России XX века. Беспричинность, нелепость поступков тоже можно закамуфлировать. Извольте: «В мирах Александра Бородыни отсутствует причинно-следственная связь, нарушена временная последовательность, ибо его миры — не упорядоченная Вселенная рационалиста, но пространство разъятого атома, четвертое измерение сна, вклинившееся в нашу убого-жестокую действительность...»
Детектив — дело другое. Здесь не сыграешь краплеными картами мистики. Здесь — жесткие условия. Конвенция, которую невозможно нарушить. Нарушил? И ты гол как сокол, как тот король из сказки Андерсена.
Судите сами: молодой человек выходит на двадцать минут из домика в кемпинге. Возвращается — и обнаруживает труп любимой женщины. Завязка. Вот мысли и чувства молодого человека. Первые, непосредственные: «Что делать?.. Ладно! Предположим, я сейчас уйду. Возьму свои вещи, сотру носовым платком отпечатки пальцев и перелезу через забор, он низкий, это нетрудно. Но, во-первых, я буду бояться всю оставшуюся жизнь, что меня найдут, бегство только подтвердит мою вину, а во-вторых, да, конечно, сроки давности равняются максимальному сроку заключения... Лет пятнадцать буду бояться... Потом, конечно, привыкну... Вариант второй: пойти вызвать милицию и рассказать, как все на самом деле... Кто мне поверит? На минуточку вышел в туалет и — на тебе!.. И третий, третий вариант... Что же я такое думаю?! (Спохватывается писатель, вспомнив, что, когда видят труп любимой женщины, сначала расстраиваются, огорчаются, а уже потом «думают». — Н. Е.) Она, Рита, умерла, а я думаю!.. А почему мне, собственно, и не думать? (Действительно. — Н. Е.) Любой гражданин имеет право думать все, что хочет... имеет право на мысли... Кто она мне? Любовница с двухлетним перерывом в любви?.. Значит, всё (писатель растолковал непонятливому читателю, что любой человек имеет право, увидев труп своей «любовницы с двухлетним перерывом в любви», думать, как стереть отпечатки пальцев. Читатель с этим согласен. — Н. Е.), третий вариант: у меня есть полторы недели отпуска, никому ничего не говорить и найти убийцу самому!» («Охотник на ведьм»).
В конце повести выясняется, что никакого трупа и не было. Была кукла, манекен.
На самом деле это выяснилось в тот момент, когда молодой человек решил «стереть отпечатки пальцев» и дать стрекача. С этого самого момента стало ясно: и он, и его «любовница с двухлетним перерывом в любви» — не более чем куклы, манекены. Автор их придумал, «завел»; они двигаются, открывают рты, говорят, как живые.
Я полагаю, что лучше, чем писатель сам о себе, никто о нем не скажет. В предисловии к своему роману «Мегера в мехах» А. Бородыня пишет: «Чернобыльская авария до сих пор остается такой болевой точкой, где совсем несложно напугать и запутать».
В действительности не одна чернобыльская авария — та болевая точка, где совсем несложно «напугать и запутать». Войны в Афганистане и Чечне, грузино-абхазский конфликт, российские тюрьмы, мир городского дна — пугай и запутывай...
Правда, встает небольшой, но очень важный вопрос: если это так несложно, то для чего же идти по пути наименьшего сопротивления? Может быть, достойнее все-таки не пугать и запутывать, а распутывать и пытаться понять?
«Жабу, поразмыслив, Володечка все же не отпустил, а, раздавив босой ногой, долго рассматривал, как расплывается на песке и превращается в вонючую лужу дергающееся зеленое пятно с глазами. (Эта несчастная жаба — единственное живое существо у Бородыни. Ее — жалко. — Н. Е.) Через час, лежа на земле и рыдая в голос, Володечка сам себя ощущал такой же раздавленной жабой» («Спички»).
Я не могу избавиться от ощущения, что передо мной — писательский метод Александра Бородыни. Вот так — раздавить выдуманного тобой же героя «босой ногой», присесть и наблюдать, как человекоподобное существо превращается в вонючую лужу, в дергающееся зеленое пятно с глазами.
«Он прицелился. Удивительно, но раскаленная палочка вовсе не дрожала в его руке. Острый кончик казался безобидным, будто его обмакнули в красное масло. Когда красное масло на острие прикоснулось к пухлой щеке повара, мягкая щека чмокнула, вжалась, как лягушка (разрядка моя. — Н. Е.), раздалось шипение, завоняло горелым и живым».
Все-таки есть какие-то странные проблески в его манекенном кукольном мире; какое-то искреннее чувство... ужаса? Да, пожалуй что ужаса: «Старослужащие развлекали себя молодыми, били по ночам в охотку, а бесправные рядовые отыгрывались, веселясь, на полудиких мелких животных, чаще кошках; кидали с вышки вниз прямо на проволоку под током... Кувыркаясь, невероятным усилием перекидывая судорогой все четыре лапы, мгновенно группируясь и расслабляясь, кошка в пространстве удлинившейся мыслью секунды старалась не попасть на смертельную колючку» («Гонщик»). Это и есть образ мира А. Бородыни. Неизбывный ужас, застилающий глаза, перехватывающий дыхание. Еще секунда — и ты рухнешь на «смертельную колючку», будешь раздавлен, как жаба. Ты — никто, фигурка на дисплее компьютера. Мир вокруг тебя застыл в вечной жестокости, непреодолимой несправедливости.
Российский полковник смотрит на строй зечек, заключенных женщин: «В сознании (полковника. — Н. Е.) перепутались, дополнили друг друга две картинки. Разноразмерные от разницы расстояния деревянные вышки соседствовали с несколькими капитальными постройками, газовые камеры, мягкая гора сваленной одежды, чадящий куб крематория». «Полковник, чуть ослепленный солнцем, скосил глаза на собственный рукав. Аккуратно стягивала рукав белая повязка со свастикой. Она полковнику не понравилась. Он дернул шеей и сразу потерял видение повязки и мысль о ней. Настроение только сохранилось, определенное чувство» («Гонщик»).
Когда я читал это, мне вспомнился один эпизод из довлатовской «Зоны» — «Представление». Помните, как в конце идиотского спектакля лагерной самодеятельности зеки поют «Интернационал»: «„Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем...” Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы... От слез я на минуту потерял зрение...» Так повествовала шестидесятническая литература, наивная и романтическая. Совсем по-иному пишет А. Бородыня. Не было никогда никакого порыва к свободе и справедливости; ничего «особенного и небывалого» не было в моей стране. Обыкновенный фашизм, сверхугнетение, супернесвобода — вот это было и будет всегда. Так пишет человек моего поколения. Так что уж так сердиться? Я ведь тоже ощущаю себя тенью на экране дисплея, жабой, над которой занесена «босая нога», кошкой, брошенной на смертельную колючку, за секунду до... перекидывающей судорогой лапы...