СЕМЕН ЛИПКИН
*
В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Безумие
Так же плывут в синеве облака,
Так же весна зелена и звонка,
Тот же полет ветерка.
Только душа почему-то нема, —
Разве природа лишилась ума,
Разве грозит нам зима?
Солнце холодного майского дня,
Разве ты светишься ярче огня
Там, где несчастна Чечня?
Страшно погибшим, не только живым, —
Может, безумием стал одержим
К нам на пути серафим?
Стены заговорят
Льется дождь. Дерев орава
Жадно воду пьет, гудя,
Но скрывается отрава
В каждой капельке дождя.
Будет день. Обычный. Страшный.
Широко шагнет чума.
Все умрет: деревья, пашни,
Птицы, люди и дома.
На холмах и на равнинах
Жизнь взойдет, опять нова,
Но лишь в каменных руинах
Наши оживут слова.
С помощью иной антенны
Вдруг в разрушенном дому
Неизвестный никому
Наш язык откроют стены.
Преступник
Что стало с ним? Быть может, свыкся
С своей судьбой и мрачно пьет?
Иль светлым трепетом проникся
И в ужасе возмездья ждет?
Иль на него, чья жизнь сокрыта,
Как Даниил среди зверей,
Глазами умными семита
Взирает протоиерей.
В начале исхода
Я зноя вдыхаю сухой преизбыток,
А небо горящего спирта синей.
Пустыня лежит, как развернутый свиток,
И ждет, чтобы вывел я буквы на ней.
Но как я их выведу? Слов я не знаю,
Они еще не заповеданы мне,
Свободой вчерашних рабов обжигаю
И к Неопалимой веду Купине.
Соседи
Ах, какое высокое небо
Над высотами города Хеба!
Здесь, в одном из судетских домов,
Жил старик, автор многих томов,
Тот, кто Вертера создал и Фауста.
Средь снегов, набегающих нагусто,
Или в шелесте летних недель
Ясноокая умная немка,
Молода и свежа, как апрель,
С ним делила часы и постель.
Впрочем, нам не важна эта темка.
Важно то, что великий старик
От знакомств в эти годы отвык.
Собеседники — только родник,
И людей, и скотины поилец,
Да еще этот Гус. Еретик?
Нет, сожженного однофамилец.
До сих пор мы не знаем, о чем
Говорил с местным жителем немец,
Только знаем, что старый богемец
Состоял городским палачом.
Пили пиво палач и поэт.
Кто подслушал слова тех бесед?
— Я служил королю топором.
— Я работал гусиным пером.
— Я людей убивал по нужде.
— Я покаюсь на Страшном суде.
Парижская нота
Называла Жоржиком Ахматова
Юного столичного хлыща,
Этого порочного, губатого,
Чья строка вторична и нища.
Тяжки эмигрантские условия,
Часто решка, изредка орел.
Отпрыск благородного сословия
Благородство высшее обрел.
Он сумел вдали от русской снежности,
С полупьяной смертью визави,
Вызволить из долгой безнадежности
Музыку страданья и любви.
Случайность
Все случайно: Ермак и Петр,
Канцлер-шут в камзоле поярковом
И таможенный досмотр
Между Белгородом и Харьковом,
Пугачев, Аракчеев, Ильич,
Праарийских племен поверия...
Русь моя, как тебя постичь,
О, случайная империя!
Ты встаешь в рассветной росе,
Да и вся — из мира весеннего,
И татарин-шакирд в медресе
Славит Пушкина и Тургенева.
В первый день
Там были бедность, ранний голод,
Там породнился я с тоской,
Но все ж мне дорог этот город,
Такой земной, такой морской.
Он стал талантами беднее,
Стал заурядней и серей,
Но сердцу места нет роднее,
Синее не знавал морей.
Там тени юности живые,
Забыть не в силах я одних,
Там две могилы дорогие,
Но лягу далеко от них.
Я лягу, страх вобрав окопный
И помня тех, кто лег во рву.
Как в первый день послепотопный,
После Освенцима живу.
Читая Бодлера
Лязгает поздняя осень, знобит все живое,
Падает влага со снегом с небес городских,
Холод настиг пребывающих в вечном покое,
В грязных и нищих кварталах все больше больных.
Кот на окне хочет позы удобной и прочной,
Телом худым и паршивым прижался к стеклу,
Чья-то душа заблудилась в трубе водосточной —
То не моя ли, так близко, на этом углу?
Нет между жизнью и смертью черты пограничной,
Разницы нет между ночью и призраком дня.
Знаю, что в это мгновенье на койке больничной
Брат мой глазами печальными ищет меня.