Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит, —
писала Ахматова, а я осмелюсь возразить ее высочайшему мнению. Звучит. Звучат и псалмы, и молитвы, и плачи, и заговоры, и песни, и просто стихи. Другое дело, что они — почти не слышны.
Когда рушится Империя, провисают и мучительно рвутся общие кровоточащие жилы. Исторически неизбежный (не мы ли, ныне смятенные, эти дни торопили и звали?) ход вещей отдельную творческую личность, а то и целую национальную культуру на своем жестком и неуклонном пути — сминает.
На этом поле — пали: действительно мощные литературные взаимосвязи, современная сильная школа поэтического перевода, вообще словесность как многонациональная перекличка. А все это — наряду с позорно-парадными “декадами” (см. об этом замечательный одноименный роман Семена Липкина) и “рейдами”, с переводческими мистификациями-кормушками и мыльными пузырями, с псевдоакынами и лжеписьменниками — все это, настоящее, имело место. Была, была пастернаковская лирическая Грузия, самойловская Эстония, опять же липкинский Восток...
Увы.
Однако поэзия — материя мистически выносливая, загадочная, поразительная. Так, чудом не погибшие стихотворцы, скажем, Таджикистана ли, Туркмении из последних сил тянутся на свет русской речи. Гулрухсор Сафиева, начиная с восемьдесят девятого живущая здесь, у нас, в изгнанничестве, спасает свой страдальческий дух поэзией (а я ее перевожу — в никуда, просто чтобы фарсиязычная Муза не ощущала себя совсем одинокой в вынужденном переселенчестве). Но самое интересное, что Гуля, для себя же неожиданно, стала писать и по-русски (я это называю стихи с акцентом), роняя вдохновенные запинки, оговорки, неправильности, среди которых — именно! — встречаются поэтические открытия. “Я не беженка, я обиженка...” — такое можно нащупать лишь в плодотворном языковом остранении.
Бозор Собир — тоже один из крупнейших лириков современного Таджикистана, глубоко связанный с иранской традицией, страстный, сильный, парадоксальный. Как сказал его переводчик, поэт М. Синельников: “Бозор, в сущности, не занимался политикой, пока она им не занялась”.
Стихи Б. Собира, которые публикуются здесь, написаны в тюремной камере, где он в течение года ждал смертного приговора за “измену Родине” — это он-то, исступленно верный ей каждым словом и выдохом... Ныне Бозор — в отторженности, в Москве, в разлуке. И по-прежнему пишет стихи — преданный своей фарсиязычной и окровавленной родине.
Туркменский поэт Шир-али, объявленный преступником и выдворенный с родины за отважные и ядовитые стихотворные строки о тирании и тоже, как и Гулрухсор, не первый уже год живущий в Москве (дружественное, но трагическое изгнание), нашел свой экзистенциально-творческий выход в том, что переводит с туркменского на русский — сам себя. Как может. Тоже в стол. Тоже незнамо зачем.
Значит, надо. Их слово генетически и самоспасительно льнет к слову русскому — не разлучить.
Хорошо, что кривые, странные, дивные деревья растут и из груды железных обломков, каменных развалин, мертвых глыб. Странная лирика постсоветской эпохи...
Татьяна Бек.
ГУЛРУХСОР
*
В каменном саду
* *
*
Вися над бездной завистников,
веревку я потеряла.
Раздавленная эпохой,
все позабыла слова...
В храме любви чародейкой
раньше я пребывала.
Идолам поклоняясь,
осталась без волшебства.
Силой своей пьянила,
слишком себя любила,
А протрезвела —
больше прелести не таю...
Я из собранья дурней
мудрою выходила,
Но разума тирания
съела красу мою.
Нет! От рабов презренных
верности не дождаться.
Сад цветущий и пряный
стойлу я предпочла.
Срок цветения — это
миг... И надо признаться,
Краткую свою вечность
я спалила дотла.
Мужество мне навязано!
В пику слабым мужчинам
Женственность я потеряла...
О, мои небеса!
Праздничная работа
стала ярмом повинным.
Я раздета-разута —
стою гола и боса.
Жизнь отдавши страданью,
я смерти открыла двери.
Даже савана нету,
чтоб уйти, отлюбя...
Цену себе назначаем:
ровно в размер потери!
...Родины своей ради
я потеряла себя.
* *
*
Опять Мансура[1] виселица ждет,
Опять Маздака[2] жизнь кровоточит.
И над любовью мщение встает,
И снова зло, как океан, бурлит.
Опять свободный сделался рабом,
Носитель света почернел, как мрак.
Опять Кова[3] — несчастием ведом —
В руке горящей сжал горящий стяг.
Красавица, до срока отцветя,
Ночами слышит старость и беду...
И снова радости моей дитя
От боли плачет в каменном саду.
Опять мудрец устал от темноты,
От зависти, невежества, тщеты...
Насытилась ли мертвыми земля?
Не надоела ль смерти жизнь моя?
Опять желает крови Гулрухсор
Чужак, безумец, враг и сатана...
Опять стихам — забвенье и разор!
Опять душа,
как родина,
больна.
Предположенье
Гляжу, гляжу в дверной проем,
И страха нарастает дрожь...
У черни в случае моем
Один привет: топор и нож.
А Рима прах и гнев Нерона
Еще живут, еще слышны,
Предупреждая непреклонно
О том, как неучи страшны!..
Перевела с таджикского Татьяна Бек.
ШИР-АЛИ
*
Не было — было
* *
*
У меня не было:
велосипеда — ни в детстве, ни позже;
партбилета (что позволяло мне чихать на строгий выговор);
кабинета с приемной, где надменная секретарша
признавала б людей не по лицам — по рукам;
любимой, любившей моих любимых друзей;
врага, который не прикидывался другом;
соседа, который стучал не только в двери;
и — возможности уйти за кордон.
У меня было:
все, что надевало намордник на гордость;
всеобщий страх,
что висел над всеми, как причиндалы голого короля;
язык, не приспособленный к лести;
спина, что не гнулась перед сатрапами;
и рок — неотвратимый и страшный,
как “КамАЗ” на встречной полосе.
У меня осталось:
отпечатки пальцев советской власти
на шее у моей непокорной Судьбы.
Ноябрь 1991.
Пенза.
Пока ходим...
Все мы ходим под луной,
Все мы ходим под пятой,
И на всех — один конвой.
Ждешь отлива — прет прибой.
Тут не смей и там не стой.
Власть живуча — крой не крой.
Все смешалось — трус, герой.
Горы трупов — пир горой.
Что горячка, что запой.
Не поется — хоть не ной.
...Все мы ходим под луной —
Под невидимой бедой,
Над отравленной водой.
Все мы ходим под сумой.
Все мы ходим под тюрьмой,
Под дубинкою родной.
Все мы ходим...
К черту рифмы!
Все мы ходим под подпиской о невыезде.
В чужой монастырь
За поворотом моей судьбы
Ты возникла внезапно —
Красивая, легкая и воздушная,
Как белая церковь на холме.
Мне бы рухнуть на колени,
Да негоже пачкать землю.
Мне бы перекреститься,
Да вера не та.
Я снял обувь у порога
И в храм на цыпочках вошел,
Как входят утром в детскую спальню.
И встал к алтарю — нетерпеливо, —
И стал молиться,
Но:
То ли в молитве слова перепутал,
То ли перепутал вовсе молитвы,
То ль на чужом языке молился, —
Но ты еще выше поднялась,
И провела мудрой рукой
По беспутной моей голове,
И сказала:
“Сын мой,
Не тому ты Богу молился”.
Псам — мое мясо
Я у вас ничего не попрошу.
Я у вас ничего никогда не попрошу:
ни денег на стакан водки,
ни куска хлеба на закуску.
Никогда не постучу в двери ваших бункеров.
Не испорчу вам ни настроения, ни аппетита,
появившись на ваших жирных пирушках.
Никогда не брошусь под ваши лимузины
и не испачкаю их ни кровью, ни говном.
Не уведу вашу дочь —
ни добром, ни силком.
Я вас никогда не огорошу,
столкнувшись с вами на пороге вашей спальни.
Я никогда у вас не выкраду чада.
Не подложу вам ни бомбу, ни свинью.
Никогда я не надену маску
и вас у подъезда не стану поджидать.
Я вам ничего не сделаю.
Я вас ни о чем не попрошу.
Разве что — об одном,
только об одном:
Снимите флажки!
Зачехлите ружья!
И продолжайте пир горой.
Пир во время чумы.
Пир на пепелище чужом.
...А стихи писать я буду до тех пор,
пока кто-нибудь из вас не сделается бомжом.
Москва, ст. Перловская.
25 декабря 1994 года.
О Москве
Раньше не верила чужим слезам.
Теперь не верит своим глазам.
Перевел с туркменского автор.
БОЗОР СОБИР
*
К СЕМЕЙСТВАМ РЕДКИХ ПТИЦ И РЫБ
Дождь идет
Дождь на улице... Господи, дождь!
Дождь идет, дождь идет проливной!
Ливнем скошена молодежь,
ливень пуль не прошел стороной.
Как осенние дерева,
я желтею, кружусь, как листва.
Обливается сердце мое
жаркой кровью, горючей волной.
Вот в глазах — дождевая вода,
сердце — в ссадинах... Горе, беда!
От обиды горю, от стыда
и своею измучен виной.
Хлещет дождь, заливая луга...
Нет врагов у меня, нет врага,
Я и брат мой затеяли бой,
мы сражаемся сами с собой.
Лихорадка — на сохлых губах,
лихорадка — в груди, о Аллах!
Боже, Боже... Отчаянье, страх!
Я — в жару, я — в бреду, я — больной.
Над горами, над зеленью рощ,
ты не плачь в одиночестве, дождь,
Ты не плачь в одиночестве, дождь,
плачь со мной, плачь со мной,
плачь со мной!
Легкий дождик течет ручейком,
дождь весенний течет молоком,
Льется кровью, летит кувырком,
с кровью ливень идет пулевой.
Остался один
Был в юности как чистый снег,
как снега блеск, как снега свет,
Сейчас я — каменистый снег,
слежавшийся за много лет.
Глаза под стеклами очков
теперь — как родники во льду,
Все чаще в сердце — боль толчков,
и сердцем чувствую беду.
Я глянул в зеркало — мой лик
морщин окидывает сеть,
Я глянул в зеркало, и вмиг
оно успело постареть.
Я — книга старая, меня
читали годы напролет,
И кожа стала у меня
как этой книги переплет.
Нет ни души, и я один,
все вымерли, всему я чужд!
Кажусь я грудою руин,
в которых жил еще Зардушт[4].
Никто меня здесь не поймет,
нет современников моих.
Ничто — и жест и перевод,
нет собеседников моих.
Куда вела судьба моя!
Средь гор остался я один...
“Где горцы?” — обращаюсь я
к толпе бесчисленных вершин.
Звучит мой голос в тишине,
и отвечает мне простор:
“Где горцы?” — отвечает мне
лишь эхо горестное гор...
Как будто бы стою один
среди суровых ликов гор.
Иль я в родном краю один
остался из таджиков гор?
Так отнесите же меня
к семействам редких рыб и птиц
И в Книгу Красную меня
внесите, в боль ее страниц!
Перевел с таджикского Михаил Синельников.
[1] Мансур — поэт и суфий (XI век), завершивший жизнь на виселице.
[2] Маздак — легендарный национальный герой (III век).
[3] Кова — герой поэтической эпопеи Фирдоуси “Шахнаме”, чьи семнадцать сыновей стали добычей змея Заххона. Когда пришли за последним сыном, Кова поднял бунт против царя.
[4] Зардушт — древнеиранский пророк Заратуштра (Зороаcтр).