Мне было пятнадцать, когда родители переехали вместе со мной на новое место жительства, в поселок Флорес. К тому времени я стал двуязычным, позабыл о сливах, яблоках и грушах, перешел в девятый класс школы, основанной на месте католического женского монастыря, и все так же продолжал свое плавание, начатое через час после приземления бело-синего ИЛа в аэропорту имени Хосе Марти, когда я впервые, в солнечной гостинице Сьерра-Маэстра, увидел океан так близко, что мог с балкона допрыгнуть до него. Ныне плаванию было почти два года, я жил во Флоресе, океан был метрах в трехстах, и у меня появились новые приятели, оказавшиеся и одноклассниками, которые прослышали о моем прозвище — Флиппер. Флиппера я получил от прежних друзей после первого морского опыта, когда, взяв напрокат пику, впервые нырнув, насадил на нее крупных размеров шара — так мы называли иглобрюха, на которого охотники вроде нас всегда вели промысел. Поддерживая имя, я всегда старался принести намного больше рыб, чем они, хотя, надо сказать, мать половину выбрасывала, да и я рыбу почти не ел. Мне больше нравился кубинский рис, цыпленок в соусе, рефреска и апельсины. Иногда я весь день ел одни апельсины. На море мы ходили сразу после занятий, когда вода с балкона еще смотрелась зеленой, а рифы под ней — коричневыми, я собирался быстрее всех, закачивал воздух в пневматическое ружье, хватал ласты, маску, трубку, подводный нож и стучался в соседнюю дверь, где жил Игорь, затем в дверь в соседнем подъезде, где жил Женя. Мы шли в шлепанцах до разрушенного мола, прятали обувь в камнях и залезали в воду, в которой можно было сидеть вечно. Доплывая до Рифа, мы проводили там день, а с заходом, напоминающим медленное, ярко-оранжевое выключение неба, возвращались, стараясь переплыть залив побыстрей, так как был уже вечер, из убитых рыб сочилась кровь, а рыбы внизу, окрашенные в розовый свет, начинали темнеть, кораллы казались замками, а обитатели их — существами, которых следует избегать. Неприятней всего и страшней было то, что все время хотелось оглянуться назад, туда, где уже начиналась светлая, с рифами созвездий, ночь; подходили ночные рыбы, а те барракуды, которые только наблюдали за нами днем, готовились напасть. Со дна поднимались особые, ночные мурены, трехметровые тела которых я видел только в городском океанариуме. И если бы даже я никого не увидел оглянувшись, то наверняка заметил бы и почувствовал, что океан — это незакрытая дверь. Чтобы уничтожить, преодолеть закатный страх, приходилось напевать. Это могла быть мелодия из популярной тогда “Аббы”, наскучившая за день, а теперь пришедшая вдруг в голову, или просто автоматическое щелканье языком — лишь бы разум уснул, ласты равномерней пенили воду, а порожденные тьмой чудовища не обретали образа. Но на земле я почти переставал быть Флиппером. Едва я, избавившись от школы, уроков, заданий и прочих мук, выходил из дома на Авениду, меня окружали силы едва ли враждебные, но явно смеющиеся и, может быть, даже презирающие. Когда мы с Женей, в шортах, в шлепанцах и с зажженными сигаретами “Популярес”, появились в кинотеатре “Карибе” — там шел фильм “Кровожадная акула” (в Америке именуемый “Челюсти”), — то путь в темноте нам, как обычно, высветляла девушка маленьким фонариком. И когда мы шли за ней по узкому проходу, то я заметил, что светит она небрежно, скорее себе под ноги. Мы заняли места в первом ряду, продолжая курить. Девушка, непонятно зачем, уселась в кресло слева от нас, тогда как место ее, конечно, было у входа. Она скорчилась на своем кресле, уткнув голову в колени. А потом вдруг исчезло изображение на экране: что-то случилось у киномеханика. Зрители сразу заорали, засвистели, кто-то начал хлопать. В это время Женя шепнул мне: “Смотри...” Я взглянул налево, увидел дрожащее в темноте синеватое свечение. Девушка, вытянув руку к стопе, медленно пробиралась фонарным светом по своей ноге. Снизу вверх. Сначала по левой, осторожно, будто лаская себя, все выше и выше, до того места, где в кожу бедра врезались шорты. Потом по правой, все так же задумчиво, нежно. Достигнув вершины восхождения, синеватый свет тихо опускался и взбирался на ногу опять. Вокруг орали. Девушка, оставив ноги, вдруг высветила свою грудь. Она у нее была почти обнажена, светлая блузка, больше схожая с майкой, лишь стягивала, а не прикрывала ее. Полная темнота, редкие огоньки сигарет и правая женская грудь в кружочке света. Кричать перестали, продолжился фильм. Девушка больше не светила в себя, ей пришлось отправиться к входу, где столпились зрители. Она была маленькая, ниже меня ростом, но с крупным задом и с плотными ногами, как и многие кубинки. Я так и запомнил ее: без лица, цвет кожи фосфоресцирующий, такой же у кальмаров, когда они проплывают ночью ближе к поверхности воды, а ты лежишь на теплых плитах малекона и смотришь вниз. А однажды на Авениде во время прогулочного безделья меня захватили высокие негритянки. Женщины, дыша крепким ромом, буквально заставили меня идти вместе с ними, они были, наверное, баскетболистки, я видел таких, они тренировались, бегали, отжимались на брусьях, изнемогая от напряжения, истекая потом, когда мы проходили мимо стадиона, направляясь на охоту. Их было четверо, две обняли меня, сжав шею и руки, а две другие шли рядом и хохотали. Я, хоть и знал испанский, притворился непонимающим, а они отпускали шуточки одна понятнее другой. Но не это злило и пугало меня. Я бы с удовольствием прошелся с любой из них по ярко освещенной Авениде, и заглянул бы даже в кафетерий, и заказал бы холодного пива, и взял бы цыпленка с кукурузой. Деньги у меня были. Ужасно было то, что я не мог вырваться. Разумеется, баскетболистки не вели меня совсем уж силой. Я делал вид, что вроде бы иду сам. Но их влажные, темные руки захлестнули меня как змеи, сила которых проявлена лишь наполовину. Я хорошо знал, что, если попытаюсь, пусть якобы для удобства, пусть невзначай, освободиться, их объятия тут же станут мощней. И мне не вырваться. Я начну как бы в шутку, а потом всерьез с ними бороться, а они — гораздо сильнее, чем я, попросту скрутят меня, каждая одной рукой, и будут, смеясь, все равно тащить дальше, вверх по Авениде, жестоко насмехаясь над моим физическим унижением. Сознавая смехотворность и ужас положения, внутри — мучаясь, а ртом — улыбаясь, я собрался все же начать борьбу, но позже, когда будет хотя бы пройден тот участок Авениды, где могут встретиться знакомые. Женщины провели меня пять или шесть троллейбусных остановок и остановились только у одного из баров Наотики. Там они поцеловали меня в обе щеки и отпустили, оставив фразу на русском “А ну, отвали, черная сучка” невысказанной, а намерение поступить по-мужски неосуществленным. Я помнил о них только то, что они были страсть как сильны и пахли ромом и говорили мне “ниньо”, что по-испански значило — мальчишка, малыш. Иногда, забредая в районы сплошных католических, белых, как песок на солнце, храмов, в такие каменные места, где пальмы уже не росли, а сидели лишь высохшие старики на ступеньках и бегали, выпрашивая жвачку, негритята с огромными животами, мне и вправду казалось, что я уже привык к этому миру и именно здесь я перестану наконец быть “ниньо” и превращусь в “мучачо”, то есть в парня, свободного человека. Мне мерещилось, что я уже не русский, а странный потомок кабальеро, видевшего, как погребали умершего Колумба в Кафедральном соборе. Что моя кровь состоит из тысячи оттенков и что почему-то я умею говорить по-русски. Я вспоминал все что мог о ностальгии и смутно догадывался, что такое чувство здесь могут воспринять как грех. Как можно, очутившись в раю, грезить о чем-то другом? Я вспоминал прочитанную много раз книгу о бриге “Баунти”. Я, живя два года в Гаване, и понятия не имел о Хемингуэе, а историю этого корабля выучил наизусть. Я будто сам был членом того экипажа, который взбунтовался и высадил капитана, офицеров и непослушных на какой-то остров. Северный, никчемный остров. А сами мы отправились искать место, где не существует человеческого принуждения. Мы объездили весь архипелаг Южных морей, мы останавливались на Таити, и часть наших моряков осталась там. Бедные, бедные люди. Они не знали, не могли догадываться, что за ними через десять лет все равно явится карательный корабль и солдаты, высадившись, будут разыскивать по одному всех англичан, приплывших на бриге, и туземцы наивно укажут карателям всех до одного. Счастливы оказались те, кто успел к тому времени умереть. А мы, проблуждав в океане, утром открыли глаза и увидели необычайно зеленый остров. Вот тогда-то помощник капитана и сказал: “Слева по борту рай, сэр!” Те, кто читал, те помнят, что рай оказался адом. Это грустно. Это правда. Но они попытались не только найти, они попытались вступить на него! А дальше им надлежало лишь понять, лишь почувствовать красоту тления — и тогда восхищение убийственным великолепием заменит боязнь за жизнь. Здесь, в Гаване, все было исполинским, начиная от зарифовых рыб и кончая лягушками и бабочками. Все раскрашено в цвета, достигающие, как децибелы в звуке, предельной границы человеческого восприятия, а иногда и переходящие ее. Здесь можно, надышавшись красных цветов, умереть потом в больнице от аллергии. Здесь дарят друг другу только пластиковые цветы. На улицах кучи отбросов, вершину которых занимают обычно заплесневелые батоны белого хлеба. Люди ходят медленно, но при любой возможности потанцевать танцуют. Все курят крепкие сигареты, даже двенадцатилетние дети. Говорят, во время карнавала пожилые люди часто умирают танцуя. Но что значит в этом городе смерть? За два года жизни здесь я ни разу не видел похороны. У меня здесь есть друг, студент Сиро, он летом подрабатывает на старом маяке, в предместье Гаваны, плавает за опоясывающий побережье Риф и изучает биологию Мексиканского залива. Я к нему приезжаю стрелять ронх и губанов и остаюсь ночевать. Родители мои довольны дружбой — еще бы, они много раз видели Сиро, приглашали его в гости, а мама даже сватала его один раз своей знакомой переводчице. Но Сиро хохотал над этим предложением — еще бы, ему двадцать и у него полно женщин, каждую неделю появляются новые, и только звуки, что я слышу, просыпаясь у него в маяке по ночам, кажутся мне одинаковыми. Сиро всегда расположен к веселью. И хоть он тоже называет меня “ниньо”, я на него — одного из всех — не обижаюсь. Когда я спросил у него, а как же все-таки проходят у кубинцев похороны, он тоже заулыбался. “Кубинцы, — весело сказал он, — в последнее время умирают все меньше, потому что больше времени стали уделять любви. — И добавил: — Хочешь стать бессмертным, ниньо?” Мысль о смерти в этом городе, где работа — пустое занятие, а сотни видов кустов и деревьев зацветают каждый месяц, разумеется, не часто посещала меня. Но все же я вспоминал о ней. Это происходило внезапно, чаще всего ночью. Больше всего меня беспокоила мысль о месте предполагаемых похорон. Мне казалось, что обряд погребения тщательно скрывается. И умерших тайно выносят по ночам, как раз тогда, когда уставшие жители спят. Но ведь Гавана засыпает поздно, всю ночь в маленьких квартирках сложенных католиками белых домов шепчут и кричат измученные и счастливые любовники, и как только кончаются ласки одних, начинаются поцелуи у других, и так — до восхода солнца, когда проснувшиеся сменяют заснувших и влага жизни перетекает в день. Хотя лучшего времени, чем предполагаемое — с часу до трех ночи, — не найти. Этого достаточно, чтобы пройти половину старой Гаваны старинной, сложенной из белого камня улицей, где ширина местами такова, что трудно разминуться даже двоим. Зачем португальские, испанские католики, завоевав остров, сложили вокруг Кафедральной площади хаотичную геометрию этих улочек-ниш? Ступеньки вверх-вниз тут столь часты, что кажется, будто ступаешь по лестнице, а перепады высоты столь значительны, что внезапно можешь увидеть крышу собора под собой, а потом тут же погрузиться в щель между двумя зданиями, куда днем с балконов кидают отбросы и ночью их поедают крысы. К чему эти склепы-ходы? Неужели завоеватели их сделали специально, чтобы похоронными процессиями не омрачать померещившийся им с кораблей рай? Я представляю, как это происходит. По узкой каменной улице медленно несут покойника. Тишина. Маятник любви остановлен. Несут мертвых, и гробы задевают стены, оконные рамы, глухо стучат в окна, совсем как человек, желающий войти. Я представляю тех двоих, что в одной из квартир. Это парень и девушка, мулаты, в возрасте Сиро. Услышав стук, они замирают, лежат, учащенно дыша, сплетенные руками и ногами. Они с тоской и ненавистью вспоминают, что слышали этот стук раньше, слышат его каждую ночь, — и все-таки каждый раз забывают об этом, ложась в постель. Им не только досадно, им еще и страшно. Они оба явно не смеют встать, подойти к окну, раздвинуть деревянные жалюзи и посмотреть — на гроб, заслоняющий дом напротив. Они ведь молоды. А пожилая пара этажом выше, он и она, лицо в морщинах, желания все те же, что и двадцать лет назад, — не курят ли они попросту “Популярес”, равнодушно пережидая, пока процессия пройдет? Или, может быть, мужчина курит высунувшись в окно? Мне приснился похожий сон. Будто я, ушедший в одиночку охотиться на рыб, заплыл так далеко, что возвращался уже ночью, ориентируясь на огни Гаваны. Выбравшись на берег в районе Кафедральной площади, я забрел на одну из таких улочек. Я был в одних плавках, в руках — подводное снаряжение: ласты, маска, ружье, убитые губаны и ронхи, с которых кровь стекает так же, как с меня вода. Я иду босиком по теплым белым плитам. Затем слышу стук, пока еще далеко. Сон мой навеян не только эпизодическим воспоминанием о смерти, но и истинными похождениями Сиро, который рассказывал, что один раз действительно заплыл так далеко, что вылез глубокой ночью в районе старой Гаваны, через двенадцать часов после того, как зашел в море на пляже поселка Наутика, где он жил. Он и вправду тогда шел босиком по теплым каменным плитам и волок за собой огромного, застреленного за Рифом групера. И я ему верил. Ведь он периодически, прямо на моих глазах, плавал за Риф. А это было в моем воображаемом Королевстве место, куда я смел лишь заглядывать. Там начинался настоящий океан, медленно понижающееся, поросшее редкими горгонариями дно вдруг исчезало в кромешной, пугающей, как ночь без звезд, сини. Взгляд туда, когда, пересекая солнечный Риф, достигаешь другой его стороны и, улегшись на сплетениях кораллов, зачарованно кладешь с глухим стуком рядом ружье, — один лишь взгляд туда, в зарифовый мрак, останавливал все мысли, связанные со светом и с миром видимым, возникала сладкая боязнь глубины. Если смотреть в бездну долго, то можно вычленить в синеве ступенчатый мираж дна, рассмотреть мероу, увеличенного в десятки раз и выплывающего, медленно и равнодушно, к тебе из гигантской пещеры. Можно увидеть — внезапно, реально — глаза никогда не виданного тобой кита, туманные и чуть прозрачные, нехотя и сонно пропускающие сквозь себя какой-то особенный обратный свет. Да, с той стороны Рифа, с несуществующего дна, всегда поднимался обратный свет, благодаря которому во мраке можно было что-то рассмотреть. Но иногда я, особенно когда приплывал на Риф на заре и, подстрелив двух-трех первых ронх, видел зависших над обрывом зарифовых рыб невероятных размеров, освещенных со спины белым солнцем, а снизу неподвижными зайчиками нижнего света. Рыба — а это был обычно мероу (называемый еще групер или каменный окунь) — приходила из своего дома в гости, на мелководье, к малькам, в юность, может быть, в девственность. Рыба стояла, купаясь в свете, почти не шевеля плавниками. Один раз я, решившись, тихонько оторвался от Рифа и, осторожно шевеля ластами, поплыл к ней. Медленно я выдвинул ружье вперед, распустил удерживающий стрелу фал, перехватил курок указательными пальцами обеих рук. Я не знал, как и куда я буду стрелять, ведь я никогда не имел дела с большими мероу. Маленьких и даже средних я иногда стрелял на Рифе, это не совсем легко: каменный окунь потому и прозван так, что принимает в пещере окраску камней. К тому же я знал, что на больших рыб ходят с настоящими ружьями, испанскими или итальянскими, по внешнему виду напоминающими гранатомет. На что я мог рассчитывать со своим шаробоем в шестьдесят качков? И все же я надеялся. Бывают моменты, когда, осознавая неосуществимость задуманного, вдруг забываешь о том, что такое проигрыш, неудача или смерть. Подплыв к Груперу на полтора метра, я увидел, что у него голубые глаза. В них-то я и должен был стрелять, следуя правилу Больших Рыб, чтобы гарпун прошил тело наверняка. Групер медленно стал разворачиваться — до этого он стоял ко мне глазами, а теперь подставлял свой бок. Я выстрелил чуть раньше, чем осознал нажатие курка. Глухой щелчок. Мероу вздрагивает. На его теле белая полоса, он медленно уплывает вниз, в свою глубину. Его уже не освещает солнечный свет, он темнеет. Я подтягиваю свисающую на трехметровом фале стрелу. Трогаю наконечник пальцами, понимаю: острие коснулось Большой Рыбы, живущей за Рифом. Позже, опустив голову, вижу свои ноги в ластах — они шевелятся над бездной. Этот групер был более двух метров длины. А ведь Сиро рассказывал, что из-за Рифа его друзья приносили стокилограммовых мероу и даже меч-рыб. Я вновь в своем Королевстве, среди спасительного леса кораллов Оленьи рога. Я ступаю по ним, крушу их ластами, выпрямляюсь и стою в километре от берега, по пояс в теплой воде и, даже не опуская голову в маске, вижу бесчисленное множество снующих разноцветных рыб. Я вижу, как выползает из убежища лангуст. Я вижу такую плотную стаю мелких ронх, что если выстрелить в них не целясь, то наверняка пронзишь две или три. Я вижу слепяще-зеленую рыбу-попугая с клювом, похожим на птичий. Два губана, один на другом, тонут в глубокой нише, едва шевеля плавниками, беспрестанно меняя цвет. Мне кажется, они умирают. Не опуская голову в воду, я стреляю, делая поправку на излом отражения. Один из них погиб, другой ушел умирать глубже. Кто из них она? Я чувствую, что мастерство Флиппера уплывает в прошлый год. Ныне я играючи настигаю ронх, окуней, морских солдатов. Я выучил правило маленькой рыбы. Мое обещание поймать самого большого шара, данное давным-давно одноклассникам, невыполнимо сейчас, когда я знаю, что самый громадный шар не покидает свой Риф. Я уплываю, умертвив по пути камбалу. Дома я обхожу подъезды и справляюсь, где же, наконец, мои друзья. Они в гостях, отвечают мне родители Жени и родители Игоря, они в гостях у какой-то вашей одноклассницы. А ты почему не пошел? — спрашивают они удивленно. Я не знал, говорю, хотя знал. Я даже целовал как-то эту Танечку, и руки мои даже дошли ей до пояса, но быстро вернулись назад. Мы гуляли с ней по Авениде, мы говорили с ней о том о сем. Я пригласил ее в “Капелию”, и мы ели мороженое: по три разноцветных шарика. Она почти вытащила меня на пляж — на вполне обычный, без ружей и подводных регалий пляж, — но я предпочел ее обмануть, чтобы не обманывать ее там своим телом рядом с телами темнокожих Аполлонов. Строение, толщина моих ног, рук, грудной клетки всегда казались мне сомнительными. Во время плаваний я никогда не снимал футболку, отговариваясь, в частности, тем, что могу на солнце обгореть. Мое тело не знало, что такое загар. Когда заканчивались школьные четверти, то в актовом зале часто организовывались танцевальные вечера. Я каждый раз мучительно переживал свои уклонения от них. Как-то весной, перед каникулами, я возле дома повстречал друзей. “Привет. Давно не виделись, — говорю, — а ведь сейчас отличная погода, на рифе не штормит”, — и кивнул в сторону моря, где стоял полный штиль. Они сказали, что тоже туда — выпить, покурить и поболтать. Мы пошли вместе, уселись на берегу на вынесенных давным-давно сундуках, открыли банановый ликер, закурили “Популярес”, поговорили. Я сказал, что приду на вечер. Через два часа я надел свои новые джинсы “Ли”. Ноги в ломком коттоне показались мне слишком худыми, я натянул под них еще пару тренировочных штанов. Затем, посмотрев в зеркало, поддел еще одни. Весь домашний запас спортивных брюк был на мне. Стало жарковато, но зато появилось хоть какое-то подобие ягодиц. Слои нижней одежды я спрятал, скатав их трубочкой до колена — чтобы не попасть впросак, если придется сесть на стул. Мои плечи тоже никогда не внушали мне уверенности, поэтому я, сняв рубашку, растянул ее в плечах до невозможности — пока не затрещали нитки, удерживающие швы. Я напялил три майки под гуевер — испанскую рубашку с коротким рукавом, что лучше, чем футболки: их не видно, и поэтому можно расстегнуть ворот, не опасаясь разоблачения. Я просидел в комнате, ожидая автобусного времени, с час. Затем вышел из дому, не очень-то спеша, да и невозможно было торопиться в обычную жару в необычной одежде. Полагаю, мне хотелось втайне опоздать, но все же, увидев, что автобус отходит, я чуть было не побежал за ним, но вовремя остановился, сознавая, что это будет еще смешней. Я возвратился. А по дороге встретил Диму, моего приятеля и одноклассника, по каким-то своим удивительным причинам тоже не поехавшего. Дима был высок, прыщав, увлекался волейболом и пробовал заниматься карате. Он слегка испортил мне настроение тем, что, поздоровавшись, как-то рассеянно ухватил меня пальцем за отворот гуевера, мгновенно увидел три майки и задумчиво, чуть улыбнувшись, сказал: “А... Куча маек...” — и пошел своей дорогой. С Димой мы раньше тоже плавали, он неплохо бил шаров. Теперь он, как и Женя с Игорем, почти не интересуется морем. Так что часто я возвращаюсь с плаванья один, иду берегом, несу ронх, навстречу мне кубинцы, русские, чехи, немцы, поляки, болгары, женщины, девочки, мужчины, подростки, дети, одноклассники, фланирующие туда-сюда, с магнитофоном, с сигаретами, с одноклассницами. Как-то один из них крикнул, когда я проходил мимо: “Эй, Флиппер!” Я обернулся. “Ну что, поймал ты своего большого шара?” Я посмотрел на него. Парень стоял в плавках, в солнцезащитных очках, улыбаясь. Я сказал что-то невнятное, махнул им рукой и, сделав усталое лицо, отправился домой по красной, земляной дороге, мимо бесчисленных нор, вырытых земляными крабами. Мать, как всегда, половину рыб выкинула. “Морозильник забит”, — пожаловалась она. Перед экзаменами я уговорил Женю с Игорем съездить к Сиро, сплавать. Мы вернулись с Рифа затемно, как и раньше. Приготовили с Сиро осьминога, лангуста, запили все это ромом “Каней”. А в понедельник в школьном автобусе Игорь толкнул меня и шепнул, указывая на девушку-водителя: “Знаешь, кто это?” Я сказал, что нет. “Да ты что? Это же Хуанита!” — “Кто?” — “Ху-а-ни-та, — прошептал Игорь, тряся у подбородка растопыренной пятерней, — ты что же, не помнишь? Мы вчера видели ее у Сиро. Это же новая девчонка Сиро!” Я непонимающе посмотрел вперед, где сидела спиной девушка с черными, ниже плеч волосами, и внезапно почувствовал, что вот-вот весь этот мир, вся его душная влага, все миазмы цветения, негритянки, склепы-ходы, белые камни, аллеи королевских пальм, музыка Багамских островов и огромный уплывающий мероу — все обрушится сейчас на меня, утопит и задушит, уничтожит чужака, зачем-то понимающего испанскую речь, — только за то, что я понял: что есть такое и что значит этот мир. “Ху-а-ни-та...” — прошептал я про себя еще раз. Я сжал пальцы в кулаки, тело напряглось — блаженство сидеть в школьном автобусе и ехать, не выучив английский! Блаженство смотреть в окно и видеть тысячи чужих лиц. Никто не знаком мне, а я — я узнаю себя. Я почти уже сплю — так мне хорошо. Я вспоминаю. Такое было у меня уже один раз: океан, поблескивающий от солнца, до которого можно допрыгнуть, я плыву куда-то в школу или к маленькой мулатке по имени Хуанита. Хуанита. Какое кофейное, какое бесконечно банановое, лимонно-манговое и кокосовое имя. Кокосы, кокосы, кокосы, запахи темноволосых девушек в переполненном транспорте, танцующие ноги в шортах, вкус жареных бананов, тень на подбородке, пляж, кафетерии, ледяное пиво в бутылках, ожидание карнавала в карнавальную ночь, рассказы, истории, маленькие квартирки в маленьких домах, водители, ездящие без прав, машины марок всех стран мира прошлых лет, каменный малекон и крепость “Эль-Моро”, прогулки влюбленных по парапету набережной, прибой, мороженое, сладкий табак, курящие дети, влюбленные старики. Я иду. Иду по прохладному розовому песку, разрисованному крабами и ночными черепахами. Я пошатываюсь. Я тащу добычу: маленьких мероу, маленьких окуней, кальмара и лангуста. Из маяка выходит сонный Сиро. “Ого-го, Павлик! Ты что же, ночью охотился?” — “В три часа утра вода на Рифе такая спокойная, Сиро. А мне не хотелось спать. Знаешь, как здорово возвращаться до того, как начались волны? Я сегодня видел большую черепаху. И видел летучих рыб, прямо огромных, они перелетали над моей головой, когда я плыл. Я даже стрелял по ним и оборвал фал, еле потом стрелу нашел. Слушай, Сиро, а ведь ты обещал взять меня за Риф. Я специально приехал”. — “Давай после карнавала, — сказал Сиро. — Ты ведь тоже поедешь?” — “Не знаю”, — ответил я. В эти дни, в июне, в городе начинался карнавал, три-четыре-пять дней никто не работает, все танцуют. Даже те, кто продает пиво, ром и рефреску, тоже, наверное, танцуют, праздник начинается у всех: несколько летних ночей, а потом вся Гавана спит. Я спрашивал у Сиро, что значит здесь, в Латинской Америке, карнавал. “Мы любим веселиться”, — отвечал он. “Но и я люблю... Мы тоже любим”, — говорил я, чувствуя неуверенность, что говорю от имени всех. “У вас все-таки другое, — говорил мне Сиро. — Вот ты, например, Павлик. Ты стуящий охотник, и мы после карнавала обязательно сплаваем за риф. Но ты стесняешься. Вы, русские, всегда стесняетесь. Во всем вы как-то застенчивы. Потому-то у вас и нет такого, чтобы вся страна бросала работу и шла танцевать”. — “Ну, конечно, — отвечал я, слегка задетый, — это только у вас на улице ко мне может подойти какой-нибудь парень и запросто взять орехов из кулька в моей руке. У нас так не делают. У нас это знаешь как называется?” — “Знаю, знаю... — Сиро улыбался, — заком-плек-сованность? А? (Он произнес это слово по-русски и засмеялся.) Кстати, тебе надо поучиться танцевать у Хуаниты, мы ведь поедем смотреть карнавал втроем и...” — “Хуаниты? — Я вздрагиваю. — Она что, здесь?” — “Она — здесь”, — говорит чуть сиплым, будто бы простуженным голосом черноволосая девушка, высовывая голову в дверь. Она выходит на каменный порог, босиком, в длинной футболке. Смуглая кожа, глаза прищурены — глаза индианки. “Привет, ниньо”, — говорит она, подходит ближе. Она маленькая, намного ниже меня. Подойдя вплотную, Хуанита складывает руки за спиной, встает на цыпочки и, чуть оперевшись о меня упругой грудью — я покачнулся, — целует, почти попадая в губы. Вдруг закружилась голова. Я чувствую, как пахнет кофе, крепким, черным. Голова у меня кружится так же, как в тот день, когда я впервые закурил. Я говорю, зачем-то тоже стараясь сказать сипло: “Привет, Хуанита...” Хуанита рассматривает мою рыбу, выбирает самую большую, идет готовить. “Ты поможешь, Павлик?” — Она оборачивается и, не в силах удержаться, громко зевает, потягивается всем телом, широко разводя чуть согнутые в локтях руки. Затем, бросив окуня, поднимает руки, голова закинута, футболка ползет вверх, и я вижу, догадываюсь, что под ней ничего нет. У многих, у очень молодых девушек здесь сиплые, с хрипотцой, влажные голоса. Голос Хуаниты всегда был будто невыспавшийся, чуть смеющийся, чуть беззащитный. Такие голоса странно, страшно слышать у высохших старух. Будто ветер колышет старое сухое дерево, и оно хрипит, вспоминая о страсти. А Хуаните было тогда, кажется, восемнадцать. После полудня мы вышли втроем на трассу, остановился автобус, и проснулся я уже в Гаване, возле гостиницы “Тритон”. На малеконе уже установили деревянные трибуны, продавали из бассейнов пиво со льдом. Сиро купил всем по огромному стакану, в который входило четыре бутылки. Мы бродили по старой Гаване, где-то здесь жила Хуанита. С ней беспрестанно здоровались какие-то парни, какие-то мальчишки вроде меня. Один из них, негритенок, подскочил ко мне, хлопнул по плечу, вырвал стакан и отпил пива. Я его толкнул. В это время девчонка лет двенадцати кинула в меня серпантином. Я оглядываюсь. Кругом низкие белые дома. Старики, выглядывающие из дверей, с любопытством смотрят на меня. Девчонка, бросившая серпантин, танцует. Мальчишка с пивом куда-то исчез. Я слышу музыку, где-то на малеконе. Ни Сиро, ни Хуаниты нет. Толпа маленьких негритят окружает меня, у них отвисшие животы, они дергают меня за шорты, за рубашку. Голос Хуаниты, она хрипло кричит, ругается. Моя рука в ее руке. Ее пальчики меньше моих в два раза, но они крепкие, я точно привязан к ней. Она куда-то меня тащит по узким улицам, мы тремся о белые стены домов. “Здесь, — говорит она торопливо, — здесь, сейчас, ниньо...” — “Это твой дом?” — Я кричу, потому что музыка, треск барабанов, маракасы рядом, где-то близко уже началось. Я ничего не понимаю, мне кажется, что уже темно, я стараюсь посмотреть наверх, но вижу лепные балконы, плиты, камни. Я не знаю, который час. Хуанита меня куда-то тащит, временами она резко останавливается, и я ударяюсь о ее спину, вздрагиваю, ткнувшись подбородком во влажную ткань ее цветастой кофточки. Она оборачивается: “Ну давай же, ниньо, давай”, — и запах черного кофе кружит голову, щекочет ноздри. На каком-то переходе — я споткнулся — мы очутились на коленях, лицом к лицу, и я вдруг, приоткрыв рот, дотронулся губами до ее губ. “Ты не ушибся? — насмешливо, хрипло спрашивает она. Потом встает, поднимает меня, берет под локти. — Уже пришли, уже почти, — сипло, беззащитно, — вот сюда...” Она возится с ключами, музыка тише, она где-то очень далеко. Мы идем. Мне кажется, в этих комнатах полно людей, я слышу их запах, терпкий, горячий, и спрашиваю, где они. “Они все на карнавале”. — “А где Сиро?” Хуанита приносит ром “Каней”, ставит два бокала на стеклянный столик. Мы садимся на коврики из пальмовых листьев. Потом я пробую взобраться на кресло-качалку, но сразу пол с потолком меняются местами. “Что с тобой, ниньо?” — Она садится на корточки рядом, заглядывает в глаза. Запах жутко крепкого кофе. Меня мутит. У нее невероятная грудь. Она сидит, ягодицами на полу, широко расставив ноги в коротких, невероятно тесных шортах. “Сейчас...” — Я перешагиваю через ее голову. “Ты куда?” — “Я сейчас”. Ищу туалет, ищу место, где бы спрятаться от страха. Потом ищу душ, кран, чтобы включить воду. Почему так темно? В шуме воды мне слышатся слова, едкие, равнодушные: “У тебя. Ничего. Не получится”. И тут я слышу, как она говорит — хрипло, насмешливо, зажигая каждой буквой мой засушливый стыд: “Эге-гей, где ты, мучачо?” Я возвращаюсь, упираясь руками в стену, на запах кофе, щекочущий мне ноздри. Я вновь могу держаться прямо, я не сутулюсь. Как темно! Я никогда не думал, что это у меня случится в такой темноте. Я сначала нащупал спинку двуспальной кровати, потом, продвинув руку, нашел теплую ступню Хуаниты, и тотчас маленькие пальчики нашли щелки и поместились — уютно и уверенно — между моих растопыренных пальцев. “Ну же, мучачо...” Медленно, очень медленно, стараясь не дышать громко, я отвожу ее правую ступню. Левая рука ищет левую. Ее пятка похожа на вспотевшую ладошку. Я нависаю над ней, разведя руки. Мои локти утопают в ее подколенных ямках. Я погружаюсь, медленно, дыхание за дыханием выпуская из нее крик, — так толчками выходит кровь из рыбы, подстреленной на очень большой глубине. Затем что-то происходит. Вдруг все меняется, да-да, вдруг. То ли она первая услышала, то ли я. Но я повернул голову. Глухой удар. Нет, стук, прямо в окно — ты слышишь, Хуанита? Она слышит. Недоумение, брезгливость на ее лице. “Хуанита, что это, это — они?” — “Кто это они?” — “Да не притворяйся, ты же все знаешь, говори: они?” — “Ах, это... Стук! Ну да, они, ну так и что ж, пройдут к себе, и все тут...” — “Да как они смеют!” — Я разъярен, открываю жалюзи, распахиваю окно, и мне в глаза бьет розовый свет солнца. Слабый, терпкий запах кофе. “Вставай, вставай, Павлик, — трясет меня за плечи Хуанита, — пора вставать, сейчас явится куча моих родственников”. — “А где Сиро?” — зачем-то спрашиваю я. “Он на работе”. — “Какая работа? Ведь карнавал, никто не работает...” — “Ну, маяк должен светить каждую ночь. И никакой карнавал тут не поможет. Ну что, поехали. — Она прямо в постели одевает меня. — Позавтракаем в кафетерии. У нас ведь нет времени”. — “А ты-то куда?” — спрашиваю я, искренне удивляясь. “И я — на работу, — она хрипло смеется, — я теперь в гостинице “Линкольн” работаю, знаешь? Ну что так смотришь, да, теперь я возить вас в школу не буду. Какая-нибудь другая объявится. Влюбишься в нее, а, ниньо?” Она смеется, целует меня. На стенных часах шесть. Мы выходим, Хуанита запирает дверь. В узком проходе между двумя домами, прямо под нашим окном, застряла карнавальная конструкция — из тех, что ставят на грузовик, и сверху, на нескольких ярусах, танцуют. Конструкция была опутана серпантином, и легкий ветерок шевелил разноцветные ленточки. На пути к автобусу мы не встретили ни одного человека. Оставшись один, я задумался. Впереди — длинный день, спать уже не хотелось. Сквозь дома поблескивало море. Приняв решение, я купил билет на рейсовый автобус. Всю дорогу до Фары я смотрел в окно, видел красную сухую землю, редкие пальмы, плантации ананасов, гуавы и представлял, каково сейчас в море. Добравшись к полудню до маяка, я Сиро не застал — должно быть, он ушел в деревню за молоком. Но я знал, где спрятан ключ, и вошел, решив перед тем, как проверить снаряжение, перекусить. Я нашел кофе в термосе, кукурузные лепешки в листьях и пакетик йогурта. Затем, выкурив полсигареты, я понял, что больше всего на свете мне хочется спать. Растянувшись на кровати Сиро, засыпая, я еще успел услышать, как он вернулся и говорил кому-то, кажется Жене: “Не надо его будить. Он ночью плавал за риф”.
Былинский Валерий Игоревич родился в 1965 году в Днепропетровске. Закончил там же художественное училище; основная профессия — художник. После службы в армии поступил в Литературный институт (в 1992 году). В настоящее время занимается в семинаре А. Е. Рекемчука. Печатается впервые.