Уследить, как заманчивое иноземное слово, обозначающее то, что давнымдавно известно специалистам, хотя, может быть, и под другим названьем, овладевает массами, потрудней, чем засечь продвижку-скачок большой часовой стрелки. Вчера — звук пустой, а сегодня только и слышишь: ремейк? ремейк! ремейк... В кино и на театре, в живописи и в музыке, в поэзии и в прозе. Там, на практичном Западе, с ремейком все как бы понятно: вторичная переработка хорошо забытого старого, утилизация вышедшей из моды, но все еще прочной и добротной вещи, а также — максимум эффекта при минимуме затрат, в итоге же — значительная экономия национальной творческой энергии.
Но то на Западе, где все устоялось, узаконилось, сообразовалось. А у нас? Нам бы от счастия обалдеть, цапая, присваивая, художнически осваивая разбежавшуюся на все четыре стороны света жизнь — безумную, социофреническую, однако ж — кипучую, а главное, изобретательно-непредсказуемо-неустанно формотворящую! Обыватель, конечно же, от пугающих, монструозных новообразований в ужасе отшатывается: чур меня, чур! Но художник? Ему-то вроде лафа? А он... Каюсь, авторы отечественных “вольных копий” с апробированных временем и памятью образцов еще совсем недавно напоминали (лично мне, разумеется) богатых чудаков, вздумавших переиначивать, перешивать (пере-живать) старые свои пиджаки вместо того, чтоб, прогулявшись по Тверской-Ямской, бесхлопотно переодеться — по моде и к лицу, в новенькое, с иголочки.
После “Накануне накануне” Евг. Попова (“Волга”, 1993, № 4) я призадумалась: слишком уж озадачивал этот гибрид! Ну ладно, рассуждала я мысленно, взбрело Попову Евг. роман со страстями сообразить, а композиционного и сюжетного воображения на роман не хватало, вот и сообразил на двоих (50 процентов — Ив. Серг. Тургенев, 50 процентов — Евг. Попов). А заодно, для самооправданья, и еще одного либерала стародавних времен к ответственности привлек. Зачем-де идеализировал фирменных своих девушек, к носителям гибельных идей неравнодушие проявлявших? Так ведь и впрямь виноват дорогой наш, бесценный Иван Сергеич! Не слишком — слегка, а виновен, руку, увы, приложил и тем самым катастрофе поспособствовал. Но не это — другое смутило: грубость тех самых вставок, посредством коих Попов проредил тургеневский текст. Послали, допустим, господа хорошие, русские, натурально, под Мюнхеном по-старомосковски бытующие, хорошенькую компаньонку гостей к обеду позвать: кушать, мол, подано. И идет себе душенька по садовой тропинке, точь-в-точь тургеневской: усадьба над озером и при речке, липы в цвету, лета макушка, — и походка под стать ландшафту: слегка раскачивая тонкий стан, продвигается и ручкой прелестной, в черную митенку одетой, локоны от лица откидывает... Да вдруг остановится, обернется — нет, не ведьмачкой, дурой базарной! Обернется и плюнет — без всякого на то повода — “в морду”. И кому? Важному, в Горбачевы глядящему гостю! И тот — ничего, утрется и, плюнув ответно и тоже — “в морду”, крякнет вдогонку: “Хороша, стервь!” Да что компаньонка! Известно: низкого званья девица. В “Накануне-II” и лирическая героиня, при полном портретном сходстве с тургеневской Еленой, такое загибает, что оторопь берет. Но — в крайности. При мелких житейских расстройствах жаргоном обходится. Узнав, к примеру, что приглянувшийся ей “диссиденец”, по имени, естественно, Андрон, по фамилии Инсанахоров[1], смотался с залетными соотечественниками (прихватив бутыль “Смирнофф”), хоть и улыбается по-тургеневски — слабо, возмущается при этом вполне по-советски: “Какая гадость! Ханку жрать с утра да на халяву!”
При появлении “Накануне-II” в журнальном варианте озадачилась не я одна: критика поповский пробный ремейк скорее заболтала, чем осмыслила, списав прорехи индпошива на постмодернистский способ кройки-шитья. Дескать, только путем простого сложенья, сближенья, склеивания вульгарной совдеповской лексики с комильфотной — классической — достигается нужный для постмодернистов уровень эклектичности “текста слов”. Ремейк, однако, с такой скромной — служебно-формальной — ролью не согласился: запахло поисками жанра, и притом жанра, отвечающего отнюдь не узкоавангардистским надобностям. Три года назад злополучное “Накануне-II”, прежде чем осесть в “Волге”, обошло, как помнится, по слухам, чуть ли не все столичные редакции — безрезультатно. И это несмотря на то, что в ту пору спрос на его автора был еще довольно высок. А ныне и наш “Новый мир”, на модные новшества традиционно не падкий, и переделанное принимает, и перешитым не брезгует: № 4 — Вл. Маканин, “Кавказский пленный”, № 6 — Юрий Кувалдин, “Ворона”, № 7 — Вера Чайковская, “Новое под солнцем”...
Конечно, ремейк ремейку рознь. Одно дело — “Новое под солнцем” В. Чайковской, исполнившей свой любимый усадебный роман (Тургенев, “Отцы и дети”) как дачный романс: речитативом, ломким “домашним” голосом и под любительскую гитару. Или “Кавказский пленный” Маканина, где автор не столько переиначивает на современный лад “кавказские мотивы” большой классики, сколько демонстрирует добротное — классическое — качество письма и даже — красоту слога. И при этом — по ходу дела, а не специально — напоминает нам, беспамятным: “вечная война” началась не сегодня и “кавказский узел” без оглядки на Толстого — Лермонтова не развязать. И совсем другое — “Ворона” Ю. Кувалдина. Вот уж кто и порет, и режет, и кромсает Чехова недрогнувшей рукой, рвет не по нитке — вперекос, переделывая вечную драму то ли в фарс, то ли в скетч!
Эрудированный читатель может подумать, что перекраивает автор “Вороны” не столько чеховский “сюртук”, сколько мрожековское — лоскутное — “арлекино”. И хотя это не так, сходство удивительное и тем знаменательное. Маргарита Хемлин, рецензируя в “Сегодня” (1995, 25 марта) поставленный по этому модному ремейку спектакль (“Любовь в Крыму” Славомира Мрожека, режиссер-постановщик Роман Козак, МХАТ им. А. П. Чехова), справедливо отметила, что легкокасательную “игру в классики”, предложенную драматургом, Козак, несмотря на “угрожающие авторские наставления”, безбожно — по-российски — утяжелил: нагрузил “смыслом” и “смыслами”, превратив прогулочную яхту в тягловый сухогруз. М. Хемлин объясняет утяжеление издержками нашего тяжелого климата (рецензия так и называется: “Издержки климата”); надо было-де по мрожековским указаниям играть: легко, весело, не вламываясь в “институт сюжета”, а сюжет: краткая “история интеллигента от позднего декаданса до ранней перестройки”.
Думаю, что климат — в самом широком смысле — тут ни при чем: Р. Козак, судя по его диапазону (режиссерскому), вполне мог бы поставить Мрожека по-мрожековски, кабы не Чехов... “У русских, — вспоминал Набоков, — была своего рода игра делить своих знакомых на тех, кто любит Чехова, и тех, кто не любит. Те, кто не любил, считались не того сорта”. Похоже, что и Козаку известно про существование такой — не мрожековской — игры, и попасть в число персонажей “не того сорта” наверняка не хотелось. Должно быть, слышал о такой — тестовой — игре и автор “Вороны”, но ему, в отличие от Козака, начхать, “чертом какого сорта” посчитает его презираемая им “гнилая” интеллигенция, поскольку цель его фарсоскетча — доказать, что “народец” этот, на шее “новых русских” повисший, все, что мог, уже совершил.
...Как бы чеховские декорации, как бы чеховский макияж... И актеры, и втянувший наемных лицедеев в чужую игру ремейкер отлично понимают, что они, все, — духовные мертвяки и так же отличны от тех, под кого Ю. Кувалдин их загримировал, как вульгарная ворона от изящной чайки. Это у Чехова — где-то и когда-то, где, не знаем сами — неужели в России? — стрелялись и стреляли из-за любви... В ремейке Кувалдина никто никого не любит, здесь мертвый хватает живого, как только этот живой — единственный живой среди духовно почивших (то есть бизнесмен Абдуллаев) — попытался избавиться от надоевших и обременительных “нахлебников”.
Но позвольте, может спросить постоянный и внимательный читатель “Нового мира”, — если все это именно так, если автор “Вороны” убежден, что интеллигенция — балласт (тяжел камень, ко дну тянет), мешающий новым хозяевам России делать Дело, то зачем же журнал, который мы, интеллигенты, считали и считаем своим, сей пасквиль, эту пародию на русскую интеллигенцию — якобы никчемную, ленивую, праздно болтающую, духовно захиревшую и даже почившую — опубликовал?
А затем и опубликовал, что “Ворона” простодушно, но внятно проговаривает-называет по имени, броским языком телешоу, то, что ремейкеры более осмотрительные предпочитают держать в уме, полагая, видимо, что читатель и сам смекнет, на что ему автор то братских, то панибратских “перекличек” с Великими Бывшими намекает. А намекают авторы русских ремейков на то, что, объединяя под крышей единого сюжетного устройства век нынешний и век минувший, не просто времена сравнивают, а две наших — русских — жизни сопоставляют: ту, что до, и ту, что после. Конечно, делают это не они одни, но ремейк, в силу специфики жанра, позволяет сделать сопоставление-сличение особенно наглядным. Именно в ремейке отчетливо видно, что все старые русские вопросы — от “кто виноват” и “что делать” до “хотят ли русские войны” — свелись к одному — роковому — и в нем, одном, сошлись: а имеет ли наше нынешнее после хоть какое-нибудь свойству — о родстве и речи нет, — с формально вроде бы нашим до? Или за семьдесят лет “одичания” мы (не интеллигенция только, она, теперешняя, как известно, вся из народа вышла, а вообще народ) домутировались до такой степени, что и связь времен оборвалась, и великая генетическая цепь распалась, и новые русские — буквально биологически новые?
“Новые взойдут колосья”, — предсказал (в самом начале биологической перестройки) “пророк Есенин Сергей”, взвешивая на своей крестьянской, хотя и в лайку одетой ладони разбрасываемые новыми сеятелями яйцезерна.
А что, если и в самом деле наконец-то взошли, взошли и заполонили от края и до края — русское поле? И прав не Маканин, твердо верующий, что Россия так велика и “потенциальна”, что ничего всерьез порушиться в ней не может, а Кувалдин, а еще более Евгений Попов?
При первом прочтении его “Накануне накануне”, я, как уже призналась, лишь недоумевала да обуздывала свои брезгливости: ну с чего бы это персонажи двойного “Накануне”, получившие вид на жительство в благоуханно-прекрасном Дворянском Гнезде, ведут себя так, словно это не их наследный Дом, а обыкновенный советский вокзальный-транзитный нужник-сортир? Перечитывая поповский псевдороман для этих вот — по ходу дела — заметок, я, увы, уже не удивлялась, и нос не зажимала, и уши пальцами не затыкала, а — сопоставляла. Сличала — с подлинным. С мемуарами художника Юрия Анненкова (волею случая они оказались в кругу моего чтения именно в эту неделю).
“В 1918 году, — вспоминает Анненков, — после бегства красной гвардии из Финляндии, я пробрался в Куоккалу... чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод... Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. По стенам почти до потолка замерзшими струями желтела моча... Половицы расщеплены топором, обои сорваны... кастрюли, сковородки, чайники — доверху заполнены испражнениями. Непостижимо обильно испражнялись повсюду, во всех этажах, на лестницах — сглаживая ступени, на столах, в ящиках столов, на стульях, на матрасах, швыряли куски испражнений в потолок. Вот еще записка:
„Панюхай нашава гавна ладна ваняит””.
Комментарии, соглашаюсь, отнюдь не излишни, но я все же воздержусь — суеверно — от лобовых, напрашивающихся толкований. Одно ясно: Евг. Попова новый русский вопрос озаботил раньше, чем нас с вами, недаром же он сначала оборотил своего Инсанахорова (а по сюжетной раскладке в “Накануне-II” Андрон — единственный из действующих лиц, кому каким-то чудом удалось сохранить в целости свой, так сказать, литгенофонд) в младенца, чуть ли не в эмбриона. А затем, приставив к нему в качестве “мамки” Русю — Елену, спрятал в неизвестности, в глуши, “в районе озеро Волго”, а нас, чтобы не искали, — уведомил: “И Руся, и Инсанахоров исчезли навсегда и безвозвратно”.
Народ — на то он и народ — с проклятой неизвестностью, естественно, не смирился. Пессимисты припоминают, что в поезде, которым Руся с крошкой Андроном на руках возвращалась — через Хельсинки — в Москву, произошел страшный взрыв. Оптимисты же, как и положено оптимистам, слагают легенду о красивой молодой женщине, невесть откуда взявшейся в святом месте — у “истоков великой русской реки Волги”. Живет, мол, та пришлая женщина бедно, на скудное жалованье деревенской учительницы, а в свободное от службы время воспитывает мальчика, по слухам, чрезвычайно одаренного.
Кто правее? Оптимисты? Пессимисты? Боюсь, что и те, и другие. Или ни те и ни другие. Ведь в той страшной сказке, которую мы, на радость всем буржуям, сделали былью, концы с концами никогда не сходились.
[1] Инсаров плюс Сахаров; совпадающие слоги ополовиньте, остальные переставьте в шашечном порядке.