Занавес, на котором была изображена ворона, открылся. В зале скрипнуло кресло. Солнце только что зашло, но было еще светло. В углу у забора Миша жарил шашлык, и острый запах разливался по всему парку. Парк принадлежал когда-то советскому писателю Н., а теперь был продан владельцу инвестиционного фонда Абдуллаеву, который за полгода возвел на месте старого дома трехэтажный коттедж по американскому проекту, с застекленной, как витрина супермаркета, террасой, с которой открывался роскошный вид на реку.
Миша писал рассказы, хотел быть знаменитым, искал славы, но рассказы никто не печатал. Он работал у Абдуллаева за пятьсот долларов в месяц и занимался рекламой. Еще Миша написал пьесу, и сегодня она будет разыграна. Он ждал героиню, удачливую Машу, которая тоже сочиняла, но в отличие от Миши вовсю печаталась и переводила каких-то англичан, даже в Лондоне побывала.
Книги советского писателя Н. лежали в туалете и расходились по листочку довольно-таки быстро, бумага была мягкая.
Наконец приехала Маша, как послание от какой-нибудь Хлои или Гликеры. Она была в черных джинсах и черной водолазке.
— Почему ты всегда ходишь в черном? — спросил Миша.
— Это в память о матери, — ответила Маша.
— В черном переплете книга выглядит дороже, — сказал Миша.
— С золотым тиснением.
— Сократ, Иисус, Шекспир. Мне хочется быть умнее себя, — сказал Миша и продолжил: — Я знаком с тобою полгода и только теперь осмелился спросить о черном.
— Надо быть смелее, — сказала Маша. — А где сцена?
— Там, — махнул в сторону реки Миша.
Маша села на скамейку и, подумав, сказала:
— Вчера на ночь читала Борхеса. У нас так никто не пишет. Художественное литературоведение на безумном вдохновении.
— Я люблю авторов за имена, — сказал Миша. — В этом особая прелесть. Послушай: Бо-о-р-хес! Не обязательно читать! Но обязательно знать имена! Нужно знать как можно больше имен и повторять их в разговоре как можно чаще, чтобы тебя слушали с открытыми ртами! Пруст, Джойс, Барт! Бо-о-р-хес!
— А еще — я утром проснулась в страхе от грозы. Бедная моя собака влетела с грохотом в комнату и дрожала так, что кровать моя ходила ходуном. Моя собака очень боится грозы.
— Я тоже боюсь грозы, — сказал Миша. — Однажды она застала меня в поле. Ты представляешь, вокруг меня огненные гвозди молний, а укрыться негде! Я дрожал, как твоя собака.
Скрипнула калитка. Это вернулись с прогулки экономист Соловьев и старый киноартист Александр Сергеевич.
Миша представил Машу.
— Ага! — рассмеялся лысый, с бородкой и в очках, Соловьев.
— Александр Сергеевич, но не Пушкин, — усмехнулся артист.
— Маша, — сказала Маша.
Артист закашлялся и сел на скамейку, затем закурил папиросу.
— Что вы все курите! — недовольно сказал Соловьев.
— Если брошу, то помру, — сказал Александр Сергеевич и пригладил львиную гриву седых волос.
Соловьев засунул руки в карманы брюк, заходил насупившись туда-сюда перед скамейкой.
— Все плохо! — воскликнул он. — Экономика зашла в тупик, народ обнищал!
— Это вы-то обнищали?! — спросил Миша.
— Обо мне речь не идет. Кругом грязь, нищие! Заводы останавливаются, шахтеры бастуют!
Миша улыбнулся, отодвинулся от огня и сказал:
— Я понимаю, что у вас душа болит за отечество, но вы-то богаты!
— Да, мне хватает. Но я не о себе.
Артист Александр Сергеевич спросил, указывая на стену:
— А чьи эти великолепные пейзажи?
— Это Левитан, — сказал Миша. — Подлинники.
Из правой кулисы появился Абдуллаев, молодой человек лет двадцати пяти, в белом костюме, изящный, с тонкой ниткой усов.
— Очаровательные мои! — воскликнул он. — Сегодня я купил одного Малевича и двух Недбайло.
— Малевича знаю, а Недбайло нет, — сказал Соловьев.
— Узнаете, — сказал Абдуллаев. — У вас все готово?
— Как у Шекспира, любая улица — сцена! — сказал Миша.
Следом за Абдуллаевым из правой кулисы показались Ильинская, старая актриса, подруга Александра Сергеевича, и хромой Алексей, бывший врач кремлевки.
— Подмосковье лучше Швейцарии! — с чувством сказала Ильинская, раскинув руки в стороны, на пальцах блеснули кольца и перстни. — Кажется, я никуда и никогда не уезжала. Сын Геннадий теперь тоже в Москве. Что мы в Швейцарии, что мы в Нью-Йорке? А здесь... Одним словом — родина! Таких пейзажей нет нигде!
Раздался шлепок. Это Александр Сергеевич убил комара у себя на щеке.
— Я не видел более грязной страны, чем наша! — возмущенно сказал Соловьев. — Помойные кучи кругом, улицы грязны, дороги разбиты, архитектура убога! Черт знает что!
— Застрелю, — усмехнулся Абдуллаев.
Врач кремлевки Алексей подхромал к скамейке, сел и сказал:
— Я сухое не могу пить. Водку подадут когда-нибудь?
Все сели за стол. Занавес поднялся. Маша стояла на авансцене, голова приподнята, тонкая, в черном. Скрипка где-то взвизгнула. Маша сказала:
— И теперь лишь слабенький свет начинает проникать во мрак вопроса, который мы хотели задать вечности.
В паузе скрипка взвизгнула еще раз. Все ели шашлык и смотрели на сцену, лишь бывший врач кремлевки уже закосел от фужера водки и что-то мычал себе под нос.
Маша продолжила:
— Как же это вообще может произойти, чтобы люди убили Бога? Но, увы, Бог мертв. Солнце, небо, море. Все мертво, и только я, ворона, летаю над свалкой человечества. Полагание ценностей подобрало под себя все сущее как сущее для себя — тем самым оно убрало его, покончило с ним, убило его. Я — метафизика черной вороны — обволакиваю пространства слова, во мне все, потому что все живое стремится к смерти, что-то еще сопротивляется мне, пытается жить, но я, взмахивая черным крылом рояля моцартовского реквиема, гашу стремление к обмену веществ. Смерть, смерть правит миром. Будущего нет. Это только наше представление. Я останавливаю представление, предстоящее останавливаю. Потому что предстоящее — это то, что остановлено представлением. Устранение сущего самого по себе, убиение Бога — все это совершается в обеспечении постоянного состояния, заручаясь которым человек обеспечивает себе уверенность в бессмертии, чтобы соответствовать бытию сущего — воле к власти. А власть только у меня, вороны, и она выражается в безграничном безвластии, когда можно уничтожать все, что попадается под руку! Крыло мое черное, Моцарт мой черный, всех чаек я перекрашу в черное! Слава вороне!
Ильинская склонилась к Александру Сергеевичу:
— Как это непонятно и скучно!
— А вы бросьте, не вслушивайтесь, — сказал добродушно Александр Сергеевич, — пусть журчат! Они хотят самоутверждения. Мы же в свое время тоже хотели этого.
Миша горящим взором следил за Машей и упивался своим текстом.
Соловьев сказал:
— Какая чушь. И здесь — помойка. Помойка уже вышла на сцену! Что делать, как противостоять американизации?!
— Сейчас бы нашу, русскую спеть, — промычал Алексей и без предупреждения громко затянул:
Ой, цветет калина в поле у ручья,
Парня молодого полюбила я,
Парня полюбила на свою беду:
Не могу открыться — слова не найду!
— То-то и видно, что слов не найдешь, совсем оскотинились! — возмутился Соловьев.
Миша ушел с Машей в кулису.
— Как здорово ты прочитала этот монолог! — воскликнул Миша.
— Я рада, что тебе понравилось, но...
— Что “но”?
— Мне это не нравится. И — это видно по глазам — публика скучает. Я, пожалуй, после твоего выхода прочитаю свой текст.
— Читай, — обиженно сказал Миша и пошел на сцену.
Ильинская подала реплику:
— Миша, вы знаете, что вороны и чайки — это одно и то же?
— Да, я знаю. Белые — над морем, черные — над полем. Но взрыв богоненавистничества перетасовал карты: вороны теперь над морем летают, падаль с поверхности подбирают, а чайки — над свалками кружатся и... Вороны белеют, а чайки чернеют!
Соловьев прошелся перед рампой, руки по-прежнему в карманах брюк, он сказал:
— Доллар мелкими шажками растет каждый день, людям уже нечего есть. Сидят на картошке и макаронах, пухнут с голоду, какое потомство нас ожидает?!
Абдуллаев подошел к своему черному “мерседесу” и достал из него букет великолепных роз на очень длинных ногах.
— Это вам, — сказал он, преподнося букет Маше.
— Ой! — вскрикнула Маша. — Укололась!
Александр Сергеевич сказал:
— Роза с шипами.
— Это банально, — сказала Ильинская. — Я всю жизнь мечтала сыграть Заречную, но сволочи режиссеры не дали!
— Это печально, — сказал Соловьев. — Искусство в упадке, кинотеатры закрыты, торгуют в них машинами, видеотехникой, мебелью. А кто все это покупает? Ворье!
Миша вставил:
— И вы воруете?
— Я зарабатываю.
— Позвольте спросить: каким образом?
— Это коммерческая тайна, — отмахнулся Соловьев и ушел в кулису. Там скрипнула половица.
Хромой врач кремлевки Алексей вышел с балалайкой и сел на табурет. Он запел:
Услышь меня, хорошая,
Услышь меня, красивая, —
Заря моя вечерняя,
Любовь неугасимая...
Ильинская захлопала в ладоши. Миша улыбнулся. На сцене появилась Маша. В руках у нее была тонкая книжечка собственных рассказов.
— Синие, синие, синие шеи в розовых, розовых, розовых чулках из лоснящегося, переливающегося, утонченного китайского шелка, легким, нежным, изысканным ветерком ласкаемые, просили великолепного, красивого, живописного, картинного, блестящего, блистательного поглаживания, которое вызывает горячую, беззаветную, бескорыстную, страстную любовь, смешанную с влечением, увлечением, привязанностью, склонностью, наклонностью, слабостью, страстью, пристрастием, преданностью, тяготением, манией, симпатией, верностью, благоволением, благорасположением, благосклонностью, подхватываемую высоким, возвышенным эротизмом, легкокрылым Эросом. Любите, любите, любите!
— Браво! — крикнул Миша.
Ильинская отщипнула от грозди черного винограда маленькую веточку, положила ягоду на язык, склонилась к Александру Сергеевичу и спросила:
— Что это?
— Да так, — неопределенно махнул рукой Александр Сергеевич. — Словеса. Помню, во время войны я снимался в роли комбрига. Входит капитан, а я ему: “Как стоите перед комбригом?!” Да... Вот были роли! Вот были тексты! А теперь... Одно недоразумение. Не могут о простом сказать просто... Я всю жизнь играл в эпизодах, но! — Александр Сергеевич поднял палец. — Играл генералов. Фактура у меня генеральская. Запускают фильм про войну, так режиссеры уже знают, кто генерала будет играть, звонят, страничку с текстом на дом привозят. У меня там десять слов, но каких! Например: “Вторая армия ударяет в направлении Киев — Житомир!” А я стою у огромной карты, указкой вожу по ней, подчиненные мне командиры смотрят на меня во все глаза, каждое слово ловят! Вот было время, вот были фильмы!
Ветер шевельнул занавеску на окне. Где-то в кустах запел соловей. Затем вступила скрипка, поддержанная виолончелью.
— Маша, что вы хотели сказать этим отрывком? — спросила Ильинская.
— Им сказано то, что я хотела сказать, — сказала Маша. — Сейчас нельзя писать так, как писали раньше. Русский язык в каноническом, правильном употреблении умер. Нужны новые формы. Постмодернизм, авангардизм, одним словом, андерграунд.
— Но нам это не понятно! — с чувством сказала Ильинская. — Почему вы не хотите сказать прямо: “Я вас люблю!” — и все! Все! Больше ничего не нужно.
Маша огорченно вздохнула, провела руками по бедрам в черных джинсах, сказала:
— Это не искусство.
Виолончель звучала со скрипкой.
Абдуллаев внимательно слушал и нарезал тонкие дольки ананаса.
Маша продолжила с некоторым возбуждением:
— Жизнь — это одно, а искусство — совершенно другое. Всякий раз как я пытаюсь вязать текст, доставляющий мне удовольствие, я обретаю не свою субъективность, а свою индивидуальность — фактор, определяющий отграниченность моего тела от всех прочих тел и позволяющий ему испытывать чувство страдания или удовлетворения: я обретаю свое тело-наслаждение, которое к тому же оказывается и моим историческим субъектом. Ведь именно сообразуясь с тончайшими комбинациями ушедших от жизненных понятий слов, я и управляю противоречивым взаимодействием удовольствия и наслаждения, одновременно оказываясь субъектом, неуютно чувствующим себя в своей современности. Тайнопись. Слушайте:
Безмолвно-дружелюбная луна
(почти что по Вергилию) с тобою,
как в тот, исчезнувший во мгле времен
вечерний миг, когда неверным зреньем
ты наконец нашел ее навек
в саду или дворе, истлевших прахом.
Навек? Я знаю, будет некий день
и чей-то голос мне откроет въяве:
“Ты больше не посмотришь на луну.
Исчерпана отпущенная сумма
секунд, отмеренных тебе судьбой.
Хоть в целом мире окна с этих пор
открой. Повсюду мрак. Ее не будет”.
Живем то находя, то забывая
луну, счастливый амулет ночей.
Вглядись позорче. Каждый раз — последний”.
Ильинская вышла к рампе. Она сказала:
— Маша, вы только начинаете череду ошибок, которые я заканчиваю. Я это понимаю так. Мы рождаемся бессознательно. Входим медленно в жизнь и думаем, что до нас ничего не было. А если и было, то враждебно нам. Человек жесток. Он хочет бороться с тем, что создано до него и не им. Даже не пытаясь понять то, что создано не им. Понимание приходит к тридцати — сорока годам. Не нужно новых форм и новых содержаний! Нужно просто понять, что ты сама стара как мир, что ты — и Мария Магдалина, и я, и он, и она. Ты — старая форма и старое содержание. Не обижайся, но ты, как и я, как и все люди, всего лишь экземпляр немыслимого тиража человечества, а оригинал — Бог! Вот и все.
Ильинская села рядом с Александром Сергеевичем и продолжила поедание черного винограда.
Маша огорчилась, но из чувства противоречия воскликнула:
— Пусть я буду вороной, но не буду экземпляром тиража. Я хочу быть оригиналом!
— Хотеть не запрещается, — сказала Ильинская. — Но это уже было.
— Вороны не было!
— Деточка, на этом свете уже все было, — мягко сказал Александр Сергеевич. — Только вы об этом пока не знаете. Жизнь дана вам как раз для того, чтобы к концу ее вы узнали, что все уже было.
— Как вы скучны! — сказала Маша. — Если бы все так рассуждали, то жизнь давно бы кончилась.
— К сожалению, желания злых гениев человечества о прекращении жизни на земле неосуществимы. Одного желания мало. Вы говорили о любви так сложно, а она-то, любовь, и не даст покончить с жизнью. Вас родили, не спрашивая вас об этом. Вы не захотите жить — родят других, десятых, миллионных. Вы затаптываете траву подошвами в одном месте, убиваете траву, торите тропинки, а она прет в другом месте. Пойдете прокладывать тропу там, а прежняя тропинка зарастет. Вот вам и человечество, — сказала Ильинская.
— Вы хотите сказать, что я — трава?! — возмутилась Маша.
— Я этого не сказала, но дала понять в принципе, — сказала Ильинская. — Я-то уж точно — трава. А каковы были мечты? Я родилась на Урале и все время мечтала: в Москву, в Москву! На сцену! И что же получилось? Я в Москве. Ну и что? Играла горничных, мечтая о Заречной. Сколачивала параллельно свой театр в подвале, но он быстро развалился. Время шло. Я смирилась. И работала на сцене, как люди работают везде. Что такое слава? Это когда о тебе знают миллионы. Но все умрут, и слава исчезнет. Актеры быстро забываются. Кто такой Давыдов? Один звук и остался. А как гремел в свое время. А ножка о ножку балерин пушкинских времен? Как они танцевали? Должно быть, хуже Улановой. Кто об этом знает. Конечно, Пушкину можно поверить, что хорошо тогда танцевали. А если не поверить? Он ведь был влюбчивый, и оценки его завышенны.
— Есть судьба — и от нее не уйдешь, — сказал Александр Сергеевич и опрокинул рюмку водки.
Миша молча доел свой шашлык, пригладил светлые волосы, он был высок и худощав, и сказал:
— Жаль, что все вы устали от жизни. Нет полета воображения, нет стремления к идеалу. Очень жаль. Вы нашли удобные оправдания своих неудач и успокоились.
Соловьев появился из правой кулисы с диапроектором в руках. Свет погас. На экране появился первый цветной слайд. Соловьев сказал:
— Это икона шестнадцатого века.
Все смотрели на икону.
Слайд сменился на Вологодский кремль.
— Это Вологодский кремль, — сказал Соловьев.
Слайд сменился. Затем следующий, следующий и т. д. Соловьев перечислял то иконы, то церкви.
— Русская живопись, русская архитектура говорят мне о том, что русский народ никогда не был религиозным, — сказал Соловьев. — Русский народ — художник. И только. Ему никакого дела до Бога не было. Икона украшала жилище. В церквах укрывались от врагов. Бог — это выдумка хитрых людей. Эти хитрецы и теперь завели нас в тупик. Все плохо. Только что по радио сообщили, что забастовали работники “Скорой помощи”.
— Это бывшие коммунисты, — сказал врач Алексей, очнувшийся от дремоты. — Они теперь там под видом радетелей профсоюз независимый учредили. Их травят дустом в одном месте, так они быстро в другое перебегают. Запрети профсоюз — они организуют общество с ограниченной ответственностью. Лишь бы руководить и не работать.
Соловьев сурово взглянул на него, сказал:
— Руководители — это главные работники. Как хорошо работал наш НИИ в советское время! Зарплату выдавали вовремя, у каждого был библиотечный день. Я разработал схему функционирования всего народного хозяйства. И тут эти демократы пожаловали. НИИ сдох за год. Хорошо, что Абдуллаев поверил в меня.
Абдуллаев молча кивнул в знак одобрения.
— Но где нам набраться абдуллаевых? — вопросил Соловьев.
— А почему вы не могли вместо Абдуллаева организовать инвестиционный фонд? — спросил Миша и тут же продолжил с некоторой злостью в голосе: — Да потому что вы бездарны. Я отработал у вас в НИИ год и понял, что это — всемирно-историческая липа. Вы, — ткнул пальцем Миша в Соловьева, — появлялись на работе раз в неделю, давали указания по вычерчиванию ваших схем и удалялись. А все сотрудники смеялись над этими вшивыми схемами, потому что это была липа, и весь институт был липовым, и вы липовый доктор экономических наук, потому что Советы и экономика — две вещи несовместные. А вы ездили по своим церквам и деревням, снимали на слайды иконы и кресты, будучи безбожником. Вы из шкурных интересов вступили в партию, затем стали секретарем парткома. И все ради могучего оклада. Да вы зарабатывали столько, что всем прочим сотрудникам было завидно. И все это — липа. Теперь же вы опять на коне! Я не понимаю, за что вас держит Абдуллаев.
Абдуллаев улыбнулся и по-отечески добро сказал:
— За то, что он русский.
— Я тоже русский! — вскричал Миша.
— Ты — молодой русский. А он солидный русский. Вы, русские, хорошие, как дети маленькие, мы вам всем работу найдем. Конечно, вы ничего не понимаете в экономике, даже самые ведущие ваши экономисты не понимают ничего, но это не беда. Мы пришли и вас тихо-тихо покорим. Раньше мы на вас с огнем и мечом ходили. И напрасно. Вас нужно брать по-другому. Не обижайтесь, но русская нация исчерпала себя. Смертность опережает рождаемость, вы находитесь у последней черты. Мне всего лишь двадцать пять лет, но у меня уже трое детей. А у брата в Агдаме — тринадцать. Вы не обижайтесь, я очень добрый, я люблю, чтобы на меня русские работали, вы хорошие исполнители, но идей у вас нет. Вы вступили в полосу интеллектуальной деградации. Поэтому не любите нас, обзываете нас чурками, черными, чеченцами, азерами. А это — от бессилия. Мы скупаем ваши города и села, мы двигаем производство, мы гоним нефть на Запад, мы устанавливаем курс валют на бирже, мы ездим на лучших автомобилях. А вы все ругаетесь. Да мы ваши благодетели. Я люблю все нации, я люблю русских, обожаю евреев, люблю таджиков, негров, украинцев. Я всех люблю, потому что ислам любвеобильнее православия. Ислам укроет вас своим божественным крылом, спасет вас и сохранит. Я люблю живопись, люблю театр. Маша, вы прекрасны. Миша, вы очаровательны. Я всех вас люблю.
— Хоть правда глаза колет, но Абдуллаев прав, — сказал Соловьев.
Почти что всех присутствующих кольнула речь Абдуллаева, но никто не осмелился высказаться против.
Алексей вышел к рампе с балалайкой, запел:
В огне труда и в пламени сражений
Сердца героев Сталин закалил.
Как светлый луч, его могучий гений
Нам в коммунизм дорогу осветил...
— Да... Россия не может жить умом, — вздохнул Александр Сергеевич. — Мы живем только мышцами. Поэтому генералы просят увеличить бюджет. Коли нет мозгов, то нужны танки. Вы посмотрите на наш генералитет! Тупые, колхозные физиономии! Что от них можно ждать? Ровным счетом ничего, кроме требований: дайте, дайте, дайте...
— А мы им больше давать не будем, — сказал Абдуллаев. — Мы их постепенно научим подчиняться и работать.
— Я всегда старался изображать генералов умными, — сказал Александр Сергеевич и состроил умудренную опытом физиономию полководца.
— Вы прекрасный, изумительный актер! — похвалил Абдуллаев.
— По системе Станиславского работал, — сказал Александр Сергеевич.
Алексей вновь ударил по струнам балалайки, пропел:
Мы строим счастье волей непреклонной,
Дорога нам указана вождем.
Подняв высоко красные знамена,
Мы в коммунизм за Сталиным идем...
Ильинская подошла к Алексею, положила руку ему на плечо и не своим голосом воскликнула:
— “Люди, львы, орлы и куропатки... Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни...”
Наступило молчание. Свет погас. Взвизгнула скрипка и тут же смолкла. Резкий луч прожектора выхватил лицо Абдуллаева, профиль отразился на белом экране, где недавно Соловьев показывал слайды, профиль в белом диске, похожем на полную луну.
Миша, сложив руки на груди, подошел к Абдуллаеву и сказал:
— Вы критикуете Россию с истинно российских позиций. Вся наша интеллигенция только тем и занимается что самобичеванием. Вы, однако, не учитываете одну поразительно загадочную вещь: иностранец, приезжающий в Россию с целью покорить ее изнутри или научить ее чему-то, сам превращается против собственной воли в русского. Это доказано веками. За примерами далеко ходить не приходится, стоит вспомнить Лермунтов, Ганнибалов... Россия — это космическое болото, зашедшему в него — возврата нет, он заболачивается, то есть, как я уже сказал, становится русским. У нас и Пастернак — русский, и Мандельштам — русский, и Ландау — русский, и Хачатурян — русский! Вот в чем дело. И не вы, господин Абдуллаев, нас покоряете, а мы вас! И делаем это с потрясающей хитростью и непревзойденным умом.
Абдуллаев пораженно смотрел на Мишу, который между тем продолжал:
— В этом и есть загадка России. Посудите, вы же говорите на русском языке и думаете, наверное, на русском. Согласно Далю, человек, думающий на русском языке, считается русским. Так что поздравляю вас с тем, что вы русский!
— История нас рассудит, — нашелся Абдуллаев.
Ильинская предложила Александру Сергеевичу прогуляться к реке. Когда они подошли к тихой заводи, Ильинская сказала:
— Я не терплю этих кавказцев, но отдаю себе отчет в том, что они очень ловкие.
Из кустов выскочил мальчишка с рыжей крупной собакой и тут же швырнул палку в воду, за которой опрометью, с громким лаем бросилась собака и поплыла. Она плыла и повизгивала от предвкушения удовольствия овладеть палкой.
— Я тоже не очень счастлив их видеть, — сказал Александр Сергеевич. — Но что делать? Если бы не шефство над нами Абдуллаева, мы бы грызли сухари с водой от безденежья. Хо-хо, — вздохнул он.
Собака с палкой выскочила на берег и, улыбаясь, не выпуская из зубов палки, принялась отряхиваться от воды. Брызги долетели до Ильинской с Александром Сергеевичем, так что им пришлось довольно-таки резво отойти от берега.
— А Миша дельно ему возразил, — сказал Александр Сергеевич.
Из кустов послышался голос хромого Алексея:
— А-а... Вот вы где!
— Да вот смотрим на реку. Чудесный вид! — воскликнула Ильинская.
— Давайте прогуляемся по берегу к Благовещенью, — предложил Алексей. — А то как-то разморило меня, надо встряхнуться!
— Вам не тяжело будет? — спросил Александр Сергеевич.
— Нет. Я привык. На работе всегда на ногах. В нашей реанимации не посидишь. То один умирает, то второй. Одного сдашь в морг, нового везут.
— Вы об этом говорите так, как будто на складе товар передвигаете! — слегка возмутилась Ильинская.
— А мы и есть товар, — сказал с долей шутки Алексей и похромал впереди по тропинке вдоль реки.
С неба послышалось тяжелое гудение. Все подняли головы. То летел пассажирский самолет, мигая бортовыми огнями.
— Иной раз режешь человека и забываешь, что режешь себя. Отложишь скальпель, подойдешь к столу в другой комнате, колбаски отрежешь, поешь. Пьем, едим и режем. Все рядом. Ко всему привыкли. Я и на себе испытания проводил для космонавтов. Зонд на шнуре по сосудам мне в сердце загоняли. Заплатили хорошо. Тогда я машину купил, потом развелся и машину продал, так и не поездив. Наше дело врачебное — самое потустороннее. Для меня что свинья, что человек. И там и там органы пищеварения, дыхания, кровообращения. Все очень просто. Сконструировано по одной мерке. Только наш мозг душу генерирует и передает информацию, а свиньи информацию не передают, ну, ту, которую мы считаем информацией. Радио там, телевидение и прочие человеческие премудрости.
— А теперь вы на Абдуллаева работаете? — спросила Ильинская.
— Чего ж не работать? Благодать. На всем готовом. Квартиру мне новую купил. Ту я дочери оставил.
— Для каких целей он вас держит? — спросила Ильинская.
— На всякий случай, говорит. Чтоб врач под рукой был. Медикаменты, оборудование — все есть. Да он всем этим, наряду с другими делами, торгует оптом. Склады огромные, раньше там книги складывали, забиты германским и прочим товаром медицинским. Талантливый человек, одним словом!
С колосников опустился второй задник и закрыл реку. На сцене появилась Маша все в тех же черных джинсах и черной водолазке. Следом вышел Миша.
— Когда я увижу тебя в юбке? — спросил он.
— Увидишь.
— Зимой я видел из окна, как ворона схватила оброненную девочкой сушку, взлетела на крышу, села на край трубы, положила сушку на теплые кирпичи и стала ждать, пока сушка согреется. Из трубы шел дымок, печь топилась.
— Вороны способны к сложным формам поведения, — сказала Маша.
Миша смущенно вздохнул и посмотрел в зрительный зал. Наступила пауза. Было слышно поскрипывание кресел в партере, кто-то сдавленно кашлянул.
— А что случилось с твоей матерью? — спросил Миша.
— У нее была очень тяжелая смерть. Она знала, что умирает. Полгода мучилась. И это в сорок три года! Я до сих пор вижу ее лицо! Что такое смерть?
— Я не знаю, — тихо сказал Миша.
— Исчезновение, — сказала Маша. — Какие страшные слова: мама умерла.
— В этом случае слова обрели свою изначальную сущность.
— Я не хочу этой сущности! — воскликнула Маша. — До чего же примитивна классика! Я жизни своей не пожалею, чтобы бороться с этим примитивизмом. Их время кончилось!
Миша осторожно положил руку ей на плечо, но Маша тут же отстранилась.
— Не надо, — сказала она.
— Ты какая-то дикая.
— Я — ворона! Способна к сложным формам поведения, поэтому настоящую жизнь я не пускаю в свои рассказы, поскольку настоящая эта жизнь чужда искусству, надсмехается над искусством, убивает искусство. Непосредственная жизнь, составляющая, собственно, суть классической литературы, все эти историйки чичиковых, обломовых, гуровых, — примитивы, чтиво для плебса.
Из правой двери появилась Ильинская. Она слышала последние слова Маши. Ильинская сказала:
— Извините, что вмешиваюсь, но плебс книг не читает.
Миша сложил руки на груди, сказал:
— В общем, это так. Зачем плебсу читать книги?
Следом за Ильинской вошли Александр Сергеевич и Алексей.
— О чем витийствуем? — спросил Александр Сергеевич.
Ильинская с улыбкой взглянула на него, сказала:
— О плебсе.
— Тема, достойная подробного рассмотрения, — сказал Александр Сергеевич и протянул Ильинской еловую шишку. — Посмотрите, какая красивая!
Ильинская взяла шишку, стала ее рассматривать, нюхать.
— Как выразительно пахнет смолой, лесом и даже Новым годом!
— А ведь в этой шишке закодировано несколько жизней, — сказал Александр Сергеевич. — Жаль, что елки не читают книг и относятся к плебсу! Вся природа относится к низколобому плебсу!
Маша подошла к нему и, глядя в лицо, с некоторым раздражением сказала:
— Вы этим хотите укорить меня, но я не обижаюсь. Я не обижаюсь! Ваше время прошло! Вам не дано проникнуть в запредельность моей словесной вязи!
— А я и не собираюсь проникать, — отшутился Александр Сергеевич. — Мне Чехова достаточно: “Дуплет в угол... Круазе в середину...”
Из левой двери появились Абдуллаев с Соловьевым. У Соловьева в руках был пухлый скоросшиватель с квартальной отчетностью.
— Налоги режут без ножа! — фыркнул Соловьев.
— Загоняйте все в производство, — сказал Абдуллаев. — Прибыль покажите самую минимальную.
— Все плохо! — воскликнул Соловьев. — Государство грабительскими способами хочет сколотить бюджет. Но это у него не получается. Никто не хочет отдавать девяносто процентов честно заработанных средств на всех этих бывших коммунистов, номенклатуру.
— И это говорит бывший коммунист?! — усмехнулся Миша.
— Все мы — бывшие, — сказала Ильинская.
— А я — будущая! — из чувства противоречия сказала Маша.
— Бог в помощь, — сказал Александр Сергеевич.
Алексей вышел к рампе, нагнулся, взял балалайку, заиграл и запел:
Строем движется единым
Большевистской рати мощь.
Лётом сталинским, орлиным
Всё ведет нас мудрый вождь...
Миша подошел к Александру Сергеевичу, спросил:
— Вы читали Пруста?
— Кто это?
— Понятно, — сказал Миша.
— А мы чай будем пить? — спросила Ильинская.
— Да, я распорядился, — сказал Абдуллаев. — На террасе.
— Сегодня хорошая погода, — сказала Ильинская и села на скамейку.
— Я бы об этом сказала иначе, — начала Маша. — Примерно так: воздыхать о воздушном воздухе воздушных замков, парить, не падая духом, в розовых, розовых, розовых лепестках утренней зари, в умысле намерения постичь непостижимое из ничего, поскольку из наличного и обычного никогда не вычитать розовой, розовой, розовой истины зари!
— Вы прелестны, очаровательны! — с чувством сказал Абдуллаев. — И чем непонятнее вы говорите, тем вы прекраснее!
— Я бы все это запретил, — сказал Соловьев.
Алексей тренькнул струнами балалайки и сказал:
— Ну что вы, господин Соловьев! Зачем запрещать человечеству размножаться? Нам нравится песня соловья? Нравится! А он от половозрелости поет! Так и молодежь. Она во все века пела без смысла. Ну, вот, посудите, я сейчас сыграю на этом отеческом инструменте хорошо знакомую вам мелодию...
Играет “Не корите меня, не браните”.
— Что эта мелодия выражает? Да ровным счетом ничего.
— Мелодия многое выражает, — заметила Ильинская.
— Слово дано для слова, а мелодия дана для мелодии, — вполне определенно выразился Соловьев.
Маша села на скамейку рядом с Ильинской, сказала:
— И пространство мое широко, оно распахнуто шире широкого.
— Маша права, — сказал Миша.
— В чем? — спросил Соловьев.
— В том, что наше пространство шире широкого.
— Мне Чехова достаточно: “От трех бортов в середину...” — сказал Александр Сергеевич.
— Мы будем пить чай? — спросила Ильинская.
— Необлагаемая часть прибыли могла бы пойти на развитие искусства, но этой части нет, — сказал Абдуллаев.
— Все обложили! — прошипел Соловьев. — Эта армия меня сведет с ума. У соседа ночью забрали сына. Наряд милиции приехал! Сволочи! Крепостное право, да и только!
Алексей еще раз тренькнул струнами, сказал:
— В развитии общества нет никакой логики. Все происходит стихийно. А этот Маркс — просто дурак!
— Смело! — сказал Абдуллаев. — Раньше бы вас за эти слова...
— Эти слова в кремлевке я слышал каждый день, — сказал Алексей, — да еще вперемешку с матом! Вот тебе и незаменимые правители коммунизма!
— Можно мне бросить стихотворную реплику? — спросила Маша.
— Бросай, — разрешил Миша.
Маша вышла на авансцену, свет погас, луч прожектора выхватил из темноты ее лицо.
Когда, с бичом в руке над дышлом наклонен,
Он держит на вожжах полет четверки дикий, —
Знай, варвар, в этот миг он, гордый и великий,
Стократ искуснее, чем сам Автомедон...
— Вы чэдная! Очаровательная! — воскликнул Абдуллаев, и на его смуглом кавказском лице с тонкой ниткой усов отразился восторг.
— Можно и мне бросить стихотворную реплику? — спросил Александр Сергеевич.
Откуда-то с небес мощно прозвучало божественно-режиссерское:
— Валяйте!
В свете прожектора старый актер бархатным голосом прочитал:
Веселое время!.. Ордынка... Таганка...
Страна отдыхала, как пьяный шахтер,
И голубь садился на вывеску банка,
И был безмятежен имперский шатер.
И мир, подустав от всемирных пожарищ,
Смеялся и розы воскресные стриг,
И вместо привычного слова “товарищ”
Тебя окликали: “Здорово, старик!”
И пух тополиный, не зная причала,
Парил, застревая в пустой кобуре,
И пеньем заморской сирены звучало:
Фиеста... коррида... крупье... кабаре...
А что еще надо для нищей свободы? —
Бутылка вина, разговор до утра...
И помнятся шестидесятые годы —
Железной страны золотая пора.
— Как это хорошо, Александр Сергеевич! — сказала с придыханием Ильинская. — Какие были годы!
— Было время! — сказал Александр Сергеевич.
— Были люди! — сказал Алексей.
— Не знаю, не знаю, — сказала Маша. — Эти шестидесятники просто нытики какие-то! Шли прямо на предмет, забыв об искусстве. Да, Борхеса среди вас не было.
— Но и Борхес для компании Гоголя и Чехова, думаю, маловат, — сказала Ильинская.
— Вы читали Борхеса? — спросил Миша.
— Просматривала.
— Пойдемте пить чай, — сказал Абдуллаев.
Медленно, под звуки виолончели, опустился занавес. Актеры вышли на улицу покурить. В парке пели птицы. Было по-июньски светло. У забора еще тлели угли от шашлыка. Миша как бы впервые посмотрел на высокую ель и заметил на кончиках ветвей светло-зеленые молодые наросты. Выше, над елью, было небо, синее, с белыми облаками. Когда долго смотришь на небо, то голова начинает кружиться. Миша опустил голову и посмотрел в даль липовой аллеи, ведущей к новому дому Абдуллаева. А в дом идти не хотелось, так хорошо было на улице.
Между первым и вторым действием прошло два года. Поднялся занавес под взвизги скрипки. На сцене — одна из комнат в доме Абдуллаева. На кровати лежит сильно исхудавший Соловьев. Возле него сидит старый артист Александр Сергеевич.
— Полегчает, — сказал Александр Сергеевич.
— Не умирать же в пятьдесят лет! — шутливо, но тихо, с одышкой, сказал Соловьев.
Помолчали.
— Надо было раньше Алексею показаться, — сказал Соловьев.
— У тебя сразу шишка на спине выросла?
— Год назад почувствовал вдруг — растет и болит. Начал вспоминать. Вспомнил, что зимой, у гастронома, поскользнулся и упал на спину. Ударился.
— Пройдет, — сказал Александр Сергеевич, хотя не верил в то, что говорил.
— Вспоминаю свое счастливое детство, — еще тише прежнего сказал Соловьев. — Я ведь деревенский, родился в Воронежской области. Деревня наша замечательная была. Босиком по траве бегал. Кнут сам себе плел, был подпаском. Хорошо. Молоко из-под коровы пил. Зачем мы в Москву приехали? Не понимаю. Учиться, учиться! В Москву, в Москву! Оглядываясь назад, вижу, что все куда-то провалилось... Шампанского бы теперь...
Соловьев затих. Александр Сергеевич в испуге встал. Свет погас. Потянула свою волынку виолончель. Когда свет зажегся — на скамейке в парке сидела Ильинская с книгой в руках.
Александр Сергеевич с Алексеем подошли к ней.
— Соловьев умер, — сказал Александр Сергеевич.
Ильинская уронила книгу на колени, вскрикнула.
— А Абдуллаева все нет, — сказал Алексей. — Поехал за Машей.
Через полчаса к дому подъехала “скорая”. Санитары вынесли тело Соловьева на носилках, погрузили в машину и повезли в морг.
Перед гробом Соловьева в зале прощания стояли: Абдуллаев, Миша, Маша, Ильинская, Александр Сергеевич, Алексей, родственники, бывшие сослуживцы из НИИ.
— Кому теперь ругать жизнь? — вздохнул Александр Сергеевич.
— Некому, — сказала Ильинская и пошла по липовой аллее к дому.
На застекленной террасе с видом на реку играли в карты Абдуллаев, Алексей, Миша и Маша.
— Надоело играть, — сказала Маша, отбрасывая карты. — Да и статью мне надо заканчивать.
Маша работала уже год у Абдуллаева, в его газете, главным редактором.
— Я и не думала прежде, что мне так будет нравиться работать в газете. Ведь вот что удивительно: слова для меня приобрели другое значение. Каждое слово на вес золота.
— Например? — спросил Миша.
— Да вот — первая полоса. На ней должно быть не менее шести материалов, чтобы глаз бежал у читателя, было что посмотреть. А я должна этот глаз каким-то приемом остановить. Я сигналю: “Анатолий Чубайс решил, что чековая приватизация увенчалась полным успехом”. Крупно так это, черным, то есть полужирным шрифтом. И все! Понимаешь? Это целое искусство! Я понимаю, Миша, что ты меня можешь назвать изменницей, но книжка моих рассказов, выпущенная два с лишним года назад тиражом в тысячу экземпляров, до сих пор не распродана. И все в той книжке — детский лепет. Эти, извини, сопли в сахаре: “Розовые, розовые, розовые лепестки утренней зари...” А тут в номер: “Американская финансовая группа 20-20 рассматривает возможности инвестиций в России”. Понимаешь?
Бывший врач кремлевки Алексей, хромая, вышел к рампе с балалайкой, пропел:
Долго в цепях нас держали,
Долго нас голод томил.
Черные дни миновали,
Час искупленья пробил...
— Почему ты не ходишь в черном? — спросил Миша. — Тебе очень был к лицу черный цвет. Твои короткие, ершистые черные волосы, черные брови...
— У меня есть черное вечернее платье. Когда-нибудь увидишь.
— Маша, ты прекрасна, изумительна, великолепна! — сказал Абдуллаев. — С тобою мы завоюем не только Россию, но и весь мир!
Миша вышел на авансцену и проговорил в зал:
— Вороны способны к сложным формам поведения.
На террасе была плетеная мебель. Кресла-качалки, стулья, круглый стол — все сплетено из белых прутьев хорошего дерева.
Александр Сергеевич сидел в кресле-качалке. Миша сел возле артиста на стул. Миша спросил:
— Вы прочитали мой последний рассказ?
— Да. С удовольствием. Вы в архивах работали?
— Нет. Но о многом из эпохи Грозного вычитал в книгах.
— Сильный и страшный рассказ! — воскликнул Александр Сергеевич. — Как там у вас живых баграми заталкивают под лед в Новгороде! А пьяный царь девок щупает. Очень сильно! Вы взяли прекрасный сюжет из русской истории. Так и нужно. Обязательно художественное произведение должно выражать серьезную, большую мысль. Как говорил Чехов, только то прекрасно, что серьезно. Продолжайте писать, вы талантливый человек!
Миша от смущения покраснел.
— Пора и обедать, наверное, — сказал Алексей.
— Я распорядился, — сказал Абдуллаев. — Через полчаса все будет готово.
— Какой чудесный вид с террасы на реку! — со вздохом умиления сказала Ильинская. — Живу здесь два года и никак не привыкну к этой красоте. Такое впечатление, что паришь над рекой!
— Красиво, — согласился Алексей.
— Очень красиво! — усилил оценку Александр Сергеевич.
Свет на сцене медленно погас, затем луч прожектора выхватил из тьмы восторженное лицо Маши.
— В заголовки новостей субботнего номера! — начала она и продолжила: — Банкиры России не склонны преувеличивать проблему оттока капиталов на Запад. АО “Пермские моторы” получило заказ на изготовление двигателей для правительственного авиаотряда. Конфликт Вила Мирзаянова с генпрокуратурой и контрразведкой завершился победой ученого.
Дали общий свет. Александр Сергеевич беседовал с Мишей.
— Вот некоторые субъекты говорят, что раньше было лучше, жизнь была спокойнее, — сказал Александр Сергеевич. — Но это не так, и вы это здорово показали. Культурный прогресс человечества идет очень медленно. Мы живем в лучшее время, по сравнению с прошлыми временами, хотя дикости еще много, но значительно меньше, чем прежде. И вы пишете лучше, чем прежде... Тогда вы плели, как вон Маша, — кивнул Александр Сергеевич в ее сторону, — непроницаемую словесную ткань, и только. Хотя тканью то плетение назвать нельзя. Ткань — вещественна и имеет свое предназначение, а то было нечто... бессмысленное. Когда нечего сказать, я думаю, когда пуста душа, то начинается плетение, объемы, главы, как роман на голову, вместо снега! Мертвые слова, фанерное искусство. А у слов есть душа! Вот в чем дело. Эту душу слов нужно почувствовать и познакомить слово со словом. А это могут делать единицы.
Ильинская, сидевшая рядом с Алексеем, шепотом спросила у него:
— Как вы думаете, Маша живет с Абдуллаевым?
— Разумеется, — прошептал Алексей.
— А как же Миша?
— Миша ее никогда не любил. Он прежде видел в ней коллегу по художественной прозе, а теперь... Инерция знакомств, работы. Абдуллаев теперь ему платит тысячу долларов.
— Пойдемте обедать, — сказал Абдуллаев.
Свет погас. Прожектор выхватил крупно руки Маши. Алексей из темноты бодро запел:
Пройдут года, настанут дни такие,
Когда советский трудовой народ
Вот эти руки, руки молодые,
Руками золотыми назовет.
Повсюду будем первыми по праву.
И говорим от сердца от всего,
Что не уроним трудовую славу
Своей страны, народа своего!
После этого луч прожектора осветил сидящую в кресле Ильинскую. Она задумчиво смотрела в зрительный зал.
— Муж оставил меня в пятьдесят шестом году. Я играла горничных и воспитывала сына. Когда сыну исполнилось двадцать лет, он начал заниматься штангой. За год накачался до неузнаваемости. Стал победителем первенства страны, и умер скоропостижно. Я думаю, он совершал ежедневное насилие над своим организмом ради дурацкой победы, о которой теперь никто не помнит. И я, сознаюсь, совершила насилие над собой, с горя родила от главрежа Гену. То было в шестьдесят шестом году. И вот Гена вырос, стал гражданином США, я пожила у него в Нью-Йорке, а теперь он здесь, устроил представительство своей фирмы, торгует компьютерами. И жизнь теперь кажется лирикой, которую можно читать, а можно и не...
Пошел дождь. По стеклам террасы потекли струйки.
После обеда Абдуллаев сказал:
— Я с Мишей съезжу на переговоры. К восьми часам вернемся.
Они ушли.
И дождь кончился. Выглянуло солнце. На улице было жарко, даже душно.
— Пойдемте купаться, — сказала Маша.
— Я останусь, почитаю, — сказала Ильинская.
— Что вы читаете? — спросила Маша.
— Борхеса.
— А я к нему охладела, — сказала Маша. — Вообще охладела к прозе.
— Может быть, и я охладею, — сказала Ильинская.
Александр Сергеевич поднялся, сказал:
— Да, нужно прогуляться к реке, ноги помочить.
— Идемте, — сказал Алексей. — Я удочку возьму.
— Днем, говорят, плохо клюет, — сказал Александр Сергеевич.
— А я так с ней посижу.
Они вышли на крыльцо и по асфальтированной дорожке, по обе стороны которой цвели пионы, спустились к реке. Тут был устроен пляж, насыпан желтый мелкий песок, врыты скамейки.
Маша разделась. На ней был белый купальник. Александр Сергеевич увидел ее загорелые плечи и худенькие, как крылья, лопатки. Маша стояла лицом к реке и размахивала руками.
— У вас красивая фигура, — сказал Алексей.
— Я об этом никогда не заботилась, — сказала Маша.
Алексей молча пошел вдоль берега к кустам. Там он размотал удочку, бросил крючок в воду и сел на траву, затем стащил с себя рубашку.
Александр Сергеевич не спеша разделся и, опережая Машу, пошел в воду. Он шел медленно, ощупывая ступнями дно, и когда вода стала ему по грудь, поплыл саженками на тот берег. Маша поплыла за ним подобием брасса. Они вылезли на том берегу и принялись загорать.
— Я хотел вас спросить об Абдуллаеве, — сказал Александр Сергеевич.
— Что?
— Спрашиваю об Абдуллаеве. Что он за человек?
— Талантливый человек.
— Вы любите его?
— Нет. Я просто с ним сплю, — лениво сказала Маша.
— Собственно, это я и хотел узнать.
— Узнали?
— Узнал.
— А вы что тут делаете? — спросила Маша.
— Спасаюсь от нищенства, — усмехнулся Александр Сергеевич.
— Спасибо за откровенность.
— У меня комната в коммуналке. В любую минуту я могу уехать отсюда. А зачем? Здесь я сыт, обласкан. Имею хороших собеседников, не беспокоюсь о куске. И мне Абдуллаев нравится.
— Чем?
— Никогда не задает вопросов.
— Вон кто-то на лодке плывет, — сказала Маша.
— Я бы сейчас поел окрошки, да чтобы квас был похолоднее и свежих огурчиков побольше... У вас, Маша, есть цель жизни? — вдруг спросил Александр Сергеевич.
Маша недоуменно посмотрела на него.
— Это про жизнь? Что ее нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы? — усмехнулась Маша и добавила: — “Как закалялась сталь”...
— При чем здесь “Как закалялась сталь”! Это Чехов. У него бригада, писавшая эту “Сталь”, списала. Я хорошо помню этот кусок. Слушайте: “Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество или еще хуже того”... Но Чехов не был бы Чеховым, если бы не довел эту мысль до логического конца: “Я верю и в целесообразность, и в необходимость того, что происходит вокруг, но какое мне дело до этой необходимости, зачем пропадать моему “я”?” Вот в чем дело. В “Стали” человек стада дан, а у Чехова индивидуальности, жизнь каждого — бесценна, божественна.
Маша долгим взглядом следила за лодкой, затем сказала:
— У меня какие-то провалы в душе. Ничего не понимаю, что вы говорите. Со мной часто так бывает, смотрю, слушаю, но ничего не понимаю. Все куда-то проваливается. Но каждый отдельный момент кажется важным, самым важным! Я с какой-то исступленностью сочиняла рассказы, стремилась к оригинальности... И все провалилось, затянулось, забылось. К чему? Зачем? Неизвестно.
— Искусство требует каждодневной работы в течение всей жизни, безоглядного служения, и тогда, когда тебя печатают, и тогда, когда тебя не печатают. Каждый день!
— Мне скучно каждый день заниматься одним и тем же, — сказала Маша. — Я хочу разнообразия, полноты впечатлений!
— Значит, вы не художник, — мягко сказал Александр Сергеевич. — Ведь художник — это от слова “худо”. Ему хуже всех на свете, но он тянет свою лямку. А вы... Так, обыкновенная женщина. Через год вам надоест газета. Вы найдете что-нибудь другое. Например, будете снимать фильмы...
Маша оживилась:
— Я об этом еще не думала. А ведь снимать фильмы — это самое замечательное, что может быть. Абдуллаев купит камеру и все необходимое, а вы, милый Александр Сергеевич, будете играть главную роль!
— Мне главную не надо, — сказал Александр Сергеевич. — Я вам генерала сыграю, но такого... В сценарии это нужно учесть!
— Честно говоря, я сейчас, глядя на вас, подумала, что старики в тысячу раз интереснее молодых. Жаль, что вы не молодой, а то бы я вас полюбила.
— Отчего это вам вдруг захотелось любви? Вам ее не хватает?
— Вам я могу сказать. Очень не хватает. То есть она у меня бывает почти что каждый день, но мне этого мало. Я какая-то ненасытная.
Александр Сергеевич погладил ладонью ее спину, потом быстро встал и пошел в воду.
Алексей задремал у куста, удочка выпала из рук.
— Клюет! — крикнул Александр Сергеевич, выбредая освеженным, в каплях, из воды.
Алексей встрепенулся, медленно вытянул леску из воды и начал сматывать удочку. Маша переплыла реку, вышла на берег, сказала:
— Чей выход?
Сверху послышался голос режиссера:
— Вороны!
— Я поменяю все свои жизненные устои ради свободного перемещения в пространстве истории, до истории и после истории, я невольница свободы, выброшенная из небытия биологическим мутным плевком кодирования осмысленной природы. Что это? Насмешка! Надо мной смеются! Минута любви и — вот тебе, пожалуйста, появляется человек, с его гуманизмом, историзмом, философизмом... Я не понимаю. Отказываюсь понимать плевое дело создания человека и такой огромный трагизм в конце: он умер! Его плюнули самым банальным образом, даже стыдливым образом, потому что все люди стесняются этих тем, так вот, его выплюнули — мгновение-жизнь — и конец. Играйте Рихарда Штрауса! Вот в чем вся бессмыслица нашего существования — в нашем неволии в плевом деле жизни!
Вошли в калитку. Сначала Маша, затем Алексей, следом, замыкающим, Александр Сергеевич.
— Что-то я раздумался, и мне хорошо от этого состояния, — сказал Александр Сергеевич и продолжил: — Вот калитка скрипит, петли заржавели, хотят быть смазанными. Нужно смазать. Вообще нужно работать, работать... Работать над собой.
— Это ваша профессия — работать над собой, — сказал Алексей.
— Это дело всех и каждого, — сказал Александр Сергеевич. — Обратите внимание, что калитка при входе разных людей скрипит по-разному, словно вживается в наши характеры, и чем хуже человек, тем противнее она скрипит. Так как калитка скрипит в той или иной мере всегда, то я делаю вывод, что все мы по-своему плохие, нам только кажется, что мы хорошие.
— Александр Сергеевич, вы прекрасны в измерении лета! — воскликнула Маша. — Утром я проснулась и увидела в трехлитровой стеклянной банке букет свежесломанной сирени. Солнечный свет падал с тыльной стороны, и вода в банке источала золотое сияние. Я смотрела на это чудо и как бы окидывала взором всю свою “плевую” жизнь, и она — жизнь — казалась мне в эти минуты содержательной и даже счастливой.
Алексей почесал затылок и тоже поддержал тему:
— Знаете, когда светлые густые ветви березы при дуновении ветра отстраняются, то открывают в глубине растущую сосну, темные ветви которой напоминают выглядывающего из окошка старика. Если бы человек был столь же непосредствен, как природа, то он бы не гонялся за счастьем, а просто был бы счастлив всегда.
— Среди молодой крапивы пробились садовые крупные ландыши, — сказал Александр Сергеевич и после паузы добавил: — Если бы ландыши цвели круглый год, то жить было бы скучно. Русский человек непостоянен потому, что живет в непостоянном климате. Зима и лето — суть перепады настроения русского человека, точнее: от добра ко злу.
Ильинская дремала в кресле-качалке.
— Абдуллаев молодец! — продолжил Александр Сергеевич. — Как ему все ловко удается. Я представить себе не могу, чтобы я мог придумать нечто подобное.
— Мало придумать, — сказал Алексей. — Придумщиков у нас хватает. Осуществить придуманное! Это да!
— И у меня где-то на донышке души — волнение, — сказал Александр Сергеевич. — Вдруг да вся эта наша райская жизнь кончится. Ну, случится что-нибудь с Абдуллаевым.
— Случиться может с каждым, — сказал Алексей. — Генеральные секретари хоть и казались вечными, но...
— Это вы правы, — согласился Александр Сергеевич. — Ничего нет вечного... И тем не менее живешь и волнуешься.
— Жизнь — это и есть волнение, — сказал Алексей. — Волнение заканчивается со смертью.
— Эта мысль, мысль о смерти, говорит мне о том, что я живу, — сказал Александр Сергеевич. — То есть я хочу сказать, что смерть подчеркивает жизнь!
Приехали Миша и Абдуллаев. Они шли от калитки улыбаясь и о чем-то разговаривая. Голосов не было слышно. Абдуллаев нес дыню, а Миша — огромный арбуз. На площадке перед домом стояла корзина, Миша не заметил ее, споткнулся и выронил арбуз. Арбуз раскололся с хрустом и забрызгал красными пятнами белый костюм Абдуллаева.
— Ух, черт! — воскликнул Миша.
— Ничего, очаровательные мои! — сказал Абдуллаев.
— Бывает, — сказал Александр Сергеевич.
— Какой вы неловкий, — сказала Ильинская.
— Арбуз-то был спелый! — огорчился Алексей.
— А я все равно попробую, — сказала Маша, нагибаясь к красной сахаристой мякоти.
Она упала на колени и стала жадно есть арбуз.
— Когда бы здесь никого не было, — сказал Миша, — с ели слетела б ворона прямо на расколовшийся арбуз. А услышав, что кто-то выходит из дому, схватила бы, как и ты, Маша, огромный кусок и как-то боком взлетела на дерево, и под ней закачалась бы ветка. Маша, взлети на дерево!
Маша рассмеялась, но с колен не встала, продолжая есть арбуз.
Миша указал рукой куда-то в правую кулису и задумчиво сказал:
— Этот старый дуб еще неделю назад стоял, как больной, без листьев среди уже вовсю зазеленевших деревьев, стоял как усыхающий, но, пережив вызванные, по народным поверьям, собственным пробуждением холода, разом ударил всею своей кудрявой мощью.
Все посмотрели на предполагаемый дуб в правой кулисе.
На террасе сели обедать. Подали утиную шейку фаршированную, форшмак в булке, борщ, телятину, запеченную в молочном соусе.
— Если сегодня не будет дождя, — сказала Ильинская, — то его не будет сорок дней.
— Помню, месяц не могли снимать, потому что шел дождь, — сказал Александр Сергеевич. — Я тогда играл комиссара с четырьмя ромбами. С самим по прямому проводу должен был в кадре говорить!
— Никак не пойму, почему в мире происходит соподчинение? — сказал Алексей. — Все люди одним и тем же образом рождаются, но затем выстраиваются в соподчиненную цепь.
— Иначе нельзя, — сказала Ильинская. — Хаос будет.
— Вкусен же борщ! — сказал вспотевший Александр Сергеевич.
— Кушайте, очаровательные мои! — сказал Абдуллаев.
— Оказывается, крапива — очень красивое растение. Я читала в саду и время от времени любовалась ею, — сказала Ильинская.
— Каждое растение — полезное и бесполезное с точки зрения человека — по-своему красиво, — сказал Миша. — Каждое имя по-своему тоже очень красиво. Петр, Грозный, Скуратов!
— Да. Это любопытно. Каждая божья тварь имеет свое название, — сказал Александр Сергеевич. — Ползет гусеница, а у нее есть название.
— Человек придумал, — сказал Алексей.
— Да уж! Человек — он такой! Любопытен до безумия. Всему-то он дает названия и имена, — сказала Ильинская.
— Как мне приятно с вами, очаровательные мои! — сказал с улыбкой Абдуллаев. — Что вы за прелестные люди!
Потом все с большим аппетитом ели шоколадное желе с измельченным миндалем. И наконец закончили обед клюквенным киселем с мороженым.
— Вычитал в газете, что на одной литературной конференции докладчик умудрился два часа говорить о роли щегла в русской поэзии, — сказал Александр Сергеевич.
— Все хотят красивых птиц, — сказал Алексей и с некоторым лукавством посмотрел на Машу.
Маша усмехнулась, сказала:
— Теперь после нашей пьесы все будут говорить о роли вороны в русской поэзии!
— Но у нас же проза, — сказала Ильинская.
— А мы ее зарифмуем, — сказала Маша.
Алексей поддержал на балалайке и спел:
Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой.
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна!
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна.
— Браво! — крикнул Миша. — Вот гимн вороны. Как я этого раньше не ухватил. Ведь ворона — птица неперелетная!
— А я не могу долго находиться на одном месте, — сказал Абдуллаев.
— Вы — перелетная птица? — спросила Ильинская.
— Возможно. У меня внутри всегда как-то неспокойно. Я сижу с вами, очаровательные мои, а думаю о других местах. Приезжаю в другие места — думаю о вас и хочу к вам скорее. Попадаю к вам — и уже хочу в следующее место.
— Это пройдет, — сказал Алексей. — Когда человек готовится к смерти...
— Бог с вами! — сказала Ильинская.
— Так вот, когда человек готовится к смерти, я это вам как врач говорю, ему уже не хочется никаких других мест. Он вдруг понимает, что все места в нем. И спокойно покидает сей мир, потому что ничего интересного в этих местах нет.
— Вы так это говорите, как будто сами готовитесь к смерти, — сказал Александр Сергеевич.
— Рано или поздно каждый человек начинает готовиться к смерти. Подготовленных не так жалко. Мы говорим в подобном случае — хорошая смерть, — сказал Алексей. — Сожалеем о неподготовленных, которые не все еще места осмотрели и не пришли к выводу, что все места — в нем самом.
— Умно! — воскликнул Александр Сергеевич.
На авансцену в свете прожектора вышел Миша. Он сказал:
— Хорошо умирать тогда, когда ты знаешь, что знаменит! Прекрасно быть знаменитым. Это поднимает ввысь. Надо иметь многочисленные архивы, трястись над каждой рукописью. Писать нужно с холодным сердцем, не отдавая всего себя творчеству. Пусть читатель трепещет над твоим произведением. Если и есть какая-нибудь цель у творчества, то это — успех, шумиха. Пусть ты сам как человек обыкновенен, в глазах сограждан ты вырастаешь до небес. Сограждане не читают книг, исключения лишь подтверждают правила, но как они произносят знаменитые имена! Надо быть самозванцем в искусстве, потому что без самозванства никому ты не нужен и под лежачий камень вода не подтекает! В конце концов, тебя любит не абстрактное пространство, не какого-то мифического будущего зов, тебя любят Иваны Ивановичи и Елены Сергеевны. В своей судьбе не нужно оставлять никаких пробелов, твою судьбу должны знать наизусть. Пробелы надо оставлять в своих произведениях, держать себя в узде, не распускать нюни, не потакать вкусам читающей публики, она — публика — ждет, что после поцелуя и легких намеков еще что-то будет, а ты ему с холодным сердцем — пробел, и переход к другой сцене! Не надо очерчивать на полях целые главы своей жизни — она в пробелах произведений и в подробнейшей биографии. Ты постоянно должен быть на виду, буквально окунаться в известность, чтобы злые языки говорили: “Когда же он работает?!” Твои шаги должны звучать, как шаги Командора! Туман на местность нагоняют от неуверенности в своих силах. А ты в них уверен и прямо смотришь на солнце. Никто не пойдет по твоему следу, потому что никогда не поймут, как ты шел. У тебя должен быть профессиональный глаз, и победу от пораженья ты обязан отличать с ходу, при беглом прочтении чужой ли, своей ли рукописи. Ни в коем случае не должно проступать твое лицо в твоих произведениях, ты, по определению, многолик. Тогда тебя ждет посмертная слава, и никому в голову не придет мысль, что ты уже давно умер. И более живым ты становишься после смерти!
У правой кулисы высветилась дверь, в которую быстрым шагом ушел Миша. Уже при общем свете, в тишине, нарушаемой покашливаниями зала, из точно такой же двери слева показались Алексей и Александр Сергеевич, который курил папиросу.
— Странное впечатление у меня от Абдуллаева, — сказал Александр Сергеевич. — Он все время называет нас очаровательными, а я не верю!
— Бывает, — сказал Алексей. — Для чего-то он нас держит, а для чего, сам не пойму.
— То-то и оно! У меня в душе не прекращается волнение, вдруг да все это кончится!
— Кончится так кончится! — сказал Алексей. — В жизни нужно быть ко всему готовым! Не нужно думать об этом. Что будет, то и будет. А многие мысли — от безделья, от скуки.
— Да, нам создал Абдуллаев мирок, и мы живем в нем. Но мне, надо сказать, не скучно. Я как-то привык сам с собою разговаривать, думать, с вами общаться. А что еще есть в жизни? Только общение. Вот вы врач, а ничем человечеству помочь не можете.
— Я человечеству не смог бы помочь, даже если бы очень захотел сделать это. Человечество — это такая же фикция, как коммунизм. Человеку конкретному кое-чем я еще могу служить. Да и то в случаях понятных. А так медицина — видимость одна. Ну, разрежу, вырежу, зашью... И что же, я стану умнее? Нет. Все известно: анатомия, физиология... И ничего ровным счетом не известно! Направляющего момента ухватить не могу. Бог — это выдумка писателей древности. Не скрою, хорошо писали. Но религия — это чистая политика, связывающая стадо человеческое в государство. Направляющая более загадочна, чем Бог. Направляющая сама создала Бога. Вот в чем дело.
Александр Сергеевич ходил по авансцене и курил.
— Как вы сказали? “Направляющая”?
— Да, направляющая.
— Хм... А направляющую кто направляет?
— Никто.
— Так не бывает. Вот играл я генерала армии. В преотличнейшем эпизоде. Зритель видел, что я решил исход нашей победы. Но это не так! Зритель не видел процесса съемки. А там сценарист задал тему, режиссер ее поставил, мне сказал: “Ты тут, Саша, построже!” Так и мы — видим готовый фильм.
— И сами в нем участвуем!
— Так точно.
Из левой двери появилась Ильинская.
— Ах, вот вы где!
— Да вот, беседуем о вечности.
— И что же вы о ней думаете?
— Интересную мысль высказал Алексей, — сказал Александр Сергеевич, — он считает, что существует некая направляющая, которая и самого Бога создала.
— Любопытно, — сказала Ильинская. — Не хотите сыграть в лото?
— С удовольствием! — воскликнул Алексей.
— Давно не играли, — сказал Александр Сергеевич.
Отдохнув после обеда, Ильинская выглядела свежо. На ней было белое платье, которое несколько полнило ее. На высокой груди поблескивал крестик с изумрудом.
Из правой двери показался Миша с лейкой в руках.
— Пойду полью пионы, — сказал Миша.
— Юноша и цветы... Это прекрасно! — задумчиво сказала Ильинская и добавила: — Нарежьте мне букет.
— Хорошо, — сказал Миша.
— А мы в лото собираемся играть, — сказал Александр Сергеевич. — Составите потом компанию?
— Я не люблю играть в лото, — сказал Миша. — Я пишу, вышел додумать мысль.
— О чем же вы сейчас пишете? — с придыханием спросила Ильинская.
— О времени Петра.
— Любопытно, — сказала Ильинская.
Миша удалился в левую дверь со своей лейкой.
— Право, он мне нравится, — сказала Ильинская.
— Поухаживайте за ним, — сказал Александр Сергеевич.
— Придется, — сказала Ильинская. — Странно, что он не увлекается женщинами. Во всяком случае, я его ни разу с ними не видела.
— Его женщина — писанина! — сказал Алексей и спел под балалайку:
Хороши весной в саду цветочки,
Еще лучше девушки весной.
Встретишь вечерочком
Милую в садочке —
Сразу жизнь становится иной.
На лице у Алексея было торжествующее выражение, как будто он что-то доказал этой песней и будто радовался, что в его репертуаре на каждый случай есть песня.
— Россия — зона рискованного земледелия, — сказал Александр Сергеевич.
— Согласен, — сказал Алексей. — Еще бы на Северном полюсе Москву заложили! Несчастная страна! Но с великим будущим!
— Вы верите в будущее России? — спросила Ильинская.
— Без всякого сомнения, — сказал Алексей.
— И я верю! — твердо сказал Александр Сергеевич.
— Придется и мне поверить, — сказала Ильинская. — Пойдемте играть в лото.
Уходят.
Прошла неделя.
На сцену въехал “мерседес”.
Абдуллаев и Миша вышли из машины. Абдуллаев сказал:
— Я не ожидал, что они все разом нахлынут за дивидендами. Еще чего придумали, платить им! Перебьются!
— Что делать? — спросил Миша. — Их же сотни тысяч!
Абдуллаев некоторое время смотрел в зал, затем сказал:
— Буду думать.
Миша развел руки в стороны.
Свет погас, а когда зажегся — на террасе сидели за столом Ильинская, Маша, Александр Сергеевич и Алексей.
— Сорок один, — сказал Алексей.
— Какой сегодня грустный день, — сказала Ильинская. — Пасмурно.
— Тридцать семь, — сказал Алексей.
— У меня “квартира”, — сказал Александр Сергеевич. — Русское лето — сплошное мучение. Нет твердой перспективы хорошести погоды. Прямо-таки издевка какая-то над населением!
— Одна страсть угасает, на смену приходит другая, — сказала Ильинская, время от времени поглядывая на дверь.
Вошел Миша. Вид у него был печальный. Миша сел к столу, сказал:
— Мне кажется, Абдуллаев собирается сматываться.
Все застыли на пятнадцать секунд.
Актеры в этом месте хорошо продержали паузу.
Тишину нарушил Александр Сергеевич:
— Как говорил Гоголь, философия торжествует над печалями прошлого и будущего, но печаль настоящего торжествует над философией.
— Что же произошло? — спросила Маша.
— Ничего особенного, — сказал Миша. — Просто валом повалили акционеры, а денег на дивиденды у Абдуллаева нет, или он просто не хочет с ними расставаться.
— Но он же богат! — вскричала Маша.
— Чем богаче человек, тем он жаднее, — философски заметил Алексей. — В погоне за пустяками мы упустили существенное: не поинтересовались у Абдуллаева, каковы его намерения.
Маша встала из-за стола и нервно заходила по террасе.
— Я его сейчас приведу, — сказала она наконец.
Уходит.
— Вот вам и фокус! — сказал Алексей, тоже поднялся и захромал за балалайкой, потом запел:
Над страной весенний ветер веет.
С каждым днем все радостнее жить.
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить.
Но сурово брови мы насупим,
Если враг захочет нас сломать,
Как невесту, Родину мы любим,
Бережем, как ласковую мать.
Абдуллаев появился как ни в чем не бывало под конвоем Маши.
— Очаровательные мои, в чем дело? Что за волнения, прелестные мои? Маша говорит, что я куда-то собираюсь исчезать. Это просто домыслы. Да, в данный момент я не могу выплатить дивиденды. Но я расплачусь акциями. Этих акций у меня на век хватит. Так что нет никаких оснований для волнений. Что касается исчезновения, то я действительно собираюсь в командировку в Аргентину. Но Миша прекрасно об этом знает. Почему я еду один? Да потому что я так хочу. Я захотел из ничего создать инвестиционный свой фонд. И что же? Создал! Я же не упрекаю вас, мои замечательные, что никто из вас ничего подобного не создал!
— Значит, вы все-таки уезжаете? — спросила Ильинская.
— Уезжаю. В командировку. На три недели.
— И в такое время ты можешь уехать? — вскричала Маша.
— В какое время?
— Когда по радио уже кричат, что Абдуллаев проходимец! — с чувством сказала Маша.
— Это могут говорить невежественные люди, — сказал Абдуллаев и улыбнулся. — Очаровательные мои, нет никаких оснований для подозрений. А чтобы вы поверили мне окончательно, я выплачу до командировки всем вам по тысяче долларов.
— Неплохо! — сказал Алексей.
— Дешево же вы нас оцениваете! — твердо сказал Александр Сергеевич.
Абдуллаев, ничего не ответив, развернулся и ушел.
После некоторого молчания Ильинская сказала:
— Говорил что-то, а что, я так и не поняла. Почему ему приспичило ехать в эту Аргентину? Он нам не ответил. Умные люди в двух-трех словах умеют выразить свою мысль, а глупцы могут говорить часами и ничего не сказать! Он, мне кажется, неумен!
— Ну, это вы уж слишком, — сказал Миша. — Чего-чего, а ума у него навалом. Только ум у него другой, не наш. Он думает, что может обойтись без нас. В этом он сильно ошибается. Но если мы подумаем, что мы обойдемся без него, то ошибаемся вдвойне.
— Я его не пущу! — крикнула Маша и убежала к себе.
— Абдуллаев сразу же стал мне малоинтересен, — сказал Александр Сергеевич. — Он похож на песенку “Листья желтые”, которая быстро вышла из моды.
— Ладно, это все так, — начал Алексей. — Но что нам делать? Представьте себе — он исчезает. Придут органы, опишут дом и нам соучастие припишут!
— Точно! — согласилась Ильинская.
— Скажут, что мы — мафиози! — определеннее сформулировал Миша.
— Коррупционеры! — заострил Александр Сергеевич.
— А то и пойдем на скамью подсудимых, как одна банда! — испуганно произнесла Ильинская.
Все погрузились в глубокую задумчивость, как это случается с каждым, даже самым легкомысленным человеком, в минуту непредвиденного происшествия. Хотя происшествие предвидеть нельзя. Оно грядет всегда без предвидения.
Появился Абдуллаев с желтым дорогим чемоданом, следом Маша с черной сумкой под мышкой.
— Он берет меня с собой, — сказала Маша.
— Я этого не говорил, очаровательная моя! — изумился Абдуллаев.
Маша подошла к столу и стала копаться в своей сумке.
— Что-то вы поспешно собрались! — сказал с волнением Александр Сергеевич.
— Навещу семью, очаровательные мои! — сказал Абдуллаев.
— Поздно! — воскликнула Маша, направляя на Абдуллаева пистолет.
Раздался выстрел, затем второй, пятый.
Белый костюм Абдуллаева покрылся красными пятнами. Абдуллаев качнулся и упал.
— За что, очаровательные мои? — простонал он и затих.
Тихо заиграла музыка: виолончель со скрипкой.
Ильинская направилась к рампе. Свет погас, лишь прожектор осветил лицо Ильинской.
— Все пройдет, все успокоится... Вспомним тех, которые жили сто, двести лет до нас, которые пробивали для нас дорогу. Вспомним их с благодарностью, помянем их добрым словом... Придут новые поколения и будут жить и работать, работать. Но все мы, как ни крути, сольемся в едином потоке и с теми, кто был до нас, и с теми, кто будет после нас. Мы сольемся в едином благородном порыве — добром, честном, красивом. Мы услышим ангелов и увидим небо в алмазах.
Занавес медленно закрывается.