“СМЕРТЬ ПЕРВАЯ И ВОСКРЕСЕНИЕ ПЕРВОЕ”
Письма С. Н. Булгакова 1917 — 1923 гг.
Публикация, подготовка текста, предисловие и примечания М. А. Колерова
Русская гуманитарная наука в долгу перед Сергеем Николаевичем Булгаковым. Но не в том, что касается исследования и публикации его главных философских трудов, — здесь, по крайней мере в последнее время, наблюдается плодотворное и качественное движение. Необходима и полноценная научная биография мыслителя, но нужда в ней, во всяком случае, не острее, чем нужда в биографиях Бердяева и Франка, Розанова и Мережковского, способных объединить историю их мысли с подробной и выверенной историей их жизни. Творческие биографии — вечная и постоянно усложняющаяся задача науки, с полной беспристрастностью отражающая уровень ее развития, результаты труда не одного поколения исследователей, приложение не одного исследовательского метода.
Наука в долгу перед Булгаковым потому, что до сих пор не донесла до читающей публики все редкое богатство его натуры, его яркое художественное дарование, позволявшее ему легко соединять философские умозрения со страницами “интимного дневника”, строгое богословствование с эмоциональной исповедальностью. Вынося на людской суд свою личную духовную эволюцию, делая свою судьбу объектом публичного анализа, наконец, непосредственно аргументируя свою интеллектуальную позицию опытом собственной жизни, Булгаков, конечно, поступал так же, как и его многолетние друзья и сотрудники: П. Б. Струве, Н. А. Бердяев и другие. Но все они вместе этим нисколько не отличались от своей культурной эпохи, превратившей жизнь творческого человека в самостоятельное произведение искусства.
Однако если, например, символистское “пересоздание жизни” зачастую сопровождалось и намеренным биографическим мифотворчеством, и столь же сознательными мемуарными фальсификациями, то булгаковская исповедальность всегда оставалась подлинной и совершенно адекватной пережитому. Булгаков почти никогда не “пересоздавал” прошлой жизни. И тому прекрасным свидетельством служат его многочисленные частные письма, несмотря на свой богатый язык и содержательность остающиеся неизвестными широкому читателю. Более того, исследователь, читающий в архивах булгаковский эпистолярий, не может не заметить удивительной, иногда почти текстуальной близости написанных по горячим следам события писем с позднейшими его оценками и описаниями в философских трудах или воспоминаниях. Такова, например, история его думского депутатства, отпечатавшаяся в “Свете Невечернем” в тех же выражениях, что и в посланиях к многолетнему конфиденту А. С. Волжскому (Глинке). Такова же история принятия священства, рассказанная в мемуарных отрывках, собранных Л. А. Зандером в посмертные “Автобиографические заметки”, и публикуемых ниже письмах к Волжскому и В. В. Розанову.
“Это была смерть первая и воскресение первое”, — напишет Булгаков много времени спустя после рукоположения, совершившегося 11 июня (ст. ст.) 1918 года[1]. “Страстная седмица перед рукоположением состояла для меня в умирании для этой жизни, которое началось для меня с принятием моего решения”[2]. Так запечатлевшееся в памяти Булгакова принятие священнического сана совпало со временем его участия с августа 1917 по апрель 1918 года в Поместном Соборе Православной Всероссийской Церкви, когда национальная катастрофа соединилась с попытками устроения независимой от государства церковной жизни, начало гражданской войны — с внутренним освобождением Булгакова от гражданской, мирской жизни. “То было вступление в иной мир, в небесное царство. Это явилось для меня началом нового состояния моего бытия...” На рукоположении в Даниловом монастыре в последний раз собирались вместе и разные круги булгаковского общения, и различные общественно-политические и философские ориентации: М. А. Новоселов, Вяч. Иванов, Н. А. Бердяев, П. Б. Струве, Е. Н. Трубецкой, Г. А. Рачинский, А. С. Волжский, М. О. Гершензон, Л. И. Шестов[3]. Можно сказать, в Даниловом монастыре в последний раз собиралась дореволюционная культурная среда, в самом скором времени павшая жертвой исторических и политических разделений. Думается, что, говоря в письме к Розанову “мы побеждены... и по заслугам”, Булгаков не в последнюю очередь имел в виду и культурное поражение своего круга, и историческое отступление “христианской общественности”. “Да, Христианство не удается в истории, — писал он Розанову, — да и самая история не удается, как не удается более всего русская история, что не мешает быть русскому народу единственным по предназначению”. Наблюдения “убивающих впечатлений русской жизни”, “агония”, “облежащая тьма” истории и действовавшего в ней “светского богослова” Булгакова, их обоюдная исчерпанность, “исторический Страшный Суд” — все это, подробно описываемое в эпистолярии, искупалось для Булгакова только одним, “чудесным”, внеисторическим, — его личным пребыванием в “церковном деле”. Логично, что и совершенно внеисторичными оставались его утверждения особой религиозной миссии русского народа.
Отправляясь в Крым и затем тщетно пытаясь прорваться через Киев в соборную Москву, Булгаков сохранял в центре своего внимания именно церковные дела. Показательно, что проведший с ним в Киеве целый месяц в активном общении (сентябрь — октябрь 1918 года) его давний сотрудник В. В. Зеньковский смог вспомнить обсуждение только “церковных тем”[4]. Потребовался весь горький опыт крымской жизни 1918 — 1922 годов, чтобы Булгаков начал осознавать недостаточность своей эсхатологии для церковного дела. В публикуемом здесь письме к Волжскому он вспоминал: “Когда мы расставались с Вами в Москве, казалось, что я уже вступил в последнюю и окончательную стадию жизни и что будет ровный и гладкий путь до конца... Но путь и здесь не оказывается гладким и исполнен новых задач...” Его личный опыт “...в страдные дни своего Крымского сидения под большевиками во время самого первого и разрушительного гонения на Церковь в России” учил, что “уход” и гражданская “смерть”, сознание своей нравственной силы оказывались недостаточными для противостояния злу: “Пред лицом страшного разрыва церковной организации под ударами этого гонения, так же как и внутреннего распада, выразившегося в возникновении живой церкви, я испытал чувство страшной ее беззащитности и дезорганизованности, неготовности к борьбе”[5]. Первым выводом из этого сознания стали поиски чаемой дисциплины и цельности в католицизме, “...беспощадная самопроверка того, чем мы были в Православии, чем были и чем стали (на мотив “Что ты спишь, мужичок”). Живя в России, я с особенной мучительностью испытывал именно эту сторону, м. б., потому, что сам в свое время несвободен был от самодовольства исторического”. Так Булгаков разъяснял одному из евразийцев духовные предпосылки своих межконфессиональных исканий. И заключал: “Для меня вопрос о религиозной воле и ее воспитании есть самый больной относительно русского Православия, — больше всего именно он мучил меня во время сидения под большевиками. И действительно более всего мы провалились на экзамене именно в отношении воли... Есть враг непримиримый и опасный: это расслабленность и мягкотелость, это предательство и малодушие, страшную картину которых являет теперешняя Россия — не в исключениях, но в массе. Народ наш с беспримерной легкостью и хамством предавал свою веру на наших глазах, и эту стихию предательства мы в себе ведаем, и на крестовый поход с этим драконом мы имеем поистине благословение от Православия”[6]. Так исторический мессианизм “богоносца” вытеснялся несомненно более реалистической (хотя столь же неисторической по своим пределам) миссией “исторической” (как говорилось в начале века) церкви. 18/31 декабря 1922 года на пароходе, увозившем его в изгнание из России, Булгаков записывал в “Дневнике”, исподволь переосмысляя свое священство: “Для меня пророчествование — стихия, но одно пророчествование — дилетантизм жизни, несостоятельность. Надо найти себя в истории, реализовать себя в священстве”[7]. Наверное, только так агония, предшествовавшая его рукоположению, могла смениться “первым воскресением”. Причем сами последствия религиозной проповеди, адресованной бывшему “богоносцу”, осознавались Булгаковым как самостоятельная и во многом непредсказуемая по решениям проблема. “Нельзя безнаказанно приближаться к России и русскому народу”, — говорилось четыре месяца спустя в его “Дневнике”[8]. Если в формуле “мы побеждены” гражданская война заставила резко расширить само “мы”, то в “неудаче русской истории” ее события заставляли обнаруживать неудачу тех, кто не смог в ней “найти себя”: утопии рассеивались, историческая ответственность индивидуализировалась, вплотную приближаясь к любому, пусть даже оторванному от своей страны, проповеднику, вместо народа обнаруживающему перед собой сужающийся круг эмигрантов.
Письма печатаются по рукописным оригиналам, хранящимся в РГАЛИ: к В. В. Розанову — ф. 419, оп. 1, ед. хр. 377; к А. С. Волжскому — ф. 142, оп. 1, ед. хр. 198, лл. 281 — 294 об.; в последних сделаны купюры, относящиеся к личным делам Волжского, подробно обсуждаемым Булгаковым.
[1] Булгаков Сергий, прот. Автобиографические заметки. Изд. 2-е. Париж. 1991, стр. 24, прим.
[2] Там же, стр. 40.
[3] Там же, стр. 42.
[4] Зеньковский В. В. Пять месяцев у власти. ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 354, л. 57 об.
[5] Булгаков Сергий, прот. Автобиографические заметки, стр. 48.
[6] Цит. по: Колеров М. А., “„Братство св. Софии”: „веховцы” и евразийцы (1921 — 1925)” (“Вопросы философии”, 1994, № 10).
[7] Булгаков С., “Из „Дневника”” (“Вестник РХД”, № 129 (1979), стр. 263).
[8] Булгаков С., “Из „Дневника”” (“Вестник РХД”, № 130 (1979), стр. 269).
1
В. В. Розанову
22.XII.1917.
Дорогой Василий Васильевич!
Благодарю Вас за “Апокалипсис”[1] и за письмецо. “Апок<алипсис>” я прочел раньше. Здесь “Розановские” — последние страницы 2-го, где с прежней свежестью красок и яркостью свидетельствуется Ваш собственный... мистический социализм[2]. Да, это несомненно так, Вы — мистический социалист и переводите на религиозный язык то, что они вопят по-волчьи. Это — новый вариант первого искушения, искушения социализмом[3], и Вы снова приступаете к Тому, Кого Вы столь роковым образом не любите, с вопросом того, кто Его тогда искушал. Неужели же Вы сами этого не видите? или же видите, но таитесь?Это именно означает и Ваш новый поворот к еврейству “и” германству, — это не к Кабале, даже не к Талмуду и не к Ветхому Завету, но к Лассалю и Марксу, от коих отрекаетесь[4]. Это — воистину так, с той, конечно, разницей, что они оба — кроты и щенки по сравнению с Вами, — de rebus mysticis[5]. Это Вам с моей стороны в виде реванша за “позитивиста и профессора”. Но Вы, конечно, правы, что между тоном и музыкой Апокалипсиса и всего Нового Завета, в частности Евангелиями, разница огромная, и, однако, и то, и другое об одном и об Одном, а Вам с Лассалем и Марксом, “немцами и евреями”[6], не за что прицепиться к “Апокалипсису”. Да, Христианство не удается в истории, да и самая история не удается, как не удается более всего и русская история, что не мешает быть русскому народу единственным по предназначению. Слишком Христианство трудно, аристократично, художественно по своим заданиям, довольно одной неверной черты, и все рушится. Но оно прожжет историю в какой-нибудь точке (да и постоянно ее жжет), и начнется — “Апокалипсис”.
Насчет о.“Павла”[7] всему, Вами сказанному, говорю: аминь, и без конца мог бы прибавить, но думаю, что здесь более приличествует молчание — для меня. Радуюсь, что повидал Вас после нескольких лет, надеюсь, вскоре и еще увидимся. Живется трудно и тяжело. Мы побеждены, как бы ни сложилась наша судьба, которая не от нас зависит, и по заслугам. Исторически чувствуем себя на Страшном Суде раньше смерти, истлеваем заживо. И все-таки — все остается по-прежнему, русский народ должен быть народом-мессией, и к черту “немцев” и Кє, да будут они ненавистны!
Привет семье Вашей. Жму руку.
С. Булгаков.
Посылаю, за неимением оттисков, номер журнала с некрологическими заметками[8].
2
А. С. Глинке (Волжскому)
24.XII.1917. Москва.
Милый Александр Сергеевич!
Поздравляю Вас с великим праздником Рождества Христова, да светит нам свет его чрез облежащую тьму. Сегодня я испытываю этот благодатный свет и мир, п<отому> ч<то> приобщился св. Таин и укреплен Трапезой Господней. По-человечески же невеселое для меня Рождество. Должен был ехать к своим, но не решаюсь подвергаться всем неверностям пути и переезда через несколько фронтов. Главное, вот уже две недели, как я отрезан от своих и не имею никаких вестей, как и они обо мне[9]. Но на все воля Божья, и слава Богу, что их нет со мною, на здешний холод и голод (лично я пока, впрочем, нисколько не голодаю). Я бесконечно виноват перед Вами своим молчанием, впрочем, извинительным. Эти месяцы пролетели для меня за соборной суетой[10]. Лично я, разумеется, был счастлив, что мог стоять при церковном деле, и это особенно спасало меня от убивающих впечатлений русской жизни. Но, должен сознаться, для “творчества” или просто для личной работы это — перерыв и некоторая отвычка, после которой необходимо умственно себя ремонтировать. Благодарение Богу, моя связь с церковным делом начинает упрочиваться: не знаю, хорошо ли это лично, — во всяком случае, это сложно, — но я избран в Высший Церковный Совет[11] и, значит, связан на 3 года с церковным правительством (кстати, это было бы лишним и уже решающим мотивом в пользу отклонения места в Учр<едительном> Собр<ании>12, если бы нужны были эти мотивы). Впечатлений от церковного общества за это время у меня накопилась масса: можно сказать, что я знаю более или менее епископат, а также и белое духовенство, притом все-таки скорее [нрзб.]. Люблю их, только здесь чувствую себя в родной среде, в уюте, но... но все то, что мы знали про себя и раньше, с большей силой и отстоенностью даже остается и теперь. Есть — “новое ли религиозное сознание”, или “третий завет”[13], или светская культура, но нечто радикально есть в нас то, что остается непонятным, закрытым, несуществующим. В конце концов, я имел приязнь или даже дружественность ко всем, с кем соприкасался, но в то же время оставался один. Сначала страдал от этого, затем привык и примирился. Кто же это мы, затерянные, перекликающиеся и друг другу загадочно близкие? Эрн ушел[14], уйдет еще один, другой, и останется последний, как я теперь, без семьи, под свист вьюги. И в то же время в душе спокойное, не гармонирующее с чувством личного бессилия, знание силы и правды своей.
Среди внешних (относительно) дел на Соборе теперь приступаем и к делу афонскому, к вопросу об имяславии, трепетно приближаться к земле священной[15]!
Как Вас Бог милует? как дети? не остаетесь ли без жалования, как, напр., о. Павел? Последний, б<ыть> м<ожет>, будет издавать “собрание сочинений”[16], излишне говорить, какое это радостное событие. Но за него всегда мне страшно: слишком прекрасен этот хрупкий алавастр мира драгоценного для этого мира! В <Сергиевом> Посаде теперь живет Розанов. Он стар, нуждается, слаб, но переживает снова рецидив жидовствующей ереси и вражды к Христу. Об этом можете прочесть в выпускаемых им “Апокал<ипсисах> наших дней”. Он вспоминал о Вас с теплотой, мы встретились ласково, хотя, по существу, он продолжает меня недолюбливать, по-своему и справедливо. Вяч. Ив<анович>17 без Эрна как-то поблек, да вообще растерялся, что ли, только поблек. Да и живется трудно, Вера К<онстантиновна>18 болеет. “Авва”[19] хлопочет с кружками, окормляет голубиц и голубей. Видал его мало, телефон же не действует. Господь с Вами и Вашими. Целую Вас.
О. Павел все проектирует издать сборник об Эрне[20].
Любящий Вас С. Булгаков.
3
21 мая 1918 года. Москва.
Дорогой Александр Сергеевич!
Пишу Вам в это число, прежде всего чтобы известить Вас, что желанное в этот день не свершилось. Меня постигло приключение, а именно в канун 11го, того дня, когда я условился быть у еп. Феодора[21], я, во-первых, получил предупреждение о “гостях”, что до сих пор еще не подтвердилось, а во-2-х, в ту же ночь заболел, как оказалось, припадком аппендицита. 10 дней провел в кварт<ире> Хорошко[22] и лишь сегодня водворился дома, но пока на положении инвалида, с запрещением передвижения[23]. Поэтому все, естественно, откладывается, хотя и уповаю на милость Божию и надеюсь, что не надолго. Но теперь уже боюсь сроки определять. Да к тому же до сих пор не удалось материи достать, хотя о. Павел дарит мне одну свою рясу, что мне, конечно, особенно дорого.
Зато получил письмо из Крыма в эти дни, и от Муночки[24], такое хорошее. Они, слава Богу, живы и благополучны, теперь уже не подвергаются опасности. Но целую неделю над ними висела угроза быть вырезанными, а на один день это прямо намечалось. Все-таки факт тот, что спасли мне жизнь моих милых от лиходеев — немцы[25]. Как все это отразилось, могу только угадывать. Но, во всяком случае, огромная тяжесть с души моей свалилась с получением дорогой весточки. Во время жара я многое переживал в связи с предстоящим. Мне казалось, что я повергнут пламенным мечем херувима в мрак и трепет, и трепещу, тровасый, ко огню приближаяйся. С патриархом еще не говорил, эта неделя пройдет в выздоровлении.
Теперь о Ваших делах. Отн<осительно> предисловия к Д<остоевско>му я согласен и так, и так, — как укажет время и обстоятельства. Ко сборнику Лемана[26]едва ли нужно предисловие, не думаю даже, чтоб он сам этого захотел. Конечно, если бы возник вопрос, я согласился бы написать предисловие. Если я увижу Лемана — а это маловероятно в скором времени, то я его спрошу. <...>
Здесь был вскоре после Вас В. В. Розанов. Он тоже “виделся” с Леманом, поладил и нечто “получил”. Ходил по всем московским домам. Жалел, что не повидал Вас. О. Павел бывает еженедельно на своих лекциях[27].
Удивительно теплые и ласковые слова Вы для меня находите в своих письмах, спасибо Вам! Сейчас перечел их и снова был заласкан ими.
4
31 мая 1918.
День Вознесения Христова.
Милый Александр Сергеевич! <...>
Мечтаю в начале июля, если только можно об этом сметь мечтать, вырваться к своим в Крым, — уж очень страстно хочется их видеть. Мысль о приезде к Вам приходится отложить, — уже 15го июня соберется собор[28].
Мое посвящение назначено еп. Феодором на дни св. Троицы (во диакона) и св. Духа (во иерея), 10гои 11го, в Даниловом монастыре. Патриарх уже наложил резолюцию на моем прошении, хотя официально ему не дано еще хода ввиду отъезда патриарха в Петербург. Трудности с добыванием материи и портными почти преодолены, хотя вообще количество мелких трений и трудностей как-то бесчисленно. Я живу, с одной стороны, в атмосфере чуда, когда порою снимается стена между мною и ушедшими и приближаются чувства 1909 года, моего первого “посвящения”[29], а с другой — нахожусь в агонии умирания, неисходного, ужасного, рокового. Порою так безумно болит душа и жжет тревога за своих, рождается надежда на чудо, чту приедет Е<лена> И<вановна>, а то опять смиряюсь с волею Божией. Не знаю, что здесь закономерно, в порядке вещей, как встреча со “стражем порога”, чту принадлежит моей слабости, маловерию, малодушию. Чувствую свою вину и пред Вами, что я, а не Вы, приближаюсь к этому жребию, которого так недостоин. Надо бы писать многое, многое, чтобы Вы конкретно постигли мое состояние, но думаю, что не нужно, п<отому> ч<то> Вы и так понимаете. Для меня несомненно, что я уже умер, прежнего меня нет. Если бы почему-либо посвящение не состоялось, мне все равно нечем жить; я себя изжил окончательно и совершенно, не могу существовать вне нового рождения. Но о нем трепещу, не умею думать. И весь этот огонь палит меня на фоне всей обыденной суеты, забот, беготни. В воскресенье в р<елигиозно-> ф<илософском> об<щест>ве читаю прощальное (конечно, неведомо для публики) кармасиновское “merci” — свои диалоги[30]. Все как-то мучительно больно. Просто не знаю, доживу ли, разве только милостью Божией. Не забудьте в молитвах, как и я Вас буду помнить в страшную и трепетную минуту. Боже, будь милостив мне грешному! Напишу Вам тотчас, если совершится. Да хранит Вас и семью Вашу Матерь Божия. Целую Вас. Люб<ящий> Вас С. Булгаков.
Порою посещает нечеловеческая тоска и тревога за Муночку гл<авным> обр<азом>, а затем так же чудесно отходит. Постигаю, чту такое смерть.
5
1921. Олеиз.
Милый мой Александр Сергеевич! Христос воскресе! Не знаю ничего, ничего о Вас и Вашей семье. Да хранит Вас всех Господь и Его Пречистая Матерь! Уже три года, как мы отторгнуты друг от друга. Благодарение Богу, уже скоро будет и три года моего священства. Мы благополучны, теряли на целый год Федю[31], но он вернулся к нам. Целую Вас. Благословляю всю Вашу семью. Отзовитесь. Люб<ящий> Вас прот. С. Б.
6
17/30.IX.1921. Олеиз[32].
Милый Александр Сергеевич! Приветствую Вас лобзанием святых. Был бесконечно рад узнать, что Вы живы и, надеюсь, благополучны с семьей. Мне так и не удалось выбраться в Москву, — осел пока в Ялте на приходе, очевидно. Здесь буду и зимовать. Помимо возможности устроиться в Москве, мне необходим вызов и бесплатный проезд при сносных условиях, иначе с семьей не проедем. О том, как жил это время, в письме не расскажешь, благодарение Господу за все. Мы живы, здоровы и сейчас все вместе. Дайте весть о себе, авось Господь приведет увидеться. Всегда Вас и Вашу семью молитвенно вспоминаю пред Престолом Господним. Шлю всем Вам благословение и целую Вас горячо. Ваш С. Б.
Какой ряд могил за это время, что мы не виделись: В. В. Р<озано>в, В. К. Иванова, Т. А. Рачинская и др. Храни Вас Бог! Вспоминаю последнюю встречу в Москве и всю Вашу любовь и дружбу в эти великие дни. Люб<ящий> Вас прот. С. Б.
Пишу Вам второй уже раз.
7
1923.
Христос воскресе, милый мой Александр Сергеевич!
Не знаю, донесут ли эти строки мою любовь и сердечную память о Вас. Внешне мы благополучны, т. е. были бы, если бы все были в сборе, но с нами нет Феди[33]. Сломала дорогой Е. И. ногу, но она уже срослась. Я еду на Прагу, там буду читать лекции и служить[34]. Пока адрес там: Tchechoslovaquie. Praha. Bubenec. Havlickova. 36/IV, prof. G. Vernadsky[35], для меня. Здесь, думаю, найдется работы больше, чем хватит надорванных сил. Так что слава Богу. Но новая “проблематика” жизни, особенно церковной, обступает здесь и давит с силой неимоверной. Когда мы расставались с Вами в Москве, казалось, что я уже вступил в последнюю и окончательную стадию жизни и что будет ровный и гладкий путь до конца. В известном смысле это и верно, насколько это касается благодатного дара священства, который, хотя и не возгревал, хранишь как величайшую радость и святыню и ощущаешь как вторую природу. Но путь и здесь не оказывается гладким и исполнен новых задач и трудностей великих, пред которыми и стою. Мое позднее возвращение в Европу и стояние лицом к лицу с нею теперь, в этот момент жизни, с теми мыслями и настроениями, в которых я жил в Крыму, исполнено особой трудности и значительности. Но об этом не напишешь. Если може<те>, отзовитесь. Благословляю и <цел>ую так нежно, как <т>олько можно. Прот. С. Б.
[1] Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. Вып. 1 — 10. Сергиев Посад. 1917 — 1918. Согласно датировке В. Г. Сукача, к 22 декабря 1917 г. вышли первые два выпуска, на которые мог отозваться Булгаков (см.: Сукач В. Г., “Комментарии” /в кн.: Розанов В. В. О себе и жизни своей. Сб. М. 1990, стр. 783 — 785; здесь же приведен отрывок из письма Булгакова/).
[2] См. главку “Апокалипсиса” “Последние времена”: “„Богочеловеческий процесс воплощения Христа” потрясается. Он потрясается в бурях, он потрясается в молниях... Он потрясается в „голодовках человечества”, которые настали, настают ныне... В вопияниях народных. „Мы вопияли Христу, и Он не помог”. „Он — немощен”<...> — Христос — мяса!” Понимание истории как процесса боговоплощения входило в основы философской программы христианско-социалистического “Христианского братства борьбы” (В. Ф. Эрн, В. П. Свенцицкий), к которому в 1905 — 1906 гг. был близок Булгаков.
[3] О первом искушении Христа в пустыне — искушении хлебами (Мф. 4, 3 — 4). Булгаков, согласно письму Пьера Паскаля И. С. Книжнику-Ветрову от 30 мая 1918 г., “теперь пугает искушением хлебами”, причем трактующая социальный рабочий вопрос папская энциклика “Rerum Novarum” служила для него образцом такого искушения: Колеров М. А., Плотников Н. С., “Примечания” (в кн.: “Вехи. Из глубины”. Сб. М. 1991, стр. 554).
[4] Об отношении Булгакова к левым увлечениям Розанова эпохи революции 1905 — 1907 гг. см. письмо к нему Булгакова от 30 декабря 1912 г. и мои примечания: Булгаков С. Н., “Письма к В. В. Розанову” (“Вопросы философии”, 1992, № 10, стр. 152, 156).
[5] В мистических делах (лат.).
[6] В феврале 1918 г. Розанов писал П. Б. Струве, посылая для опубликования в “Русской мысли” статью “Разговор с немцем”: “Тайная моя мысль, — а в сущности, 20-летняя мысль, — что только инородцы — латыши, литовцы (благороднейшая народность), финны, балты, евреи — умеют в России служить, умеют Россию любить и каким-то образом уважать, умеют привязываться к России...” (Розанов В. В. О себе и жизни своей, стр. 680).
[7] О. Павел — Павел Александрович Флоренский (1882 — 1937).
[8] Вероятно, некролог: Аскольдов С., “Памяти В. Ф. Эрна” (“Русская мысль”, 1917, № 5-6, отд. II, стр. 131 — 134).
[9] Семья Булгакова жила в усадьбе Олеиз, близ Кореиза, в Крыму.
[10] Избранный на Поместный Собор Православной Всероссийской Церкви от мирян Таврической епархии, Булгаков с 15 августа 1917 г. принимал участие в работе двух сессий Собора (из трех).
[11] На выборах в члены Высшего Церковного Совета от мирян, состоявшихся в заседании Собора 8 декабря 1917 г., Булгаков набрал наибольшее число голосов и вместе с А. В. Карташевым и Е. Н. Трубецким стал действительным членом Совета; среди заместителей членов был избран Г. Н. Трубецкой.
[12] В ноябре 1917 г. Булгаков получил предложение баллотироваться в члены Учредительного Собрания от Орловской губернии, подобно тому как в 1907 г. он стал депутатом Второй Государственной думы от этой же губернии.
[13] Речь идет о религиозно-философской концепции Д. С. Мережковского, некогда отчасти разделявшейся и Н. А. Бердяевым, но не Булгаковым и не А. С. Волжским. Показательно, что по отношению к духовенству Булгаков находит возможным культурно консолидироваться с Мережковским, хотя единственный эпизод их сотрудничества оставался в далеком прошлом (1905 — 1906 гг.).
[14] Владимир Францевич Эрн умер 29 апреля 1917 г.
[15] О богословских спорах об Имени Божием, в 1912 — 1913 гг. приведших к образованию на Афоне имяславческой группировки, и ходе полемики в русской литературе, а также постановке вопроса на Соборе см. очерк игумена Андроника (Трубачева): Флоренский П. А. <Сочинения>. Т. 2 (У водоразделов мысли). М. 1990. Примечания, стр. 424 — 433. Об издательском проекте Булгакова и Флоренского, посвященном имяславию, см.: Голлербах Е., “Религиозно-философское издательство „Путь”” (1910 — 1919) (“Вопросы философии”, 1994, № 2, стр. 151 — 152). Собор, несмотря на надежды Булгакова, специальных заседаний, посвященных имяславию, не провел. Документы деятельности специальной подкомиссии, в которую вошел Булгаков, неизвестны.
[16] Речь идет о неосуществленном проекте собрания сочинений Флоренского в книгоиздательстве “Путь”, первый том которого в 1918 г. должна была составить книга “У водоразделов мысли”.
[17] Иванов Вячеслав Иванович (1866 — 1949).
[18] Шварсалон Вера Константиновна (1890 — 1920) — жена Вяч. Иванова.
[19] “Авва” — Михаил Александрович Новоселов (1864 — 1938?), глава кружка ищущих христианского просвещения, в который входили также Булгаков и Эрн.
[20] Проект сборника памяти Эрна, в котором должны были принять участие Булгаков, Флоренский, Гершензон и другие, остался нереализованным (Голлербах Е., “Религиозно-философское издательство „Путь””, стр. 146).
[21] Епископ Феодор (Александр Поздеевский; 1876 — 194/?/) — в 1917 г. настоятель Данилова монастыря.
[22] Имеется в виду близкая С. Н. Булгакову семья Хорошко: врач Василий Константинович, присутствовавший на рукоположении Булгакова, и его жена Мария Ивановна — им на дом (Остоженка, 8), в письме от 10/23 сентября 1918 г. из Киева М. М. Замятниной, Булгаков просит доставить записку М. И. Хорошко: ОР РГБ, ф. 109, к. 14, ед. хр. 6. Письмо Булгакова к В. К. Хорошко от 22 декабря 1914 г. с сокращениями опубликовано в “Новом мире” (1989, № 10, стр. 241 — 242).
[23] В середине мая 1918 г. большевики провели в Москве серию арестов членов ЦК и московского комитета кадетской партии, а также близких к ним общественных деятелей. Например, подлежал аресту, но избежал его, не вернувшись домой с защиты диссертации И. А. Ильина в Московском университете, П. И. Новгородцев. Булгаков вспоминал: “Я получил от Кн. Евг. Н. Трубецкого однажды поздним вечером дружеское извещение по телефону, в котором он меня на латинском (!) языке предупреждал, что я этой ночью буду арестован. Но когда я после этого лег спать, то почувствовал себя больным, поднялась температура с болями. Утром доктор определил припадок аппендицита, хотя и не настаивал на немедленной операции. Из своей квартиры мне надо было скрываться (хотя предупреждение Е. Н. и не исполнилось). Кое-как оправившись от припадка, я начал действовать: сначала обратился к Преосв. Феодору Волоколамскому, одному из Московских викариев, лично меня знавшему (и рукоположившему моего друга проф. о. Павла Флоренского), с вопросом, согласится ли он меня рукоположить во иереи. После его согласия я объяснил ему всю срочность этого дела ввиду моей угрожаемости (поэтому он от первоначального своего предложения провести некоторое время во диаконстве, узнав мое положение, и сам отказался). После этого я уже обратился к самому Патриарху Тихону с прошением о рукоположении, на что Святейший милостиво и без всяких возражений и согласился” (Булгаков Сергий, прот. Автобиографические заметки. Изд. 2-е. Париж. 1991, стр. 38 — 39). Впоследствии именно болезнь послужила Булгакову и его друзьям как иносказательное обозначение угрозы ареста. В письмах из Киева от 10/23 сентября 1918 г. к М. О. Гершензону и М. М. Замятниной Булгаков вполне адекватно реагировал на мнение “докторов” Гершензона и Вяч. Иванова о пагубности для здоровья Булгакова возвращения в Москву, где разворачивался красный террор. См.: “В ожидании Палестины. 17 писем С. Н. Булгакова к М. О. Гершензону и его жене. 1897 — 1925” (в кн.: “Неизвестная Россия: XX век”. Вып. 2. М. 1992, стр. 136, 142).
[24] Муночка — Мария Сергеевна Булгакова (1898 — ?), дочь Булгакова, студентка Киевского университета. Упоминающаяся ниже Елена Ивановна Булгакова (урожд. Токмакова; 1869 — 1945) — жена Булгакова.
[25] Крым, с середины января 1918 г. находившийся под советской властью, в середине апреля был оккупирован немецкими войсками.
[26] Имеется в виду запланированный к изданию в издательстве Г. А. Лемана и С. И. Сахарова сборник статей А. С. Волжского. 18 апреля 1918 г. Георгий Адольфович Леман сообщал Волжскому о получении от Булгакова статей для названного сборника: РГАЛИ, ф. 142, оп. 1, ед. хр. 243, л. 3. Проект этот не был реализован, но само издательство в 1918 г. издало: Булгаков Сергей. Тихие думы. Из статей 1911 — 15 гг. М. 1918; Блонский П. П. Философия Плотина. М. 1918; Ильин И. А. Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека. В 2-х томах. М. 1918; кроме того, книгоиздательство Лемана весной 1918 г. объявило программу “Библиотеки общественных знаний под общей редакцией П. Б. Струве”, в которой были запланированы так и не вышедшие в свет в 1918 г. книги, например, “О сущности правосознания” И. А. Ильина, “История русской торговой политики” и “Пушкин как национальное явление” Струве, “Духовные основы общественной жизни” С. Л. Франка.
[27] Еженедельные поездки П. А. Флоренского в Москву были вызваны его преподаванием в Московской духовной академии, в 1918 г. перенесенной из Сергиева Посада в Москву.
[28] Третья сессия Собора началась 19 июня/2 июля и длилась до 7/20 сентября 1918 г. Булгаков в ней не участвовал, хотя и вспоминал, что выехал в Крым через две недели после рукоположения, то есть 25 июня старого стиля (Булгаков Сергий, прот. Автобиографические заметки, стр. 43).
[29] Речь идет о смерти 27 июля 1909 г. маленького сына Булгакова Ивашечки, имевшей поворотное значение для его религиозного сознания. Об этом Булгаков писал неоднократно: Булгаков С. Н. Свет Невечерний: созерцания и умозрения. М. 1994 (1917), стр. 17 — 18, “Из интимного письма”; ряд частных писем: Г. А. Рачинскому (РГАЛИ; частично опубликовано В. В. Саповым в Примечаниях к “Свету Невечернему”, стр. 369), Волжскому (РГАЛИ), Гершензону (ОР РГБ; опубл.: “В ожидании Палестины”, стр. 131 — 133). О смертельной болезни сына и своем переживании “часа смерти-рождения” Булгаков писал и в письме к М. С. Шагинян (опубл.: Шагинян Мариэтта. Человек и время. История человеческого становления. М. 1982, стр. 226 — 227).
[30] Имеются в виду диалоги Булгакова “На пиру богов”, вошедшие в знаменитый сборник “Из глубины” (1918). Дополнительных сведений о чтении их в московском Религиозно-философском обществе памяти В. С. Соловьева, назначенном на 3 июня 1918 г., не найдено. Прощанием с “русскою публикой” заканчивает свой рассказ “Merci” персонаж “Бесов” Ф. М. Достоевского писатель Кармазинов (ч. 3, гл. 1).
[31] Федя — Федор Сергеевич Булгаков (1902 — ?), сын Булгакова.
[32] На обороте сложенного листа рукой Булгакова: “Александру Сергеевичу Глинке-Волжскому (чрез М. А. Новоселова)”.
[33] Женатый на дочери художника М. В. Нестерова, Ф. С. Булгаков остался в Советской России.
[34] Булгаков на протяжении двух лет, в 1923 — 1924 и 1924 — 1925 гг., читал лекции по церковному праву на основанном П. И. Новгородцевым Русском юридическом факультете при Пражском университете.
[35] Вернадский Георгий Владимирович (1887 — 1973) — историк, сын В. И. Вернадского, с которым Булгаков состоял в доверительных отношениях. Например, 15 января 1921 г. Булгаков передал В. И. Вернадскому письмо, вполне характеризующее уровень их отношений, но не поддающееся внятному истолкованию: “Дорогой Владимир Иванович! Приветствую Вас и Ваших с новолетием и шлю свои благожелания. Писать много не хочется, да, пожалуй, и нечего, — сами знаете. Прошу Вас, если только можете, оказать мне услугу, которая могла бы вывести меня из затруднительного и неприятного положения. Я слышал, что Вы собираетесь уезжать и ввиду этого отказываетесь от ректорства. Если это так, то не откажите мне попросить своего заместителя сделать то, о чем я прошу Вас. Сущность дела Вам будет изложена подательницей сего письма. Ваш пр. С. Булгаков” (Архив РАН, ф. 518, оп. 7, ед. хр. 204, л. 3).
Публикация, подготовка текста, предисловие и примечания М. А. КОЛЕРОВА.