СТИХИ: ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
*
АЛЕКСАНДР РЕВИЧ
ПРИМОРСКАЯ ПОЭМА
Человек зовет человека с другого берега. Издалека.
Человек не кричит — молча зовет.
Глупо кричать, если между двумя берегами
не ручей, не река,
а Черное море
под курчавою кручей предгорий.
Там над излучиной бухты
причерноморские сосны и пихты
хвойные лапы свои распластали,
как в Подмосковье,
и мальчишки в ластах,
как будто с двумя хвостами,
входят в царство морское,
как в заводь.
Говоришь: “А ведь я не умею плавать”.
Говоришь: “Ну к чему мне хвосты из резины?”
(Довод поистине неотразимый).
Говоришь: “Что за глупый порядок —
эти пальмы и эти цитроны,
пересаженные из кадок,
и ревущие на открытой веранде тромбоны,
и кусты, обструганные под ежик,
и утрамбованный гравий дорожек,
и этот пенный накат на камень?”
А иные думают: это счастье.
Черный пес, разомлев от купанья,
лежит, улыбается усатой пастью,
и безногий калека
на жестком топчане
ворочает розовый торс под лучами.
А человек зовет человека...
Сходим в кофейню знакомого грека,
выпьем вина и кофе закажем.
Он крупный мастер по этой части,
вон его крыша — за этим пляжем,
за этим пляжем, за этим камнем,
за этим лиственным быстрым мельканьем.
На камне женщина — острые плечи,
узкие бедра, орлиный профиль,
на камне женщина — зрачки как свечи,
крутые брови,
голос тревожный, острые плечи.
Женщина-мальчик низкоголосо
слова выдыхает,
слово за словом,
строка за строкой — как поезд с откоса.
А вот и закат,
и подернуты волны
лиловым.
А ты, чудо-юдо мое морское
с глазами, как лист, пронизанный полднем.
Оставим женщину эту в покое,
стакан до самых краев наполним,
пусть красная влага в стекле искрится,
как этот закат на волне вечерней,
где белые крылья летящей птицы —
как иероглиф, прочерченный чернью.
А человек зовет человека...
И красное пойло в стекле искрится.
Сюда подошла бы зеленая Рица
да еще отвесный грузинский замок
из самых замшелых, из древних, из самых
что ни на есть настоящих.
Допишем
зурну, барабан, по кинжалу в зубы,
потом над зеленым затишьем
медные трубы.
А что, если здесь мы сегодня устроим
парад-алле: фанфары, корнеты,
и “шагом марш”, и “слава героям”,
мундиры, ментики, эполеты
и аксельбанты из оперетты?
А человек зовет человека...
Медлительный грек запирает кофейню,
и руки дрожат почему-то у грека,
и вот он идет походкой усталой
за колдовской чертой карнавала,
быть может, подумал: что было — что стало?..
Картонные пальмы... веранда... аптека...
А человек зовет человека...
Высокая женщина — острые плечи, —
тревожная женщина — зрачки как свечи —
встает, покидает прибрежный камень
и воздух соленый хватает глотками,
и больше ни фразы, ни слова, ни звука.
И береговая темнеет излука.
А человек зовет человека...
Зовет, задыхаясь, из дальней дали,
зовет, как, бывает, зовут на вокзале,
на захолустном, безлюдном вокзале,
когда потеряли... когда не узнали...
когда... или некогда... или навеки...
Прости, я не думал о том человеке,
в лицо его даже не видел ни разу,
и если бы выпало встретиться с глазу
на глаз, друг друга бы мы не узнали.
Но он зовет, как зовут на вокзале,
зовет, как зовут на безлюдном перроне,
зовет, как зовут на полночном причале.
О чем он? Быть может, зовет он в печали
тебя, чья ладонь у меня на ладони,
чьи губы мне что-то сейчас прошептали.
О чем ты?
Давнишние счеты?
Ну что ты?
О чем?
О своем постоянстве?
Не надо.
Бредет человек за чертой маскарада,
за колдовской чертой карнавала,
бредет моя тень за магическим кругом,
за этой чугунной узорной оградой,
где жесткий кустарник по скобку обструган.
А человек зовет человека с другого берега. Издалека.
Словно Черное море — всего лишь река.
И огни теплохода уходят во тьму
к человеку тому.
ЮРИЙ ВИНОГРАДОВ
НОЧНОЕ ОКНО
Сторож
Кому привычней голодать в пути
И слезы заедать краюхой снега,
Избави бог под старость забрести
Под теплый кров случайного ночлега.
Прогонят — хорошо, а если нет
И по сердечной склонности оставят,
А там, того гляди, затеплят свет
И молоко и хлеб на стол поставят,
А после скажут — на дворе темно,
И за метелью не слыхать собаки.
В такие ночи лучше пить вино,
Чем за костлявой ковылять во мраке.
Потом забрезжит утро — день один,
Тебе найдут нехитрую работу —
Хоть сторожем в колхозный магазин
С подменою во вторник и субботу.
И ты заплачешь — господи, хвала
Тебе за то, что проявляешь милость!
Неизреченны добрые дела,
Сердца людские не остервенились.
* * *
Пуста апрельская купальня.
Зеленоватая вода
Темна, недвижна и печальна
У кромки тающего льда.
Лишь селезень на грустной глади,
Да тень аллеи на воде.
Все тихо, будто на ночь глядя,
Вокруг купальни и везде.
Как будто никому не нужен
В ограду загнанный мирок,
Вот и молчит — не то простужен,
Не то на холоде продрог.
Дорожки влажное топтанье,
Беседок холод и простор,
Паденье капель, щебетанье,
Закрытый деревом собор...
Возможно, солнце и нарушит
Дремоту дня и немоту,
Свет истины и речь обрушит
В немыслимую пустоту.
Но нет, и без того порядком
Сей замкнутый удел непрост —
Ведь кто-то ж потерял перчатку,
Когда взбирался на откос.
Какой мечтатель или грешник
Без всяких видимых причин,
Гуляя, обломал орешник,
Через ручей перескочил?
Заметил ли, что в полумраке,
Как бы выпытывая свет,
Угрюмо щерится собаки
Полуобглоданный скелет?
Ни ей кормежки, ни погоста,
Ледок да утка на пруду...
И здесь не все, как видно, просто,
В академическом саду.
Приезжий
Он ехал долго, ехал издалека.
Был плохо выбрит — значит, одинок.
О том, что жизнь была к нему жестока,
Сказал видавший виды пиджачок.
В гостинице, полупустой на диво,
Он встречен был как просто человек.
Нашлась постель, вино, бутылка пива,
Не бог весть что — но все-таки ночлег.
Каким бы ни был он усталым и голодным,
В том городке, что выбрал наугад,
Он чувствовал себя вполне свободным,
Когда смотрел, как догорал закат.
Погасло небо. Сумерки упали.
Был слышен шелест молодой листвы.
— Ну ладно, — он сказал, — не на вокзале! —
И выбрился почти до синевы.
Потом, попозже, сидя на кровати,
При свете лампы из-под потолка
Не то дневник, не то письмо некстати
Писал, пока не дрогнула рука.
Потом он пил — не суетясь, достойно,
Курил нежадно и не торопясь.
Его душа уверенно, спокойно
С ночным окном установила связь.
Наверно, что-то важное такое
Из-за окна почудилось ему,
Что он кому-то помахал рукою
И что-то говорил туда, во тьму.
Какая там пригрезилась картина,
Когда сказал он будто не в уме:
— Доколе мне мотаться, Катерина,
В слезах по горло, по уши в дерьме!
...Закончилась полночная морока,
Его речей рассвет не услыхал.
Он спал на совесть — сладко и глубоко,
Как до сих пор, наверное, не спал.
ИГОРЬ КАЛУГИН
* *
*
Эти поздние дружбы подобны скольженью по льду без коньков,
Эти поздние дружбы похожи на карточный домик.
Мне не верится в близость узнавших друг друга больных стариков —
Первый, скажем, хорунжий Краснова, второй — красный конник.
Но не в этом и дело, не в том, что политика — яд:
Сколько веток попадало с дерева дружб многолетних!
И былые друзья, укоризненно глядя, молчат
За глухою стеной, ну а ты — их невольный наследник.
Что бы ни было в жизни и сколько б ни грянуло бед —
Эти поздние дружбы надежду несут на былое...
И когда-нибудь сбудется: станешь ты сгорблен и сед
И молвою зарыт, как до Генриха Шлимана — Троя.
ЭДУАРД БАБАЕВ
* * *
С пеньем свечи зажгите
В поминальном ряду.
Кто погиб в Сумгаите,
Тот рассудит беду.
Отрываясь от праха,
Прозревает душа
Черный сад Карабаха,
Светлый город Шуша!
Там, вдали, за горами,
Праотеческий дом.
Отпоют меня в храме
С полукруглым окном.
Посох мой и дорога,
Мир, лежащий во зле!
Справедливость — у Бога,
Вещий сон — на земле.