АЛЕКСАНДР ХУРГИН
*
ДВЕРЬ
Повесть
И. К.
Он пришел к ней, да, теперь — к ней домой, чтоб, может быть, все вернуть обратно из прошлого в настоящее и в будущее. Думал, попробую, может, удастся и мы все, что имели в своем активе, вернем в прежний вид и все будет как было. И он сидел на табуретке, а табуретка стояла посреди комнаты, под люстрой из белой пластмассы. И она, эта примитивная люстра, разливала по комнате скучный тяжелый свет, и он ложился и оседал на плечи Сараева и на колени и покрывал все вокруг, включая диван и письменный детский стол. И еще он отсвечивал молоком от экрана телевизора и от стекол и полировки стенки отечественного производства, грубой и устаревшей морально, но вместительной и удобной в эксплуатации, особенно когда комната всего одна-единственная и места в ней мало и недостаточно ни для чего. И так всегда, даже имея в доме эту вместительную стенку, приходилось вещи развешивать в кладовке и за дверью на вбитых в стену крючках и крупных гвоздях, и на спинках кресел-кроватей, и на гладильной доске, потому что людей здесь, в комнате, проживало четыре человека плюс кот, а сейчас, с некоторого недавнего времени, живет три человека. За вычетом, значит, его самого, здесь теперь не живущего, так как грянул как снег среди ясного неба, без достаточных веских причин разрыв между Сараевым и Марией и развел их в разные стороны и по разным углам жизни. И вот он пришел по собственному желанию и сидит на табуретке один посреди комнаты, а Мария говорит в кухне по телефону. Она говорила уже, когда он пришел, и открыла ему дверь и сказала:
— Подожди там, я сейчас закончу.
И она взяла телефон и пошла в кухню, таща за собой длинный шнур, и стала продолжать и заканчивать там свой разговор, а он, этот ее разговор, никак не заканчивался. И детей дома не было. Ушли, надо думать, на свою легкую атлетику, тренироваться. А Сараев им по шоколадке принес. Жене — “Сникерс”, а Юле — “Марс”. Принес, а отдать их не в состоянии, потому что некому. Ушли они, дети, оба. На тренировку по бегу и прыжкам. И он положил шоколадки на стол и сел в центре комнаты на табуретке, которая стояла под люстрой, и к нему на колени запрыгнул кот Венька и устроился на них со всеми удобствами и, мурлыкнув три раза, уснул. И из кухни пришла с телефоном Мария и села на диван и сказала:
— Ну что?
А Сараев сказал:
— Вот. Пришел.
А Мария сказала:
— Вижу, что пришел. А детей нету. Ушли на свою атлетику.
А Сараев сказал:
— Я не к детям. — И: — Вернее, — сказал, — не только к детям.
А Мария сказала:
— Погоди, я газ выключу. У меня там суп гороховый варится, на плите.
И она встала с дивана и опять ушла на кухню, чтобы выключить газ, и выключила его, и приоткрыла крышку кастрюли, чтоб суп не задыхался, а остывал, и пошла обратно, в комнату. Но до комнаты она не дошла, так как в дверь постучали костяшками пальцев. А стучала в дверь обычно соседка по этажу Дуся, чтоб, значит, знали, кто пришел, потому что все остальные, они в дверь звонили, а Дуся — стучала. Мол, свои это. И муж ее Геннадий тоже стучал. И сын. И Мария открыла ей, Дусе, дверь, и Дуся прошла на кухню и там села, и Мария тоже прошла на кухню за ней, и Дуся эта стала что-то говорить, чтоб провести свое ненужное время, так как ей, она сказала, делать совсем нечего и неохота. И Сараев сидел в комнате и не давал о себе знать и признаков своего неуместного присутствия не обнаруживал, потому что не имел он никакого желания видеться с этой нахальной во всех отношениях Дусей. Не любил ее Сараев и не хотел, чтоб знала она о его приходе. А не любил он ее с того случая, когда она Марию к своему врачу отвела, аборт сделать. А у Сараева с Марией не было общего ребенка в их браке. У нее, у Марии, был свой — Женя, и у него была дочка — Юля. А совместного не было у них никого. А тогда мог бы появиться и быть. А эта Дуся взяла и отвела Марию к знакомому своему врачу-гинекологу, который и ее, Дусю эту, постоянно чистил и выскребал и спал с ней тоже, конечно. Так что он и не знал никогда достоверно, чьего ребенка из Дуси достает и уничтожает — своего или ее мужа Геннадия. И Мария, забеременев, раздумывала и колебалась, рожать ей или не рожать, а она, Дуся, сказала ей:
— Ты что, пьяная или дура, в наше неустойчивое время третьего рожать? — и отвела ее к этому своему другу и врачу.
И с тех, значит, самых пор, как пришел он домой вечером, Сараев в смысле, а Мария ему сказала, что сделала сегодня себе аборт, и не любил он эту соседку Дусю и общества ее избегал. А она, как будто бы так и надо, ходила к ним в любое время дня и суток, как к себе все равно домой, и сидела на кухне или в комнате и говорила без конца и умолку о своих делах, а Мария ее слушала. И она не могла отдыхать после работы и ничего не могла делать по дому, пока Дуся у них сидела. Дети иногда говорят Марии:
— Ма, кушать.
А она им:
— Сейчас.
И сидит дальше, слушает то, что Дуся ей рассказывает и что ей совсем безразлично и неинтересно знать, потому что неудобно ей было встать и, допустим, начать детей кормить в ее присутствии, а сама она, Дуся, ничего этого не понимала и в толк не брала и сидела сколько хотелось ей и нравилось. И Сараев не любил ее все больше с каждым прожитым днем и почти уже стал ненавидеть. Но это было, когда он тут жил с Марией, а сейчас, конечно, ему эта Дуся была до одного места и не играла роли. И он сидел на табуретке и ждал, пока она там, в кухне, выговорится полностью и уйдет, и показываться ей и тем более видеть ее не хотелось ему ни на грамм, потому что она могла и была способна изменить ему своим видом сложившееся настроение, и тогда он забыл бы все слова, которые должен был и намеревался сказать Марии, и все логические доводы и аргументы могли у него из головы выветриться и исчезнуть или перепутаться с другими, не относящимися к сути дела, мыслями и стать неубедительными и не важными. И вот, значит, сидел Сараев на табуретке под люстрой и одной рукой поглаживал лежащего на коленях кота Вениамина, а других посторонних движений он не делал, чтоб не стукнуть случайно чем-нибудь или не зашуметь еще каким-нибудь способом. А в кухне в это время Дуся медленно рассказывала Марии, что она видела, ходя по государственным и коммерческим магазинам города, и что в них купила, а что нет из-за сумасшедших и бешеных цен. И она говорила, что сейчас принесет и покажет Марии колготки и юбку и домашние зимние тапочки на меху. А Мария говорила — не надо, я потом, попозже, зайду к тебе и посмотрю, а Дуся просила одолжить ей сколько-нибудь денег, так как свои она все растратила в магазинах, и говорила — заходи, и говорила — я позвоню, и звонила по телефону, произнося в трубку простейшие слова и звуки, такие, как алло, да, нет, и опять — да и угу и ну, и она смеялась чему-то, сказанному ей, и чем-то возмущалась, и еще кому-то звонила, чтобы произносить те же самые упрощенные слова и сочетания из этих слов и смеяться над кем-то в трубку. И так истек, наверно, целый час времени, и она наконец встала и потянулась, треща суставами костей, и сказала:
— Ну, я пошла.
И по пути заглянула она в комнату и, конечно, увидела Сараева, сидящего изваянием на табуретке, и сказала:
— А, у тебя гости? — и еще постояла в коридоре, говоря, что хочет связать себе свитер по журналу “Бурда” и нитки у нее уже есть подходящей расцветки, а вязальной машины нет, но Геннадий, сказала, обещал мне ее купить со дня на день или даже еще раньше, и он ее уже заказал, и ему вот-вот привезут ее по приемлемой и доступной цене. И она еще и еще раз сказала Марии, что ты ж заходи обязательно, колготки посмотреть и юбку, и ушла к себе или, может, к другой какой-нибудь соседке по длинному коридору девятого этажа. И Сараев подумал, что вот сейчас он скажет Марии, что так все-таки нельзя и что дети не виноваты ни в чем и что давай что-нибудь придумаем совместными усилиями и найдем разумный компромисс как руководство к действию. Правда, он опасался услышать от Марии опять, что все ей надоело и опротивело и что Юлю она не держит. А она, Юля, когда уходил Сараев, сказала ему, что ты иди, а к нам будешь приходить в гости и на день рождения, а я, сказала, буду тут жить, дома. С Женей и с мамой. А когда он попробовал и постарался ей что-то объяснить и ее увести с собой, она стала плакать. И Мария вмешалась в их разговор и сказала:
— Не мучь ее, пусть с нами остается.
А Сараев сказал:
— Как это с вами?
А Мария сказала:
— Ну ты же слышал.
И Юля осталась жить с Марией и с Женей, а Сараев ушел. А теперь он пришел, чтоб еще раз поговорить с Марией серьезно и сознательно и прийти все же к какому-то общему знаменателю и пониманию друг друга, так как она достаточное и ощутимое время пожила сама с детьми и должна была почувствовать на собственной шкуре, как это трудно и безответственно и что самой ей не лучше, а хуже и никаких положительных последствий и сдвигов от развала их семьи и общей жизни не произошло, и не замечать этого она, Мария, как женщина умная и любящая мать, конечно, не могла и не имела права. Хотя бы из-за детей. И думать только о себе и о своем чисто женском начале, основанном на непостоянстве чувств и порывов, было сейчас, можно сказать, преступно и недопустимо. Так, значит, мыслил и понимал Сараев и на основании своего этого восприятия окружающей действительности собрался он и пришел к Марии. И вот Мария наконец-то освободилась от соседки Дуси и проводила ее и заперла дверь на задвижку и вернулась на диван. И она помолчала, ничего не спрашивая у Сараева, и он помолчал, приводя в надлежащий порядок свои раздробленные и разбросанные мысли перед тем, как начать разговор, и, помолчав, сказал:
— Я по такому делу и поводу.
И после этих его начальных слов в дверь — как специально назло — позвонили, и Мария сказала, что это еще кто-нибудь из соседей, наверное, позвонить хочет по телефону, потому что телефон на этаже один, а автоматы нигде не работают. И сосед вошел в дверь и сказал:
— Я позвоню?
А Мария сказала:
— Да-да. Звони.
И сосед стал звонить. А Сараев и Мария сидели, пока он звонил, напротив друг друга и ничего не говорили, потому что как они могли говорить, когда рядом находился чужой человек, можно сказать, с улицы, тем более что говорил он по телефону на повышенных тонах и доходя до крика. Видно, там его было плохо слышно. А по следующему номеру у него было все время занято, и, может быть, даже это не занято было, а какая-нибудь неисправность на линии или повреждение в кабеле. Но он все равно звонил, набирая номер, потому что, говорил, мне жизненно надо дозвониться, а автоматы нигде в ближней округе не работают. Я всё обошел. И возле хлебного, и возле хозяйственного, и к универсаму ходил. И нигде, говорил, ни один автомат не работает. И:
— То, — говорил, — трубка вырвана с мясом и с потрохами, то диск сломан, то гудка никакого в трубке нет, ни короткого, ни длинного. — И он набирал свой номер и повторял набор медленнее, а Сараев сидел под светом люстры с котом на коленях, а Мария, чтобы не сидеть без дела, вязала Юле шарф к шапке, которую она связала ей раньше и в которой Юля ушла сейчас на тренировку с Женей. А Сараев следил за ее пальцами и лицом, и было похоже, что она не слышит соседа и не видит Сараева, и когда сосед сказал: “Ладно, зайду потом еще раз, занято” — и Сараев встал, переложив кота на диван, чтоб запереть дверь, Мария так и осталась вязать шарф и никакой реакции на перемещения Сараева и соседа не проявила. А коту не понравилось лежать на диване, и он подождал, пока Сараев вернется из коридора и сядет на табуретку, чтобы снова устроиться на его коленях спать. И Сараев хотел начать говорить с Марией о главном, ради чего пришел, так как момент сложился подходящий, а она продолжала вязать шарф, и шарф понемногу удлинялся и, шевелясь, свисал с нее и с дивана, а Мария от монотонности и однообразия своей работы стала задремывать и засыпать. И вот руки ее остановились и спицы перестали двигаться в заданном ритме друг относительно друга, и Мария, опершись спиной и затылком о стену, а ноги вытянув поперек дивана, замерла и обмякла. И Сараев сидел на табуретке, а у него на коленях спал кот, а на диване в сидячем положении и с шарфом в руках спала Мария.
“Наверно, устает она на двух работах и не высыпается ежедневно, — думал про нее Сараев, — поэтому и заснула сейчас как сурок не к месту”.
И он, конечно, не стал ее будить для того, чтоб сказать то, что он пришел сказать, а подумал:
“Ничего, пускай она поспит, а я посижу. Время у меня есть”.
И Мария поспала сидя, правда недолго, и ее лицо в это время сна было неживое и рыхлое. А не смогла она поспать какое-то продолжительное время, потому что пришел мужик с ее основной работы и принес ей палку сырокопченой колбасы с городского мясокомбината. У него кто-то был там свой и знакомый и продавал эту колбасу ворованную. Мария и раньше, живя с Сараевым вместе в замужестве, такую колбасу приносила домой, так как она была и свежая всегда, и стоила дешевле, чем в магазине. А если и не дешевле, то все равно в магазине она бывала далеко не всегда и очереди за ней обычно выстраивались большие и длинные, несмотря на цену, и в них часто, в очередях этих нервных, доходило до драки и до оскорбления личности и до криков о помощи. А тут прямо на работу, значит, ее приносили или как теперь — домой. Но сейчас, в данном случае, этот мужик с работы Марии, видимо, еще зачем-нибудь пришел, зная, что она с Сараевым уже не живет и разводится. Может, личные он какие-то имел на нее виды и планы. И он пришел, разбудив Марию, и отдал ей принесенную колбасу и, увидев сидящего на табуретке Сараева, сказал:
— Ну, я пойду. Дел у меня еще много есть.
А Мария сказала:
— Посиди, выпей кофе.
А мужик сказал:
— Спасибо, не откажусь.
И она сделала ему чашку крепкого кофе, и он выпил ее в кухне, а Мария с ним там побыла как бы за компанию, и они говорили о чем-то тихо и вполголоса, и Сараев слышал звучание их голосов, а слов не слышал и не разбирал. Хотя он к словам и не прислушивался, а только сидел и ждал, чтоб этот мужик напился кофе и ушел и чтоб можно уже было поговорить ему с Марией о самом главном и нужном. И ему, Сараеву, нужном, и ей, Марии. И детям, конечно. А то выходило как-то, что и она ни с чем осталась и на бобах, и он, Сараев то есть, все в жизни потерял из того немногого, что было у него до этого. И ее, Марию, жену свою, и дочку Юлю, и сына Марии Женю, который был ему как будто бы собственный — без различий. А мать Юли, первую, значит, жену свою, Сараев давно потерял. Потому что она спилась. И Юля Марию за мать свою принимала, родную. Ей же три года всего было, когда Сараев с Марией сошелся, и стали они жить у нее, а та его жена, спившаяся, она на Юлю и не претендовала и прав своих не отстаивала, а отдала ее Сараеву с радостью и с легким сердцем. А квартиру он, Сараев, тогда отдал ей, своей пьющей жене. А теперь он туда, в эту загаженную и заброшенную квартиру, вернулся жить, потому что жена его бывшая в ней не появлялась, а прописан он там как был, так и остался и ключ имел свой. И он отмыл кое-как и отскреб свою прежнюю квартиру и врезал в дверь новый замок и стал жить в этой квартире без никого. И конечно, такая пустая жизнь его мало чем устраивала и не согласен он был так жить. И вот, значит, сейчас ему нужно было об этом Марии сказать, чтоб она выслушала его и поняла, тем более что тут и понимать было нечего и все лежало на поверхности событий. И Сараев сидел на табуретке и ждал своего часа терпеливо, и у него не было никакой другой цели, кроме как сказать Марии задуманное и сделать так, чтоб она его слушала не перебивая до конца. И как только дверь Мария закрыла за мужиком, колбасу принесшим, Сараев сказал себе, что вот сейчас она зайдет и он сразу начнет говорить без промедления и все скажет. Но опять не удалось Сараеву начать разговор по существу, потому что возвратились с тренировки дети, Женя и Юля, и были они, конечно, голодные, и их надо было быстро кормить. И Мария пошла давать им гороховый суп и колбасу с хлебом, а есть шоколад до ужина, тот, который принес им Сараев в подарок, она запретила, чтоб не портили себе аппетит сладким. И она приготовила ужин и посадила детей за стол и сказала Сараеву:
— Пойдем поужинаем с нами.
А Сараев сказал:
— Ужинайте, я не хочу, я ел.
И он подождал еще, пока все они ужинали, и кот тоже, конечно, ушел от Сараева в кухню, разбуженный и привлеченный запахами еды. А после ужина дети мыли посуду, так как в этот день было их дежурство ее мыть и вытирать, а потом они делали уроки, заданные на завтрашний день в школе, и Мария им помогала и проверяла то, что они выучили. Стихи о родине по литературе, правила по языку и еще что-то по географии и по истории. Потом дети посмотрели телевизор и разложили свои кресла-кровати и постелили себе постели. И Юля легла первой, и кот лег у нее на подушке, и Женя лег тоже и сказал:
— Мама, полежи возле меня.
А Юля сказала:
— И возле меня.
А Женя сказал:
— Возле тебя Венька лежит.
И Мария прилегла с Женей рядом на его кресло-кровать, а Юля сказала, что раз так, то назавтра она первая занимает очередь, чтоб мама с ней полежала. И они скоро уснули на креслах-кроватях — и Юля и Женя. И кот Вениамин с ними. И Мария уснула рядом с Женей в неудобной позе на краю узкого кресла. И Сараев посидел еще немного и посмотрел на них спящих, а потом тихо оделся и, выключив свет в прихожей, ушел.
* * *
И он шел и шел, специально и намеренно оттягивая неизбежное свое возвращение в пустое и неустроенное жилище. Шел в обход, выписывая круги и петли, отклонялся от прямой дороги и опять на нее выходил. То есть он шагал, наматывая бессмысленные километры пути, как бы гуляя перед сном, чтоб устать и, придя наконец домой без задних ног, сразу же лечь и уснуть.
* * *
А Мария, как только вышел Сараев и лязгнула замком входная дверь, конечно, поднялась с кресла-кровати, потому что она и не спала по-настоящему, а так, дремала и слышала сквозь дремоту, как он, Сараев, вставал с табурета, и как приближался к ним — к детям и к ней, наверно, чтоб посмотреть на их спящие лица поближе, и как одевался он, слышала Мария, и как свет в прихожей гасил, уходя.
И когда ушел он, Мария встала, отряхнулась от дремы и пошла заниматься своими привычными обязанностями по кухне. Еду готовить на завтра детям, чтоб после школы было им чего поесть. А то они в школе есть отказывались безоговорочно, говорили, невкусно и тарелки жиром обмазанные дают. А Женя говорил, что у него после еды школьной в животе как ножом режет и во рту пахнет кислым и тухлым. Поэтому и давала Мария им с собой бутерброды с колбасой или с мясом или просто хлеб, маслом намазанный. А на после школы она им обед обычно готовила полноценный и оставляла утром на газовой плите. Первое — в кастрюльке алюминиевой, с ручкой, чтоб наливать из нее суп или борщ было детям удобнее, а второе на сковороде она им оставляла, с маргарином уже на дне. И дети, придя, зажигали газ и разогревали эти кастрюльку и сковороду и ели то, что она им оставляла. Обедали. И посуду после себя грязную мыли по очереди через день. А в выходные день Мария мыла посуду, а день они вдвоем. Чтобы, значит, по-справедливому было и никому не завидно. Это так они, дети, придумали и постановили.
И Мария пошла, значит, приготовить им к завтрашнему обеду второе блюдо. Потому что на первое суп гороховый она уже между делом сварила в течение дня. Хоть ей и мешали все кому ни лень: и Сараев, пришедший и застрявший у нее до позднего вечера, и Дуся, и соседи со своими безотлагательными телефонными звонками и разговорами. И второе, таким образом, осталось у нее неприготовленным, и ей нужно было приготовить его сейчас, а потом уже и спать можно будет ложиться.
И Мария достала из стенного шкафа-кладовки мешок небольших размеров, полотняный, с гречкой. Ей мать этот мешок в виде посылки прислала. А к гречке, подумала, нажарю котлет из фарша, вчера купленного. Она всегда фарш покупала, если он был в мясокомбинатовской расфасовке, потому что из него котлеты ничего получались, съедобные. И тефтели тоже неплохие получались, и голубцы. Но тефтели с голубцами возни гораздо больше требуют, и Мария, конечно, на ночь глядя не стала с ними связываться и заводиться, а взялась нажарить котлет по-быстрому.
Но до котлет надо было ей кашу гречневую на огонь поставить варить, и она зачерпнула из мешка стакан крупы и рассыпала ее на столе, перебрать чтоб. Рассыпала, смотрит, а она, гречка, вся шевелится, как живая. Жуки в ней то есть завелись в диком количестве, долгоносики. И Мария сказала: “Черт” — и налила в большую миску воды из-под крана и всыпала всю крупу из мешка в эту миску и со стола тоже ее сгребла и в миску всыпала.
И крупа в воде утонула и легла на дно миски толстым слоем, а жуки, будучи легкими и живыми, на поверхность водную всплыли, как и хотела Мария, чтоб слить их в унитаз и крупу таким способом от них очистить и уберечь. А слив жуков, Мария оставшуюся воду с гречкой через дуршлаг пропустила и в духовку мокрую гречку запихнула на противне, сохнуть. И после этих профилактических мер и действий приступила она к котлетам — лепить их и жарить и, значит, не сидеть без работы, пока гречка в духовке просыхает и прокаливается. И время за этими ее хозяйственными занятиями подошло незаметно к двенадцати часам, и опять, подумала Мария, и снова не светит мне выспаться и придется завтра ходить полдня опухшей и с синяками вокруг глаз.
А тут еще, стоило начать ей котлеты делать и руки в фарш опустить, телефон раззвонился и каждые пять минут звонил. Причем звонили не ей, а попадая не туда. В горсеть люди звонили, и она по каждому звонку вытирала руки о полотенце и брала трубку. А у нее спрашивали, например, почему на автостоянке света нет или когда подадут высокое напряжение на насосную станцию котельной. И она говорила, что это квартира, а ее ругали матом и кричали, что умней врать она не может, чтобы не работать, и угрожали жаловаться в аппарат представителя президента и чуть ли не в Совет Министров. А после серии этих безумных звонков еще кто-то позвонил и попросил позвать к телефону соседа из сто сорок восьмой квартиры. И даже не извинился за то, что ночью звонит. И не поздоровался. И Мария ему ответила, что поздно уже. А он ей говорит:
— Ничего, он не спит.
И тогда она сказала, что он, может, и не спит, а я вот сплю, и выдернула телефонный шнур из розетки. И гречку из духовки бросилась вынимать, так как она уже подгорать с одного края, где огонь всегда был сильнее, начала, судя по запаху. А котлеты пока Мария бросила. И гречкой снова занялась. Часть небольшую перебрала по крупинке, черные зерна и сорняки отделив, и варить поставила, а всю остальную крупу она снова в мешок полотняный ссыпала, вывернув его навыворот и вытряхнув. И мешок она на подоконник поставила не завязывая, чтоб остыла гречка до комнатной температуры и не запотела. А за то время, что каша на медленном огне варилась, Мария котлет нажарить успела одну сковородку. А сырые котлеты, все, какие из фарша получились, она в сухарях панировочных густо обваляла и в судок эмалированный сложила, а судок в холодильник поставила, на верхнюю, самую холодную, полку. И при первой надобности их можно было теперь быстро изжарить и съесть.
И вот Мария закончила все свои сегодняшние хлопоты и, как всегда, ужаснулась позднему часу. И она сказала себе: “Спать” — и даже под душ не пошла, а лишь умылась, смыв тушь с ресниц и почистив зубы.
И еще она кремом густо намазала лицо и руки, так как в последние года два кожа у нее стала сухой и на лице и на руках и шелушилась, если за ней не ухаживать с помощью питательного крема для сухой кожи. Поэтому Мария на ночь обязательно смазывала себе лицо и руки кремом, втирая его в кожу, и квартира заполнялась удушливым его запахом, и дети от него, от этого крепкого запаха, начинали ворочаться во сне, а кот Вениамин просыпался, чихал и с удивлением и недовольством смотрел на Марию из-под батареи парового отопления, где спал до тех пор, пока Мария не ложилась на свой раздвижной диван. А когда она ложилась, Вениамин переползал из-под батареи к ней и сворачивался на одеяле в ногах. Он с детства своего в ногах у нее приладился спать. Это когда Мария с первым еще мужем в браке состояла. И когда Сараев у нее жил, тоже Вениамин всегда с ними на диване спал и всегда у нее именно в ногах. Днем — это пожалуйста, мог и к Сараеву и к другому на колени влезть и тереться мог о всякого, кто в дом зайдет, а ночью только Марию признавал и больше никого. У Юли вот тоже мог изредка на подушке поваляться, но недолго. Потому что она во сне вскидывалась и вертелась и спать ему, Вениамину, спокойно не давала, а он этого не любил.
И вылез Вениамин из-под теплой батареи отопления, учуяв во время сна, что Мария постель себе стелит, и нырнул под простыню. А Мария вытащила его, сказав, что не до игр ей, и закончила стелить и легла, вытянувшись под одеялом до хруста в спине и в коленях. И Вениамин свернулся в бублик, обнял всего себя хвостом и задышал редко и слабо. А Мария, она лечь легла, а сна ни в одном, как говорится, глазу нет. Хоть опять вставай. Но вставать она, конечно, не думала, а думала, что устала она сегодня и легла слишком уж поздно. А у нее это было обычным явлением — бессонница в случае чрезмерной усталости и если ложилась она к тому же не вовремя. И она лежала с закрытыми глазами на спине и не спала, и ей лезли в голову беспорядочные нечаянные мысли и их обрывки: о Сараеве и о завтрашнем рабочем дне понедельнике, который всегда бывает тяжелым, и зачем-то о Дусе приходили к ней мысли и о Толике, приносящем ей колбасу, и еще о чем-то, что вспоминалось или представлялось ей в потемках и в тишине проходящей без признаков сна ночи.
И она, конечно, поняла сразу же и знала наверняка доподлинно, зачем сегодня приходил Сараев и зачем просидел без какого бы то ни было толку весь длинный сумбурный вечер. Опять он хотел затеять с ней разговор о том, что зря она и напрасно противится дальнейшему их семейному сосуществованию и что надо перетерпеть и пережить эту черную полосу препятствий, и приложить все усилия, и начать все с самого начала и с чистого листа, потому что ей без него хуже, а не лучше и ему без нее и без детей плохо на этом свете и невозможно, а детям тоже не следует жить без отца и мужчины в доме. Тем более что они, дети, ни в чем не виноваты и ответственности за поступки взрослых нести не должны. Ну, в общем, предвидела Мария наперед все слова, которые мог бы сказать ей Сараев. И нового ничего в этих заготовленных им словах и доводах для Марии не было и не содержалось, и она сама все это знала и понимала не хуже, чем Сараев. Но она же и не надеялась что-нибудь выгадать, живя без него, и знала, что не легче ей придется, а тяжелее, и заблаговременно вторую работу себе нашла по совместительству. Так как не способна была больше Мария с Сараевым жить. Она б, может, и хотела, чтоб остался он с ней, а не могла. Организм ее этому противился, а ему, организму, не прикажешь, он сам по себе, часть природы.
И довела, значит, Мария их жизнь до логического разрыва и, можно сказать, выжила Сараева своим к нему жестоким и безразличным отношением. И он ушел, не выдержал. И живет Сараев после ухода сам, в старой своей квартире, находясь в неотступном страхе и в боязни возможного возвращения туда бывшей жены Милы, потерявшей давным-давно человеческий облик и все женские черты и отличия. Он, Сараев, и с Марией будучи и живя вечно боялся, что Мила появится вдруг из небытия и вмешается как-нибудь грубо и бесцеремонно в его частную жизнь. Он так Марии и говорил в минуты слабости, что вот живу с тобой уже сколько, а как подумаю о ней, так страшно мне становится, и ничем я это свое чувство страха и ужаса перед ней подавить в себе не могу. Боюсь я ее и друзей ее этих со дна и изнанки жизни.
Так это же он говорил живя с Марией в ее квартире, местонахождение которой Миле его несчастной известно не было. А теперь-то он сам живет, один, и бывшая его жена опустившаяся в любой, что называется, момент к нему нагрянуть может без предисловий и предупреждения. И главное же, Юля с ним ни за что не захотела уходить, как он ее ни уговаривал, чего Мария, конечно, ожидать не могла. Но все равно не отступила она и не отреклась от своих возникших намерений и на развод подала в народный суд. Потому что жить каждый день в присутствии Сараева после жуткой беременности своей от него, абортом прерванной, она никак не была в состоянии и не смогла бы себя заставить.
А до аборта все вроде у них, у Марии с Сараевым, шло более-менее. Пять лет почти что жили они в согласии и, смело можно сказать, в любви. А как сделала она аборт у Дусиного врача частного, так и настал их общей жизни полный и последний конец. Или точнее если быть, он раньше несколько настал, конец. Когда забеременела Мария от Сараева. При том, что пять лет миновало ее это естественное дело, а тут взяло и получилось, несмотря на принятые обычные меры предосторожности. И если в первый раз, когда Женю своего Мария носила, в юности, беременность протекала у нее быстро и незаметно, без неприятных сопутствующих отклонений, то теперь мучения начались у Марии чуть ли не с первого дня. Потому что и мутило ее от любой пищи и от любого питья, и ноги у нее отекали до неприличия, и в обмороки она падала, как дворянка какая-нибудь столбовая или принцесса на горошине. И Дуся, глядя на нее, говорила, причем в присутствии Сараева, открыто и не стесняясь, что прекращай ты свои муки и страдания и пошли к моему Широткину, он тебя враз обработает и обслужит.
И в конечном счете отговорила Дуся Марию рожать в семью третьего ребенка и отвела-таки ее к личному своему врачу-гинекологу. Сараев Марию просил не убивать его ребенка в зародыше, а родить, так как роды, говорил, оздоравливают женщину и омолаживают, а она, значит, все сделала вопреки Сараеву и ему назло. Ненавистен он был Марии в этот период жизни, потому что являлся первопричиной ее болезненного состояния здоровья. И если б не это ее крайнее состояние, может, она и не пошла на аборт. Она один раз всего до этого аборт делала, и ей впечатлений и эмоций хватило с избытком и, как говорится, с лихвой. А было это после того, как Женю она родила и через месяц буквально снова залетела. Впервые то есть переспала с мужем после длительного перерыва по беременности и родам — и все. Ну и, само собой, она сделала в тех обстоятельствах аборт. Решила, другие делают и я сделаю. Прохорова вон, из планового, говорила, что одиннадцать уже сделала — и ничего страшного, жива-здорова. И Мария по примеру прочих женщин сделала тогда себе аборт в районной больнице. И было ей невыносимо больно и мерзко и тяжело в моральном отношении. А потом этот аборт года два еще ей ночами снился во всех неприглядных и отталкивающих подробностях. И боль снилась, скребущая внутренности, и тяжесть, и полный таз крови, вытекшей из нее.
Так что, может, она еще одного ребенка отважилась бы иметь, чтоб только без аборта обойтись, если б Дуся не помогла ей своевременным советом и всем другим вплоть до машины — из больницы приехать. И она, Дуся, пообещала и дала стопроцентную гарантию, что доктор ее, Широткин, сделает все под общим наркозом и на высоком уровне и Мария ничего не почувствует — ни болевых ощущений, ни вообще.
— И в тот же самый день, — сказала, — дома будешь с отличным самочувствием.
И вот поехали они с утра к Дусиному врачу на трамвае, и он сделал Марии аборт с применением общего наркоза, и через три каких-то часа Мария уже домой приехала. Дуся договорилась со своим мужем Геннадием, и он подъехал на своей служебной машине, на которой работал, возя руководителя одной из коммерческих структур, и Марию из больницы привез к подъезду их дома. А когда Сараев домой вернулся с работы, Мария ему все и преподнесла на блюдечке. И ей легче стало и теплее от причиненной Сараеву боли. Прямо разжалось что-то внутри и отпустило.
И с того дня перестала Мария Сараева видеть и замечать и воспринимала его как пустое место и неизбежное зло. Другими словами, прекратил для Марии Сараев свое существование, то есть он, конечно, был и существовал, но помимо Марии и вне ее, и его присутствие в доме на роли мужа потеряло, конечно же, всякий смысл и стало, что ли, неактуальным и неправомерным и невозможным в корне и в принципе.
* * *
Поэтому и жил сейчас Сараев отдельно от Марии и от детей Жени и Юли. По ее, Марии, милости жил он без семьи в квартире, брошенной сколько-то времени назад первой и бывшей его женой Милой, зачем и почему — непонятно и на какой срок — неизвестно.
* * *
А дверь квартиры, в которой проживал теперь Сараев, была железной в полном смысле слова. То есть буквально металлической. Хотя снаружи если смотреть, с площадки, этого видно не было пусть и самым вооруженным глазом. Снаружи дверь казалась очень обыкновенной и рядовой и не примечательной ничем. Так как облицована она была деревянной лакированной планкой. А изготовил Сараеву эту сложную дверь сварщик-ас Лагин при участии бригадира плотников и столяров ремонтно-строительного участка Петрухина. Сараев чертеж двери сборочный и детальный сделал и дал его Лагину, а Лагин чертеж прочел и сказал:
— Для бомбоубежища дверь?
— Нет, не для бомбоубежища, — ответил Сараев Лагину.
А Лагин спросил:
— А для чего?
А Сараев сказал, что дверь ему нужна для квартиры его новой, вернее, старой.
А Лагин выразил мысль, что каждый с ума сходит, как сам хочет и считает нужным, и дверь эту выдающуюся согласно чертежу изготовил в заводских условиях за один ящик водки в качестве оплаты за труд. Потому что он сразу сказал Сараеву и предупредил:
— Мне твои деньги, — сказал, — без надобности и без пользы. Мне главное — пойло.
И они договорились, сойдясь в цене, что за ящик казенной водки — название значения не имеет — Лагин исполнит заказ в строгом соответствии с чертежом и облицовку закажет другу своему и товарищу по работе Петрухину. И за территорию предприятия ее, готовую то есть дверь, переправит.
— А если с установкой, — сказал, — хочешь, тогда с тебя еще одна бутылка, особо. Или лучше всего две.
Ну и Лагин все обещанное выполнил, будучи человеком честного слова, и привез дверь Сараеву по его новому или, вернее, старому адресу, и они вдвоем ее, эту непреодолимую бронированную дверь, установили на свое место. Старую, хлипкую, дверь из дерева сняли и на балкон вынесли пока, временно, чтоб потом, по свободе, выбросить или найти ей другое, более достойное, применение, а эту, новую, установили. Лагин ее устанавливал и подгонял и укреплял намертво, а Сараев ему помогал всестороннее, выполняя роль подсобного рабочего низкой квалификации. И Лагин в процессе производства работ удивлялся Сараеву, говоря:
— И к чему тебе такая дверь противотанковая, у тебя ж пусто внутри квартиры, хоть плачь.
А Сараев говорил:
— Надо.
И всем прохожим, выходящим из лифта и в него входящим, которые останавливались по пути посмотреть на дверь и спросить, зачем она такая ему нужна, Сараев то же самое говорил. А они говорили ему, что раз надо, то, конечно, никто не возражает против. И говорили:
— А нам вот нечего за такой дверью скрывать, кроме своих цепей.
И Сараев с Лагиным закончили работу за один трудовой день, покрасив дверную коробку, которая тоже была, соответственно, из железа, из швеллера № 10, и после окраски с внешней стороны никто не сказал бы, что дверь эта — как все равно у сейфа. Планки деревянные лаком вскрыты, коробка со стенами подъезда по цвету совпадает и гармонирует, все, короче, как надо сделано, без дефектов. А замки в двери, кстати сказать, импортные установлены, для гаражей предназначенные изначально. И у каждого замка по три длинных языка и ключи фигурные сложного профиля, каких, сколько ни старайся, не подберешь и на заказ не изготовишь. И отмычка любая против замков такой современной конструкции будет бессильна.
Да. И обошлась эта его дверь Сараеву всего-навсего в цену одного ящика водки, что ровно в четыре с половиной раза дешевле, чем было бы ее покупать в магазине. Ну и дополнительно еще две бутылки Сараев Лагину поставил за монтаж двери. Но одну из них, из этих двух бутылок, Лагин водителю отдал, тому, который дверь привез, а вторую они, Лагин, в смысле, с Сараевым, вместе выпили по окончании всех работ. Замочили, другими словами, дверь.
И не понадобились Сараеву услуги магазина. А магазин такой, специализированный, находился совсем близко от места сараевского жительства, на дороге, к новому автовокзалу ведущей. В нем, в магазине этом, раньше гастроном помещался, а сейчас его кто-то приватизировал, и он стал частной собственностью, принадлежащей одному физическому лицу. И новый владелец, значит, гастроном перепрофилировал и стал в нем подобные двери продавать всем нуждающимся и желающим как оптовыми партиями, так и в розницу. И решетки, художественно оформленные, на окна здесь продавались. И кроме того, замки в широком ассортименте. И Сараев сначала без цели туда зашел, посмотреть, что это за торговая точка на месте гастронома открылась после ремонта и реконструкции, а потом он ходил в этот магазин уже специально и двери там, выставленные для продажи, подолгу, точно в музее, разглядывал и запоминал их особенности и детали. В смысле, какой толщины на них лист и какой на раме уголок и из какого номера швеллера изготовлена дверная коробка — лутка. И продавец магазина, или, может, это был его хозяин, говорил Сараеву, что покупайте, не пожалеете, и:
— Наши, — говорил, — двери самые дешевые и самые надежные. И форма оплаты у нас, — говорил, — любая.
А Сараев говорил:
— Да, двери что называется. Мечта поэта.
Но дверь в магазине он так и не купил. Потому что с самого начала не собирался Сараев там ее покупать. Он чертеж на миллиметровке начертил дома, вымеряв свой дверной проем рулеткой, и заключил соглашение с Лагиным об изготовлении двери по этому чертежу. А замки он, Сараев, в количестве двух штук в этом магазине все же выбрал и купил. И в целом получилось, что обманул он надежды продавца и владельца магазина. Тот же предполагал, что Сараев к дверям приценивается с целью их купить, а Сараев, выходит, конструкцию похитил, чертеж начертил, и на стороне, по месту своей работы, дверь ему аналогичную сделали. И в четыре с половиной раза дешевле ввиду фактического отсутствия накладных расходов и с установкой.
А возился с этой дверью Сараев не потому, что стремился оградить себя от квартирных воров и грабителей, хотя и это имело свое место в условиях роста преступности, а для обеспечения личной безопасности и неприкосновенности и в конце концов неотъемлемого права на жизнь.
Сначала-то он, когда жить стал в этой квартире, от Марии уйдя, просто замок другой в дверь врезал, чтоб неожиданности возможные исключить, и так жил, занимаясь в основном приведением квартиры в жилое состояние. То есть он вставлял одно за другим выбитые стекла, и выносил кучи кислых окурков и липких бутылок, и отдраивал полы от въевшейся грязи, вина и рвоты. Ну и проветривал он квартиру долго, держал для создания сквозняка открытыми окна и двери балкона как днем, так и ночью и в любую погоду. Короче, устраивал он себе мало-мальские условия для дальнейшей жизни.
А потом, значит, пришлось Сараеву такую вот железную дверь поставить. После того случая, как явились они без приглашения и стали звонить и говорить:
— Милка, открой.
И они разбудили Сараева звонками среди ночи, и он приблизился бесшумно, на пальцах, к двери и послушал, приложив к ней ухо. И услышал Сараев сопение и переговаривающиеся голоса нескольких людей. И оттуда, из-за двери, опять сказали громко, чтоб было в квартире хорошо слышно:
— Милка, — сказали, — кончай свои шутки.
И опять продолжительно позвонили и ударили в дверь ногой или, может быть, тяжелым кулаком. Ну, в общем, сильно ударили. И Сараев хотел снова промолчать и не ответить, сделав вид, что квартира необитаемая, но они начали бить в дверь с разгона плечами и телами и, наверно, все по очереди били, конвейером. И дверь стала пошатываться под их ударами и ослабевать на петлях и в косяках. И Сараев сказал:
— Эй. Нету здесь никакой Милки. — И сказал: — Не проживает.
А они сказали:
— Как не проживает? Проживает.
А он:
— Тут давно, — говорит, — другие жильцы проживают. Я тут проживаю.
И они сказали:
— Свистишь.
А Сараев сказал:
— Нет. Честно.
И они пошумели и поспорили за дверью между собой и ушли, поверив Сараеву на слово и дверь не выбив. Но понял Сараев и осознал, что если придут они еще и начнут заново дверь высаживать, то она не выдержит их натиска и атаки и вылетит к чертям собачьим, как пробка. А произойти этот их следующий приход мог в каждый, что называется, миг и момент. Ведь же найдя, допустим, где-нибудь Милу, они получат возможность прийти с ней вместе, а она его, Сараева, по голосу узнает и определит. И тогда ему плохо придется и туго одному против их всех. А если он, к примеру, будет молчать и не вступит с ними в диалог, они все равно дверь высадят с согласия и благословения Милы. Потому что она, Мила, все настоящие права имеет для проживания на этой жилой площади, хотя и не появлялась она тут с незапамятных, как говорится, времен.
Но раз они приходили и ее спрашивали, значит, она числится в списках живых и ее не посадили за какое-нибудь правонарушение, а просто живет она, наверно, где-то в другом месте, у мужика, может, какого-либо, сожителя. И сюда она не является, так как не надо и незачем ей и нету у нее, значит, такой потребности. А от какой-то части своих друзей, от тех, которые приходили и ее разыскивали, она, может, прячется. Не поделили они, может, чего-нибудь или что-нибудь она у них взяла в долг и не вернула. Или по каким-либо другим причинам они с ней поругались. И ее теперь друзья эти ищут, наверно, везде и всюду, чтоб выяснить отношения и разобраться, а она, Мила, от них, видимо, прячется. Но, может быть, и не потому ее ищут и все обстоит как-то не так, а по-другому.
И Сараев после их необъявленного визита стал посещать этот частный спецмагазин и к дверям стал железным присматриваться всерьез. А в результате, значит, установил двери, сделанные по точному подобию магазинных, и почувствовал себя более уверенно и безопасно для жизни. И он, входя в квартиру и отпирая хитрые заморские замки, всегда думал словами из поговорки: “Мой дом, — думал, — моя крепость”, — потому что теперь это и на самом деле была его крепость.
Ведь же такую дверь двухслойную и пуля не возьмет, и граната. А разные там ломы или монтировки вообще смешно выглядят и убого рядом с подобными замками и на фоне массивности всей конструкции. Такую капитальную дверь ломом не подденешь, как у жильца с девятого этажа поддели. Сбоку лом вогнали плоским концом, поддели — она и отворилась нараспашку. Ну и, конечно, взяли все, что было там, у него в квартире, и унесли. И ценные вещи, и носильные, и посуду. И мясо даже из морозильника вытащили, говядину, и кастрюлю яиц свежих, только что купленных.
А к Сараеву сквозь заграждение из его нынешней двери таким путем войти было невозможно. Он еще и решетки хотел установить на окна ажурные, но передумал и отказался от своего этого желания, потому что на пятом этаже девятиэтажного дома его квартира располагалась. То есть и снизу высоко, и сверху не доберешься. И он не установил решетки, сочтя их излишеством и неразумной тратой денег.
А Мила так и не приходила к нему ни разу. И друзья ее больше не приходили, то ли прекратив поиски, то ли потому, что нашли Милу и разрешили все вопросы и проблемы на месте ее пребывания. Но Сараев ни на одну минуту не забывал об угрозе их существования и бдительности не терял никогда. А при каждой материальной возможности делал теперь Сараев продовольственные закупки впрок. Несмотря на то что больше всего на этом свете не любил он магазинов и очередей. И всегда сторонился их, когда бывала у него малейшая возможность. С Марией живя, он лучше квартиру убирал и суп варил и другие работы выполнял безропотно, лишь бы только по магазинам она ходила, а не он. Потому что боялся Сараев, честно говоря, магазинов и очередей боялся. Люди в них, в очередях, всегда находились у предела своего терпения и злости. И лица их внушали Сараеву страх, и он думал, что люди, имеющие такие лица, способны, наверно, рвать и метать и громить все, что под руку им попадется. Причем не различал в очередях магазинных Сараев лиц мужских и женских, так как женские лица там зачастую бывали еще уродливее и страшнее, чем муж-ские.
И делать, значит, регулярные закупки и посещать за этим магазины было для Сараева наказанием Господним и испытанием его нервов и характера на прочность. Но он заставлял себя туда ходить и подавлял свой страх и неприязнь к очередям и лицам в них, и становился в хвосты этих длинных очередей, и спрашивал, кто последний, и выстаивал их молча, не вступая в общие разговоры и стараясь не поднимать глаз от пола, чтоб не видеть окружающих его лиц.
И Сараев покупал всякие продукты — то вермишели покупал, то рису, а то консервов каких-нибудь рыбных или мясных. Для того, значит, чтоб если придут они, то можно было бы их не пускать и из дому не выходить бесконечно долго. Ну, если они дежурства, допустим, установят с тем, чтоб принудить его выйти из своего надежного укрытия и взять голыми руками тепленьким. Он и ванну всегда водой держал наполненную. Тоже на этот случай — вдруг поступление воды в квартиру прекратится по техническим причинам или они ему воду перекроют вентилем и организуют осаду. От них, от этих людей так называемых, всего можно было ожидать, какой угодно то есть гадости и подлости. Так что внутри, в стенах квартиры, они его никак не могли достать. А на улице где-нибудь, конечно, могли.
Но Сараев поздно, потемну, не ходил, а предпочитал выбирать для хождения по городу сумеречное время — рассвет или предвечерние пасмурные часы. Когда общая видимость ухудшается и больше видит тот человек, который напряженно смотрит и вглядывается в сумерки, и плюс к тому самого его эти же самые сумерки скрывают от нежелательных глаз. Да и вообще Сараев никуда фактически не ходил. Только на работу, куда не ходить ему было никак нельзя с материальной точки зрения, и к Марии раз или два в месяц, по воскресеньям. Деньги в основном ей отнести, тридцать три процента своей зарплаты. Она ему говорила:
— Зачем так много?
А он говорил:
— Как закон предписывает на двоих детей.
А Мария говорила, что на Женю его отец платит. А Сараев говорил:
— Знаю я, сколько он платит. На два кило колбасы.
И Мария деньги у Сараева брала, потому что вынуждена была брать, чтобы хватало ей на жизнь, сводить концы с концами, и дети чтоб были сыты и одеты. Она и сама на двух работах работала, зарабатывая максимально, сколько было в ее силах. И у Марии Сараев не засиживался с того памятного раза, как не удалось ему с ней поговорить, а приходил, отдавал деньги и уходил почти тут же, без промедления. Ну, или с детьми мог еще посидеть немного, пообщаться натянуто. Как в школе, спросить, и как себя ведете. А они ему скажут:
— Нормально у нас в школе и ведем мы себя, — скажут, — нормально.
— А в спорте успехи, — Сараев спросит, — есть?
А они ему скажут:
— Есть.
И все на этом. И уходил он от них к себе и шел каждый раз новой дорогой, как-нибудь в обход, и к дому подходил то с правой стороны, то с левой, то со стороны дворов прилегающих, то с тыла.
И все равно, хотя не ходил Сараев по улицам в ночное небезопасное время суток и вечерами сидел в запертой на оба замка квартире, чувствовал он на улице свою уязвимость и незащищенность от внешней агрессивной среды. Особенно в подъезде и в лифте, куда имели они возможность войти и сделать с ним в закупоренной коробке что им вздумается. И на открытой местности он мог от них уйти и убежать, заметив, допустим, их во дворе своего дома с определенного расстояния, или позвать на помощь мог в крайнем безвыходном случае, а вот в подъезде было, конечно, опаснее всего. Подъезд — это была ловушка и западня. И Сараев в подъезд входил с оглядкой, будучи всегда начеку, и лифтом пользовался он, только если был сам, один, или если в попутчики попадалось ему знакомое лицо. Соседка там или сосед. А с незнакомыми, чужими людьми он в лифт не входил, пускай даже они выглядели прилично и производили благоприятное впечатление, внушая доверие. И поднимался Сараев в лифте не на свой пятый этаж, а выше — на шестой и оттуда тихо по боковой лестнице спускался и выглядывал, к стене приникнув, с лестничной клетки на площадку. А убедившись и удостоверившись, что там, у его квартиры, нет никакой живой души, он выходил из укрытия и быстро отпирал оба замка, проникал в квартиру и запирал дверь изнутри. Он и ключи носил без связки и в разных карманах, чтобы можно было одновременно их доставать и отпирать замки обеими руками параллельно.
А на книжном рынке у драмтеатра купил себе Сараев самоучитель по восточным видам единоборств и изучал его дома вечерами и в выходные дни и отрабатывал до автоматизма все описанные в нем коронные удары ногами и руками. Но невзирая на это, все чаще подумывал Сараев о том, чтобы достать себе где-нибудь личное боевое оружие, хоть бы газовый пистолет на самый худой конец. И, конечно, бронежилет ему бы не повредил. Пусть легкий.
И этот внутренний страх Сараева не был чем-то надуманным и пустым, а имел под собой прочную основу из жизненного опыта, так как это ж повезло ему, что тогда, когда жить с Милой стало нельзя и невозможно из-за ее постоянных друзей сомнительного свойства и оргий с их участием, Мария ему повстречалась в жизни и он с Юлей к ней перебраться смог на жительство и с Милой развестись, оставив ей эту квартиру для пьянок и других коллективных бесчинств. А сейчас Сараеву некуда было идти и не к кому, потому что с Марией у него все закончилось тем же разводом, по другим, правда, причинам и мотивам, а иного подходящего места, где мог бы Сараев жить как человек, у него не было. Кроме этой квартиры, в которой они с Милой жили с начала их брака и до конца. И Юля у них тут родилась и в течение трех лет росла.
Но Юля эту злосчастную квартиру и свою жизнь в ней и Милу, мать свою настоящую, сейчас, конечно, уже не помнила, к счастью. Хотя и бывало с ней, что становилась она вдруг неспокойной и испуганной и говорила Марии:
— Мама, я боюсь.
А Мария спрашивала у нее:
— Чего ты боишься?
А она говорила:
— Не знаю.
И Сараев думал, что, наверно, осталась-таки у Юли где-то в извилинах мозга зыбкая память о раннем периоде ее детства и засело в этой памяти что-нибудь, ее испугавшее. Может быть, день их ухода к Марии или, вернее сказать, ночь. И запомнились ей, возможно, много чужих людей и их страшно громкий над ее головой смех и горький горячий вкус во рту. А Сараев тогда отнимал у них Юлю, которая все вставала и падала на бок и ползала по кругу среди ног, загребая одной, левой, рукой. А они не отдавали ее Сараеву и поили с ложки еще и еще, а его, Сараева, весело били и пинали, чтобы не препятствовал он им и не мешал шутить и развлекаться.
Да, скорее всего запомнила она это несознательно и смутно и не поняв ничего из-за малолетства. Но испугали ее в тот раз, видно, по-настоящему и впервые в жизни — и она это запомнила. И Сараев тоже все это помнил как сейчас. И он отнял-таки у них Юлю, воспользовавшись каким-то их замешательством, и унес ее, пьяную и икающую во сне, домой к Марии. И Мария прикладывала ему свинцовые примочки к разбитому лицу и говорила, что никуда она их больше не отпустит от себя ни на шаг.
И они остались с той ночи жить у Марии и жили пять лет, создав семью, а по прошествии этих пяти счастливых лет снова, значит, жизнь Сараева сломалась, во второй раз.
* * *
И вот он вернулся в свою старую квартиру, оставленную Милой, и живет в ней один за железной дверью и от Милы, первой своей бывшей жены, никаких известий не имеет. И он благодарит за это Господа Бога, потому что, если объявится она, Мила, в сопровождении друзей своих и товарищей на горизонте, никто ему позавидовать не сможет, несмотря на железную дверь.
* * *
Правда, Сараев, он добыл себе в результате все, о чем думал и мечтал ночами, когда страх приходил к нему вместо сна. И бронежилет добыл хороший, хотя и поношенный предыдущим хозяином, и пистолет безотказной системы Макарова добыл, и для защиты головы каску, которую не считал для себя обязательным иметь в своем арсенале. И раздобыл все эти перечисленные вещи Сараев прямо на улице города, посреди бела дня.
Он с омоновца их снял по пути домой. И не планировал в тот субботний день никакой такой акции и не рассчитывал, а снял. Увидел, значит, его, омоновца то есть, что стоит он один беззащитный и по всей форме обмундированный с головы до пят и товарищами своими, тоже омоновцами, оставленный. Потому что они, товарищи омоновца, с кем город он патрулировал, поддерживая неприкосновенность личности граждан вблизи криминогенных зон, в гастроном зашли. Обстановку проверить и колбасы, может, купить, если удастся по ходу дела. И Сараев заметил этого одинокого омоновца издалека и подумал, что надо его брать живым, пока никого вокруг нету, так как узнал недавно Сараев, сколько стоит на черном рынке оружие, и понял, что купить его за свои деньги он не сможет себе никогда, а в госторговле оружием все еще не торговали. И он подошел к омоновцу с тыльной стороны и не долго раздумывая и не рассуждая блестяще провел прием каратэ-до. То есть он уложил омоновца на голый асфальт ударом правой ноги в прыжке с разворотом. Точно как в книжке описывалось и рекомендовалось и было подробно нарисовано. А именно выпрыгнул Сараев, взвившись вверх, и, развернувшись в воздухе пружиной, достал его, омоновца, правой ногой по голове. И омоновец, не ожидая такого коварного нападения от мирного прохожего, не защитился как подобает, а упал без сознания и чувств на месте.
А Сараев снял с него бронежилет и пистолет Макарова из кобуры вынул и каску тоже прихватил по инерции мышления для полного комплекта, после чего и покинул место своего преступления, радуясь, что удачно все получилось и сошло ему с рук. И жилет вот теперь с пистолетом у него есть, и омоновец вроде в живых остался, потому что он дышал, когда с него жилет Сараев стаскивал. А свидетеля того единственного, который видел конец совершения нападения, можно было не учитывать и в расчет не принимать. Хоть он и подбежал к Сараеву и спросил:
— Вы что это делаете тут?
Но Сараев ему ответил:
— Омоновца раздеваю.
А свидетель:
— Ну ты, — говорит, — циркач твою мать, — и пошел дальше своей дорогой.
И, покидая место происшествия и заметая следы в клубке переулков и улиц центральной части города, Сараев думал, что не зря и не впустую купил он когда-то у драмтеатра книгу-самоучитель по восточным видам рукопашных единоборств, потому что теперь чтение и изучение этой полезной книги принесло ему свои конкретные плоды — плоды, как говорится, просвещения. И Сараев жилет сразу на себя надел, еще там, у поверженного тела омоновца, чтоб в руках не тащить, а пистолет он, конечно, в карман брюк запрятал, в правый. И он, пистолет, постукивал его по бедру при ходьбе то дулом, то рукояткой. И когда ногу Сараев вперед выдвигал, шагая, рукояткой его пистолет ударял мягко и приятно, а когда нога сзади оставалась, готовясь новый шаг вперед сделать, — дулом.
А дома, уединившись в четырех стенах, Сараев осмотрел и обследовал все свои ценные приобретения и остался собой и ими доволен, потому что в пистолете оказалось, как и следовало того ожидать, семь патронов, то есть полная, неначатая обойма, а жилет тоже ему понравился и пришелся при ближайшем рассмотрении впору и по всем статьям: во-первых, легкостью своей, относительной, конечно, и тем, что не толстый он был, а тонкий, как приблизительно пиджак с подкладкой. Ну и общей добротностью своей и качеством изготовления понравился жилет Сараеву. А насчет каски Сараев так для себя решил — что надевать, конечно, он ее по мелочам не будет, чтоб лишнего, избыточного внимания на себя не обращать, а будет пользоваться ее услугами только лишь при последней крайности, допустим, при непосредственном соприкосновении с противником. И если б у него мотоцикл, например, был или мотороллер, то можно было бы в этой каске на мотоцикле за грибами ездить или на рыбалку, а так, без мотоцикла, применения ей повседневного Сараев не мог придумать и изобрести. И он стал даже сомнения выражать в том смысле, что ее, может, и не стоило с омоновца снимать, а надо было ему эту каску оставить. Тем более что она сбоку треснула от удара, нанесенного Сараевым по омоновцу.
И теперь, конечно, Сараев, выходя за пределы квартиры и идя то ли на работу, то ли к Марии — с деньгами, обязательно надевал на себя жилет — под свитер. А в карман правый клал “макарова”. То есть он выходил из дому экипированным по высшему, можно сказать, разряду. И, увидев его впервые в таком вооруженном виде, Мария сказала:
— Ты поправился.
А Сараев сказал:
— Ага.
И Мария еще спросила у него про Милу — не объявлялась ли она или ее сотоварищи. А Сараев в ответ промолчал как рыба, будто бы и не слышал вопроса, ну и Мария не стала ничего больше говорить или спрашивать, так как молчанием своим дал ей Сараев красноречиво понять, что его нынешняя самостоятельная жизнь — это его личное дело и ее никаким боком не касается и не задевает. И Сараев отдал Марии принесенные деньги, а она сказала ему:
— Спасибо.
И он ушел от Марии, как уходил не в первый уже раз, поспешно и не вспоминал о ней и о ее существовании до следующего своего визита. Почему-то он перестал вспоминать о Марии и жалеть об их утраченной совместной жизни тоже перестал. Не трогало и не волновало его больше общее их прошлое. Он, Сараев, и о Юле теперь вспоминал редко и отвлеченно, без признаков отцовских чувств, а в связи только со своими материальными обязанностями, от которых он не отказывался и не открещивался и делать этого не собирался никогда. Он, наоборот, платил тридцать три процента зарплаты вместо общепринятых двадцати пяти. А с другой стороны, конечно, Мария не обязана была его дочку воспитывать и содержать, а согласилась по своему собственному желанию, и не согласилась даже, а сама сказала, что пусть Юля у нее остается. У Сараева и в мыслях ничего подобного не было — чтоб оставить свою Юлю Марии, и сначала он на Юлю обиду имел в отцовской душе за то, что избрала она не его, а Марию. А потом свыкся он, Сараев, с таким ходом и порядком вещей и примирился. И то, что Юля находилась на постоянном жительстве у Марии, стало его полностью устраивать и удовлетворять, потому как там она в безопасности была и на всем готовом, а у него забот и без Юли хватало выше крыши, и голова была ими перегружена и переполнена, и мысли все направлены были в сторону его теперешней, не связанной с Марией и с Юлей и вообще ни с кем не связанной жизни.
Зато связана была сегодняшняя жизнь Сараева с напряженным ожиданием появления Милы и армии ее друзей без определенных занятий и места жительства и с реальной угрозой их нападения на него и на его квартиру. Но после того, как обзавелся Сараев личным оружием и защитным жилетом плюс дверь, стал он чувствовать себя, можно сказать, неуязвимым и защищенным со всех возможных сторон. Потому что на улице, за пределами своей неприступной квартиры, Сараев всегда в бронежилете ходит и с пистолетом в правом кармане брюк. И выхватить из кармана пистолет ничего ему не составляет. А внутри, в стенах и за дверью, тем более никто и ничто не может ему угрожать. То есть всегда и везде он, Сараев, выгодное и господствующее положение занимает и имеет все необходимое для эффективной самообороны и для удержания под контролем своих заранее подготовленных позиций.
Было у него, правда, до последнего буквально времени одно узкое место, как говорят, одна ахиллесова пята, но он его (или, точнее сказать, ее) устранил.
А как получилось все это, ну, то, что обнаружил Сараев у себя эту пяту? Он же о ее наличии не знал и не догадывался. Считал, все у него на высоком уровне организовано: и дверь, и вооружение, и индивидуальные средства защиты. А вышло, что совсем не так это на практике, причем далеко не так. По воле случая все выяснилось, неожиданно.
Захотел, значит, утром, около семи часов, Сараев квартиру свою покинуть с целью на работу идти. Замки отпер, на дверь надавил, а она не поддается его усилию. Мешает ей что-то перемещаться в пространстве, упираясь в нее извне. И Сараев тогда нажал на дверь сильнее и настойчивее, всем весом своего корпуса, и протиснулся из квартиры наружу, на площадку. А там, значит, под дверью его, сосед лежит в собственном соку, отдыхает. То есть он пришел вчера еще, по всему видно, а жена его не пустила из воспитательных соображений. Или, может, он не смог звонком воспользоваться по назначению и потому лег спать на полу — между лифтом и дверью сараевской квартиры. В общем, заночевал он у Сараева под дверью, головой в нее непосредственно упершись. И Сараев, открывая утром свою несгораемую дверь, невольно представил себе в воображении картину, что вот он выходит, а его тут, за дверью, подстерегают они. И он ничего не сможет успеть, и они его схватят и скрутят, используя преимущество внезапности нападения, и впихнут, допустим, в квартиру и следом за ним в им же открытую дверь войдут без препятствия и помех и расправятся с ним в его квартире.
И, представив себе все это как на ладони, понял Сараев, что в двери необходимо было предусмотреть так называемый глазок, а он его опрометчиво не предусмотрел. Потому что в магазинных дверях глазков не было и в помине, а сам он до установки глазка не додумался, что вполне понятно и разумеется.
Хотя есть, конечно, в глазке и свои неоспоримые минусы, оборотная, так сказать, сторона медали, и неизвестно, чего все же в нем, в глазке, больше — минусов или, наоборот, плюсов. Ведь для установки глазка в дверь необходимо сквозное отверстие в ней иметь или, проще говоря, дырку серьезного диаметра. А сквозь дырку при надобности можно все. И выстрелить можно в упор, и газ можно слезоточивый или отравляющий в помещение напустить. “Черемуху”, допустим, а то и иприт-люизит какой-нибудь. То есть взять глазок пробить, ну хоть отверткой, — и пожалуйста, дырка в вашем распоряжении. И Сараев пришел к мнению, что глазок в дверь надо, конечно, вставить, но это должен быть глазок специальный.
Ну и изобрел он в уме такой глазок и опять чертеж составил во всех деталях, и опять ему на работе, в механическом цехе, по этому чертежу все нужные части изготовили за очень умеренную плату. Выточили, значит, бобышку из стали и внутрь глазок вставили, Сараевым в магазине “Товары для дома” купленный и в цех принесенный. Самый простой глазок то есть вставили. И с одной стороны, со стороны приложения глаза, бобышка эта закрывалась крышкой на пружине и с защелкой. И крышка тоже, конечно, стальной была выполнена, толщиной пять миллиметров. А с другой стороны, с противоположной, сварщик Лагин бобышку к двери приварил сплошным швом, предварительно просверлив ее, дверь, насквозь. То есть и лист стальной, и облицовку из деревянных планок. И надо если тебе в глазок посмотреть — поднимаешь сперва защелку, потом крышку на себя оттягиваешь и потом уже смотришь в глазок сколько надо. А посмотрев, защелку отпускаешь, крышка, понятное дело, захлопывается, пружиной притягиваемая, и можно уверенно и безбоязненно выходить. Это если все тихо и мирно за дверью. А если там есть кто-нибудь нежелательный или внушающий подозрения, ты просто-напросто не выходишь, а ждешь в квартире со всеми удобствами, пока он уйдет и путь будет свободен.
И Сараев был счастлив и рад, что удачно и своевременно заметил он и осознал всю пагубность отсутствия в двери смотрового глазка и успел предпринять неотложные шаги в нужном направлении. Он на радостях, что не сплоховал и не попал впросак, даже водки выпил в кафе нового автовокзала, расслабился. Он обычно-то, как правило, автовокзал этот новый стороной обходил. Или справа обходил, по проспекту Свободы Слова — бывшему имени Правды, или слева — по улице Интернационалистической. А то и вовсе мимо него не шел Сараев, а шел верхней дорогой, по бульвару Героев Сталинграда, давая тем самым ощутимый крюк. Потому что там, наверху, у него еще четыре варианта пути домой выходило, и каждый раз Сараев ходил другим путем, чередуя их между собой по порядку.
А тут, значит, вздумалось ему через автовокзал пройти, по его зданию, и в кафе вокзальном или в ресторане водки выпить. “А заодно, — подумал Сараев, — я хоть своими глазами погляжу, что они там возвели за пятнадцать последних лет”.
Этот вокзал пятнадцать лет строили подряд и в эксплуатацию перед самым новым годом сдали, под праздник, значит. И торжество по этому случаю и поводу устроили с показом по городскому телевещанию и собрание с речами провели, и сам президент строителей поздравил по телеграфу с трудовым подвигом, в том плане, что кругом развал и повсеместный спад экономики и производства товаров, а они, строители, преподнесли своему родному городу в дар чудо-автовокзал, крупнейший, можно сказать, во всей Европе. И Сараев захотел, значит, выпить водки в кафе или, может, в ресторане автовокзальном.
И он вошел через центральный вход в здание вокзала и быстро нашел глазами вывеску “Кафе” и пошел в него, и идет он, а сам думает: “Чего ж это, интересно, людей тут, в вокзале, не видно? Как в планетарии”. И Сараев вошел во вращающуюся дверь под вывеской и сел в полумраке за круглый стол. А за другими столами никого он не увидел, то есть пусто было в кафе и безлюдно. Официанты одни там были. В дальнем углу они в шахматы играли и в “козла” и в какую-то азартную карточную игру. И подошел к Сараеву официант через пол примерно часа, наверно, проигравший. И он сказал:
— У нас ничего нет. Водка одна есть. Русская.
— А закусить? — Сараев у него спрашивает.
А официант говорит:
— Так кухня не работает. Кормить некого.
— Почему некого? — Сараев говорит.
А официант ему:
— Потому что! — И: — Автобусы ж, — говорит, — не ходят.
А Сараев говорит:
— А вокзал, — говорит, — тогда этот зачем?
А официант говорит:
— А я знаю? — И: — Что я, — говорит, — тебе, доктор?
Ну и выпил Сараев принесенной официантом водки, сначала сто граммов без закуски, а после еще сто. И, конечно, он опьянел и покинул кафе нетрезвыми шагами и стал задавать вопросы встречному милиционеру в звании рядового. Мол, почему автобусы не ходят и почему людей вокруг, в вокзале, никого нет? А милиционер, он мог бы Сараева привлечь за нетрезвый вид в общественном месте, но не сделал этого, а указал ему на информационное электронное табло, на котором горели тусклые буквы: “Все рейсы отменены ввиду непоставок горюче-смазочных материалов”.
— А вокзал зачем сдавали? — спросил нетрезвый Сараев.
— А это не моего ума дело, — ответил ему милиционер.
А ответив, он пошел, исполняя обязанности, в одну сторону зала ожидания, а Сараев пошел в другую — к выходу. И они разошлись без эксцессов, как в море корабли. И идущему Сараеву казалось, что не только здесь, в здании автовокзала, нет ни одной человеческой души, но и вообще нигде ее нет, а есть только он, Сараев, и удаляющийся милиционер в звании рядового, с резиновой дубинкой в руке. Но это от выпитой водки, наверно, Сараеву так казалось, а на деле тут, внутри здания, конечно, много разных людей присутствовало круглосуточно на своих рабочих местах. И те же официанты в кафе и в ресторане второго этажа, и служащие гостиницы во главе с директором и главным администратором, и работники почты и телефона. А кроме них, были в вокзале предусмотрены проектантами парикмахерская и медпункт, и видеозал, и зал игровых автоматов, а это же все обслуживают живые люди. Да и много чего еще имелось в новом автовокзале, построенном по последнему слову, включая, к примеру, камеры хранения багажа и места общественного использования.
И, удаляясь от многоэтажного автовокзала все дальше, думал Сараев, что если все-таки вернется Мила и как-нибудь они выселят его из квартиры, то можно будет какое-то первое время тут, в автовокзале, пожить. Устроившись в уголке каком-нибудь. А можно и в гостинице. Но лучше, наверно, так, в общем зале ожидания за бесплатно, тем более что милиция здесь невредная.
А побывав в кафе и в автовокзале, Сараев пошел домой по той дороге, какая мимо магазина пролегала. Где дверями торгуют. И он зашел в магазин и сказал продавцу, что:
— Надо глазок в дверь вставлять.
А продавец сказал:
— Вы дверь желаете приобрести с глазком?
А Сараев говорит:
— Нет, не желаю. А я, — говорит, — с вами опытом делюсь. Передовым.
А продавец, услышав такой безынтересный ответ Сараева, отвернул лицо и отнесся к его словам без внимания, то есть он пропустил их мимо ушей, и Сараев вынужден был уйти из магазина восвояси. И:
— Мое дело предупредить, — говорил он шепотом на ходу, — а там как хотите и как знаете.
Ему же было сугубо все равно и безразлично, начнут они вставлять глазки в свои дурацкие двери или не начнут. Ему, Сараеву, и не только это все равно было, но и другое многое и почти все на свете. У него семейная жизнь вторично разрушилась до основания и распалась, и то его мало сейчас это колыхало и затрагивало.
Нет, поначалу он, конечно, глубоко по этому поводу переживал и мучился и места себе не находил под солнцем. И Марию он пробовал образумить и увещевал ее и уговаривал спокойно подумать, чтоб не принимать такие нешуточные решения безответственно и сплеча. И он говорил, что это у нее временное явление и преходящее, и:
— Это, — говорил, — у женщин бывает и случается нередко — как психическое следствие тяжелой беременности и последующего аборта.
А Мария ему говорила:
— Нет у меня никаких следствий.
И вынудила она постепенно Сараева своим поведением и отношением, унижающим его человеческое и мужское достоинство, от нее уйти куда глаза глядят. И он, уходя, считал, что жизнь его нормальная окончилась, можно сказать, бесславно и ничем, потому что никому он оказался в один прекрасный день не нужным, даже своей родной дочке Юле, которая не захотела вот с ним уходить ни за что, а захотела жить у Марии, принимая ее за свою мать, а ее сына Женю — за брата.
И Сараев крайне тяжело и близко к сердцу воспринял свой вынужденны уход и долгие дни и ночи не мог прийти в себя и обрести нервное равновесие, так как мысль о происшедшем у него с Марией разрыве доставляла ему внутренние страдания, угнетая и подавляя.
А впоследствии, спустя более продолжительное время, Сараев все же смог себя пересилить и взять в руки, и он сказал себе, что раз так случилось, а не иначе, значит, так и должно было случиться, на роду, как говорится, это написано. А он, Сараев, давно имел убеждение, что просто так ничего не случается и от судьбы уйти невозможно никому. Не верил он, следовательно, в определяющую роль случая в жизни личности. Потому что, если все в ней, в жизни, может случиться, а может и не случиться, тогда это ж, допустим, и Пушкин тот же самый, к примеру, мог Пушкиным стать, а мог и не стать, не говоря уже про Гитлера или дядю Васю Рукомойникова с шестого этажа. То есть несуразные выходили вещи из предположения слепой случайности жизни, до того несуразные, что Сараев представить себе их не мог и принять не умел.
И такое однобокое отношение к понятию неизбежности человеческой судьбы помогло ему пережить разрыв с Марией и уход от нее, и он сосредоточил все свои душевные и физические силы на благоустройстве квартиры и на двери и на укреплении своей дальнейшей безопасности и обороноспособности, уйдя с головой в эти новые дела и заботы, и ни на что другое у него не хватало ни материальных средств, ни свободного времени.
И он психовал теперь и раздражался, если ему приходилось что-то незапланированное заранее делать. То есть он знал все свои жизненные обязанности наперечет: ну там на работу ходить во все будние дни, к Марии — не менее одного раза в месяц, за квартиру, конечно, платить, тем более что долга после Милы осталась крупная сумма и ее надо было погашать. И еду покупать себе на каждый день и про запас — на случай осадного положения — входило в обязанности Сараева. И он совокупность этих своих функций принимал как должное, без чего обойтись в повседневной жизни не представлялось возможным. Но если помимо и сверх этого что-то возникало необходимое, Сараев выходил из берегов, так как весь свой досуг он посвящал организации самозащиты и продумыванию возможных действий в любых критических ситуациях. И постоянно думал Сараев приблизительно так: “Дверь, — думал, — у меня есть. Это, значит, первое. Теперь — жилет. Тоже есть. Это второе. Ну и “макаров”, конечно, — это третье”.
А потом, позже, он к устойчивым своим мыслям стал добавлять: “Глазок в двери непробиваемый установлен, слава Богу, в самое время”.
И эти навязчивые мысли оборачивались в голове Сараева медленной каруселью и никогда его сознание не покидали. Он мог, конечно, переключиться на какие-нибудь иные мысли, но после опять продолжал думать о том, что у него есть стальная дверь и глазок, и бронежилет, и “макаров”.
А о “макарове” он часто думал в отдельности и в стихотворной форме народного творчества.
“Мы с “макаровым” вдвоем вам частушки пропоем”, — думал Сараев.
А заканчивал он эту свою мысль почти вслух: “Эх, глядь, твою мать, воевать так воевать”.
И он бормотал и пережевывал эту придуманную как-то частушку на разные мотивы и мелодии почти беспрерывно. Он и на суде, разводясь с Марией, напевал ее, частушку свою самодельную, себе под нос, невзирая на официальную обстановку. И судья у него все время спрашивала:
— Ответчик, вы имеете что-либо сообщить суду?
А Сараев вставал с места и отвечал ей:
— Нет. Не имею.
И опять пел свою песенку о верном “макарове”, используя музыку старинной песни “Из-за острова на стрежень”.
Так что весь процесс суда и развод с Марией мало чем подействовали на внутренний замкнутый мир Сараева, потому что он, будучи поглощен собственными мыслями, ничего этого, можно считать, не заметил.
Мария сказала ему, когда он принес ей очередные деньги, что заседание суда по их делу назначено и состоится во вторник, в двенадцать часов дня, и Сараев пришел на этот суд. В жилете пришел под свитером и с “макаровым” в кармане. Как всегда он ходил в последние дни и недели, так и на суд пришел. В том же виде.
И суд развел его и Марию, объявив их брак недействительным и расторгнутым с сегодняшнего числа. И когда судебное заседание было закрыто и суд удалился по своим делам, Сараев прекратил напевать песню о “макарове” и сказал Марии:
— Поздравляю с победой, — и поцеловал ей на прощание руку.
* * *
И Сараев быстро покинул зал заседаний суда и ушел домой.
Или, может, еще куда-либо он ушел — в магазин, допустим, за хлебом, ну, или за квартиру платить.
* * *
А положительное решение суда в ее пользу ничего, конечно, не изменило в сущности жизни Марии. Если не считать того, что стала она дважды разведенной и опять в каком-то смысле слова свободной и независимой женщиной. А больше никакой роли состоявшийся суд в судьбе и в распорядке Марииной жизни не сыграл. И она вернулась по окончании суда домой и стала жить и растить детей, кормя их и воспитывая день ото дня. И такое нынешнее состояние свободы нравилось Марии во всех отношениях, и ничего другого ей нужно не было, и мужчины, которые под разными вымышленными предлогами зачастили к ней на огонек, прослышав о ее разведенном статусе, не могли добиться от Марии желаемого и не получали ничего, за исключением, может быть, чашки чая или в лучшем случае кофе. А на их откровенные ухаживания и намеки она не отзывалась и бровью не вела, отдыхая морально от истории с Сараевым, и с абортом, и с судом, и со всем прочим.
И она жила ровно и взвешенно, в устойчивом, как говорится, режиме. Днем, значит, две работы вместе — госпредприятие то есть и малое предприятие, при нем созданное по инициативе генерального директора, потому что он, директор, свой кровный интерес в этом МП имел. А Мария, она на госпредприятии нормировщиком работала в основном крупнейшем цехе, а в малом предприятии — бухгалтером, так как образование и предыдущий богатый опыт работы ей такое совмещение позволяли. И времени дополнительного на вторую работу у нее мало уходило — только если на дом приходилось когда-никогда отчеты брать делать, а интенсивность труда, конечно, была у нее высокой, и она за рабочий день уставала как собака. А после работы, само собой, магазины продуктовые были на ее плечах, так как дети хлеб покупали, а кроме него — редко что, ну, может, молоко и кефир. И Мария сама продукты все покупала, исключая колбасу, которую ей приносили с мясокомбината.
А из магазинов, с покупками, Мария домой шла. И там всегда что-то еще ее ждало и наваливалось — какая-нибудь срочная суета. То уроки детские, без нее неразрешимые, то приготовление еды. А то пришить что-то возникала необходимость или постирать и убрать. Ну то есть установился у нее некоторый ритм и уклад жизни. Правда, в связи с тем что телефон она имела единственная на этаже, очень ее дергали и допекали. Потому что общий коридор у них длинный — шестнадцать квартир и звонить ходили к ней соседи до позднего времени. Она уже и телефон в прихожую, к двери, выставила, чтоб в квартиру все звонившие не лезли и грязь не натаскивали. А многие еще и своим знакомым ее номер давали, и те звонили и просили то одного, то другого позвать. И бывало, когда совсем ее доставали до печенок, она выключала телефон из розетки и в дверь никого не впускала. Особенно если детей дома не было, она такое практиковала. И тогда, в это время, могла Мария отдохнуть и немного полежать на диване. Но потом приходили дети с тренировки своей или с гулянья, телефон включался, и все начиналось и продолжалось, потому что не хотела Мария, чтоб видели они эти ее ухищрения и росли неотзывчивыми и черствыми людьми.
Да, и что интересно и примечательно: когда она с Сараевым жила, к ним не ходили все подряд. Ну, Дуся ходила, еще двое, может, соседей. А чтоб ее номер давать — про это и речи не заводил никто, кроме, конечно, Дуси. Дуся и при Сараеве ее телефоном пользовалась широко и свободно. А больше никто не пользовался — разве только в критических каких-нибудь случаях: “скорую” вызвать или милицию. А как не стало Сараева, так квартира Марии в проходной двор превратилась на глазах, и к ней заходили ее знакомые без всякого дела и смысла, чтоб посидеть в тепле и выпить чего-нибудь и чтоб не идти подольше домой — к женам своим и семьям.
Зато Сараев теперь у нее не рассиживался, а придет, деньги положит на стол в кухне и говорит:
— Ну, я пошел.
И пропадает на месяц, как сквозь землю проваливается.
И так, значит, жила Мария после суда какое-то время года без событий, плавно, а потом что-то такое в ее темпе и порядке жизни нарушилось или сдвинулось и посыпались на нее всякие неприятности и трагические происшествия как из рога изобилия. И сначала это были мелкие неприятности, похожие друг на друга, словно братья и сестры, и можно было их пережить и забыть, из головы выбросив, а потом и крупные пошли одно за одним, по нарастающей. И первое, значит, что случилось — это перчатки кожаные у нее на рынке вытащили из кармана. Хорошие перчатки, венгерские. Она их уже третий год носила, а они как новые были, даже не потертые. А тут на рынок Мария пошла за картошкой, луком и другими овощами и, чтоб удобнее было расплачиваться с торговцами и пересыпать купленные овощи в сумку, перчатки с рук сняла и в карман положила, и, наверно, неглубоко, так, что торчали они из кармана. И их у нее вытащили в толпе.
Но перчатки — это пустяк, конечно, и мелочь, потому что у Марии еще одни были перчатки, вязаные, и она значения большого этому эпизоду не придала. Но после перчаток, буквально через день, Женя из школы в одном пиджаке вернулся. А куртку у него в школе украли с вешалки. И кто украл ее, осталось покрытым мраком. А без куртки, хоть и весна уже стояла, ходить еще никак нельзя было из-за пониженной температуры воздуха. И Мария извлекла на свет Божий старую Женину куртку, из которой вырос он в прошлом году, и почистила ее мокрой щеткой, и Женя эту куртку на себя натянул. А она, конечно, ему коротка и узка, и руки у него из рукавов торчат, так что не согреешься особо. Ну и Женя в этой кургузой куртке в школу пошел за неимением другой.
А Мария взяла свой набор бижутерии — Сараев ей когда-то, в былые дни, преподнес этот набор, а она его так чего-то и не надевала — и отнесла его, набор то есть, в комиссионный магазин “Лотос”. И у нее приняли этот набор по цене девять тысяч, за которые Мария надеялась Жене новую куртку купить. Но деньги в комиссионном магазине выдают, только продав товар, не раньше, и Мария ездила в этот комиссионный “Лотос” каждый Божий день, а набор все лежал, сверкая, в стеклянной витрине. Не покупали его. И Женя три уже дня в старой своей и страшной куртке в школу ходил, и над ним там смеялись дети. А одолжить денег у Марии не получилось, хоть и пробовала она, потому что дело это перед зарплатой было, за неделю примерно, и ни у кого лишних денег не находилось. Или, может, просто давать не хотели, учитывая гиперинфляцию.
А в пятницу приехала Мария в магазин, а он закрыт без объявления причин. Сандень они там себе устроили или переучет какой-нибудь липовый. Короче, не работали, и все. И Мария развернулась, поцеловав замок, и пошла в обратном направлении в расстроенных чувствах. А паспорт она еще на подходе к магазину приготовила, из сумочки вынув и в карман пальто положив. Так как в паспорте у нее квитанция лежала. И тысяч пять денег там же у нее лежали, все то есть ее деньги, что оставались на жизнь до получки. Ну и она, идя к остановке автобуса сорок шестого маршрута, увидела сырки в шоколаде, какие дети — и Юля, и Женя — любили, и она купила им по сырку, достав деньги из паспорта и сдачу туда же спрятав. Подумала, а, черт с ним со всем, хоть их порадую. И купила.
А потом, когда купила она сырки и по проспекту Ильича шла не спеша, потому что хотела пройтись по свежему воздуху, вообще с ней нехорошее произошло, послужив началом дальнейшему ходу событий.
Короче говоря, почувствовала вдруг Мария, что у нее по ногам течет. И она испугалась, конечно, так как месячным совсем не время еще было и, значит, это могло открыться какое-нибудь кровотечение. А у нее, по закону подлости, ни кусочка ваты с собой. Да и сортиром в радиусе километр не пахнет.
Ну и, в общем, побежала Мария к автобусу как есть, и он, слава Богу, подошел тут же, а не через полчаса. И Мария влезла в него, приложив все силы и идя напролом, и поехала домой. А в автобусе, конечно, давка неимоверная. Чуть не расплющили ее и по стене не размазали. Но она ничего этого не ощущала — ни толчков, ни давления на грудную клетку, а стояла как бесчувственная чурка и только об одном мечтала — быстрее бы доехать.
А домой вбежала она — и прямо, конечно, в ванную, раздеваться. Разделась, а у нее уже и в сапогах, и на платье, и везде. И Мария сбросила с себя всю испачканную нижнюю одежду и платье, вымылась как следует и заодно разобралась, что это у нее больше все ж таки на месячные похоже вне графика, чем на кровотечение по болезни, и она приняла нужные меры и бросила в миску окровавленные свои вещи и отстирала их хозяйственным мылом. А развесив выстиранное на полотенцесушилке, Мария вышла из ванной комнаты в халате и сказала детям:
— Привет. Как вы тут?
А Женя спросил:
— Ты, ма, чего? Чуть не это, да?
А Мария сказала:
— Любопытной Варваре кое-что оторвали.
И она вспомнила о шоколадных сырках и вынула их из кармана, сказав детям:
— После ужина съедите, на закуску.
И про паспорт тоже она вспомнила и решила, что нужно его из пальто вынуть, так как там ему не место. Но в пальто паспорт она не нашла, сколько ни искала, и в сумке не нашла. Пропал паспорт, как говорится, с концами. И тут Мария расплакалась. Сидит, пальто в руках мнет и плачет. Юля и Женя спрашивают:
— Мама, ты зачем плачешь?
А она плачет молча, и все. А потом Мария сказала детям, что паспорт у нее вытащили из кармана. Так же, как перчатки.
— В автобусе, — говорит, — наверно. Больше негде.
А дети ей говорят:
— Ты не плачь.
А она:
— Так ведь там деньги все наши были, в нем. И квитанция на девять тысяч из комиссионного магазина “Лотос”.
И еще была одна веская причина, почему Марии так жалко было украденного паспорта. Он, паспорт, у нее в обложке был, а обложку эту Мария с отцовского паспорта сняла, когда умер ее отец. Ну, как бы на долгую память. Его, паспорт, из-за этой обложки, видно, и вытащили, потому что на ощупь она от бумажника ничем не отличалась и на вид похожа была. Вот и достали, наверно, в толчее автобусной и в давке у нее из кармана паспорт, рассчитывая, что достают кошелек, и не ошиблись в расчетах.
Да Марии и казалось, что толкают ее и жмут как-то искусственно, но не могла ни на что она правильно реагировать и думать о чем-то еще, когда каждую секунду чувствовала, как мокро становится все ниже и ниже.
А назавтра поехала Мария в магазин к его открытию. Приехала, смотрит, а бижутерии ее уже нету в витрине. Продана. Вчера, значит, не работали они, позавчера лежала, а сегодня с утра — нету. И Мария спросила у продавца, где ее бижутерия, а он сказал:
— Продана. — И: — Можете, — сказал, — получить ваши деньги.
И Мария рассказала продавцу о постигшем ее несчастье — что украли у нее и паспорт и квитанцию, и попросила не выдавать деньги, если с этой ее квитанцией придут к ним в магазин. И говорит:
— Я могу вам заявление написать или я не знаю что. — И: — Может, — говорит, — вы как-нибудь поймаете того, кто придет, у вас же вон какая охрана. А с меня, — говорит, — за это причитается коньяк.
А продавец говорит, что насчет поймать и другого я не обещаю, а деньги ваши, говорит, я смогу вам выдать.
— Потому что, — говорит, — я вас помню. А если вы данные своего паспорта украденного знаете, то вообще, — говорит, — хорошо.
Ну а паспорт свой Мария на память знала, так как, работая бухгалтером, ей приходилось деньги получать в банке и заполнять бумаги, куда требовалось все данные паспорта вносить. Да и алименты она получала от отца Жениного тоже по заполнении почтового корешка паспортными данными.
И Мария написала заявление об утрате квитанции, и деньги ей выплатили, и на жизнь у нее теперь было. А вот куртку Жене купить не выходило, хоть вывернись. И она пришла к выводу, что надо все же купить куртку, а на питание ухитриться одолжить денег. И она сейчас же зашла в десяток магазинов и нашла Жене подходящую куртку за восемь всего тысяч. То есть тысяча у Марии еще и осталась на хлеб и на самое необходимое. И она подумала, что деньги я все-таки займу. У нескольких человек понемногу, потому что так всегда легче брать в долг, чем у одного кого-нибудь крупную сумму.
А дома Мария показала Жене его новую куртку и сказала:
— Меряй, чудище.
А он померил и говорит:
— Великовата.
А Мария ему:
— Расти, — говорит, — быстрее. — И: — Не отрезать же, — говорит, — из-за твоего мелкого роста совершенно новую куртку.
И Мария завозилась по дому, и к ней заходила Дуся одалживать пять картошек, и Мария спросила, нет ли у Дуси тысячи на два или три дня, а Дуся сказала: “Откуда?” — и ушла с картошкой не задерживаясь — варить ее или жарить.
А Мария села ломать длинную вермишель, чтобы она в кастрюлю влезала, и думала, ломая ее, о том, что в понедельник надо будет отпрашиваться с обеих работ и ехать в милицию заявлять о краже паспорта, и собирать кучу справок с места работы и с места жительства, и фотографироваться. И еще думала, что штраф какой-нибудь платить ее заставят. Ведь же доказать им, что паспорт у меня украли, а не сама я его потеряла, мне никак не удастся. И она думала, что, может, сразу надо было пойти и заявить, как только выяснила она пропажу, но тогда вечер уже настал и поздно было обратно в центр ехать, а тут, ко всему хорошему, месячные эти ее несвоевременные подоспели досрочно. А в субботу она в милицию не поехала, так как в магазин поехала комиссионный, а оттуда, деньги неожиданно свои получив, куртку искать пошла Жене, и нашла ее, и купила, и повезла, конечно, домой, потому что не переться же в милицию с курткой под мышкой.
А впоследствии выяснилось, что правильно она сделала, не поехав в милицию, так как там по вопросам утери документов принимали строго по понедельникам и четвергам с четырнадцати часов и до шестнадцати.
Ну а дальше вот что произошло — как венец всему. Пришел к Марии сосед из квартиры напротив. С обычной целью — телефоном попользоваться. В Сумы ему надо было позвонить, родственникам. И Марию подмывало сказать, что это уже свинство чистопородное, поскольку до переговорного пункта идти пять минут нога за ногу, но она, как всегда, ничего этого не сказала, а сказала:
— Звони.
А он сказал, что поговорит недолго и коротко, буквально две минуты.
— Деньги, — сказал, — я заплачу по счету. Ты скажешь сколько, и я заплачу.
А Мария говорит:
— А где я узнаю сколько? Мне ж общая сумма к оплате выставляется.
А сосед говорит:
— Ну, я не знаю где. — И: — Сколько скажешь, — говорит, — столько я и заплачу.
И он позвонил в Сумы и говорил, понятное дело, не две минуты и не три. А поговорив, он ушел, а дверь за ним Юля закрыть встала.
И она толкнула дверь, чтоб прихлопнуть ее поплотнее, потому как задвижка у них туго закрывалась, а в это время Вениамин в общественный коридор выйти вздумал. Вслед за вышедшим соседом. Он часто туда, в коридор, выходил. Погулять на его просторе. А когда надоедало ему гулять, он лапой дверь скреб, и его впускали обратно, в тесноту.
И вот сосед вышел, и Вениамин за ним устремился. А Юля в этот же самый момент времени дверь закрывала. Ну и Вениамин как раз в щели оказался, и дверь ударила его, припечатав к углу косяка. Не видела она, Юля, как юркнул Вениамин в дверь.
И он закричал душераздирающе и метнулся как сумасшедший в угол, под стол, и забился туда, весь дрожа и продолжая кричать от боли и испуга.
И Мария достала его осторожно, а он все вскрикивал и не давал прикоснуться ни к спине, ни к животу, ни к задним ногам. А потом Вениамин кричать перестал и только постанывал и смотрел не отрываясь Марии в глаза. И Мария аккуратно, боясь причинить ему лишнюю боль, перенесла Вениамина на свой диван и положила его в головах у стенки. И он затих и лежал на диване без движения и ничего не ел и не пил.
И так пролежал он всю ночь, а Мария рядом с ним то лежала, то сидела, следя за его самочувствием. И все, считай, воскресенье пролежал Вениамин на одном месте, и стало Марии ясно, что он может умереть, так как он не только не ел и не пил, но и не оправлялся. И живот стал у него понемногу раздуваться, увеличиваясь в размерах. А Мария видела это, а что делать и куда бежать, не знала, потому что было воскресенье. Она, правда, позвонила в ветлечебницу, надеясь на чудо — что окажется там дежурный какой-нибудь, но телефон лечебницы ей не ответил, и она совсем запаниковала, и у нее опустились руки.
А тут Сараев пришел, денег принес, очень, конечно, кстати. И он порог переступил и говорит:
— Я на минутку и проходить не буду, потому что уже темнеть начинает. — И: — Вот, — говорит, — деньги — нам зарплату раньше выдали, но с завтрашнего дня, — говорит, — меня в отпуск отправляют без содержания ввиду отсутствия сырья и неплатежей. — И говорит: — По этой причине я тебе в следующем месяце ничего не смогу принести, но потом, — говорит, — я все компенсирую, в рассрочку.
И он говорил это, а Мария стояла и слушала его вполслуха, рассеянно и без тени внимания и ждала от него, чтоб он ушел и дал ей вернуться в комнату, к Вениамину. И Сараев заметил наконец ее это отвлеченное состояние и спросил:
— Что стряслось?
А она сделала шаг назад, в комнату, и кивнула на лежащего Вениамина. А Сараев, увидев его, спросил:
— Заболел?
А Мария говорит:
— Нет, Юля дверью его ударила и, наверно, что-нибудь ему сломала и повредила внутренние органы.
И, узнав такую новость, Сараев, конечно, разделся и не ушел, потому что он тоже, как и все здесь присутствующие, Вениамина любил. И он посмотрел на него с более близкого расстояния и почесал его за ухом. И:
— У него, — сказал, — живот раздут.
А Мария говорит:
— Он со вчера не ходил.
А Сараев говорит:
— Надо его в больницу, в ветеринарную.
А Мария говорит:
— Воскресенье.
И Сараев остался у Марии, и они вместе и по очереди за Вениамином приглядывали, а он лежал не шевелясь, то ли еще в сознании, то ли уже нет.
А в понедельник, в семь часов, поехали они в больницу. Взяли коробку от сапог Марииных, постелили туда плед и поставили коробку в сумку большую, с которой Мария обычно к матери ездила в гости, и повезли они в этой сумке Вениамина еле дышащего и ничего, похоже, не чувствующего. И они приехали в больницу к началу рабочего дня и в очереди были первыми.
А врач взглянул на Вениамина и сказал:
— Да. — И сказал: — Машина или падение с высокого этажа?
А Мария сказала:
— Нет, — и коротко ему изложила, как было, и что, и когда.
И он, врач, позвал еще одного врача, женщину, пришедшую только что и переодевавшуюся в соседней комнате. А осмотрев Вениамина вдвоем и посовещавшись друг с другом и посоветовавшись, они сделали ему укол прозерина. И у Вениамина в результате этого укола начались судороги, а из глаз полились ручьями и потоками слезы. И он стал задыхаться. А врач сказал:
— На воздух его.
И Мария схватила Вениамина и вынесла на крыльцо, где ему стало лучше. А когда она снова его внесла, врач, женщина, сказала:
— Кладите его на стол. И держите.
И Мария с Сараевым стали держать Вениамина, как показала женщина-врач, а она проколола ему большим шприцем живот и выкачала из него три этих шприца мочи. И сделала еще какой-то сердечный укол и укол анти-биотика и вколола мочегонное.
А что дальше делать, она объяснила Марии и написала, как и сколько раз в день нужно Вениамина колоть. И Сараев тоже все эти рекомендации слушал и запоминал. А в конце врач дала Марии с собой бутылочку канамицина и ампулу — чем его разводить. Сказала:
— На сегодня вам хватит и на завтра один раз уколоть, а за это время достанете. — И она посмотрела на Марию с сочувствием, так как на ней совсем никакого лица не было, и сказала: — А не достанете — позвоните. Я помогу.
И из лечебницы Сараев с Вениамином поехал домой к Марии, а Мария — по аптекам рыскать. Лекарства доставать. Канамицин — анти-биотик широкого спектра действия и лазикс — мочегонное. У нее доставать что-либо всегда лучше, чем у Сараева, получалось, Сараев этого совсем не умел. И Мария обмотала Бог знает сколько аптек — и ветеринарную, и человеческих несколько — и наконец выпросила она в одной из них требуемый канамицин, переплатив за него втрое, а в другой лазикс она нашла — свободно. И шприцев одноразовых купила Мария в коммерческом киоске пять штук, предполагая их кипятить и использовать по три-четыре раза, как советовала ей женщина-врач.
А купив все это, Мария заехала к себе на работу и взяла на обоих своих предприятиях неделю в счет очередного отпуска. Без оформления, а просто договорившись с начальством, что работать она в течение недели не будет, а в отпуск летом уйдет не на четыре недели, как положено, а на три. И с этим вернулась Мария домой, про паспорт и про милицию совершенно забыв, и приступили они к лечению Вениамина и к его спасению. А лечение, значит, состояло в следующем: во-первых, каждые шесть часов Сараев делал ему укол канамицина. Он хорошо умел уколы делать. Потому что бабушка Сараева долго умирала от рака, и он, еще школьником, делал ей обезболивающие уколы и наркотики. Мать его сама боялась уколы делать, а медсестре платить приходящей было у них нечем. И он делал бабушке своей умирающей уколы и научился этому искусству раз и навсегда. Правда, животному труднее укол сделать — из-за шерсти. И шкурка у них, у животных, более плотная, чем кожа у человека, а жира и мышц гораздо меньше. И колоть поэтому нужно осторожно и точно, втыкая иголку под определенным углом на четверть ее длины, не глубже.
И Сараев кипятил одноразовый шприц в кастрюльке сорок минут и колол им Вениамина. А Мария держала его, чтобы он не дернулся и не помешал. Он же не понимал, что во время укола смирно надо лежать и неподвижно. Но Вениамин хорошо уколы переносил и терпел. Да. А кроме канамицина, раз в день Сараев ему еще и лазикс колол, чтоб, значит, моча у Вениамина не скапливалась, а выходила наружу. А все остальное время между уколами Вениамин лежал на пеленках, Жениных еще и через столько лет пригодившихся. И он ходил под себя, на эти пеленки, а Мария и Сараев их стирали и меняли на чистые.
И значит, Сараев стал жить у Марии и не ездил к себе домой, потому что в девять часов, и в пятнадцать, и в двадцать один, и в три нужно было делать Вениамину очередной укол. И Мария, конечно, увидела на Сараеве жилет, когда снял он при ней свитер впервые, и сказала:
— Господи, что это на тебе?
А Сараев сказал:
— Ничего. Не обращай внимания.
А насчет сохранности своей квартиры Сараев не беспокоился, так как там без него ничего не могло произойти плохого благодаря бронированной входной двери.
И Вениамин послушно лечился и позволял себя колоть, понимая, очевидно, что мучают его по необходимости. Единственно только смотрел он прямо в глаза Марии и Сараеву, а они этого не выдерживали и отводили, пряча глаза, взгляды.
Но на четвертый день лечения уколами Вениамин попросил есть и начал принимать пищу, а пить он уже и раньше пил. И поел он каши овсяной, геркулеса. Мария ему сварила негустой каши, добавив в нее вареного мяса, на мясорубке прокрученного, и он поел этой мясной каши, слизывая ее у Марии с руки. И воды попил теплой кипяченой. Но под себя ходить Вениамин продолжал, ничего не чувствуя. Он и хвоста своего не чувствовал, и хвост висел у него мертвый и парализованный. Правда, врач, Света ее звали, сказала по телефону, что раз выжил он и до сих пор не умер, все станет на места и образуется. Только требуется для этого время и терпение.
— Потому что, — сказала, — у него крестцовый отдел поврежден в результате травмы, и все это характерные последствия данного повреждения.
Ну и сказала она, что Вениамину нужен полный покой и нельзя подвергать его никаким стрессовым нагрузкам. А у них и так была тишина в квартире кладбищенская, и даже дети в дни тяжелого состояния Вениамина не шумели, а вели себя тише воды. И в понедельник, когда прямая опасность для жизни миновала Вениамина окончательно, Мария пошла на работу, дети — в школу, и с Вениамином остался Сараев сам, так как ему на работу идти не надо было целых еще три недели. И все эти три недели он жил у Марии, и утром, когда они, Мария с детьми, уходили, Сараев готовил какую-нибудь еду на всех и убирал за Вениамином, и мыл его, и стирал его перепачканные пеленки, делая все это без никаких отрицательных ощущений и чисто механически. Потом около двух часов дня возвращались из школы дети, и Сараев их кормил, и они либо уходили на тренировку, либо садились за свои уроки. Потом приходила Мария, и Вениамин выходил ее встречать к двери, так как он через две недели стал уже самостоятельно передвигаться по комнате и ходил, чуть вывернув левую ногу и волоча хвост по полу. И Мария не раздеваясь брала его за передние лапы, поднимала к лицу и говорила:
— Моя ты курица, — и долго с ним целовалась.
А Сараев стоял с ними рядом и ощупывал входную дверь, как будто в первый раз ее видел, и говорил Марии:
— Почему у тебя дверь такая слабая? Надо железную установить.
А Мария, продолжая лобзаться с Вениамином, говорила:
— Зачем?
А Сараев говорил:
— Затем, чтоб зла тебе не могли причинить. Тем более у тебя дети в доме.
И Мария ставила Вениамина на диван, и он ковылял в угол, где ему была постелена теплая пеленка, а Мария говорила:
— Ты, Сараев, свихнулся на железных дверях.
А Сараев говорил:
— Ничего я не свихнулся, — и еще говорил, что, если ты сама себя не защитишь, никто тебя не защитит. А по вопросу двери, говорил, я могу договориться с Лагиным.
И он шел разогревать ужин для Марии, а она тем временем переодевалась, выкладывала из сумок принесенные продукты и так далее и тому подобное.
А поужинав, Мария возилась с Вениамином и с детьми, а Сараев сидел без дела, напевая беззвучно свою частушку, и чувствовал себя лишним человеком со стороны. И с ним ни о чем не разговаривали дети, и Мария говорила с Сараевым об одном лишь Вениамине и его здоровье, потому что они отвыкли, наверно, от присутствия Сараева среди них и потребность в тесном с ним общении потеряли. Даже про паспорт Мария сказала Сараеву в двух беглых словах, что сил уже нету за ним ходить. Сараев говорит:
— А что такое, почему?
А Мария говорит:
— Не хочу об этом, осточертело, — и не стала ничего Сараеву рассказывать и делиться с ним своими несчастьями не стала.
И в целом прожил Сараев у Марии весь месяц, изменив невольно образ ее жизни, потому что к ней все ходить перестали — и соседи, чтобы звонить, и знакомые ее. Хотя Сараев слова никому не сказал неприветливого. Но получалось, что заходили они, видели его, Сараева, в домашнем виде — на кухне, допустим, у плиты или люстру чинящего с табуретки — и больше не приходили. Одна Дуся продолжала наносить свои нахальные визиты, как и прежде. То есть она стучала в дверь в любое время, когда ей заблагорассудится. И дня три подряд заставая у Марии Сараева, Дуся спросила:
— Вы что, — спросила, — опять сошлись?
Мария ей ничего не ответила в ответ, и Сараев, ясное дело, смолчал, и Дуся сказала:
— Ну и дураки. — И: — Ничего, — сказала, — у вас не выйдет.
Ну вот, значит, прожил Сараев весь свой отпуск без содержания у Марии, в семье. И Вениамин за это время заметно поправился и окреп. И хотя он все еще делал под себя, сдвиги в сторону улучшения и прогресс наблюдались в каждый следующий день без преувеличения. Потому что хвостом Вениамин начал шевелить и про лоханку свою туалетную вспоминал временами. И он в нее залезал и скреб, а ел уже с аппетитом и все подряд и ходил почти что не ковыляя.
Другими словами, Вениамин был на пути к выздоровлению. И тогда Сараев сказал Марии, что пора ему, наверно, идти, так как завтра понедельник и третье число, а значит, кончился его отпуск и предстоит ему выходить на работу. И он сказал это и сидит ждет, что Мария ему ответит. А Мария головой кивнула с пониманием — и весь ответ, больше ничего ему не сказала. А Сараев помедлил и говорит:
— А деньги я тебе принесу.
И Мария опять кивнула головой и говорит:
— Не думай об этом. Ерунда.
А Сараев говорит:
— Пойду я. Вот.
А Мария говорит:
— Иди.
И Сараев начал одеваться. Снял свитер и надел свой жилет и снова надел свитер, а в прихожей он обулся и влез в пальто и нахлобучил на голову шапочку с надписью “Пума”. И он одевался медленно, а Мария стояла, опершись плечом о стену, а руки держа сложенными на груди, и наблюдала за его сборами. И Сараев хотел уйти достойно, только до свидания сказав Марии и детям, но сказал все-таки он не до свидания, а другое:
— Или, может, — сказал, — мне не уходить? Пока. А остаться?
А Мария положила ему ладонь на предплечье и говорит:
— Нет, ты лучше иди.
* * *
И Сараев пошел домой, где не был ровно один месяц.
А дома у него лежали шестьдесят семь процентов прошлой зарплаты. Он их месяц назад, идя к Марии, дома оставил, так как ненужных денег при себе Сараев не носил, учитывая, что улица полна неожиданностей, а дома, за железной дверью, ничего с деньгами случиться не может. И он разделил имевшуюся у него сумму на две равные части и одну часть понес Марии, а придя к ней, он сказал:
— На вот тебе. На жизнь.
А Мария ему:
— А тебе? Я не возьму.
А он говорит:
— Я же месяц у тебя жил на иждивении и своих денег не тратил, и теперь у меня деньги есть.
И он, как обычно, положил деньги на стол и сказал детям и Марии:
— До встречи, — и ушел, не приняв ее возражений, а чтоб она не вышла за ним и не начала отказываться от денег, Сараев лифта дожидаться не стал, а свернул на лестницу и сбежал по ней бегом, скользя рукой по перилам.
* * *
И точно так же, пешком и бегом, спускался Сараев с пятого этажа, уходя когда-то от Милы. И так же, одной рукой, скользил он по шероховатым перилам, прихватывая их на поворотах всей пятерней. А в другой руке нес тогда Сараев сумку, взятую дома у Марии напрокат, ту же самую, кстати сказать, сумку, в которой возили они с Марией Вениамина в ветлечебницу к врачу. И тогда тоже не стал Сараев вызывать и ждать лифт, чтобы Мила не успела выйти из квартиры и не стала канючить, уговаривая не оставлять ее, слабую женщину, один на один со всеми и клянясь, что больше ничего подобного не повторится никогда в жизни, а пить она бросит хоть завтра с утра, потому что ей это раз плюнуть. И Сараев, предвидя, значит, все эти возможные последствия, побежал вниз по лестнице, через две ступеньки галопом.
А приходил он сюда, к себе домой, за вещами. Накануне ночью они с Юлей ушли в чем были, ничего не захватив в суматохе бегства, а без вещей же нельзя жить, в особенности когда речь идет о ребенке трех лет от роду. И взял у Марии Сараев вместительную черную сумку и ранним утром пошел к себе или, вернее, к Миле. Пришел, а дома она одна. Сидит на полу и голову в руках держит. А друзей ее вчерашних оголтелых нет никого. Разошлись, видно, и, значит, повезло Сараеву крупно. Правда, он думал, что если они тут еще, то в такое утреннее время спят все как убитые, поэтому и пришел не опасаясь. А их и вообще нет. Что еще лучше. Хотя Мила уже не спала. Наверно, помешало ей что-нибудь спать или кто-нибудь ее разбудил. И Сараев поставил сумку на пол и стал вынимать из шкафа одежду и другие вещи — Юлины и свои. Те, что еще сохранились у них и не исчезли по ходу жизни. И Сараев укладывал все имеющиеся вещи, наполняя ими до отказа бездонную сумку Марии. А Мила посмотрела на его действия мутным разбитым взглядом и сказала:
— А где все?
— Нету, — ответил ей без отрыва от своих сборов Сараев.
А Мила говорит:
— Бросили, значит. — И говорит: — А где Юля, дочь моя?
— И Юли, — Сараев говорит, — нету. Мы от тебя с ней ушли.
А Мила повела головой из стороны в сторону, не выпуская ее, голову, из рук, и говорит:
— И вы, значит, бросили.
И Сараев сказал ей:
— Да.
И Мила подползла к Сараеву на карачках и заглянула ему в лицо снизу и пьяно и сопливо заплакала и заговорила, причитая и ноя:
— Не бросайте меня, а то я же без вас погибну и пропаду пропадом.
Но Сараев не откликнулся на эти фальшивые просьбы и стенания, которые он уже сто раз слышал из ее уст. А после вчерашнего бандитского нападения ее друзей на него и, главное, на Юлю Сараеву вообще хотелось больше жизни Милу своими руками удушить, и он сказал ей:
— Пропадай. Туда тебе и дорога.
И, сказав эти свои последние слова, Сараев застегнул на сумке замок-“молнию” и вышел из квартиры и побежал вниз по ступенькам лестницы, уходя от Милы к Марии навсегда — или, вернее, он так полагал и надеялся, что навсегда.
А потом он еще приходил к Миле однажды, так как она не являлась два раза по повестке в суд, где должно было слушаться дело об их разводе. И Сараев, собравшись с духом, пошел к ней в день судебного заседания, назначенного третий уже раз по счету. И он нашел ее дома, как всегда по утрам, спящую мертвым сном. И еще трое людей спали, дыша перегаром, в комнате — на полу и на диване, кто где упал. И Сараев, стараясь никого не разбудить, взвалил Милу на себя и вынес из квартиры. А внизу он прислонил ее к толстой акации, поймал такси и доставил таким образом в суд. И, увидев Милу воочию, суд незамедлительно и без вопросов оформил развод, освободив Сараева от нее и дав ему узаконенную возможность жениться на Марии, с которой он жил уже и был с ней, можно сказать, счастлив в личной жизни. А Мила к концу слушания дела очухалась частично, придя в сознание, и говорит:
— Это что?
А Сараев говорит:
— Суд.
А Мила ему:
— А кого судят?
А Сараев говорит:
— Развод.
И, выслушав решение и постановление суда, Мила села на свое место и сказала:
— Гад ты, Сараев. — И: — Бросил, — говорит, — меня в трудную минуту жизни и изменил. — И еще она сказала: — Дай пять рэ, а то застрелюсь и повешусь.
А Сараев сказал:
— На, — и бросил ей на колени десятку. А на десять рублей в те времена и годы можно было целую бутылку водки купить, а вина — так и еще больше...
И вот Сараев сбежал с девятого этажа, считая ногами ступени, и перепрыгнул через кучи отходов жизнедеятельности человека, которые образовались на нижних этажах ввиду переполнения мусоропровода, и вышел из вонючего подъезда, где не горело ни одной лампочки, на воздух и на свет. И он самой короткой дорогой, какая только существовала и была возможна, вернулся домой, даже за хлебом не зайдя. Хотя все, что оставил он за окном месяц назад, давно, надо было думать, прокисло и пришло в негодность и есть в доме у него было нечего. Кроме, конечно, неприкосновенных запасов. Но это не волновало сейчас Сараева, так как есть ему не хотелось. И он пришел и переночевал в пыльной квартире, а утром ушел на работу, забыв, между прочим, надеть бронежилет. И он вспомнил, когда в автобус влез и его сдавили, что нет на нем предохраняющего жилета, но возвращаться за ним не стал, зная, что возвращаться — это плохая примета, к добру не приводящая. И “макаров” лежал на своем месте, в кармане брюк, чего было достаточно и довольно.
А на работе им всем, вышедшим из отпуска без содержания, сказали, что положение на предприятии не стабилизировалось и не улучшилось, а, наоборот, ухудшилось до катастрофического, и если раньше работала хотя бы одна смена, то теперь на своих местах остается только высшее руководство, а все остальные свободны, значит, еще на один календарный месяц. И кто-то спросил: а как и на что мы будем жить и кормить семьи свои, жен и детей? А начальник по кадрам и быту сказал, что он ничем не может помочь, и от него лично ничего не зависит, и он ни в чем перед людьми не виноват.
— А кто виноват? — у него спрашивают.
А он говорит:
— Правительство. Так как именно оно не обеспечило, не создало условий, — ну и все тому подобное.
А рабочий народ, собравшись у проходной, говорил на это:
— Надо, — мол, — браться за вилы. Пора уже.
А служащие и инженерно-технический персонал, а также люди пожилого, предпенсионного, возраста говорили:
— Вилами сыт не будешь, — и разбредались по одному и группами кто куда, не идя на поводу у толпы.
Ушел в их числе и Сараев, правда, куда теперь себя девать, он не знал и понятия ни малейшего не имел. К Марии он был бы не против снова пойти, так как Вениамин все же требовал еще ухода за собой, но дома у Марии сейчас не было никого. Она на работе уже была, а дети, соответственно, в школе. И не знал Сараев, как Мария воспримет и истолкует его приход, может быть, подумает, что он навязывается ей против воли, или еще что-нибудь подумает по его адресу нелестное и нелицеприятное, усомнившись и не поверив правде о продлении его отпуска.
И Сараев подумал, что неплохо было бы пойти и купить себе чего-нибудь съестного, экономя, конечно, последние деньги. Но не пошел он никуда. Потому что, купив что-либо, пришлось бы ему идти и относить купленное домой и сидеть там весь день, а у него же ни телевизора не было — посмотреть его и время тем самым как-то потратить и провести, ни книжки какой-нибудь, ни даже газет никаких. И он пошел в сторону дома, по привычке всегда с работы в сторону дома идти, но не прямо пошел, а через автовокзал новый, то есть вокруг. И он вошел в здание вокзала и походил по пустому, как и в прошлый его приход, залу. И точно такой же милиционер шагал по первому этажу взад и вперед и по кругу, и та же надпись светилась на информационном табло. И водка небось в кафе продается та же, подумал Сараев, и без закуски. Но на водку переводить средства Сараев не мог себе позволить, и он подошел к милиционеру и спросил, не преследуя никакой цели:
— А автобусы, — спросил, — когда пойдут?
А милиционер сказал:
— Бензина нет. Вы что, не видите?
А Сараев сказал:
— Вижу. — И спросил: — А тут у вас всегда такая пустота торричелливая?
А милиционер сказал:
— А кто сюда пойдет? — И сказал: — Сумасшедшая одна ходит регулярно. Придет, станет в позу и выступает, как на съезде, лекции читает в пустоту.
— И больше никто, — Сараев говорит, — не ходит?
А милиционер говорит:
— Ну, еще ты вот пришел. Работать мешать.
И милиционер, конечно, был прав на все сто. Сараев действительно не знал и не мог бы сказать, зачем он пришел на этот мертвый вокзал. Пришел — и пришел. По наитию какому-то, хотя делать тут ему было нечего. И в любом другом месте нечего.
И он ходил по зданию вялым медленным шагом и глазел по сторонам и присаживался на стулья из желтой пластмассы, то есть вел себя так, как в музее или галерее люди себя ведут. И он, как в музее, разглядывал разноцветные витражи-картины — из жизни героического казачества, — и рисунки настенные мозаичные на темы материнства и детства, и панно, выполненное во всю торцовую стену снизу доверху. А изображало это панно автобус “ЛАЗ”, уносящийся в туманную даль по извилистой трудной дороге.
И милиционер, бродивший по долгу своей службы вдоль и поперек здания, приблизился к Сараеву и сказал:
— Что, красиво?
А Сараев сказал:
— Да. И если б, — сказал, — люди какие-нибудь еще здесь были и посещали, чтоб могли видеть... это... своими глазами.
А милиционер сказал:
— Люди будут. — И: — Вот, — сказал, — уже начинают прибывать некоторые.
И Сараев оглянулся и увидел женщину, идущую со стороны центрального входа к ним на сближение. И она дошла до середины зала, остановилась и расстегнула синюю свою фуфайку.
— Сейчас начнется, — сказал милиционер, — цирк под куполом.
И цирк начался, можно сказать, безотлагательно, потому что женщина в фуфайке вздернула вдруг указательный палец правой руки и сказала:
— Десятого марта сего года Рождество по церковному лунному календарю. Молитесь все. Тех, кто не молится, быть не должно. — Она замолчала, осмотрелась вокруг и опять сказала, ткнув пальцем в воздух: — Второй православный праздник — Пасха. Празднуется пятого декабря по старому стилю и летоисчислению.
— Ну, ты внимай, — сказал милиционер Сараеву, — а у меня служба не ждет.
И он ушел в свое отделение служить, а Сараев остался слушать женщину в одиночестве и, как говорится, с глазу на глаз. А она говорила шамкая и проглатывая куски слов, и голос ее накатывал на Сараева короткими судорожными волнами.
— Русские, сербы и украинцы — это братья навек. Они от Бога, — говорила женщина все громче, — кроме болгар. Болгары Верховным судом Украинской Советской Социалистической родины девятого созыва приговорены к смертной казни через повешение. Все зло от болгар. Сталин был болгар, Ленин — болгар, Брежнев и Горбачев — болгары.
И конечно, это был бред сумасшедшего и больного человека и не в своем уме находилась эта женщина. Но Сараев-то слушал ее внимательно не потому, что ему было интересно ее слушать, а потому, что голос у нее знакомым показался Сараеву. Правда, из-за эха и расстояния не мог он определить, кому именно принадлежал такой же лающий голос. Вернее, у него промелькнула догадка, что Мила в пьяном состоянии так приблизительно кричала, ну, или не так, а очень похоже. Но он не задержался на этой промелькнувшей мысли, а пошел к женщине навстречу и приблизился к ней на расстояние двух с небольшим метров. И увидел Сараев, что в самом деле перед ним стоит Мила собственной своей персоной. И она сильно, конечно, изменилась под воздействием прошедшего времени, и зубы у нее отсутствовали с правой стороны, и фуфайка на ней была старая, с закатанными руками, не по росту и не по размеру. Но в том, что это Мила, не могло быть никаких у Сараева сомнений. И он стоял и смотрел на нее, на свою первую бывшую жену, а она не обращала на него внимания, а говорила, как будто бы перед ней не один-единственный Сараев стоит, а многотысячная аудитория благодарных слушателей.
— Двадцать один день, — говорила Мила, — жила я в городе Москве — столице Российского государства с тысяча девятьсот двенадцатого года. На Курском вокзале. Ельцин — исполняющий обязанности поверенного в делах, глаза карие, наполовину болгар. Ельцина быть не должно. А царицей должна быть Петрова Анна Васильевна — депутат Верховного Совета. Она меня принимала в Кремле, молитесь за нее. И за меня молитесь. Я тоже должна быть царицей. Но я даю себе самоотвод по уважительной причине.
И в этом месте речи Сараев тронул Милу и сказал:
— Мила.
А она:
— Я вас слушаю.
А он:
— Мила, это я.
А она:
— Да, — говорит, — я слушаю.
А Сараев говорит ей:
— Пойдем отсюда.
А она говорит:
— Пойдем.
И они пошли по вокзалу вдвоем. Сараев слева, а Мила от него справа. И они сначала шли в молчании, ни о чем не разговаривая между собой, а потом Сараев спросил:
— Ты пьешь?
А она:
— Пить, — говорит, — это грех Божий, заповедь номер двенадцать.
— А живешь ты где? — Сараев у нее спрашивает.
А она говорит:
— Ивана Гоголя, пять, в собственном доме.
— А не было тебя давно, — Сараев говорит. — Почему?
— В Москве жила, — Мила говорит, — двадцать один день.
— А раньше где была? — Сараев спрашивает. — Раньше.
— А раньше, — Мила ему отвечает, — в заточении содержалась. Болгарами. Смерть болгарам и вечная память.
И они опять пошли без разговоров, потому что не приходило Сараеву в голову, о чем бы с ней еще можно было поговорить. И как поступить с Милой сейчас и в дальнейшей перспективе, Сараеву было неясно. Что, в смысле, должен он делать. Уйти или отвести ее к себе домой, где она тоже имеет право жить? Такое же, как и он сам. Но что из этого получится и, может, необходимо сдать ее на лечение? Ну а когда выпустят ее снова, тогда как быть, особенно если она такой и останется? Короче, не ожидал, конечно, Сараев встретить Милу в нынешнем ее плачевном виде и не мог он вообразить себе, и даже в страшном сне не могло привидеться ему того, что реально осуществилось в жизни. Он-то думал и был уверен на сто процентов, что Мила по-прежнему пьет и гуляет в том же самом ключе, беспробудно. С друзьями своими уголовными. Ведь же недаром и не просто так, от нечего делать, приходили они тогда, ночью, и ее спрашивали. Не могло же Сараеву почудиться спросонья посещение их ночное. И дверь, ту еще, деревянную, они расшатали, выбить ее пытаясь. То есть у него все нужные основания были думать про Милу так, как думал он, а не по-другому. А оказалось, значит, что все не так, и Сараев сказал на всякий случай, для того чтобы молчание свое нарушить и разрядить:
— Ты есть хочешь?
А Мила ответила:
— Не хочу.
А Сараев сказал:
— Пошли домой. А там видно будет.
А Мила говорит:
— К кому?
— Ну, ко мне, — Сараев говорит.
А Мила говорит:
— Я к болгарам не хожу.
А Сараев говорит:
— А в свою квартиру пойдешь?
А Мила:
— Нет, — говорит, — в ней болгары.
— Какие болгары? — Сараев говорит. — С чего ты взяла?
А Мила говорит:
— А была я там, когда из заточения меня Бог освободил. — И говорит: — Дверь там болгарская.
А они, говоря так и беседуя, на площадь как раз вышли имени Народа, к памятнику ему железобетонному, и Мила остановилась у постамента и распахнула фуфайку и выбросила вперед указательный палец и закричала в лицо Сараеву, плюясь и тыча в него этим пальцем:
— Братья и сестры, — закричала она, — будьте милосердны и бдительны. Останови замышляющего не доброе, а злое и суди его по всей строгости. Бог говорил: “Не прелюбодействуй с женою своею, не убий отца своего и мать свою. А кто убьет, тот болгар”. Так говорил Бог Отец Богу Сыну.
И Сараев стоял перед ней, а она кричала куда-то мимо него и поверх него, и остановить ее было нельзя ничем, никакими доступными средствами, разве, может быть, только заткнув рот и связав по рукам и ногам.
И невдалеке от них, от Милы с Сараевым, ходили по площади люди в яркой красивой одежде, и одни из них спешили пройти побыстрее, чтоб не останавливать взгляда на этом уродливом и тяжелом зрелище, а некоторые останавливались и говорили ей:
— Заткнись, чего разоралась, дура.
Или говорили:
— Ну, бабка вышивает.
И Сараев взял Милу за рукав фуфайки и потащил ее от постамента и сказал:
— Мила, пошли.
А она не слышала его и не видела и выкрикивала, хватая беззубым серым ртом воздух:
— Жилище твое — обитель твоя. И заложи окна в доме своем кирпичом красным и белым, а свет через крышу прольется на тебя и домочадцев твоих — сверху, а не сбоку. Ибо все, что сверху, — от Бога.
И Сараев еще одну попытку предпринял Милу с площади увести, но она вырвалась и заорала:
— Люди, насилуют! — И стала бить Сараева по рукам, плечам и лицу.
И Сараев, конечно, отступился и пошел, унося ноги от греха подальше. И он оставил ее одну у постамента, и она опять понесла свою то ли проповедь, то ли молитву в массы. А они, массы, в это время занимались кто чем — кто-то продавал и покупал рубли, кто-то валюту стран Запада, а кто-то пирожки и жевательную резинку, и шоколад, и сигареты. Да мало ли чем занимались человеческие массы, расположившись на площади и на вытекающем из нее проспекте. И Сараев прошел, минуя всех этих новых торгующих и покупающих людей, не понимая их жизни и работы и не вдаваясь.
И вот он пришел домой, и поднялся в лифте на свой пятый этаж, и подошел к двери, облицованной деревянной планкой, и открыл замысловатые замки, сперва верхний замок, английский, а за ним нижний, неизвестной принадлежности, но тоже не наш, а заокеанский. И, войдя в свою отдельную квартиру, Сараев выложил из правого кармана брюк пистолет системы Макарова, повесил на спинку стула бронежилет, забытый им сегодня утром в ванной комнате, и подумал, что, наверно, теперь они ему вряд ли понадобятся и пригодятся и неплохо бы их вернуть законному владельцу. Вместе с каской.
“И дверь железная, — подумал Сараев, — тоже, выходит, тут ни к селу ни к городу, и лучше было бы телевизор купить хоть какой, чем дверь эту возводить, и хорошо еще, что решетки я не установил на окна, а то совсем выглядело бы это глупо и смехотворно”.