I. ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН. Кладоискатель. Повести, рассказы. Л. “Васильевский остров”. 1992. 153 стр.
Евгений Звягин, участник легендарных сегодня питерских подпольных альманахов времен застоя (“Весы”, “Часы”, “Обводной канал” и др.), принадлежащий к тому самому — уже полумифическому благодаря стараниям прессы и телевидения — “поколению дворников и сторожей”, наконец-то смог выпустить книгу. Наслышанные об отечественном андерграунде читатели не будут обмануты: их и впрямь ожидают встречи с интеллектуалами из бойлерных и котельных, полуподпольные вернисажи, “хипари, торчащие на игле”, бомжи, менты и т. д. А повесть, открывающая книгу, широко известный в некогда узких питерских кругах “Корабль дураков...” (“крутой сюр”, метафора абсурда, где обыгрываются приемы и образы из современной европейской литературы), убедит читателя, что перед ним действительно самый авангардный авангард.
Книга Звягина вполне может стать некой иллюстрацией к романтическому штампу о творцах из бойлерных, если читающая публика не пойдет дальше ее андерграундной экзотики и завлекательных сюжетов. Но звягинская проза во многом — проза лукавая. При стрем-лении Звягина (а он прежде всего с о- в р е м е н н ы й писатель) к лаконизму, ироничной афористичности, к интонационной упругости и нагруженности повествования подтекстом в его прозе можно почувствовать что-то очень знакомое, заставляющее вспомнить “Белые ночи” или повести князя Одоевского. Под пером Звягина, играющего с самыми разными стилями, не просто кажутся удавшимися, но как бы обнаруживают свою органичность для его дара интонации чуть вальяжного старинного повествования с обстоятельными отступлениями, вставными новеллами, неторопливо и тщательно прописанными пейзажами.
И соответственно этой тональности возникает излюбленный герой Звягина: молодой (или на излете молодости), одинокий, неприкаянный, отнюдь не победительного склада человек — петербургский мечтатель. А постоянным его спутником, или, пользуясь авторской манерой, конфидентом, Звягин делает город. Сквозь жестко написанный советский Ленинград проступает для героя другой город, выглядывающий из глазниц старинных окон, завораживающий кружением своих каналов, томящий молчанием вросших в землю потрескавшихся плит; совсем рядом ощущает он полуфантастическую реальность утонувшего в прошлом Петербурга. И уже непонятно, наяву или в воспаленном воображении героя происходит его встреча с сатаной (“Здесь, на Синопской набережной”), с женщиной-вамп (“Кладоискатель”), с прелестной Зинаидой из прошлого века, с покойным другом, с упырями и т. д. (“Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву”). Писатель строго соблюдает один из законов романтической прозы: у читателя всегда должна оставаться возможность объяснить невероятное вполне реальными причинами. Способ переброса своего героя из одной реальности в другую мотивирован его андерграундным мироощущением — портвейн молдавский “розовый”. Алкоголь для героев Звягина — способ выжить и сохранить себя в социально-психологической атмосфере “застойных лет”. Впрочем, для Звягина тема вот этого пассивного “богемного” противостояния господствующей идеологии отнюдь не главная, она только фон.
...Герой повести “Кладоискатель” одержим мечтой найти клад. Ему везет — он получает верные сведения о месте захоронения клада. Более того, т о т дом пуст, освобожден для капитального ремонта. Путь открыт. Но герой постоянно упирается в преграды, природу которых не может понять: случайная встреча с друзьями и неизбежное потом застолье, кружащая вокруг него загадочная, манящая и пугающая незнакомка — то ли искательница приключений, то ли гостья о т т у- д а. Что это — случайное стечение об-стоятельств не подпускает его к кладу или вмешательство неких тайных могущественных сил? И вот наконец, преодолев последнее препятствие, герой вскрывает заветную шкатулку. Увы! Старые обесцененные бумаги и больше ничего. Потерпевший очередное поражение герой присоединяется к буйному веселью случайной компании... Ну а все-таки зачем ему был нужен клад? Разбогатеть? Нет. Герою просто нужна удача. Он устал быть неудачником. Его одержимость кладоис-кательством — это попытка перебороть судьбу. Герой деятелен, энергичен, счастлив только в движении к своей цели. Счастлив настолько, что возникает мысль о его другом — потаенном, может быть, уже и от себя — упоении собой неудач-ником и о глубоко запрятанном страхе стать “удачником”. Может быть, он и сам чувствует, что обретение клада сделает его жизнь пустой. Лишит горьковатой и хмельной радости надежды, избавит от голода по жизни, который, по сути, и есть счастье. Тема старинная, не Звягиным открытая, но исполненная им и само-стоятельно и сильно.
Обширная культура, задействованная Звягиным, растворена в его прозе настолько, что замечаешь ее не сразу (исключая разве повесть “Корабль дураков, или Записки сумасброда”). Вот, скажем, герой “Сентиментального путешествия...” совсем было решился на самоубийство, но в последнюю секунду он слышит женский крик и видит, как совсем моло-денькая женщина вскакивает на гранитную стойку перил и бросается в воду, — прочитав это, с некоторым опозданием ловишь себя на желании уточнить, а не на том ли самом мосту стоит герой Звягина, на котором в свое время совсем уж было решился на самоубийство Раскольников, но в последнюю секунду очнул-ся, услышав крик, и увидел, как бросилась в воду женщина... Звягин не играет здесь с текстами Достоевского, он просто улавливает в петербургском пейзаже с каналом некий как бы растворенный в нем литературный мотив, то, перед чем и он и Достоевский находятся в равном положении.
Прозу Звягина можно было бы назвать петербургской прозой — при всей ультрасовременности ее материала и приемов, она настолько укоренена в старой литературной традиции, что заставляет вспомнить любимое присловье Шергина: “Идущий позади меня всегда оказывался впереди”.
II. АЛЕКСАНДР ЧЕРНИЦКИЙ. Встреча с Папой Римским. Повесть. “Нева”, 1993, № 3.
Повесть Александра Черницкого даже на фоне нашей привыкшей к чернухе современной литературы выглядит достаточно жесткой. Жесткой прежде всего в социально-психологическом отношении. Хоть и пишет автор на специфически интеллигентском ироническом жаргоне, как бы и не слишком всерьез, только вот усмешка здесь — сквозь стиснутые зубы, а от юмора Черницкого становится не по себе.
Содержание повести: две семейные четы, Хватких и Ловких, едут в Польшу на встречу с Папой Римским. Папу они не увидят, да и “не очень-то хотелось”. Паломничество — только повод, подвер-нувшаяся возможность бесплатно, нахаляву прокатиться за бугор, вывести свой товар, закупить ихний. Перед нами — “базарные туристы” из первой волны, хлынувшие в ближнюю Европу грязным, потным, чуть ли не на вокзальных скамейках ночующим нашествием новых гуннов. Прошедшие советскую школу выживания с ее навыками обделывать свои дела, обходить законы, ловчить, изворачиваться, с ее представлениями, что можно и чего не можно, тараном прошибают они уже слегка нагулявшую жирок беспечной и сытой жизни Европу; пусть даже в таком ее относительно близком к нашему варианте, как Польша. Эту повесть хорошо бы разбирать по ведомству производственной прозы: написанная в виде чуть ли не почасовой хроники, густо насыщенная технологическими подробностями выколачивания денег из панов, она помогает нам увидеть во весь рост человека в его деле. На редкость отвратном, надо сказать, деле. И самое устрашающее в повести — убедительно показанная атмосфера обыденности и некой повсеместности этого торгово-закупочного шабаша, легкость и естественность, с которой в среднестатистическом советском человеке просыпаются навыки жлоба и хапуги.
“Неужели это мы такие — циничные, мелочные, бесстыдные...?” — восклицается в журнальном врезе к повести. Редакция несколько смущена предложенным ею текстом. Она осторожно ставит вопрос, а не слишком ли сам Черницкий упоен изображаемой им стихией, похо-же, что автор “словно бы не замечает нравственных изъянов своих персонажей”. Да, этот текст способен покоро-бить кого угодно. Только не стоит уко-рять здесь автора. Разумеется, лестно было смотреться в зеркало, которое подставляла интеллигентам-аутсайдерам Европа лет десять назад. Тогда вырвавший-ся на Запад из СССР соотечественник смотрелся в ореоле мученика идеи и борца с тоталитаризмом. И вдруг, глянув на себя в то же зеркало, но уже сегодня, мы увидели в нем харю бесцеремонного, нахрапистого деляги. Согласен, неприятно. Не будем успокаивать себя мыслью, что мы-то с вами, слава богу, э т и м не занимаемся и лицо сохранили. Если бы! Давайте оглянемся, посмотрим хотя бы на ту уже давно непристойную суету вокруг приглашений из западных университетов, суету вокруг фондов, заграничных поездок, семинаров, стажировок и т. д. и т. д. Чуть поблагороднее снаружи, но сердцевина-то одна.
Ведь герои Черницкого отнюдь не из магазинной подсобки. Один актер, другой литератор, и английскую фразу могут ввернуть, и авангардного и не авангардного поэта процитировать, и товар в газету “Гуманитарный фонд” заворачивают. По всем признакам — из нынешней интеллектуальной элиты. Просто возможности не те, не предложили им контракт на радио “Свобода” или курс лекций-консультаций в славистском центре. И пришлось им крутиться к а к в с е м.
Может быть, самое мужественное в нашей ситуации как раз то, что делает Черницкий, — не жмурить глаза, не делать вид, что э т о г о в нашей жизни нет. Я бы, например, не стал говорить о не-кой нравственной глухоте автора. Нет. Пишет интеллигент с нормальной, еще не сбитой шкалой нравственных ценностей; пишет, вполне отдавая себе отчет в том, какой шок способно вызвать изображенное им. Потому и действует так его проза. И уж коль мы не в состоянии вот так сразу изменить свою жизнь, то давайте хотя бы иметь мужество видеть ее во всей красе. Тяжело? Противно? Еще как! Собственно, поэтому и об этом написал Черницкий свою повесть.
III. ИВАН АЛЕКСЕЕВ. “Мужчина на одну ночь” и другие рассказы. М. СП “Слово”. 1993. 207 стр.
О рассказах Ивана Алексеева в литературных кругах начали говорить еще до их публикации как о прозе талантливого и уже почти зрелого мастера. И вот книга вышла. Действительно. Талантлив — безусловно. Мастер — без сомнений... Особенно поражает последнее: это в наше-то время, когда с падением идеологической цензуры, казалось бы, пала и редакторская, эстетическая цензура и в силу начала входить проза, чуть ли не целиком построенная на лихости новых авторов, которые “двинули” в большую литературу, не особенно утруждая себя литературной выучкой и самодисциплиной?! А тут строгость к себе почти монашеская. Разве что несколько зазывным, фривольным выглядит название книги: “Мужчина на одну ночь”. Но сам-то рассказ, давший название книге, действительно очень хорош. Ориентация здесь не на “Эммануэль” и маркиза де Сада, а на Чехова, Трифонова, Маканина; на их умение двумя-тремя короткими штрихами изобразить характер, судьбу персонажа, на их умение передать жест, интонацию, а самое главное, на умение за обыденным, примелькавшимся открыть некое пространство, в котором-то все и свершается. Помните: ничего не происходит, герои просто обедают, сплетничают, а в это время ломаются их жизни. Это как раз то, что уже умеет делать в литературе Иван Алексеев. Вот, скажем, его рассказ “Мужчина и женщина”. Относительно короткий и относительно традиционный (муж и жена, прожитая обыкновенная, в общем-то, благополучная жизнь, в финале ее у обоих — тягостное недоумение перед протекшим), рассказ этот вбирает у Алексеева почти романное содержание.
Пересказывать здесь сюжеты или пе-речислять приемы, которыми пользуется Алексеев, бессмысленно. Не в материале и не в сюжетах своеобразие писателя. Он берет другим: плотностью письма, умением вымывать из быта бытийное. В последние годы очень и очень немногие входи-ли в литературу с такой великолепной “литературной мускулатурой”.
И все же... Почему-то в случае с Алексеевым вспоминаешь о премии “Оскара” в кино: “Оскар” за лучший сценарий, за лучшую операторскую работу, за лучшую женскую роль, за лучшую композиторскую работу и т. д. и т. д. Была б такая премия в литературе, Алексеев получил бы по отдельности добрую половину этих премий, но вот получил ли бы он одну, главную, первую?.. Парадоксальная ситуация: чем шире демонстрирует писатель богатство своих возможностей, тем острее ощущение, что чего-то здесь не хватает. Может быть, той обнаженности боли, той маеты, того напряга, чем сильна упомянутая выше повесть Черницкого из “Невы”? При чтении рассказов Алексеева вспоминается проза Петрушевской, Маканина, “корейские” рассказы Кима... И не потому, что проза Алексеева подражательна, просто очень многое в ней освоено нами у других писателей. “Дни мелькали, как просветы между вагонами нескончаемого скорого поезда” — вот фраза выразительная, пластичная, емкая. Но до тех пор, пока остается непонятно, к чему крепится она в рассказе, на какую общую для Алексеева интонацию сориентирована, от подобных фраз (как и некоторых сюжетных ходов, интонационных перебивов, кратких характеристик и т. д.) остается ощущение крепко сделанного штучного товара, стилистического щегольства, не более. Ответить на вопрос, где в этой очень культурной прозе сам Алексеев, пока трудно. Но и сказать, что его там нет, тоже нельзя. Есть, несом-ненно.
Бывает, мы знаем это из истории литературы, вот такое мучительное неопределенное положение, в котором зависают на время даже самые талантливые писа-тели. Ближайший пример — Юрий Трифонов. Уже достаточно известный, популярный прозаик (“Студенты”, “Утоление жажды”, “Отблеск костра” и т. д.) для литературы оставался “одним из талантливых” (“наиболее читаемых”, “остросо-временных” и проч.) писателей. И толь-ко появление повести “Обмен” и книги рассказов “Кепка с большим козырьком” заставило читателя понять, с кем он имеет дело. После этих книг он стал не “одним из...”, а единственным — Юрием Трифоновым. И потом, перечитывая “Утоление жажды” или его ранние рассказы, читатели удивлялись: как же так, ведь он уже б ы л в этих рассказах, почему не видели?
Возможно, так и мы будем перечитывать завтра алексеевские рассказы. В этом я почти не сомневаюсь, потому что на одних “литературных мускулах”, на одном усилии такого мастерства, как у Алексеева, не достигают. Остается на-деяться, что “инкубационный период” его затянется не слишком надолго и мы уже в ближайшее время откроем для себя нового писателя.