Кабинет
Олег Ермаков

ЧАЕПИТИЕ В ПРЕДДВЕРИИ

ОЛЕГ ЕРМАКОВ

*

ЧАЕПИТИЕ В ПРЕДДВЕРИИ

Рассказ


Я остановился, перевел дух. Трамвай уже был в конце улицы. Повернул. Ряд сияющих окон. Скрылся.

И как назло нет такси. Безвыходное положение. Из него нет выхода. И в пространстве нет иного хода: только бежать за трамваем по линии. Впрочем... Я задумался. Трамвай идет по улице княгини, сворачивает на улицу Исаковского и въезжает в Никольские ворота. Нельзя ли соединить оба конца? И тогда я перехвачу трамвай у Никольских ворот.

Я побежал.

Парк. Озеро. Ров.

Я спустился на дно оврага. Путь мне преградил ручей. Широкий и шумный, он бурлил и захлестывал железный мостик без перил. И овраг был полон яростной музыкой весны, отметил по привычке я. Но тут же подумал, что это обыкновенный вонючий канализационный поток, и поправился: был полон яростного клокотания весенней клоаки. Это уже что-то в духе немецких экспрессионистов. Что-то в духе Готфрида Бенна. Хотя маловато вони и перцу... Но лучше подумать о переправе.

Мостик был скользок. И мало того, что скользок, но еще и перекошен. Не хотелось бы искупаться в яростном клокотанье клоаки. Что скажет жена.

Но что бы она ни сказала, а попробовать стоит.

Я двинулся вперед раскинув руки.

Я медленно шел, балансируя, стараясь не глядеть на черную круговерть под ногами. И достиг середины. Здесь вонючая волна с чмоканьем стала ударяться о мои несчастные летние туфли. Пожалуй, зря я пошел. Но поворачивать уже было бессмысленно. Я продвинулся еще немного вперед и миновал середину, предчувствуя падение в этот мрачный весенний канализационный поток, который утащит меня непременно в аид. Оступился, зачерпнул левой туфлей холодной черной воды, но устоял, шагнул и зачерпнул правой, но и на этот раз удержался и добрался-таки до противоположного берега. Прекрасно. Но в туфлях вода. Я снял одну туфлю и вылил из нее порцию весенней воды на снег — здесь, в овраге, еще лежал снег; затем опорожнил другую туфлю. Мокрые ноги в марте — ангина. В лучшем случае оэрзэ. Да уж теперь делать нечего. Вперед. Может, посчастливится перехватить этот злосчастный трамвай. А потом загляну куда-нибудь. Я живо вообразил теплое уютное место, где из графина наливают в чистую рюмку прозрачную водку, и бодро пошел вверх, но вскоре оказался у воды. Дорожку покрывал лед. Я встал, потирая ушибленный локоть, и попытался взойти еще раз, и опять потерпел неудачу. Склоны оврага в этом месте были довольно круты, и я пошел вдоль ручья, надеясь найти пологий склон. Или хотя бы склон, поросший кустами, — я бы за них цеплялся.

Осторожно я пробирался по хрустящему призрачному снегу над черным бешеным ручьем... вместо того, чтобы сидеть дома, листать книгу или смотреть вечерний выпуск новостей.

Неожиданно я наткнулся на тропинку. Ступил на нее. Нога не скользила. Кажется, тропинка была посыпана песком. По ней я быстро и ловко поднялся наверх и оказался среди заборов, садов и одноэтажных, преимущественно деревянных, жилых домов. Улица была пуста. В окнах не горел свет. Посредине улицы сиял одинокий фонарь. Неужели так поздно?

Загремела цепь, и я вздрогнул, ожидая, что сейчас раздастся лай, но собака почему-то промолчала. Я пошел по улице, а потом побежал, чтобы согреться.

Я бежал вдоль бесконечных черных заборов и голых корявых садов, не очень хорошо представляя, куда прибегу. В этой части города, застроенной частными домами, я был один раз и толком не знал ее.

Я добежал до конца улицы и увидел новую улицу деревянных домов, заборов, садов. Уже тише я побежал по ней. Я бежал, радуясь, что все псы спят беспробудно, а то подняли бы лай и какой-нибудь заспанный пьяный подлец спустил бы своего зубастого сторожа с гремучей цепи.

Улица вывела меня на другую улицу деревянных домов, заборов, садов. Я приостановился, соображая, куда мне свернуть, и, свернув налево, побежал дальше.

Все-таки хорошо, что собаки спят.

Улица влилась в новую улицу деревянных домов, заборов, садов... А новая ли это улица?

Я остановился, огляделся. Заблудился? Но это невозможно. Район не так уж велик, чтобы заблудиться в нем. Это все равно, что потеряться в трех соснах. Надо просто идти — и выйти отсюда. Я решительно пошел, но тут же вновь остановился. А почему направо? Я обернулся. Чем правая сторона лучше? А где правая сторона и где левая? Откуда я пришел?

Я заблудился, следует спросить у кого-нибудь дорогу. Да, но у кого? Улицы пусты. И собаки молчат.

Я кашлянул. Пойду туда, где загорится свет. Но собаки молчали, и нигде не вспыхивал свет. Я кашлянул громче. Молчание. Я чертыхнулся. Прислушался. Собаки упорно молчали.

И мне стало не по себе.

Я покосился на ближайшее окно. Оно было наполовину задернуто занавесками и напоминало полуприкрытый, но зоркий глаз. Я натянуто улыбнулся. Вот и приключение. Погоня, переправа. Страх. Впрочем, что тут страшного? Ну деревянные дома, ну окна, ну тишина, и я один с мокрыми ногами. Конечно, поздно. Конечно, можно нарваться на полуночников. В городе много охотников-профессионалов, они выходят на промысел с наступлением темноты. Они видят как кошки. Ну да я никудышная пожива. Плащ с обтрепанными рукавами, шляпа, туфли — жалкие летние туфли. Кстати, ноги начинают мерзнуть. Подмораживает. Надо идти.

Я пошел. Туфли покрылись ледком и противно поскрипывали. На неделю я слягу, это уж точно. Здоровье не то, что в молодости. Кровь с годами холоднее... Туфли скрипят, будто сержантские сапоги.

Я остановился. Тупик. Улицу замыкал большой бревенчатый дом. В таких домах живет обычно несколько семей. Попросту говоря, это барак. И, как во всяком бараке, здесь полно тараканов, клопов, детей с наглыми воровскими глазами, женщин с бледными измученными лицами и низколобых угрюмых мужчин с синими татуировками на плечах и пальцах, — мне приходилось навещать учеников в подобных домах.

И именно в этом доме горел свет. Свет горел где-то в глубине, в чулане или прихожей. Я видел золотую щелочку между входной дверью и косяком.

На стук обязательно выглянет преступная полупьяная рожа.

Я помедлил и, открыв калитку, прошел во двор, поднялся на крыльцо. Еще немного помешкал... Но сколько я буду здесь блуждать? До утра? И я поднял руку, согнул указательный палец и крепко, решительно стукнул два раза, а потом и третий раз. Тотчас я услышал бодрый отклик: “Да-да!” Я подождал, но никто не выходил, и тогда я вновь постучал. И мне ответили: “Да-да!” Но никто не вышел. Я взялся за ручку, приоткрыл дверь и увидел темную прихожую, свет выбивался из-за другой двери. Я перешагнул порог и постучал в эту дверь. “Да-да!” Я отворил и эту дверь и сразу увидел трех человек на черном громадном диване. Они смотрели на меня.

— Заходите, — прозвучал сбоку голос, и только теперь я увидел четвертого. Он стоял возле стола.

Мгновенно я оценил его лицо и лица остальных. Никакой явной угрозы в них не было.

— Извините, — сказал я. Голос мой был хрипл. Я откашлялся. Стоявший у стола дружелюбно и внимательно смотрел на меня.

— Я хотел бы узнать, — сказал я, — как мне пройти к Никольским воротам.

— К Никольским воротам? — переспросил стоявший у стола. — Я вам объясню. Минутку.

И он куда-то вышел.

Трое на диване потеряли ко мне интерес и принялись листать журналы, лежавшие у них на коленях. Я обратился к ним с тем же вопросом. Один из них, не отрываясь от журнала, ответил, что они не знают.

Это было странно. Никольские ворота известны любому горожанину, там в крепостной башне почта и телеграф. Я пожал плечами и решил дожидаться лысоватого.

Помещение освещалось простой лампочкой, она висела посреди потолка на витом шнуре. Вдоль одной стены стояли стулья, возле другой — стол, затянутый сукном мышиного цвета. На столе белел телефон, в стеклянной чернильнице синели чернила, рядом лежали перьевые ручки, лист бумаги с лиловой кляксой. В углу лоснился сейф. На сейфе стоял пустой графин и стакан. Над графином на стене висел чей-то портрет. И у стены напротив меня чернел нестерпимо каченный потертый внушительный величественный диван, на нем сидели трое граждан приличного заурядного вида.

Контора какая-то.

— Что это за учреждение? — поинтересовался я, громко назвав эту избу учреждением.

— Экскурсионное бюро, — послышался вежливый голос.

Я обернулся и увидел лысоватого.

Он был лысоват, невысок, в опрятном поношенном костюме в серебристую полоску. Голубоватые глаза умны и внимательны. Вернулся он с папкой в руке.

— Экскурсионное бюро?

— Да, — откликнулся он и слегка наклонил голову набок. — Здесь оформляются документы и начинаются экскурсии.

“А, значит, эти на диване иногородние”, — понял я.

Чиновник приблизился к столу и положил папку. Я окрестил почему-то его чиновником, хотя чиновник — это государственный служащий, имеющий чин, а я не знал, частное ли это бюро или государственное.

— Не очень-то хорошее место вам отвели, — заметил я. Чиновник вопросительно улыбнулся.

— На отшибе, — уточнил я.

— О, желающие находят нас и здесь. И есть большой плюс: тишина, приятный воздух. Особенно весной, когда сады зацветают.

Я подумал, что если бы сейчас цвели сады, мои ноги не были бы ледяными, как у мертвеца.

— Вы промочили ноги? — спросил чиновник, бросая взгляд на мои ноги.

Я тоже посмотрел на ноги и кивнул.

— Что же вы молчите? Присядьте. Минутку. — Чиновник вынул из кармана ключи, открыл толстую дверцу сейфа и достал блюдце и чашку.

— Господа, — обратился он к троим, сидевшим на диване, — прошу прощения. Подождите еще немного. — С этими словами он вышел. Трое на диване листали свои журналы. “Чертовски вежлив”, — подумал я и решил присесть. Я посмотрел на молчащий белый телефон, на чернильницу, на сейф, на графин, на портрет... Снял очки, вытащил из бокового кармана специальную бархатную тряпочку и протер стекла. Надел очки. И понял, что дело не в очках. Портрет был нечеток, расплывчат, как очень плохая фотография Да это и была фотография. Скверная. Лицо двоилось или даже троилось. Или это все-таки троится у меня в глазах?.. Но я только мечтал о рюмке водки и возвращался с работы совершенно трезвый.

Я вновь взглянул на портрет и ясно увидел три лица, и два показались мне страшно знакомыми, а третье, безусое, принадлежало неизвестному человеку

— Надеюсь, вас не утомило ожидание, — сказал чиновник, входя с дымящейся чашкой на блюдце. — Пожалуйста.

— Да что вы, ей-богу, я просто зашел узнать, — пробормотал я. Чиновник закашлялся.

— Черт возьми, — сдавленно проговорил он и, переведя дух, улыбнулся. — Извините, пылинка... берите, это вас согреет и спасет от ангины.

Я подставил ладонь, и он опустил на нее теплое блюдце с чашкой. Поблагодарив, я пригубил чай... Я большой любитель чая. Пивал всякие чаи. Различные сорта индийского, цейлонского, вьетнамского, китайского и совершенно необыкновенный чай, крошечную пачечку которого привез из Парижа родственник жены, — но едва я пригубил из чашки, поданной лысоватым обаятельным чиновником, как понял, что все чаи, испробованные мною, заваривались сеном.

Это был гениальный чай.

В нем звучало множество ароматов. Я отпил еще. И ощутил аромат солнечно-желтых медовых цветов. И аромат прозрачно-зеленых лепестков. И аромат каких-то весенних капель. И аромат, которому нет названия, аромат ароматов. У меня слегка вскружилась голова и глаза увлажнились, а сердце окатило теплой нежной волной. Я почувствовал, как разгоревшаяся кровь устремляется по гибким голубоватым трубочкам, разнося по всему телу радость этого чая чаев. И я вспомнил, что мечтал давеча о водке... Чай — вот первое средство от простуды. Благоуханный чай в хрупкой фарфоровой чашке на озябшей ладони ночного путника, замочившего ноги в студеном весеннем ручье, — вот истинная поэзия жизни. А злая русская водка — примитивная, пошлая проза.

Между тем чиновник уселся за стол, открыл папку и вынул какие-то бумаги, спрятал их в сейф, а из сейфа извлек другие бумаги и вложил их в папку; затем он обмакнул перо ручки и начал что-то писать и потом вновь полез в сейф и долго в нем рылся, шурша, и наконец объявил троим, сидевшим на диване, что все готово, документы оформлены и остается только одна процедура, которая не займет много времени.

— Прошу, пожалуйста, по одному к столу.

Один из троих поднялся и подошел.

— Господин Иванов. — Чиновник протянул ему узкую полоску бумаги. Иванов взял бумажку и некоторое время глядел в нее. Затем он поднял глаза на чиновника. Его лицо выражало недоумение.

— Здесь что-то...

— А вы читайте. Читайте вслух и все поймете, — ответил чиновник, с дружелюбной улыбкой глядя на него снизу.

Иванов вновь взглянул на бумажку, беззвучно пошевелил губами.

— Но здесь не по-нашему.

Чиновник мягко засмеялся.

— По-нашему, господин Иванов. Вы только начните и сразу все поймете. Прошу.

Иванов посмотрел на бумажку.

— Гм...

— Господин Иванов, ну что вы? — с ласковой укоризною спросил чиновник. — Это же так просто. Читайте вслух, и все. Прошу вас.

Иванов оглянулся на двоих, сидевших на диване, затем опустил глаза, вновь беззвучно пошевелил губами... и вдруг начал читать.

Текст был короткий. Иванов быстро кончил. Но успел вспотеть. Будто без передыху читал Псалтирь в какой-нибудь душной летней переполненной церквушке — именно это сравнение пришло мне почему-то на ум.

— Вот видите, господин Иванов, все понятно, верно? Может быть, Иванову с чиновником и было все понятно, но только не мне. Я не разобрал ни слова из прочитанного.

— Это оставьте у себя, — сказал чиновник, имея в виду узкую полоску бумаги, — и распишитесь, пожалуйста. Вот здесь. — Чиновник взял ручку и, обмакнув перо в чернила, подал ее Иванову и показал длинным матовым ухоженным ногтем мизинца, где следует поставить подпись.

Иванов склонился над столом. Чиновник следил за его рукой. И рука опустилась. Послышался скрип пера. Иванов распрямился. По его щеке скатилась бусина. Чиновник присыпал золотистым песком подпись и, улыбнувшись вспотевшему Иванову, попросил его посидеть пока на диване и пригласил следующего.

— Господин Иванов.

Встал человек, сидевший посредине. Значит, его фамилия тоже была Иванов. Второй Иванов проделал все то же, что и первый Иванов. И если первый Иванов вспотел, то второй Иванов был бледен. Он вернулся на диван. Его лицо просто кричало бледностью на фоне черного дивана. А чиновник позвал третьего, и тот тоже прочитал то, что было написано, и поставил, где нужно, свою подпись. И опять я ничего не уразумел.

— Ну вот и прекрасно, господа, — произнес чиновник, закрывая папку и начиная завязывать шнурки на ней. — И сейчас мы отправимся.

Я опустил пустую чашечку на остывшее блюдце, и чашечка мелодично звякнула. Чиновник взглянул на меня. Я поблагодарил его за чай.

— О, не стоит, — откликнулся он.

Сказав, что это был превосходный чай и что ничего подобного мне не доводилось пробовать, я хотел откланяться и уйти, но вместо этого вдруг начал перечислять сорта чая, сравнивая их достоинства, и, не в силах остановить поток красноречия, сказал, что чай — это вино философов и тонких поэтов и вырос он из ресниц погруженного в познание мудреца, чтобы бодрить мир, клюющий носом над вечными вопросами... В этом месте моей речи свет погас, и я замолчал, хотя сказать хотелось многое.

— Что это? — спросил кто-то.

— Да ничего такого, не беспокойтесь, господа, просто свет отключили, это бывает, сейчас включат. Но свет не зажигался.

— Не беспокойтесь, господа, — повторил чиновник.

И, обернувшись на его голос, я увидел во тьме бледное, уродливо сплюснутое, топорное, дегенеративное лицо с большими, напряженно округлившимися и поднявшимися на уровень лба ушами,

Я молчал, мгновенно наполнившись льдом и одеревенев.

Трое на диване тоже молчали.

Это белый телефон, вспомнил я и расслабился.

Меня обдало жаром. “Собственно говоря, что я здесь делаю?” — спросил я себя и подумал, что сейчас самое время уйти. Никому ничего не говоря. Я сижу в двух шагах от двери. В моей руке чашка с блюдцем.

Осторожно поставить на соседний стул.

Свободной рукой я нащупал стул. Затаив дыхание, медленно поднес к нему чашку на блюдце.

Теперь опустить.

Раздался треск.

Чашка подпрыгнула на блюдце, оглушительно звякнув, и я чуть не выронил блюдце из дрогнувшей руки.

Помещение озарилось светом. Спичка лучисто горела в руке чиновника над безобразной скуластой мордой телефона.

— Сейчас, господа, — сказал чиновник.

Послышался звук выдвигаемого ящика. Спичка угасла. Чиновник треснул другой, и огонек вспыхнул и перетек со спички на толстую бледную свечу. Чиновник приподнял руку над головой, чтобы озарить сидевших на диване. Все были на месте. Чиновник улыбнулся.

— А в этом что-то есть, не правда ли, господа? Какое-то древнее очарование. Мы со свечой и отправимся. Чиновник обратил лицо ко мне.

— Кстати, и вы можете к нам присоединиться.

Я поспешил поблагодарить его и сказать, что не смею больше задерживать группу.

— Помилуйте! — воскликнул чиновник. — Это минутное дело. У меня как раз есть один свободный паспорт. Только вписать вашу фамилию.

— Благодарю вас, но я не думаю, что мне будет полезна и интересна эта экскурсия, — ответил я.

 Отчего же?

— Да ведь я в этом городе родился и знаю каждый угол и камень.

Чиновник покачал головой.

— А заблудились.

Я смутился.

— Дело в том, что именно этот район... я здесь редко бывал. Ну и, честно говоря, здесь ничего достойного внимания нет.

— Позвольте, а наше бюро?

Я принял это за шутку и улыбнулся.

— Так вот, — сказал чиновник, — смею вас заверить, что ничего старого вы не увидите. Для вас все будет внове.

В его голосе звучала некоторая торжественность. И мне почудилось, что я действительно могу увидеть нечто новое, отправившись на экскурсию... Но возможно ли? Я здесь родился и столько прожил. Да и ночь на дворе.

— Но сейчас ночь, — сказал я.

— Это не имеет никакого значения, — ответил чиновник. — А то, что вы увидите, достойно внимания. Я молчал.

— Ведь, знаете, как бывает. Бывает так, что путешествие оборачивается славой. Вот, например, однажды белый Изгнанник отправился на экскурсию и имел потрясающий успех, когда вернулся и поведал обо всем, что увидел.

На диване кашлянули.

— Ну так что же вы молчите?

Я сказал, что у меня мало денег.

— Деньги вам и не нужны.

— Экскурсия бесплатная? — насторожился я.

— Нет-нет, расплатитесь потом. Когда у вас будет много денег... Очень много денег. Итак?.. — Чиновник со свечой в руке слегка подался вперед, глядя на меня.

— Могу я позвонить? — спросил я.

— Увы, телефон не работает, — ответил чиновник.

И не успел он договорить, как телефон затрезвонил.

2

Да, портфеля нигде не было. Ни в прихожей, ни в шкафу, ни под столом. Григорьев заглянул в ванную. Там была жена. Перед зеркалом она красила губы. Хотя и без помады они были достаточно соблазнительными, даже слишком.

— Ты не видела портфель? — спросил Григорьев.

Жена взглянула на него из зеркала.

— Куда-то подевался, — пробормотал Григорьев, глядя на отражение жены. В зеркале ее смуглое лицо казалось не столь моложавым, и один глаз был больше, а другой хитрее. Отражение жены беззвучно пошевелило накрашенными губами, рука поправила выбеленную перекисью прядь. Отражение воссоединилось с женою, и воссоединенная жена вышла из ванной. Она была хороша и выглядела, конечно, моложе своих лет, моложе своего мужа. Она положила в сумочку помаду, протянула руку к пальто. Григорьев опередил ее, снял с вешалки бордовое пальто, распахнул его.

— Там что, сто тысяч было? — наконец подала голос она, всовывая руки в рукава.

— Да просто жалко, — вздохнул Григорьев. — Хороший портфель. Ну и тетради.

О рукописи он промолчал, хотя это был единственный экземпляр, черновик.

Жена порылась в сумочке. И закрыв ее, сухо щелкнула застежкой. Взглянула на мужа... Повернулась и, ничего не сказав, вышла.

Сухо щелкнула и выпорхнула, черноглазая, хищная, изящная.

Григорьев вздохнул.

Иногда ему хотелось сдавить ее с такой чудовищной силой, чтобы услышать хруст.

Сегодня у Григорьева был выходной, точнее методический день, то есть день самоподготовки, сидения в библиотеке... Какая еще библиотека, если за окном так сумрачно, серо, слякотно, холодно. И туфли не просохли. Григорьев собирался весь день сидеть дома. Но жена ушла, и он еще раз обшарил все углы в квартире и, не найдя портфеля, подумал, что скорее всего забыл его в школе... и похолодел: кто-нибудь может залезть!

Наспех побрившись, Григорьев вышел из дому.

Девятиэтажные и пятиэтажные одинаковые дома стояли в весеннем тумане серыми призрачными замками-казармами. Чернели редкие чахлые голые деревца. Поджарый вислоухий пес рылся в картонной размокшей коробке с отбросами, которую выкинул с балкона какой-то лентяй.

Снег почти повсюду стаял, лишь кое-где виднелись почерневшие плешины сгинувшей зимы.

Григорьев жил на окраине, в новом заунывном районе, а работал в центре города.

Лавируя среди обширнейших луж и с отвращением чувствуя, как ледяная вода уже просачивается сквозь швы потертых штиблет, Григорьев прошел к трамвайной остановке. Трамвая, как обычно, долго не было, и Григорьев смог всласть настрадаться, воображая, как ученики суют свои сопливые прыщеватые носы в его портфель и, достав исчерканные листы, глумливо улыбаются, читают, пускают по рукам... Григорьев уже готов был отправиться пешком, но в туманной дали показался трамвай. И еще сорок минут Григорьев ехал в трамвае, ругая себя за оплошность и стараясь вспомнить, где именно он оставил портфель. Если в кабинете истории — портфель окажется в руках учеников. Но, может быть, в учительской. Не лучше. Среди коллег есть любопытные особы. А учитель литературы Лев Лебедев так и подскочит, узнав, что Григорьев стихи сочиняет.

Григорьев поморщился, живо представив белесое толстое насмешливое лицо Льва Лебедева.

Как можно было забыть.

Трамвай остановился. И еще десять минут Григорьев шел до школы, коря себя за привычку писать по вечерам в опустевшем классе. Но только здесь ему и писалось, ни дома, ни в деревне — а в опустевшей школе, огромной, потрясающе тихой, торжественной, как зачарованный Летучий голландец или опустошенный неведомыми событиями дворец.

Григорьев вошел в школу, готовясь к худшему. И сразу увидел Льва Лебедева: маленький толстенький учитель литературы шел по коридору навстречу Григорьеву. Григорьев напряг пресс, как будто приближавшийся Лев Лебедев мог ударить кулаком в живот.

Мужчины поздоровались и разошлись. Белесое лицо Льва Лебедева излучало ехидства не более чем обычно. Григорьев поднялся на третий этаж. В учительской портфеля не было. Григорьев дождался окончания урока и заглянул в кабинет истории. Варвара Павловна, тучная болезненная простая женщина, пожаловалась ему на дерзких и ленивых балбесов, посетовала на погоду, из-за которой у нее все время раскалывается голова и по ночам снятся зловещие сны: про лошадей и про то, как она рыбу чистит, — а лошади и рыба у нее к болезни. Григорьев попрощался с Варварой Павловной и вышел в коридор. Портфеля в кабинете не оказалось. Спустившись на первый этаж, он решил на всякий случай спросить у технички. Техничка ответила отрицательно,

Итак, портфель он забыл, наверное, не в школе, а... где? В трамвае. В трамвае? Оставался только трамвай. Больше он никуда не заходил вчера вечером. После школы поехал на трамвае домой. Сидел, глядя в окно на туманные огни города. Объявили его остановку. Встал и вышел, забыв портфель на сиденье. Скорее всего так и было. Ну, так или иначе, а портфель пропал. И что же? Он многое помнит и постарается восстановить рукопись, хотя это будет мучительно: вновь изрыгать огонь и хлад... Перед детьми придется извиниться за пропавшие тетради. А учебник — надо сейчас пойти и купить новый. Учитель еще раз бросил взгляд в ту сторону, откуда должен был появиться трамвай, и пошел. Вообще он любил ходить, особенно в центре, где город стар и выразителен. Но в такую погоду, конечно, лучше пользоваться транспортом. А еще лучше лежать, напившись горячего чаю, на диване с какой-нибудь килограммовой иллюстрированной энциклопедией.

В магазине “Кругозор” учебника не оказалось. Ему посоветовали пойти в “Знание”, специализированный книжный магазин. Учитель побрел по хмурым мокрым почерневшим улицам.

Какая тоска этот март. Как мрачен мартовский город. Окна, деревья, лица — все жаждет солнца. Люди, как коровы, мечтают о зелени. Уныло капает с ветвей. В сыром воздухе запах бензина. Сырость, бледность. Март безобразен, как беременная женщина. Слава богу, что на свете есть квартиры с энциклопедиями и батареями центрального отопления. Это спасение от мартовской тоски.

Учитель приостановился напротив дома с каменным первым этажом и деревянным вторым. Он пошарил по карманам и выгреб все деньги, пересчитал... Перейдя дорогу, учитель спустился по каменным ступеням и отворил дверь. Ведь с утра — ни маковой росинки.

Григорьев вошел в чайный погреб. Здесь он решил позавтракать.

Когда-то погреб был пивным и его наполняли хмель и дым, грохот бокалов и многоголосие, но разразилась война с пьянством, и хмельное подполье было преобразовано в чайную, с тех пор здесь воцарились свежесть и тишина. На грубых массивных деревянных столах лежали красиво вышитые салфетки, стояли глиняные вазы с сухими цветами. В углу пузатился, победно сверкая, гигантский самовар.

Учителю здесь нравилось. Нравилось, что стены обшиты деревом и на них горят светильники, и что столы такие подлинные, тяжелые, грубые, и скамьи неподъемные. А главное — тихо.

Григорьев купил стакан горячего чая, сахар и два бутерброда с сыром у сонной миловидной женщины в кружевном белом переднике и прошел в безлюдный зал. И это ему тоже нравилось: то, что можно скрыться с глаз продавца.

Учитель устроился в дальнем от входа углу и приступил к позднему завтраку. Чай, разумеется, оставлял желать лучшего. Мягко говоря. А попросту был скверным.

Но в городе не было такого места, где давали бы настоящий чай. Да и не только в этом городе. Всюду воруют, насыпают в кипяток соды, чтобы жалкая щепотка заварки пустила густой цвет. В России, самоварной стране, всюду паршивый чай. И поэтому по ее городам и весям любителю чая лучше путешествовать со своим кипятильником, стаканом и пачкой чая. Нигде — ни в гостиницах, ни в поездах, ни в ресторанах — ни разу не подали Григорьеву просто честно заваренный чай.

...Впрочем, однажды... Рука со стаканом застыла. Да не могло такого быть. Григорьев поднял стакан, отпил. Померещилось. В казенной России всюду скверный чай. Только дома настоящий. Дом — это дом. А все остальное пространство не дом, чужое, казенное, враждебное, там вечно все не так, все наперекосяк, и не было и не будет уюта, тепла, чистоты и честного духовитого чая.

Но чай в чайном погребе хотя и был жидок, безвкусен, а согревал. И хлюпающий мартовский город был где-то далеко, высоко. Чайный погреб находился в самом центре города, но ни шаги, ни голоса, ни звуки машин сюда не проникали. Здесь было тихо, как в пустыне. Давали бы настоящий чай — можно долго сидеть. Душистый чай да газета, гаванская сигара... Иногда учитель жалел, что не курит.

А газета, кажется, есть.

Григорьев сунул руку в боковой карман плаща. Да, газета.

Учитель пошел и взял еще бутерброд с сыром. Хотя бутерброд с ветчиной выглядел аппетитней. Но учитель собирался зайти в книжный магазин и купить учебник.

А о покупке нового портфеля нечего и думать. Придется все носить в полиэтиленовом пакете.

Учитель вздохнул и развернул газету, откусил хлеба с сыром, запил чаем.

3

...Чужие сны скучны. Почему? Человеческий язык слишком груб. Пересказывать сон — пустое дело. То, что получается, — жалкое подобие сна, этого удивительного действа.

Язык, грубый и неповоротливый пленник разума, не может освободиться и возвыситься до сна. Язык фальшивит, как начинающий музыкант, когда пытается воспроизвести эту сложную музыку. Сон — музыка, не искажаемая музыкантом. И услышать ее никому не дано. И ученые всего мира с их датчиками и всевозможными аппаратами и препаратами здесь бессильны. Человеческий язык слишком толст для препарирования снов, сотканных из света и тени, мыслей и чувств. А скальпель для снов еще не изобретен. Исследователи не могут проникнуть в сон, погрузиться в него, как океанографы в океанские пучины. И не могут запустить в сон, как в космос, спутник.

Человек проник в океан и в космос, но сон остался для него недоступен.

Но ведь каждый спит и видит сны? Спящий не способен ничего исследовать, он захвачен действом, он актер, постановщик и зритель, божество и раб, хищник и жертва.

Сон — творческий акт. И всякий человек творец. А литература — подражание сновидению. Литература вытекла из сна, как река из подземного озера. Сначала человек научился видеть сны. Затем мыслить. Говорить. Рисовать. Писать. Сны будоражили человека. И порождали не только чудовищ.

Именно сон разделил мир надвое, ибо во сне человек увидел иной мир, странный мир, где все законы утрачивали силу: человек умирал, не умирая, прыгал со скалы, но летел не вниз, а вверх, разговаривал с какими-то диковинными существами, превращался в насекомое или в камень.

Человек бодрствующий смутно помнил свои сны и пытался их восстановить. Пересказывал, конечно, вольно, многое сочиняя. Всякий пересказ сна, даже очень талантливый, всегда приблизительная копия. Оригинал безвозвратно утрачен.

Сны заразили человека тоской об ином мире, мире полета и бессмертия. И этот родник тоски — исток всего...

В чайный погреб спустились двое мужчин; они накупили бутербродов с ветчиной и уселись возле гигантского бутафорского самовара, опорожнили стаканы с соком, налили из принесенной с собой бутылки водки, стремительно выпили и стали закусывать.

Учитель дочитал статью и опустил газету.

“Это верно, — согласился он, — сон не перескажешь. Как невозможно пересказать и многое другое. “Как сердцу высказать себя?.. Молчи, скрывайся и таи”. Но молчание мучительно. А начинаешь говорить — не то, все лишь жалкое подобие того, что чувствуешь. Чувствуешь всегда больше”.

Учитель подумал о своих снах. Ему иногда снились любопытные сны. Как, например, сон Весть змеи. Или сон Знак младенца. И сон Врачеватель из Лхасы, сон Долина трех птенцов. Или вот сон Шествие черных зверей и ассирийского войска по Красной площади. А однажды приснился сон Суд Сталина.

Учитель протянул руку к стакану, но увидел, что он пуст. Пойти еще купить чая? Ну нет, этот казенный чай пить невозможно. Всюду воруют, в ресторанах, гостиницах, поездах, и этот погреб, увы, не исключение. Настоящий чай только дома. Да вот в одном месте однажды угощали... Учитель вздрогнул, как если бы над его ухом громко щелкнули, — и события минувшей ночи развернулись перед ним.

Это был сон. И он завораживал.

Григорьев еще и еще раз возвращался к различным подробностям ночной истории и удивлялся их обыденности, какой-то могучей строгости, четкости. Сон был ясен, отчетлив, строг, как черно-белая фотография чугунной ограды в зимнем дне. Трамвай, овраг, дом, диван, сейф, телефон, скрип пера, треск спички, свеча и тепло блюдца на озябшей ладони, аромат чая, чтение бумажек, потное лицо первого Иванова и бледное лицо второго и чиновник, вежливый, мягкий, лысоватый, в поношенном костюме в серебристую полоску, глаза голубоватые, умные. Вот только текст на узких полосках бумаги какой-то бредовый. И портрет над сейфом — что-то расплывчатое, неопределенное. Или это был не портрет, а просто пятно? Нет, портрет. Какой-то тройной. Почему тройной? Странно.

А чай? М-м. И Григорьев подумал было, что когда-то где-то пил отменный казенный чай. Во сне. Только во сне или дома не воруют. И только во сне может быть столь вежливый чиновник. Он был как-то старомодно вежлив. И умен. И хитер?.. В нем чувствовалась сила. Несомненно. Она таилась в нем, как когти в пушистой кошачьей лапе. Как он цепко, остро глянул на диван, зажегши свечу. Но что за текст читали Ивановы и третий? На каком языке? Любопытно. И похоже на какой-то обряд.

Экскурсионное бюро. Гм. Экскурсия куда? И чиновник был очень заинтересован, он чуть не хлопал в ладоши от радости, когда экскурсанты ставили свои подписи после чтения текста. А на богатых путешественников Ивановы и третий не были похожи. Три экскурсанта вряд ли значительно пополнят казну этого бюро. Впрочем, неясно еще, что за казна и деньгами ли она пополняется. А если не деньгами, то чем?..

Сон прост и загадочен. И началось все... С чего началось? С трамвая. Григорьев его догонял. Потому что... забыл в трамвае портфель!

Учитель на мгновенье оторопел, потому что ему показалось, будто портфель пропал только во сне. Но проснувшись, он искал его и нигде не обнаружил, ни в квартире, ни в школе. Реальный портфель уехал в приснившемся трамвае. Это было головокружительное мгновенье. Учитель вдруг почувствовал, что оказался в каком-то призрачном состоянии. Наверное, то же чувствует космонавт, когда притяжение земли ослабевает и он начинает парить в невесомости. Это длилось миг, полсекунды, учитель оглянулся, как бы ища опоры, на посетителей и увидел их, сидящих друг против друга возле фантастического самовара, в котором отражался весь чайный погреб, — и отраженные столы были непомерно растянуты и кривы, потолок горбатился и загибался в бесконечность, электрические светильники тлели на выпуклых, страшно далеких стенах, как тусклые звезды, а носы разговаривающих мужчин то и дело сливались, и было похоже, что за столом сидит двухголовое и четырехрукое существо, соединенное толстой красноватой кишкой, по которой переливается словесная смесь, и это искаженное пространство истинно, и стены на самом деле очень далеки, и учитель сейчас встанет и покатится по вспученному полу к далекой двери и вывалится в мир, где все возможно.

Но тут же он подумал, что портфель исчез на самом деле в трамвае, на котором он возвращался из школы домой, а во сне это просто повторилось, — эта мысль притянула его к земле, учитель обрел равновесие. Эта пропажа просто отразилась во сне, как в зеркале. И действительно. Учитель улыбнулся. Он представил свой грубый тяжелый облупленный и потрескавшийся потертый портфель со сломанным замком, с ручкой, обмотанной изолентой, — разве чудовищный портфель мог попасть в это нечто, сотканное... Ученые не могут проникнуть в сон с помощью своих хитроумных приборов, увенчанных тонкими, как волос, серебряными электродами. А тут — портфель из черной толстой кожи, с тетрадями, учебником, шариковой ручкой, огрызком карандаша, с хлебными крошками...

Вместительный был портфель. В него можно было положить несколько толстых книг, стопку тетрадей и — зайдя по дороге из школы в магазин — банку свекольника, бутылку кефира, батон я еще что-нибудь.

Мужчины у самовара заговорили громче. Они беспощадно матерились. Вот этого учитель терпеть не мог.

Он сложил газету и сунул ее за пазуху, застегнул плащ, взял свою шляпу, встал и, аккуратно пройдя мимо охмелевших, духовно испражняющихся мужчин у самовара, открыл дверь и по каменным ступеням поднялся в мартовский город.

Черные деревья отражались в лужах.

По дороге в книжный магазин Григорьев повстречал одного старого знакомого. Они постояли пару минут, задавая друг другу обычные в таких случаях вопросы о делах, о семье и проч. Григорьев сказал, что потерял портфель и вот идет покупать учебник, знакомый посоветовал обратиться в бюро находок, и, обменявшись рукопожатием, они разошлись.

Учитель спустился до середины улицы Б. Советской, ведущей вниз, в речную долину. Зашел в магазин. И на прилавке увидел учебник. Учитель заплатил в кассу, отдал чек продавщице.

— Завернуть? — спросила девушка.

— Нет, спасибо.

Учитель взял новенький учебник, но тут же вспомнил, что портфеля-то нет, и с извиняющейся улыбкой попросил завернуть книжку.

— А то, знаете, дождь или снег.

— Да, конечно, — откликнулась девушка. Она ловко обвернула учебник толстой бумагой кофейного цвета и протянула его учителю.

— Хорошая бумага, — сказал учитель, погладив ладонью бумагу. — Дождь не проймет.

— А вы купите пакет, — посоветовала девушка.

— Пакет? Нет, спасибо, мне тут близко, и так донесу.

Денег оставалось всего несколько копеек, какой еще пакет. Учитель вышел из магазина.

Ну что ж. Домой.

Учитель пошел назад, вверх по улице Б. Советской, шумной, людной, машинной, с испорченным воздухом, — машины лезут вверх и сильно коптят.

Учитель поднялся до гостиницы. Возле гостиницы стоял ряд красно-белых телефонных будок, и, взглянув на них, учитель вспомнил совет старого знакомого. Действительно, надо позвонить. По крайней мере, чтобы больше не думать и окончательно похоронить портфель. Учитель свернул к гостинице, вошел в железную будку с выбитыми стеклами и стойким запахом мочи, снял трубку, узнал в справочном номер телефона и набрал его. В трубке послышался вежливый мужской голос. Бюро находок? Учитель объяснил причину звонка. Мужчина вежливо ответил, что, к сожалению, бюро никаких справок о найденных вещах по телефону не дает, следует прийти по такому-то адресу и узнать, есть в бюро эта вещь или нет. Учитель попросил повторить адрес и, достав газету, ручку, записал его.

“Ну что ж, стоит сходить, это не так далеко”, — подумал учитель. Тяжело хлопнула дверь будки.

Портфель, конечно, стар. Но прочен. Вместителен. Да и в том, что он изрядно потрепан, есть свой смак. Недаром изощренно утонченные японцы специально наводят на новую мебель и различные вещи старость. В самом деле, новая вещь как-то не вписывается в этот старый мир, выделяется, нарушает гармонию, раздражает. Учителю, например, всегда хотелось вываляться в пыли, если он надевал что-то новое: рубашку, костюм. Ну или хотя бы потереться о какую-нибудь стену. Или просто постирать вещь, помять ее в горячей воде, смыть новизну.

Есть что-то неприличное в новизне. А портфель — благородно стар. Истинно учительский портфель. И разве можно сравнить старый благородный портфель с пошлым новым полиэтиленовым пакетом? А ведь именно с пакетом придется ходить, если в бюро портфеля не окажется. Портфели стоят дорого. А платят учителю чуть больше, чем получает пенсионер. И жену надо одевать... Многие из школы уходят. Но куда пойдет Григорьев? Вышибалой в кооперативное кафе, как физрук Рогов? Или возить в Польшу утюги и водку? Говорят, прибыльное дело. И захватывающее. Люди даже основную работу бросают. Охота пуще неволи.

Да, настала пора большой охоты. Но Григорьев учитель, а не охотник. Ему нравится эта работа. Просто нравится, и все. Днем учительствовать, а по вечерам, когда школа пуста и величественна, предаваться тайной страсти: изрыгать хлад и пламень. И кто знает... Да, кто знает. Годы не те? Ну... Один американец лежал на берегу Атлантического океана, лежал, глядя на облака, — а пошел ему пятый десяток — и он встал и стал Пушкиным США. Его озарило, и он написал великую вещь. Надо просто ждать, терпеливо ждать. Кто знает, чем все это кончится. Все может измениться в одночасье. Ляжешь спать и проснешься знаменитым, как этот американский Пушкин. Заснешь учителем Григорьевым, а проснешься русским Данте. И оденешь жену в меха. Директор школы уже не посмеет говорить тебе “ты”. И Лев Лебедев будет иметь глупый вид, потому что он не может не язвить, а как тут язвить, если перед тобой Данте. Нет, не позавидуешь Льву Лебедеву. И всем остальным. Столько лет трудились бок о бок, а и не подозревали, что под носом у них расцветал талант. Слепцы. И подруги жены будут пришиблены, а опомнившись, начнут строить глазки. Родственники жены полезут с коньяком и цветами. Ее высокомерный брат, ездивший в Париж, — первый.

Кстати, Григорьев тоже отправится за границу, но не в этот пошлый пресловутый Париж, а в город вечный — в Рим. И он еще посмотрит, брать ли с собою жену. И скорее всего не возьмет. А вот обзаведется в вечном городе подругой, стройной римлянкой, какой-нибудь Пиррой: “...с тобою кто в гроте сладостном, Пирра? Для кого косы рыжие распускаешь хитря?” Для учителя Григорьева, русского...

“А почему, собственно, Данте?” — вдруг спросил себя Григорьев.

Он замедлил шаг и слегка похолодел от предчувствия...

Потому что сон.

Но, кажется, во сне не было ничего такого. Бюро, чай, чиновник. Мягкий, лысоватый, круглолицый. Очень вежливый. Чертовски вежливый. Гм.

И все-таки во сне были какие-то намеки. Какие?

Учитель не мог припомнить. Но было что-то, что заставляло его думать о Данте. Хотя это необъяснимо.

Жаль, что этот загадочный сон оборвался. Интересно, что было бы дальше. Что они увидели бы там, за дверью? Надо было ни о чем не расспрашивать, а сразу соглашаться. И чертовски вежливый чиновник мгновенно все оформил бы. Григорьев живо представил лысоватого мягкого, чертовски вежливого чиновника со свечой в руке. И услышал, как тот говорит: “Минутку”. Да, именно: “Минутку”. И суетливо шелестит бумагами, выдвигает ящик стола, затем другой, третий, заглядывает в сейф. Произносит: “Да где же подсвечник?” И опускает свечу в чернильницу.

— А, пускай здесь постоит.

И обеими руками начинает копаться в папке. Что-то пишет. Затем протягивает узкую полоску бумаги, и Григорьев встает, подходит, берет ее и — читает? Да, он возьмет и прочтет вслух написанное, ничего не понимая, но чувствуя каждое слово нутром, всем существом, как если бы произносимые слова были частью плоти и души и он брал и вырывал их и бросал... Под конец Григорьева затошнило. Чиновник проворно подал ручку и попросил расписаться.

— Где? — спросил Григорьев.

Чиновник привстал и мизинцем, увенчанным длинным ногтем, указал место на листе. Григорьев расписался. Чиновник посмотрел и, посыпав роспись песком, спрятал лист в папку.

— Ну вот и славно, — сказал он, завязывая тесемки папки и взглядывая на Григорьева, на троих на диване.

— Господа! Отправляемся. Чиновник спрятал папку в сейф. Оглядел стол. Взял спичечный коробок и сунул его в карман пиджака. Затем он вынул свечу из чернильницы. По его пальцам потекли черные густые капли. Чернильные капли зачастили беззвучно по сукну стола. Чиновник встал и вышел из-за стола. Чернила капали на пол и на его туфли. Трое и Григорьев завороженно смотрели на этот чернильный дождик. Чиновник прошел, скрипя половицами, к двери и, распахнув ее, встал сбоку и широким жестом пригласил их войти.

— Прошу, господа.

Один за другим они вошли в эту дверь и увидели, что находятся в коридоре. Чиновник затворил дверь, вытащил связку ключей, встряхнул ее и, ловко поймав нужный ключ, вставил его в замочную скважину и повернул два раза. Спрятав связку ключей, он обернулся и приподнял руку со свечой. Все молча смотрели на него. Улыбка тронула его преобразившееся тяжеловесное бронзовое лицо.

И один из Ивановых вдруг сказал, что забыл о важном деле, он очень сожалеет, но ему придется вернуться, но как только он все уладит, непременно придет и с радостью отправится на экскурсию... Чиновник направился к ним. Они расступились.

— Следуйте за мной, — бросил он на ходу. Все двинулись за чиновником по узкому коридору. Коридор, кажется, был длинный.

— Но позвольте, — пробормотал Иванов.

И Григорьев с пронзительной ясностью понял, что никогда не вернется и не станет вторым Данте...

Послышался злобный трезвон, учитель отпрянул, и, обдав его ветром, чистый новый трамвай пронесся мимо и въехал в Никольские ворота. Кровь прилила к похолодевшему лицу. Учитель поправил очки. Значит, он уже у Никольских ворот. И не заметил, как дошел. Замечтался.

Учитель пересек трамвайную линию. Эта улица где-то здесь.

Но какая нелепая странная мысль. Как можно не вернуться из сна? Это же не дверь, в которую можно войти, и она сзади захлопнется навечно.

Учитель прошел мимо одинаковых двухэтажных грязно-желтых старых кирпичных домов с печными трубами, крошечными балкончиками. И оказался возле небольшого, черно коптящего заводика. Здесь он спросил у человека в тяжелой брезентовой робе, вязаной шапке и кирзовых сапогах, как пройти на такую-то улицу. Мужчина поправил моток проволоки, висевший на плече, пожевал папиросу, наморщил лоб табачного цвета и наконец ответил, что не знает такой улицы.

Повстречав пожилую женщину с авоськой, учитель спросил у нее. Женщина ответила, что где-то там, и махнула рукой в сторону частных домов. Григорьев пошел дальше, сомневаясь, что бюро находок может располагаться в гуще частных одноэтажных деревянных домов. Он читал на домах названия и переходил с улицы на улицу. Отовсюду из-за оград на него лаяли собаки.

А ночью они молчали.

Неожиданно улица вывела его к оврагу, и учитель подумал, что дорогу домой можно сократить, если пойти через овраг. Но в овраге слишком грязно. И ручей разлился, бурлит. Нет, лучше, конечно, ехать на трамвае.

Но сначала надо отыскать эту улицу.

Учитель повернул и пошел прочь от оврага.

Наконец какой-то прохожий в черном тяжелом пальто объяснил, как выйти на нужную улицу.

Учитель дошагал до первого переулка, свернул и, пройдя его, оглянулся направо... Улицу замыкал громоздкий темный угрюмый бревенчатый дом. На стене, слева от двери, виднелась табличка. На белой табличке чернела надпись.

Учитель остановился.

Издалека он не мог прочесть надпись, но ясно было, что это и есть бюро.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация