ЕВГЕНИЙ НОСОВ
*
ТЕМНАЯ ВОДА
Рассказ
Нет ничего досаднее, чем возвращаться с пустой охоты. После бессонной ночи у костра, на всполохи которого вскоре набрели еще и соседи по охотничьим засидкам, тоже выставившие свои “боеприпасы” — в знак укрепления ружейного братства; после всенощного спора о калибрах, порохах и собаках, а тем паче о политике, особенно распаляющей неуступчивость и не дающей сосчитать выпитое; после затем нетвердого, похмельного лазанья по мокрым рассветным камышам, средь чавкающих торфяных хлябей, сокрытых невесть откуда взявшимся туманом; столь густым и плотным, что перепуганный чирок, едва выфыркнув свечой из-под самого носа, тут же исчезал в непроглядном ватном небытии; наконец, после бестолковой пальбы по любому живому промельку, по всякой подозрительной загогулине, чернеющей на молочно парящей поверхности воды, — после всего этого, называемого открытием осеннего сезона, мы, невыспавшиеся, помятые, с дурным гудом в голове, за полдень засобирались домой, молча, отчужденно запихивая в рюкзаки раскиданное шмутье и лагерную утварь.
Можно было, конечно, остаться еще и на вечернюю зорьку, подождать того часа, когда земля подернется густеющей дремой, а небо еще полно прежнего озарения. В эту пору утка, прокоротав светлое время на хлебных верхах, откуда заведомо зрим и слышим любой конный и пеший, всякий пес и лис, покидает дневную кормежку и тянет к воде. На безопасной высоте она ведет свой едва ставший на крыло выводок к еще недавно тихому родному болоту, в один день истоптанному десятками охотничьих бродней, осыпанному свинцом, горелыми пыжами и окурками, чтобы забиться в крепи и перебыть там, вслушиваясь и тревожась, до первых утренних отсветов...
Вечерний подлет длится каких-то полчаса, когда стрелок, слившись с одиноким кустом, хорошо видит птицу, а она его — нет. Темный утиный рисунок четко, чеканно проступает на рьяной палевости зари. Матерая крачка сторожко поводит аккуратной, точеной головкой, посматривает, что там, внизу, коротко вскрякивает, наставляя несмышленый молодняк, несчастливо родившийся в пору предельно усовершенствованных “тозов” и “зауэров”, выцеливающих их хрупкое бытие.
В этот момент и бьют утку влет хорошей, крепкой дробью, чтобы не рикошетила от плотного пера мелкой, бессильной пшенкой, а разила кучно и наповал.
Еще как сказать, что лучше: утренняя ли охота на воде или вот такая, в сухой лет, когда удачно схваченная на мушку дичь с тупым звуком падает на прибрежный бугор и стрелок не опасается ее потерять, как часто теряют подранка в болотной чаще. Здесь она сама себя добивает наверняка, грохаясь о твердь с подлетной высоты.
Впрочем, сам я не охотник, никогда не заводил ружей и со времен войны ни разу не стрелял во что-нибудь живое, и потому мои суждения об этом предмете, надо полагать, весьма сторонни и поверхностны. А напросился я на открытие сезона просто по случаю, любопытства ради, чтобы, как говорится, подышать подлинной атмосферой охотничьего празднества.
— А может, останемся? — заколебался один из двух наших Андреев, обладатель клетчатой тирольской шапочки. — Давай еще вечерок постреляем, а?
Он вопрошающе смотрел на хозяина “газика” Куприяныча, ища на его округлом, в крупных складках лице какие-либо обнадеживающие подвижки.
— Нет, братцы, — отмахнулся Куприяныч. — Вы как хотите, а я по таким дорогам ночью не ездок.
— Завтра поедем...
Куприяныч категорически зачехлил свою “ижевку” и бросил ее на заднее сиденье.
В общем, разговор кончился тем, что оба Андрея оттащили свои набитые рюкзаки в сторону, а мы — я, Куприяныч и его не то зять, не то племянник Олега — забрались в “газон” и помахали им ручкой.
Дорога и впрямь была не для всякой машины. Недавние затяжные дожди и хлебоуборочная техника — все эти “КамАЗы”, “К-700” с прицепами — сделали свое черное дело. Полевые проселки, за лето было присмиревшие и даже поросшие травкой, как-то сразу утратили свою прежнюю твердь, гибло распустились, налились по низинам бочагами, расползлись вширь по зяблевым и свекольным окрайкам, а то и по неубранным хлебам, и веяло Мамаевым нашествием при виде золотистых пшеничных стеблей, вдавленных в непроворотное месиво чернозема.
Правда, за последние дни погода снова восстановилась, прозревшее солнце и неназойливый ветерок подсушили поля, на жнитве опять ожили, замелькали планками комбайны, но дорога, глубоко взрытая колесами, вздыбленная грязевыми хребтами, уже начавшими цементно цепенеть, сделалась еще больше непригодной для легковой езды.
Мы истратили не меньше часа, пока добрались до маячившей на горизонте заброшенной церквушки, убого, пустоглазо замершей среди бурого, заматеревшего бурьяна, из которого кое-где торчали ржавые, под стать бурьянам, остовы железных крестов.
Странно, но никто из нас не помнил этой церквушки. Видно, вчера при трудном подъеме на взгорок, когда “газик”, рыская то вправо, то влево, будто живое существо, у которого вот-вот иссякнет последняя воля и заглохнет вконец загнанное сердце, несчастно, страдальчески выл и захлебывался, окутываясь сизым чадом, мы, напрягшись и сопереживая, вглядывались в дорогу, не имея возможности озираться по сторонам. И потому, выйдя теперь из машины, чтобы оглядеться, мы ни в чем, кроме заезженного бугра, не узнавали этого места.
Отсюда, с кладбищенского взлобья, жестким фольговым блеском воды открылся долгий, с боковыми отводками пруд, уходивший куда-то за поворот, за дальний береговой выступ. На большей своей площади пруд одичало лохматился камышами, образовавшими шумливые острова, и, очевидно, был мелок и тоже заброшен. По обоим его берегам в прогалах древесных крон тут и там проглядывали деревенские строения, изреженные и произвольно разбросанные, без признаков уличного порядка. На левой стороне за глинисто желтевшей плотиной обособленно, на возвышенном выгоне, смотрел на округу большими нездешними окнами белый, из силикатного кирпича магазин, по которому наконец мы узнали, что это и есть та самая деревня Верхние Чапыги, или Чапыги, где мы вчера крепко засели, и как раз в этот магазин бегал Олега спросить черенок для сломавшейся лопаты. Никаких черенков там не оказалось, зато Олега принес полную кепку сырых сорных семечек, а еще — подзорную трубу из тех, которые в городе уже нельзя было найти, поскольку все подзорные трубы, по слухам, скупили и увезли вьетнамцы.
Обсудив все за и против, все-таки решили больше не ехать той гиблой стороной, а попытаться обойти деревню по ее правым задам, тем паче что туда от церкви тоже вела какая-то дорога. Смущало лишь то, что правый развилок круто сбегая вниз, терялся под пологом старых сомкнувшихся ракит, и было неведомо, каково там, внизу... Но дорога эта тоже была езжена машинами тавившими по себе свежие и не весьма обнадеживающие колеи.
— Ладно, — сказал Олега, — была не была... Давай, Куприяныч, помалу, а я пойду впереди для подстраховки.
— Нет, — не согласился ехать Куприяныч. — Ты сперва сбегай посмотри, что там... А то, как вчера, опять вляпаемся, не глядя.
— Это я мухой, — согласно кивнул Олега и зашагал вниз, поплевывая подсолнечными кожурками.
Но едва он скрылся под навесом ракит, как тут же появился вновь и поспешно с застывшим лицом взбежал на гору.
— Ружье! — выдохнул он запаленно. — Дай ружье скорее...
— А в чем дело? — не понял Куприяныч.
— Кажется... кабан... — засуетился он возле машины.
— Какой кабан? Где?
Олега досадливо поморщился, выхватил чехол со своей “тулкой”, накинул на шею патронный пояс и снова пустился к ракитам. Мы с Куприянычем машинально потрусили следом.
— Только сунулся туда... — возбужденным шепотом оповещал Олега, — а там что-то черное... прямо на дороге... в колее копается... Колея глубокая, одна только спина видна... Точно: кабан!
— Причудилось, поди, со вчерашнего... — ворчал Куприяныч, и тучное его лицо сотрясалось от неловкой побежки под уклон.
— Да чего мне врать! — обиделся Олега. — Вот сами увидите... если еще не смылся... Вы тише давайте... Кончай кричать...
Олега, настороженно приподняв плечи, вкрадчиво вступил в аллею, мы же с Куприянычем, тоже внутренне изготовясь, следовали за ним в пяти-шести шагах...
После открытого солнечного пространства здесь, под толщей ветвей, было серо и поначалу даже сумеречно. Повеяло горечью томленого листа, погребным духом непросыхающей земли, древесного корья. В узкой теснине одной из колей ртутно высветилась давняя, застойная вода. В той же колее чуть подальше и в самом деле шевелилось что-то невнятное, неопределенное, но явно живое.
Должно быть, почуяв постороннее присутствие, это нечто суетно зашевелилось, выпятилось черным лоснящимся горбом, приподнялось над острыми гребнями канавы и вдруг обернулось в нашу сторону.
В удивленном смятении увидели мы блеклый, желтоватый косяк человеческого лица, обернутого серым самотканым платком. Старая женщина немощно приподнялась с четверенек и, так и не выпрямившись в полный свой полудетский росток, застыла в колее. Измазанные сметанной грязью кисти рук отстранение свисали по бокам черного плюшевого полусака, тоже заляпанного шлепками дорожной жижи.
— Фу ты черт! — облегченно выдохнул Олега и опустил выставленную вперед двустволку. И вдруг заорал запальчиво и гневно: — Ты что, старая?! Чуть до греха не довела! А если б пальнул нечаянно?
Старуха продолжала немо, как бы виновато горбиться, безвольно расставив, как не свои, черные, земляные ладони. В подлобных впадинах, затененных нависающим платком, обозначились красноватые, слезливые прорези глаз, в сыромясой глубине которых уже нельзя было распознать, есть ли там еще что-либо живое, способное воспринимать внешний мир.
Олега отбросил ружье и подскочил к старухе. Подхватив под мышки, он выволок ее из канавы.
— Ты чего так дрожишь? Напугалась? — спросил он, заглядывая под осунутый на глаза платок. — Да не трону я тебя! Тебе плохо, что ли? Сердце небось? Или что? Да ты чего молчишь-то?
— Не вижу я... — слабо, почти только одними губами произнесла старуха. — Темная вода у меня...
— А дрожишь-то чего?
— Уморилась я... Колевины вон какие... Всю душу вынули...
— Ты что, совсем не видишь? — допытывался Олега.
— Щас дак совсем... Мутно, как сквозь рядно...
— Как же ты шла? По такой клятой дороге?
— Я в очках была. В очках маленько видно... Да и то одним глазом токмо.
— Так очки-то где? Потеряла, что ли?
— Да вот... — Старуха шевельнула расставленными руками, делавшими ее похожей на ушибленную ворону, у которой не складывались помятые крылья. — Запнулась я да и сронила с носа.
Олега повертел головой, озираясь, даже посмотрел себе под ноги, приподнимая то один, то другой сапог.
— Где обронила-то? В каком месте?
— Тутотка и сронила.
— Ну хоть приблизительно покажи! — начал кипятиться Олега.
— Да как я тебе покажу? Я и сама не знаю, где я, куда забрела... Небось битый час на четверях лазила...
Мы все трое разошлись по низине, обшаривая глазами колеи и колдобины, заодно прикидывая, пройдет ли это место машина.
Дорога оказалась непроходимой даже для нашего полноприводного “газика”.
Пошарив еще окрест, мы, кажется, нашли выход: протиснувшись между деревьев, надо будет попытаться вырулить "на деревенский окраек, на забурьяненные огородные зады, по которым, подмяв саженный дурностой, кто-то уже проложил колесный починок.
— Ладно, будем и мы пробовать, — согласился на объезд Куприяныч. — Пойду за машиной.
Он ушел, а Олега, подобрав в кустах какую-то жестянку и зачерпнув стоялой воды, подступился к старухе:
— Давай, мать, руки маленько обмоем. А то вон как испачкалась.
— Дак и угваздаешься, — начала обвыкаться старуха. Она послушно свела ладони ковшиком, выставила их перед собой. — От машин да тракторов альнишь земля дыбом. Шарила, шарила — нигде ничего... Утопли небось мои стеколки. Ежли теперь сапустат трактор проедет, дак и вовсе раздавит али зароет колесами... Трактора нынче выше хаты стали, а все толку нема...
— Трактора, мать, делались не пахать, а пушки таскать, — пояснил Олега. — Давай-ка заодно сапоги ополоснем. Станешь опять как новая! Тебя как хоть зовут?
— Ульяна я, — назвалась старуха.
— А по отчеству?
— По отчеству, милай, мене уж давно не кличут. Допрежь хоть в колхозных бумагах две буквы ставили. А теперь я из всех бумаг выставлена. Так что бабка Уля я. А мне и ладно, таковская.
— Так ты откуда шла? — спросил Олега, еще раз сходив за водой.
— В магазин бегала — бодрясь, сказала Ульяна, вытирая обмытые ладони о полы одежки.
— Аж на ту сторону?
— А чего делать? Хлебца-то надо! Я и так сидела-сидела, пока все сухари не извела. Одной картошкой жила. Ну да с картошкой чаю не выпьешь. А без чаю и вовсе жить нечем.
— К чаю заварка нужна, — поддерживает разговор Олега. — А чаю нынче и в городе не стало.
— Заварки мне до веку хватит: зверобой, да душичка, да лист смородиновый. Этого добра — на всякой меже. Я уж и на зиму припасла, пучков навязала.
— Выходит, хорошо живешь?
— А мне много не надо. Вот хлебца купила, макаронцев, пшенца полкило... Ой, а где моя покупка? — вдруг встрепенулась она. — Со мной авоська была...
— Да тут, тут твоя авоська! — успокоил Олега.
— Ох ты Господи! Аж сердце захолонуло! — Она провела ладонями по лицу, будто очищаясь от незрячести. — Так грохнулась — про поклажу забыла. Небось весь хлеб уляпала... Погляди, сынок, все ли цело? Не просыпалось ли чего...
— Цело, цело! Я авоську на сухое отнес. Хлеб немного повредился, а так все цело.
— Ну, слава Богу! — расслабилась Ульяна. — Хлебец — это я общипала. Шла да сквозь мережку поковыривала. Хлеб еще теплый, в самый раз привезли. Хотела еще маргарину взять, да сказали — нету. И тот раз не было. Мне одного кирпичика до октябрьских хватило бы... А без маргарина лук не на чем обжарить. Для варева. Я и так обхожусь: натереблю подсолнуха, бутылкой жареное семя покатаю, ненужное отвею, а нужное — в суп. Оно вроде и пахнет маслицем.
— Ну ловко! — деланно похвалил Олега, поглядывая на бугор — не идет ли машина. — Сама додумалась или кто научил?
— Не я, дак нужда моя. Нужда жернов вертит. — Лицо бабы Ули затеплилось довольной плутоватой живинкой, но тут же пасмурно озаботилось. — Все б ничего, да вот без очков не знаю, как буду... Слепая, дак и за ворота не выйдешь. А мне скоро картошку копать.
— Разве больше некому? — поинтересовался я.
— Дак кому еще — одна живу.
— А мужик где?
— А мужик теперь от меня отдельно.
— Как это? Бросил, поди?
— Ага, бросил... — кивнула Ульяна. — Вон на тот бугор убрался...
— Умер, что ли?
— Да уж семнадцать годков тому, — торжественно, в каком-то почтении пропела Ульяна.
— Что так? Отчего умер-то?
— А зачем тебе? — уклонилась она. — Ты его не видел, не знаешь. Помер да и помер, царство небесное.
Ульяна затихла, отрешилась лицом, собрав губы, будто стянула их шнурком наподобие кисета.
— Ну не хочешь — не говори.
— Да чего говорить... — горестно выдохнула она. — Трактором переехало, вот и вся недолга...
— Как же это?
— Смерть причину найдет, когда Бог отвернется, прости мя, грешную... Ночью он на болоте осоку косил. Для своей надобности. Коровка у нас была. А когда рассвело — пошел еще и колхозный клевер убирать. Днем на жаре разморило не спамши. Он и пралег на свежую кошенину. Да еще голову травой прикрыл — от мух. Вот тебе трактор с прицепом. С фермы за подкормкой приехал. Стал разворачиваться да и накатил своим колесищем на сонного. Аж внутренности выпали.
— Да как же он так? — ужаснулись мы. — Куда тракторист хоть глядел?
— А я, говорит, думал, что это чья-то кухвайка лежит. Он ведь в своей кабине эвон на каком юру сидит! Оттуда и земли до путя не видно. А может, тоже ночь не спал, по девкам пробегал. Малый молодой, только из армии вернулся. Ну а председатель с парторгом убоялись ответа да и написали бумагу, как будто мой сам во всем виноват. Дескать, выпимши был. Трезвый, мол, не стал бы в борозде валяться. А он и в рот ничего такого не брал — язвой маялся. Из-за этой ихней бумаги мне и пенсии никакой...
— Взяла бы да в суд подала, — подсказал Олега.
— С кем судиться-то? Тракторист завеялся от греха куда-то. Парторг вскорости сам от водки помер. А председателя в район на должность забрали. Посудись теперича с ним, когда он пузом вперед ходит...
Ульяна потянула на затылок платок, подоткнула растрепавшиеся седые кудели.
— Ох, лихо мое! — вздохнула она. — Стало быть, нема очков? Как же я добираться буду? Даже не знаю, куда лицом стою: домой али от дому... Срубите-ка мне палку да направьте носом, куда иттить... Бог даст, доберусь как-нибудь...
— Погоди, баб Уль. — Олега тронул ее за плечи. — Сейчас машина будет. Отвезем тебя до самого дома. У тебя соседи-то есть?
— Теперь какие соседи? Кричи — не докличешься. Справа один бугор от хаты остался. А слева хаты целы, да без людей. Аж в четвертой от меня Клаха еще копошится.
— Ну а если что случится — как тогда ?
— А мне в том году школьные ребяты флаг перед хатой устроили, — почему-то усмехнулась Ульяна. — Они так-то всем кривым старухам поделали. Ежли надо чего, говорят, дак ты, баба Уля, за шнурок потяни — белый флаг и поднимется на слегу.
— Ну и как, тянула?
— Баловство все это! — отмахнулась Ульяна. — Кто эту тряпицу увидит? Кто на нас побежит? Клаха совсем обезножела, хоть самой белый флаг выкидывай. А которая справа — та к дочери уехала: дочь у нее родила. Доси нету.
— Ну а у тебя самой дети есть?
— Да как сказать... Пока маленькие бегали — вроде были, а выросли — вроде и нету... Одни обноски от них остались, берегу в сундуку.
— Выходит, тоже бросили?
— Не-е! — воспротивилась Ульяна. — Детки у меня хоро-о-шие! Бог не обидел! В школу день в день проходили, выучилися. Младшенькая, Алевтина, учительский институт закончила по английскому языку, потом на самолетах летала.
— Стюардессой, что ли? — переспросил Олега.
— Ага, ага! — закивала Ульяна. — Я этого слова никак не скажу... Противилась ей: зачем тебе это? Я ж буду бояться: а ежели упанешь с неба-то? А мне, говорит, нравится: за границу летаем, людей интересных вижу, форма красивая... Цветную карточку прислала — и правда: кустюм прямо влитый и картуз с золочеными крыльями — она и не она. Видеть радостно, а сердце щемит...
— Всю жизнь ведь летать не будешь, — резонно заметил Олега. — Когда-то надо и на землю спускаться.
— Теперь, слава те, Господи, уже не летает, — согласилась Ульяна. — И я успокоилась, от души отлегло. Замуж вышла. В первый раз неудачно: что-то там у них занеладилось. А во второй — муж хороший попался. Правда, намного постарше ее и не нашенский, Асланом звать. В Махачкале живут. Была я у них, еще когда видела. Внучатки чернявенькие, волосики баранчиком завиваются, ну прямо ангелочки! Сам он ревизором на железной дороге работает, она — кассиром в аэропорту. У них машина своя, лодка с мотором. Возили меня на дачу. Ихний домик в горах, два этажа, веранда на четыре стороны, так что ребятишки по кругу бегают. А под домом еще подвал с гаражом и с кухней. Виноград прямо от калитки до самых дверей вьется. Кисти висят, аж ходить под ними боязно. Алевтина смеется: мама, ты чего голову пригинаешь? Рви, не стесняйся. Вот тут белый растет, а вот черный. А я и притронуться робею. Даже не верится: будто в рай попала. А сынок Степа в Туймазах живет, тоже далеко где-то... Звал, звал — так и не собралася. А теперь куда ж я такая?
— Ну а они у тебя бывают? — поинтересовался я.
— Прежде наезжали... Особенно Степа. Бывало, подскочит, картошку уберет, крышу подлатает, дров на всю зиму наколет. Это когда еще молодой был. А теперь как поедешь? У Алевтины дети, в том годе четвертого родила. Пишет, пришлось женщину нанять за детишками доглядывать, да и так по дому, в магазин сходить. Сама-то на работе. А Степа участок взял, затеялся дачу строить. Тоже двухэтажную. Все отпуска на нее изводит. Он у меня на все руки: сам стены сложил, сам покрыл, а теперь столярничает. Говорит, одних дверей надо двенадцать штук сделать да оконных рам сколько... И служба у него ответственная. Аж до прорабов дошел. А вот деток Бог не дал. Одни живут...
Наверху за деревьями послышался капризно подвывающий звук мотора, будто “газику” заведомо не хотелось спускаться вниз, и мы замолчали, вслушиваясь.
Остановившись перед сводом ракит, Куприяныч хлопнул дверцей, подошел к нам.
— В магазин, что ли, ездил? — пошутил Олега.
— Кой в магазин! — Куприяныч досадливо сплюнул. — Колесо менял! Прокололись где-то... На колючую проволоку наскочили. Пока поддомкрачивал да менял... Еще запаску подкачивать пришлось... Ну что, поехали?
Усадив Ульяну и уложив на ее колени авоську, мы с Олегой пошли позади машины, готовые всякий раз подтолкнуть или подкинуть чего-либо под колеса. Наконец “газик” свернул со взрытой дороги и буквально впритирку просунулся между двух библейски древних ветел, растресканных и грубо сморщенных в кряжистом обножье, Сразу же за ракитами сыро, илисто ощерилась придорожная канава, заставившая машину взреветь и окутаться сизым угаром. Из-под колес выметнулись ошметки грязи, перемешанной с прелыми листьями и веточной гнилью, резко шибануло потревоженной затхлостью, перегретой резиной. Содрогаясь остовом, “газик” медленно, обреченно сползал по склону канавы влево, однако в последнее мгновение все же ухватился за какую-то твердь и вдруг резким скачком, оторвавшись от нас, толкавших его в задний бампер, выпрыгнул на ту сторону, оборотисто взвыл, закашлялся от не нужного теперь усердия и виновато заглох, роняя с днища пласты черного месива.
Мы с Олегой, ошмурыгав о траву сапоги, расселись по своим местам, и машина осторожно, как бы ощупью углубилась по старому следу в чащобу зобника, жестко, наждачно царапавшего и хлеставшего по окнам и брезенту грубыми, похожими на свиные уши листьями, с исподу поросшими сивой щетиной, Машина наполнилась шумом, как если бы мы ехали под проливным дождем, и мы невольно примолкли, пережидая непривычное, сковывающее ощущение.
Эти неприятные, нагловатые растения с толстым, жирным и тоже волосатым стволом называют также сатанинским бурьяном, а еще — дурнишником, и это последнее прозвище наиболее соответствовало непролазному дурностою. Мне говорили знающие люди, будто этот вид, в отличие от нашего российского зобника, весьма неказистого и не столь алчного, каким-то грехом был завезен из Америки. Заморский пришелец, как бы почуяв нашу слабину и безнаказанность, из своих прежних габаритов в несколько поколений мутировался в дерзкого вездесущего гиганта. Однажды просыпавшись семенем, он в три-четыре года заполонил все места, где человек опускал руки, переставал ладить с землей и по этим зарослям, прежде всего на обиженной и заброшенной пашне, вокруг скотных дворов, манящих навозом, возле силосных ям, а затем и на уличных пустырях, на порушенных пепелищах, — по этим черным его всполохам безошибочно можно судить, что к селу подступили разор и пагуба.
— Так куда ехать-то? — повернулся к Ульяне насупленный Куприяныч, отрулив по дурнишнику порядочное расстояние. — Ты верно из этой деревни? Может, не из этой вовсе?
— Из этой, сынок, из этой! Из Чапыг я, — поспешила заверить Ульяна, не видя, что у “сынка” плешь от уха до уха, да к тому же покрывшаяся испариной от такой тряской и непроглядной езды. — Из Верхних Чапыг я, милай.
— Что, есть еще и Нижние?
— А то как же! На одной речке живем. Сперва мы напьемся, а что останется -— в Нижние Чапыги течет. Зато там у них контора, сельсовет с почтою, а мы только бригада ихняя.
— Это сколько ж до Нижних-то?
— Да, считай, верст пять, не мене. Я оттуда и не добрела бы. Так что с верхов я, милай, тутошняя.
— И что, везде так вот позарастало? — ехидно дознавался Куприяныч.
— Да кто ж знает... Давно тамотка не была, Прежде дак часто бегала. Даже на доске возле конторы висела. А теперь пенсию на хлеб або открытки к праздникам почтарка заносит. Так что незачем туда. Они мне не нужны, а я — им. Во всем квиты.
— Ну так дом-то твой где? Куда ехать?
— А у меня не дом, у меня хатка. Под навозцем... Вот и гляди: как увидишь под навозцем — это и есть моя хата.
— Да куда глядеть-то? — злился Куприяныч. — Ни хрена ведь не видно. Бурьянище — аж выше крыши. Поразвели, понимаешь...
— Дак кто ж его нарочно разводить станет? — противилась Ульяна. — Человек со двора — дурная трава во двор.
— Хоть бы скосили, что ли. Нельзя же так! Срамно глядеть...
— Эх, милай, кому косить-то? Никаких рук не хватит.
Наконец выбрались на открытый прогалок. Вниз, под гору, уходили побуревшие картофельные ряды, меж которых то тут, то там желтели и розовели сытые тыквенные туши. На межах торчали поникшие подсолнухи, желтые будылья кукурузы со спеленатыми початками в пазухах заломленных листьев. За картошкой, ближе к жилью, разлато дремали яблони, покрытые огрубевшей, неопрятной листвой, среди которой неожиданно ярко, свежо проглядывали ядреные яблоки.
Куприяныч тормознул машину, распахнул дверцу.
— Вот тут на огороде тыквы валяются. Не твои, часом?
— Не-е! — отказалась Ульяна. — Тыков я не сею. Тыквы для поросяток. А у меня теперь ничего не хрюкает. Пошабашила с этим.
— Тогда вон кукуруза на меже?
— Тоже не моя.
— Ну не знаю... — досадовал Куприяныч. — Тогда что же у тебя?
— Картошка, квасоля да так разное.
— Ну, может, дерево какое приметное?
— Дерев много. По берегу растут.
— Ну а еще что?
— А еще — дуля у меня.
— Груша, что ли?
— Ага, — закивала Ульяна. — Грушка, грушка на огороде. Уже падать начала. Приедем — покушаете...
— Фу ты!.. — поморщился Куприяныч. — Ты дело говори,..
— Может, сбегать спросить кого? — готовно предложил Олега.
— Ладно, давай.
Олега вышмыгнул из машины и побежал по картошке, ребячливо перепрыгивая в своих лопоухих сапогах через тыквы. Его синий вязаный петушок замелькал между яблонь и скрылся в глубине сада.
Вскоре, однако, он воротился. В подоле его свитера румянились яблоки, одно он с хрустом обкусывал и жевал, ходко двигая салазками.
— Ну чего? — Куприяныч потянулся за яблоком.
— А-а! — мотнул петушком Олега. — Нету там никого. Дверь доской заколочена. А в соседнем дворе один глухой старик, сидит под навесом, вентерь чинит. Я его спрашиваю, а он — ась да ась... Да и так ясно, что не то место, не те приметы. А яблок!.. Елки-моталки! Под деревьями вся земля усыпана! Запах — что твое шампанское! Осы роем гудят, дырки делают. Прямо чудеса; все растет, а хозяев нету. Ба Уля, хочешь яблоко?
— Не, милай, это не моя еда... — отказалась Ульяна и пояснила насчет заколоченной двери: — У нас многие ногами в городе, а руками тут. За усадьбу держатся.
Автомобильный след снова вывел нас на прежний проселок. Здесь, наверху, придорожные ракиты сменились легкими, веселыми березами с первыми желтеющими прядками в еще зеленой листве. Березы почти не затеняли подножье, и ветер беспрепятственно сквозил между белых стволов, не давая дороге киснуть. Однако все это сделало проселок жестче, чем там, внизу, под ракитами, и потому по-прежнему пришлось пробираться исключительно на первых двух передачах.
А между тем встречный трактор, тот самый “К-700”, напоминающий некое доисторическое животное, которому все нипочем, легко бежал по островерхим колчам и устрашающим промоинам, споро мелькая толстенными рубчатыми колесами. Вынесенный далеко вперед тупой лобастый урыльник с низко расставленными бельмами рифленых фар надменно плыл над дорожными препятствиями, и я вспомнил, что именно такой подслеповатый и бесчувственный ко всему, что встречается на его пути, мастодонтище когда-то наехал и раздавил Ульяниного мужика.
— Давай у него спросим, — предложил Олега.
Куприяныч, предусмотрительно отвернув в сторону, остановил машину, и Олега выскочил и замахал над головой перекрещенными руками.
Трактор черно выхрюкнул из торчащей кверху трубы, качнулся рылом и тоже остановился, утробно урча разгоряченными, разящими соляром внутренностями. На полутораэтажной высоте распахнулась оранжевая дверца, в проем высунулся тракторист, молодой, со спутанной копной модно немытых битловских волос, и весело, общительно выкрикнул, промелькивая крепкими зубами:
— Закурить есть?
Олега извлек из заднего кармана трико обмятую пачку “Опала” и вложил ее во встречно протянутую руку.
— Я возьму еще парочку? — спросил парень, закурив и жадно, во весь дых, втянув в себя первую, голодную затяжку.
— Бери, бери...
— Ну вот выручил... А то весь искурился. Щас мотнусь до магазина, куплю.., А ты небось с Олыпан едешь?
— Ага, на открытии были, — кивнул Олега, закуривая за компанию.
— Ну и как?
— По нулям, — кисло признался Олега.
— Что так? А я позавчера прямо с крыльца крякуху саданул! — довольно засмеялся парень. — В огород упала. Думал, утка, нет — селезень, голова зеленая. Гуманитарный доппаек кила на два! — еще пуще смеялся он, и Олеге стали видны его крепкие, в острых молодых буграх коренные зубы. — Баба тут же зажарила под стопарь. А у тебя, значит, ничего?
Олега подернул плечами: дескать, что поделаешь, не судьба.
— А я жду, когда пролетная пойдет, — сказал парень, выковыривая слезины, запавшие в уголки все еще смеющихся глаз. — Вот это охота! Северная утка — дура. Непуганая, людей не боится. Камень из кустов бросишь, а она не шарахается, как наша, думает, что рыба всплеснулась... Приезжай, если хочешь. Тебя как зовут?
— Олег.
— А я — Славка. Так приезжай, а?
— Сюда ж путевку надо, — не согласился Олега. — В населенных пунктах стрелять не положено.
— Ну, это вам, городским, не положено. А я тут живу, пруд под самыми окнами — какие еще путевки? Я здесь хозяин, понял? Ну какая, скажи, путевка: сижу, чай пью, вот тебе сели, можно сказать, в тридцати шагах от моего самовара... Когда тут путевку выписывать? Хватаю ружье, выскакиваю как есть в майке: бах-бабах! Пара есть! Да я и без ружья обойдусь... На перемет, понял?
— Но ведь это запрещено?
— Да ладно тебе! — укоризненно тряхнул кудрями тракторист. — Запрещено, не положено... Ты, часом, сам не легаш ли?
— Да пошел ты! — обиделся Олега.
— Ну тогда слушай, как я делаю, может, пригодится... Ставишь перемет, но только не со дна, как на рыбу, а поверху, на поплавках. Можно на пробках, а можно на пенопласте. На пробках, я считаю, лучше: пенопласт больно белый, не всякая утка подойдет, а пробка в самый раз, на деревяшку похожа, вроде как природная, понял? Остальное — крючки, поводки — все так же, как на рыбу. Нажива — все сгодится: лягушата, дохлая рыбеха, червяки, плавленый сырок, ну, в общем, сам пробуй. Можно даже куриные кишки... Я один раз на арбузную корку заловил! Утка все пробует, а потом, что не понравится, выплевывает, понял? А дальше так... Всю эту снасть завозишь на лодке в камыши, но не в самую гущу, а в прогалки между ними. Это обязательно! Не на чистое, а в камыши, понял? Щас скажу почему. Когда утка заглотает, то больно шумит, крыльями хлопает. А в камышах не видно. Мало ли кто хлопает. Может, местные гуси купаются... — Парень снова рассмеялся и довольно оглядел Олегу. — Усек?
— Ну-а если гусь попадется?
— Не-е! Гусь такую наживу не тронет. Брезгует! Он чистоплюй, одной травкой питается.
Тракторист снова закурил и, не закрывая дверцы, откинулся на сиденье.
— А ты чего порожняком? — спросил Олега, оглядывая мерно гудящую, подрагивающую махину “Кировца”.
— Да говорю ж тебе — за куревом еду! А прицеп в поле оставил. Пока солому накидают, я успею смотаться.
Из машины коротко посигналили: мол, хватит трепаться, — и Олега наконец спросил, что хотел:
— Слушай, друг, ты не знаешь, где тут бабка Уля живет?
— Зачем тебе?.
— Да так... Нужно...
— Бутылку мозгобойчика, что ли? — хохотнул Славка.
— Ну, допустим... — дипломатничал Олега.
— Бабка Уля... Бабка Уля... — Славка напрягся лицом, вспоминая. — Сухорукая такая? Правая рука плетью висит?
— Нет... Руки у нее целы. Слепая она. Темная вода у нее.
— Ну, тогда не знаю... А зачем тебе именно бабка Уля? Ты поезжай на ту сторону, спроси Кукариху, она все сделает. У тебя есть ручка — я записку напишу? А то поехали со мной, мы туда-сюда — в один момент...
— Да нет... Мне бабка Уля нужна.
— Сказал — не знаю!
— Ну как же... Ты сам-то на этой стороне живешь?
— На этой. И что?
— И она на этой.
— Наша сторона большая. Всех бабок разве упомнишь? Если бы ты про девку спросил, — Славка захохотал, смачно шлепнув себя по коленкам, — это пожалуйста! Всех от края до края пересчитаю, какие еще остались. А бабки — потайной народ. У них своя жисть, отжитая. В клуб они в Нижние Чапыги не ходят, на танцы не бегают. По своим норкам сидят. Где их увидишь? Разве когда вперед ногами через всю деревню пронесут... Ну ладно, покатил я. Салют!
— Он газанул на холостых оборотах, и трактор готовно выстрелил из трубы несколько черных бубликов — в знак прощального привета.
— Погоди! — спохватился Олега.
— Чего тебе? — еще раз высунулся Славка.
— Хотел узнать: низом по улице проехать можно?
— Не-е! — Славка помотал головой. — Нынче там нет сквозной дороги. Водой подлило. Были ярузки, а теперь — затоны. Так что улицу на куски порезало. Разнобоем живем, по нескольку дворов. Как лумумбы на островах! — захохотал он.
— Зачем тогда пруд, если так? — не понял Олега.
— А леший его знает! Так просто! Его уже два раза сливали. Один председатель напустит, приедет другой — сольет... Третий опять плотину починяет... Бабы гундят: раньше они в магазин через луг бегали, а теперь надо кругом закренделивать... Лично мне вода не мешает, даже весело. Окунуться с работы, бредешок поставить... У меня лодка резиновая. Всегда надутой держу. Надо в магазин, баба моя раз-два — и тама! Лень двигает прогрессом! — снова зубасто зареготал Славка. — Тебе-то зачем низом?
— Отсюда домов не видать, — пояснил Олега. — Говорят, у бабки Ули хата под соломой. Не знаешь?
— Да есть тут одна или две... Это на том краю, — неопределенно кивнул Славка. — Третий затон проедешь — там и смотри... Из “газика” опять подудели протяжно и сердито.
— Ну давай, по коням! — крикнул Славка улыбчиво. — Бывай! Приедешь — мой дом белый, с мансардой, из силикатного кирпича. С дороги видно. Зарубил?
Он захлопнул дверцу, и трактор сразу же ходко заворочал огромными рубчатыми колесами, давя и сокрушая горные хребты оцепеневшей грязи.
Миновав, как велено, третий затон, мы остановились перед давно не езженным, затравенелым свертком, по которому, однако, недавно проехала какая-то машина. Две полоски придавленной травы убегали вниз вдоль остатков жердяной изгороди и скрывались в темной прутяной чащобе вишенника и бузины. На выгоревшей за лето пустошке двое пацанов распаляли костерок, нехотя куривший хилым дымком. Завидев машину, оба приподнялись, замерли столбиками, будто испуганные суслики.
— Эй, ребятки! — окликнул Олега, не отходя от машины. — Подойди кто сюда!
Ребятишки продолжали настороженно стоять: меньшенький — с коробком спичек в руке, болыпенький — с пучком изломанных былинок.
— Не бойтесь! Спросить надо!
Большенький суслик принялся затаптывать костерок, а меньшенький, спрятав в карман спички, несмело подошел к Олеге.
— Слушай, дружок, посмотри в машину, — попросил Олега, отворив дверцу со стороны Ульяны. — Не знаешь ли эту бабулю?
Парнишка, вытянув тонкую шею, уставился в сумеречную глубь “газика”.
— И как? Узнаёшь? — допытывался Олега. — Видел такую?
— Не-к... Не видел... — наконец сознался паренек.
— Да ты посмотри, посмотри получше! Ее бабой Улей зовут. Она тут где-то живет. Не соседка ли ваша?
— Не-к... Не видел... — повторил мальчик. — Я не здешний.
— А какой же ты?
— Я в городе живу.
— Ну-ка, милай, подойди ко мне, — попросила Ульяна. — Подойди, подойди к бабке.
Мальчонка, смущенно млея, приблизился. Ульяна, неуверенно протянув руку, сперва коснулась его лица, затем переложила ладонь на голову и огладила волосы.
— Ах ты мой хороший! Голубеночек ты мой любый! — Она охватила его тонкое тельце, обтянутое белой футболкой с какими-то латинскими письменами. — Какой же ты не здешний? А я вот чую — нашенский ты! Дымком пахнешь!
— Не-к... Я в городе живу.
— Ну ладно, ну ладно... — согласилась Ульяна. — Стало быть, к бабушке приехал?
—Ага.
— И мамка с вами?
— И мамка. Уже восемь дней живем.
— Ну и хорошо, ну и славно! Ах ты золотце мое!
Расспрашивая, Ульяна бережно оглаживала футболочку, темными, коряжистыми пальцами ощупывала что-то сквозь одежку, и по ее лицу было видно, что делать это ей сладко и радостно.
— Бабушку-то как звать? — теплилась она голосом.
— Баба Клава.
— Так, так... А мамка у тебя Антонина? Угадала?
— Угадала! — удивился мальчик.
— Ну, голубь ты мой! — обрадовалась Ульяна. — Как же мне мамку-то не знать? Ведь я ее кресна-ая! Болявый пупок серой из своего уха мазала, соплюшки утирала мамке-то твоей! Ведь она почти дочка моя! — таяла Ульяна. — А ты мой внучек! Вот как Господь вывел!
Радуясь, она продолжала тискать парнишку, ощупывать плечики, трогать тонкие кузнечиковые руки.
— Так-то, золотенький! Я и мамку и бабу Клаху вот как знаю... Только папку твово никогда не видела. А теперь небось и не увижу... Папка-то тоже с вами?
— Папка привез нас и опять уехал.
— Что так?
— Ему нельзя. У него — совещание.
— А бабушка Клаха все болеет?
— Ага, в валенках ходит, с палкой.
— Вот бедная! Еще не годы, а уж поизносилась вся... — Ульяна мелко перекрестилась и уже спокойно спросила: — А что ж мамка-то ко мне не зайдет, не проведает? Али забыла?
— Не знаю... — потупился мальчик.
— Что делает-то?
— Книжку в саду читает.
— Ты уж, голубь мой, скажи дома: дескать, видел бабку Улю, кланяется она всем. Сама-то я добрести до вас не смогу. Теперь я и своей хаты не вижу. — И отпустив парнишку, удовлетворенно вздохнула:
— Слава те, Господи, — отыскалась я!
...Груша, будто сторож, одиноко стояла на краю некопаной залежи, перед ветхой плетневой городьбой, за которой угадывался огород.
— Ну, кажется, нашли! — определился Олега и, обратись к Ульяне, уточнил: — Мать, тут на пустыре груша какая-то... Не твоя ли?
Ульяна встрепенулась, засуетилась, лапая дверцу, ища выход.
— Моя, моя... — торопливо запричитала она. — Дальше не надо. Спасибо, сыночки, приехала я.
Куприяныч прижал машину к придорожной канаве, выключил мотор.
Мы помогли Ульяне выйти и перебраться через канаву.
Поозиравшись, она как-то сама определилась и, став лицом к дереву, облегченно перекрестилась.
Старый дуплистый кряж крепко держался за глинистое подножье обнаженным корневищем, похожим на жилистую пятерню. На трехметровой высоте ствол был обломан какой-то беспощадной силой и теперь омертвело щерился острой щепой. Но чуть ниже облома из грубого растресканного корья сначала вбок, а затем, подгоняемая жаждой продления жизни, выбилась и круто устремилась вверх мощная молодая ветвь. На легком обдуве она помелькивала еще свежей зеленой листвой, приоткрывавшей уже созревшие плоды, похожие на желто окрашенные электрические лампочки.
— Кто ж ее так покалечил? — спросил Олега.
— Молоньёй разбило, — пояснила Ульяна. — Давно-о! Как случиться с моим Василием. Думала — конец, ан оклемалась, ветку выпустила. Вот диво: дули на ней еще слаже, чем прежде.
Через пустырь была протоптана белесая тропка, целившая в огородную калитку, за которой где-то в низине виднелась одна только серая, замшелая крыша Ульяниного жилья — того самого, “под навозцем”... Оттуда на тропу клубком выкатился черно-белый лохматенький песик, разогнался было навстречу, но увидев чужих, остановился и растерянно присел, метя туда-сюда пушистым хвостом. Часть его заостренной лисьей морды — лоб и поднятое ухо — заливал черный окрас, отчего было похоже, будто носил он на правом глазу темную повязку. Песик подхватился и, пробежав еще немного, снова присел, радостно страшась и нетерпеливо повизгивая, перебирая передними лапами.
— Тобик! Тобка! — признала Ульяна собачонку, и та, отринув страх перед нами, опрометью кинулась навстречу.
Счастливо урча и постанывая, срываясь на визг, Тобик истово подскакивал, норовя лизнуть склоненное Ульянино лицо. И в этом своем рвении кропил не сдержанной водицей ее резиновые сапоги.
— Ну будя, будя! — застилась от него Ульяна. — Экий ты! Ну все, все... Нашлася я, нашлася! Жила-жила, да, вишь, на старости лет и заблукалась в своей деревне... Ну будя, сказано!
Тобик отстранился на время, суматошно обежал нас вокруг, прясел, чтобы куснуть некстати донимавшую блоху, и опять запрыгал, ловя жарким языком Ульянину руку.
— Ну, спасибо вам, сыночки! — проговорила она. — Дальше я сама.
— Ну как же... — усомнился было Олега.
— И так не знаю, чем благодарить. Дульки хоть потрусите. Больше мне нечего...
Трясти грушу мы отказались: стало совестно брать даже эту бесхитростную мзду.
Для надежности следовало бы довести ее до самого порога, но и тут мы почему-то уступили, поддавшись ее твердой решимости дальше идти самой.
— Теперь я дома, — облегченно говорила она. — Тут-то я зрячая. Ощупывая подошвами тропу, она побрела к огороду, к ветхой соломенной кровле, похожей на земляное надгробье, покато обровненное на все четыре стороны. Тобик радостно носился около, невольно мешая ей, а может быть, и помогая...
— Сейчас макаронцев наварю, — доносился ее умиротворенный голос. — Супчику с тобой похлебаем...