Кабинет
Олег Ларин

НЕ ПЛАЧЬТЕ, ГЛАЗКИ ГОЛУБЫЕ...

ОЛЕГ ЛАРИН

*

НЕ ПЛАЧЬТЕ, ГЛАЗКИ ГОЛУБЫЕ...

Старик со старухой, старуха со старухой и старуха отдельно — вот и все Ряполово. А находится эта забытая деревенька где-то посередке между бывшей вотчиной бояр Романовых и родиной Ивана Сусанина. Говорят, будто знаменитый дед Мазай, заячий заступник, тоже родом из этих мест...

Мы не шли, а буквально продирались сквозь “улицу” бывших Деревенек. Ни малейшего намека на человеческое жилье! Вероятно, среди растительного беспорядка скрывались какие-то развалины изб, остатки фундаментов, но теперь их накрыли сверху джунгли крапивы и жалкого, рахитичного осинника. Борьба между нашими ногами и свирепыми злаками складывалась в пользу злаков. А ведь тут помимо двух десятков домов были еще когда-то скотный двор, конюшня, кузница, сыродельня. Природа превратила место обитания человека в неприглядные трущобы из крапивы, иван-чая и жизнерадостных колючек. Это все, что осталось от Деревенек.

Мы шли и шли, вроде как выгуливали себя, и Василий Егорович больше помалкивал, высматривая среди растительного хлама стебельки мяты, зверобоя и чистотела. А сам я тогда не мог отличить целебные травы от сорняков, которые оставляет после себя человек, точнее — брошенное человеческое жилье. Я надеялся найти хоть какие-то приметы жизни и спотыкался о битые кирпичи, вросшие в землю нижние венцы срубов, проржавевшие кастрюли и моховые кочки, которые снизу представляли собой груды гниющего тряпья. А ведь люди жили здесь поколениями, разбивали пашни и огороды, заводили скотину, растили детей.

И вдруг взметнуло их на крутом повороте.

— Умные разбежались, а дураки тут остались. Вот я первый дурак и есть, — сказал Василий Егорович, набравшись в молчании некой мудрости и стараясь не выдать своего волнения. Давно он не бывал в этих местах. — Ничего... сопим еще в обе дырки.

Если у меня, горожанина, вид трущобной, необитаемой деревни вызывал только чувство жалости, то для него она была частью жизни, больной памятью. Здесь он когда-то бригадирствовал, сюда нахаживал каждое утро, по-свойски стуча в окна и выгоняя народ на колхозную барщину. Что тут скрывать, такое тоже бывало. По своей воле люди не шибко-то бежали на работу, хоть и годы были голодные.

Жители Деревенек привыкли жить вольно: и за колхоз держались, хоть и трудодень был “шиш да маленько”, и сами не плошали. Каждый устраивался как мог: кто огородничеством пробавлялся, кто на охоту и рыбалку похаживал, кто лес валил, подрядившись к районным заготовителям, кто помоложе — тот в город подавался, гонимый переселенческим зудом, всеми правдами и неправдами добывая необходимые справки. А кто посмелей и понахальнее, гнал синевато-мутную бурячную “жижку” и толкал ее на рынке из-под полы...

Эх, Деревеньки, Деревеньки! Если разобраться по-настоящему, погубили вас не столько пристрастие к питию и желание удрать в город, сколько сама Система, а в ее лице — уполномоченные разных мастей и калибров. Каких только благ не сулили они простодушным хуторянам, чтобы те оставили отчий угол и перевезли свои дома на “большую землю” — к центральной усадьбе колхоза: хватит, мол, жить раками-отшельниками, надо строить крупнейший в стране животноводческий комплекс! Усердствуя в пропагандистском рвении, партийные кликуши, по сути дела, погубили деревеньку-невеличку. А у многих крестьян просто-напросто отбили охоту работать на земле, кормить себя и страну. И в душах произошел медленный, но неотвратимый распад сознания, жизнь пошла наперекосяк. Мускулы разучились работать, мозг — мыслить, глаза — воспринимать радость жизни.

А тут еще в середине 70-х постановление о неперспективных деревнях, одни из которых, по мысли властей, должны умереть, другие — баснословно разбогатеть. И снова едут уполномоченные в Деревеньки, снова раздаются бодрые призывы вперемежку со скрытой угрозой: закроем медпункт, школу, отключим электричество! Хорошо бы подсчитать, хотя бы приблизительно, суммарный итог урона, нанесенного сельскому хозяйству верноподданными аллилуйщиками. И если бы их жертвами были только одни Деревеньки!..

Василий Егорович, очертил рукой круг и сказал, что в радиусе примерно пяти—семи километров за последние десять—двадцать лет прекратили существование Борисовское, Завражье, Ломки, Жилино, Елуево, Овсянниково, Лиходейки, Екимцево, Вармалеи, Миснево, Ондраково. По сути дела, дышат на ладан Федорово, Абросьево, Гусенево, Окулово, Юркино, и близок час, когда там не останется трудоспособного населения. Да и наше Ряполово того гляди тоже отдаст Богу душу. А ведь деревня была, какую поискать!..

* * *

Умели предки выбирать землю для своих поселений! Куда ни посмотришь — всюду лес, река, церковь с колокольней, и пашенной земли много, и солнечный свет отовсюду сочится, и душа как на дрожжах всходит. Такое вот было Ряполово. Красивое селение, домовитое, ладное, с четырьмя разбросанными краями — Сабановский, Митревский, Масловский, Веревкинский (по фамилиям четырех помещиков, которые совместно владели деревней). Место открытое, удобное и картинное!

Правда, от барской усадебки с остатками фруктового сада и маленького парка, увенчанного грачиными гнездами, сохранились одни воспоминания. Церковь — как почти все церкви срединной России — смотрит на мир черными провалами глазниц, и внутри ее витает смрадный дух разложившихся удобрений. Все тропинки от храма давным-давно затянуло гусиной травой. Валяются без всякой надобности мешки с удобрениями, ржавые запчасти для комбайнов и тракторов, груды цветастого тряпья, куски толя, обломки кирпичей и еще бог знает чего. Василий Егорович шутит: если собрать весь ряполовский металлолом и отправить на переплавку, крупнейшая в Европе домна Череповецкого комбината могла бы работать как минимум сутки. А сколько у нас таких деревень?

В темных, скособоченных избах Ряполова есть что-то от застывшей, прекратившей свой бег жизни. Как озябшие, нахохлившиеся птицы, выстроились они в линию на покатом взгорье и угрюмо поскрипывают на ветру деревянными суставами. В ненастную погоду деревня замолкает: ни людских голосов, ни лая собак, ни звяканья ведер у родника. Это похоже на детскую игру “замри”. И только охрипшая ворона на столетней березе, уныло шелестящий дождь да редкий дымок над крышей говорят о том, что жизнь еще продолжается и движется согласно своей природе.

“Живем, как зайцы на острове”, — с тоской говорит восьмидесятидевятилетняя Анна Ивановна Петрушевская, патриарх Ряполова и моя ближайшая соседка. И не одна она так говорит: это могут подтвердить мать и дочь Сухановы, обе пенсионерки, да Василий Егорович Иванов с супругой Манефой Ивановной. Ну а я и еще трое семейных дачников не в счет. Мы живем здесь кто два, кто от силы пять месяцев в году и пусть худо-бедно, но все же поддерживаем порядок в своих домах и на огородиках.

О нэпе здесь до сих пор вспоминают взахлеб. Но именно потому и вспоминают, что на эту короткую вспышку всеобщего благоденствия пришлись лучшие годы Ряполова. 70 крестьянских дворов и прежде жили вполне безбедно, а тут, в середине 20-х, мужика словно прорвало: кто кого перегонит по производству ржи, мяса, молока, шерсти, льна. У Черного омута, что на речке Мезе, где любил охотиться в былые годы сам Николай Алексеевич Некрасов, встала водяная мельница. Общими усилиями была построена начальная школа, отремонтирована церковь. Большой серебряный колокол, отлитый на деньги прихожан, благовестом гудел на десятки верст. Василий Иванович Харламов основал колбасную фабричку и за год с небольшим буквально завалил Кострому своим сырокопченым товаром. Поблизости, в Ломках, с ним успешно конкурировали братья Орловы, которые, помимо домашней колбасы, выпускали пять сортов сыра, творог и фирменную сметану в специальных горшочках. Ничего привозного не было, но всего хватало: одних молокосдатчиков насчитывалось 96 человек, излишками мяса торговало почти полдеревни. А сколько здесь было кузнецов, пекарей, кондитеров, маслоделов, бондарей, сапожников! Был даже свой нищий, Крылов Иван Никифорович, но у себя в деревне он не побирался. До того пригожим и сытым показалось Ряполово уездному начальству, что сюда решили перевести волостной центр... . .

На месте заросшего ряской пруда, где нынче даже лягушки не живут, в пятнадцати метрах от моего дома, когда-то стояла лавка-магазин купца Грызлова. И чего, говорят, там только не было: икра черная и красная трех сортов, колбаса медвежья, колбаса языковая, копченая столичная, полукопченая краковская! Головки сахара на прилавке высились, как стога. “Осенней скуки друг” — водочка переливалась всеми цветами радуги в пузатых бутылках. Из конфет самыми дешевыми считались “раковые шейки”, из хлебобулочных изделий — местные холмовские баранки. Как пчелиная матка, магазин Грызлова был облеплен бочками с рыбой разных пород и засолов, мешками муки четырех сортов, листами кровельного железа, ящиками с мелким скобяным товаром.

Островком сытости и довольства подошло Ряполово к началу 1930 года, когда по соседству, в Абросьеве, начал раздувать пары бедняцкий колхоз “Броневик” с двумя десятками зычных глоток и парой тощих коров. А с другого фланга, из Михайловского, соловьем разливался “Боевик”, заманивая доверчивых селян в свой коллективистский рай. И не устояло Ряполово перед таким соблазном — стало называться “Новой жизнью”. Понаехали коммуняки, известные своей ленью и сварами, закрыли лавку, колбасную фабричку, сырзавод. Заодно прикрыли и зубастую газетку “Борона”, выпуск которой только-только наладил волостной староста Павел Федорович Федоров, вскоре угодивший в лапы ОГПУ. И началась вакханалия...

Лучшие хозяева были вырублены коллективизацией, другие разбежались, рассеялись по городам и стройкам, упокоились на погосте, а остальные примолкли, примирились с участью подневольного эмбриона, И даже находя радость в этом своем состоянии. Ведь рабство тоже выбирают свободно. Если человек раб по своей сути, значит, таков его удел, он сам так решил...

А что такое свобода в обывательском представлении? Волюшка вольная, море по колено! “Раззудись, плечо! Размахнись, рука!” Запою, запью, загуляю, а там хоть трава не расти. Воля — это чувство подневольного человека, который всю жизнь осторожничал, оглядывался и подчинялся, а теперь вырвался из узды. Подлинная свобода зиждется на фундаменте личной нравственности, чувстве справедливости, уважении к национальным традициям, своей и чужой собственности. Свобода — процесс длительной эволюции, удел человека культурного, индивидуально развитого, но мы прошли этот курс усеченно “в два счета на ять”.

Конечно, первобытнообщинное единогласие в коллективе дает определенную защищенность и одновременно возможность спрятаться за чужую спину, работать спусти рукава. Всегда, во все времена и эпохи, были свои лодыри, пройдохи, мошенники, хапуги. Но было чувство греха, понимание неотвратимости кары за совершенный грех, и на этом держалась вся народная нравственность. Если раньше лодырь з н а л, что он лодырь, что он выглядит преступником в глазах соседей, он потому и сачковал скрытно, прячась, как тать ночной, от посторонних взглядов, чувствовал себя волком, окруженным красными флажками. Но с появлением колхозов сачок вышел из подполья, расправил плечи — научился “линять”, “пудрить мозги”, “облапошивать”, “проворачивать дельце”. Самый страшный порок колхоза в том, что он убил в человеке личность, производителя и хозяина, внушив ложную уверенность: гораздо безопасней ошибаться вместе со всеми, нежели быть правым в одиночку. Согласие со взглядами стаи освобождало от необходимости думать и самостоятельно принимать решение. Одним словом, феномен крестьянина был разрушен и приведен к безлично-коллективистскому знаменателю.

И все-таки сопротивлялись люди. Ни в каких народных легендах не прославленные, ни в каких церковных святцах не записанные — но подлинные герои, подлинные мученики.

Не так давно, копаясь у себя на повети в груде старья, оставшегося от прежнего хозяина, я случайно наткнулся на желтые, ломкие листочки с полувыцветшим текстом. По всей видимости, это был черновик письма, адресованного в высшие инстанции. О чем же размышлял ряполовский летописец Алексей Харлампиевич Харламов, строитель ныне принадлежащего мне дома? “Наломали вы, черти, дров с русским крестьянином. Хотите с нами в дурачка сыграть в последний раз, и чтоб карманы набить за чужой счет? А кто кормить вас будет, думали? Мы хоть дураки дураками, а разбираемся с лаптем. Плохого бога и телята лижут, а вы своего боженьку за ноженьку — да и об пол бряк... Грабеж и разорение — вот и вся ваша власть, уничтожение невинных семейств. А кто посылает вам хлеб, молоко, мясо, племенных жеребцов? Нешто без нас обойдетесь или на нищие колхозы надеетесь?.. Ты, товарищ партия, сиди уж лучше в своих креслах и ешь, покуда тебя кормят, а на чужой каравай рта не разевай...”

Я не знаю, послал ли Харламов свое письмо наверх и какие выводы там сделали, но его не тронули. Видимо, Система дала осечку. А ведь мужик был (по словам Василия Егоровича) “шебутной и крикучий”, все куда-то рвался, все к чему-то призывал, и всюду стремился быть первым — “хоть на ленивом мерине, но впереди”. На всех сходках и собраниях не было ему равных в споре. Хотя к концу жизни, измордованный, изрядно натерпевшийся от колхозных неронов, замкнулся в себе и потерял вкус к словесным баталиям. Умер Алексей Харлампиевич на девяносто третьем году жизни, а в восемьдесят, говорят, еще ходил в Кострому пешком — полста верст туда и обратно.

В течение тридцати лет ряполовская “Новая жизнь” бесконечно объединялась и разъединялась, меняла, как перчатки, названия и руководителей, пока не явился наконец ангел-спаситель комсомольского возраста, бывший шахтер Анатолий Пономарев, тридцатый по счету председатель. Сильный ум, феноменальная память, ударная, образная речь, да и сам по себе — парень что надо! Будущий дважды орденоносец, кандидат сельхознаук, вечный правофланговый пятилеток. Герой документальной повести “Истоки радости”. Он и ему подобные словно договорились соблюдать правила известной игры: “да” и “нет” не говорите, “черное” и “белое” не берите. Они играли на клавиатуре партаппарата и при этом извлекали нужные аппарату звуки, хладнокровно рассчитывая и подсчитывая, что им с этого будет. Главное тут не оплошать, не промахнуться и вовремя выскочить в дамки. У них все было схвачено, все о'кэй. Хваткие, между прочим, людишки, тертые и оборотистые, с располагающей внешностью провинциальных говорунов, и дело свое знали, и начальство чли в меру, не впадая в лакейскую угодливость, и выпить были не промах, и внешне держались как свои в доску парни — что в поле, среди народа, что на митингах, что в кабинетах обкома и ЦК.

Пономарев предлагал строить крупнейший в костромском Заволжье механизированный мясо-молочный комплекс с высокими надоями и низкими затратами труда. Обещал большие трудодни, белые халаты, отдельные коттеджи с городскими удобствами. И изверившийся было мужик сдвинулся с орбиты, оторвался от почвы, налаженного быта, традиций, освященных веками, и пошел ломать свою судьбу во имя неизвестного будущего,

Согласитесь, мужика не так-то просто сдвинуть с места, его непробиваемость и консерватизм к разного рода новациям прекрасно выразили наши писатели-классики. Но уж коли крестьянина удалось чем-то увлечь, в чем-то переубедить, он доходит во всем — в добре и зле, в мудрости и дурости — до крайних пределов.

То, что произошло с жителями Ряполова и других окрестных деревень, вообще ни в какие ворота не лезет. Народ, словно сорвался с якорей, сжег за собой корабли. И потянулись ряполовцы к центру сельсовета Кузнецово, поближе к строящемуся агрокомплексу, чтобы “вкусить радость эксперимента”, который, по мысли обкома, должен был воплотить коммунистическую мечту в зримый образ.

А брошенные поля тем временем зарастали нежитью поганой, лес наступал на сенокосные угодья и пастбища, глушил культурные травы. Там, где шумели и полнились добром деревни, теперь стояли пустые избы под ненастным небом, брошенные в грязи трактора, продуваемые навылет коровники с орущим от голода скотом. Ну а те, кто оставался на земле, ни во что не вмешивались, ни во что не вникали, словно зараженные каким-то сектантским отвержением к жизни: день прошел — и ладно. Иные даже бахвалились: хоть и бедно живем, зато сами с усами, нас не трожь, и мы тебя в обиду не дадим. Были бы еще пенсионеры, можно понять, а то ведь здоровущие, с воловьими ручищами мужики, кровь с молоком. Нашли себе сонное пристанище посреди лебеды и комариной скуки и отбывали жизнь как наказание. Коровы у них доились, как козы, а картошка родилась, как орех. Но главное: произошел медленный, но неотвратимый распад сознания, всем все стало до феньки. Деревня словно вышла из нравственных берегов, как весенняя Меза с ее опасными руслами, прижимами, перекатами, с ее завихрениями и подводными течениями, несущими грязь, мусор, донную взвесь, кору, накипь. Как будто открылись невидимые шлюзы, и отовсюду, из всех щелей и грязных закоулков выползли и поперли бесы. Как будто там, где был когда-то свет, все объялось тьмой. И страшней всего то, что хотя ряполовцы более или менее отчаялись в этой жизни, но их отчаяние было какое-то тихое и скорее всего равнодушное, притерпелое. Платят — и ладно; как все, так и мы. Стадная психология! Помните, в Екклесиасте: “Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках; так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них”.

Вот и на ряполовских мужиков нашла пьяная пагуба, да так крепко привязала к себе, что боже ты мой. Нельзя сказать, что раньше здесь много пили: нет, деревня никогда не слыла притоном для расхристанных ханыг. Пили согласно веками установленному чину: гуляли на Рождество, масленицу, Пасху, потом прибавился Первомай, День Победы и так далее. На Петров день семьями ездили в Екимцево, на зимнего и вешнего Николу — в Хорошево (где это селение, я не знаю; память о нем почти выветрилась), на Ильин день — в Абросьево. Казанскую Божью Матерь справляли в Белой Реке, Преображенье — в Деревеньках, а Вознесение — в деревнюшках Баран, Бармалеи и Лиходейки.

На праздники, бывало, мужики дрались — стенка на стенку, по всем правилам деревенских рыцарских турниров. Бабы, известное дело, судачили, хороводы водили да срамные частушки орали. Мудрые старухи, забравшись на печь и собрав вокруг себя ребячью мелкоту, сказки-побаски сказывали, былины, небылицы и заговоры. Раскрепощенная душа крестьянина была погружена в эти праздники, как в материнское лоно, и вместе с другими родственными душами ощущала себя как некий орден со своим неписаным кодексом морали. Словом, гуляли в Ряполове, как говорится, на приволье времени и просторе веков, в чистой, вольной, здоровой среде.

Но после оттока большинства жителей в Кузнецове стали пить, не дожидаясь праздника, по поводу и без повода: с утра врезал — целый день свободный. В форменных алкашей, хапуг, прохвостов вырождались потомки некогда славных ряполовских фамилий. Пьяный гудеж в деревне набирал обороты.

Дядя Миша Пухов, мой сосед, и Вася Хорь из Абросьева, ныне оба покойные, рассказывали мне, как хоронили здешнего бригадира. Как-то набрался он “под Октябрьскую” на колхозном активе, но показалось мало, а домой идти неохота. Решил пошукать по родственникам и знакомым — может, кто поднесет стопку? Ходил по ряполовским домам, даже в Абросьево забрел, и всюду канючил, унижался, плакал. А на подходе к своему подворью вспомнил, что в хлеву лежит заначка с остатками браги. Какой бес попутал бригадира, он уже не скажет, но бражку он вылакал вместе с дрожжевой заправкой — густой желтой жижей, оставшейся на дне десятилитровой банки. И все— смерть!

Хоронили его по-быстрому, без отпевания и неизбежного по такому поводу нашествия родни и начальства. Покойник сутки пролежал в тепле, с трудом поместился в наспех сколоченной домовине. А как на кладбище пошли — тут все и началось. Несут мужики гроб и слышат: трык... трык! Будто доски гробовые потрескивают, будто ворочается бригадирово тело в тесной каморе. И юшка желтая с винным запашком снизу каплями набухает. Чертовня какая-то! Оробели мужики — казалось, войну прошли, всякого навидались, а тут вроде как мертвец оживает. Не растерялся один Миша Пухов: “Бегом, ребята!” Прибежали на кладбище, быстро-быстро зарыли тело, приняли по стакану и тут только начали приходить в себя... “Бражка проклятая... она во всем виноватая, — призналась потом вдова. — Он ведь ее вместе с дрожжами ухайдакал!” (А дрожжи, как известно, имеют свойство бродить и искать выход из замкнутого пространства.)

— Стрелять их надо, гадов, на месте!

Ох как огорчила меня недавно добрейшая Прасковья Никифоровна! Такая славная, хлебосольная старушка, такая по-домашнему мудрая хлопотунья-бобылка из соседней полувымершей деревни. Ничто так не огорчает и не расстраивает в людях, как затемнение в нравственном сознании. Уж от нее я этого никак не ожидал! Кажется, не первый год бываю у нее в гостях, знаю в подробностях ее жизнь и жизнь ее близких — и вдруг такие слова: “Стрелять их надо, гадов, на месте!”

Каждое событие дает волну, которая настигает тебя независимо от того, где ты находишься. В данный момент телевизионная волна останкинских “Новостей” окатила Прасковью Никифоровну во время вечернего чаепития. Показывали. эпизоды грузино-абхазской войны: обугленные развалины, обезображенные трупы, плачущие матери с детишками на руках. И толпы пленных, сопливых, в сущности, мальцов в ободранных комбезах, с зажатыми на затылке кистями рук. В глазах их метался пережитый страх.

— Господь с вами, Прасковья Никифоровна! — оторопел я. В это время на экране разъяренные жители пытались учинить самосуд. — За что же их расстреливать?

— А ты видишь, что делается?! — Старуха кипела от гнева, ерзала на стуле, взмахивая руками, словно пыталась взлететь. — Ишь, моду завели, инородцы хреновы: чуть что не так — сразу за наган. Чем меньше народец, тем пуще палит... Не-ет, — решительно заявила Прасковья Никифоровна, — хочешь не хочешь, а расстреливать придется. Десяток... другой... третий. Чтоб другим неповадно было. А то всю страну по кусочкам растащат.

Не берусь ни оценивать, ни советовать, кому как лучше: всем народам вместе или каждому в отдельности. Тут можно столько наломать дррв, и все равно никому не угодишь. Речь о другом: выпали из нашего сознания такие очевидные и простые вещи, как совесть, человечность, элементарная жалость к слабому... Я сказал Прасковье Никифоровне: если дать уничтожить военнопленных (“Десяток... другой... третий. Чтоб другим неповадно было”), то это неизбежно перекинется и на мирное население. Чем дальше будет углубляться национальная рознь, тем больше потребуется жертв. Чуть что не так — и лишних долой. Разве так можно?

Нет, она никак не отреагировала на мои слова. Да и на кой ляд ей были эти слова, когда на ее веку столько расстреливали, сажали, столько поломали и искалечили невинных душ. Отца ее раскулачили и сослали на Крайний Север, старших братьев отправили следом — там все и сгинули. Под винными парами пустяковый проступок совершил ее сын — шесть лет лагерей только за то, что ночью залез в сельский Дом культуры и вырядился в Деда-мороза, а дружку своему вынес костюм Снегурочки. Домой из лагеря он вернулся матерым ворюгой, и она выгнала его с порога. Изверилась, ох как изверилась Прасковья Никифоровна, и душа ее невольно зачерствела.

А что сейчас делается в стране, где зеленые мальчишки с тупыми, перекошенными лицами убивают, жгут, грабят нищее население, где разбой гуляет по городам, весям и кладбищам, где многие либо спились, либо проворовались, где до недавнего времени нами правил бровастый манекен с двумя пудами орденов, любитель поцелуев на свежем воздухе; где политиком называют демократа-скороспелку с номенклатурными замашками, коммерсантом — спекулянта, взятку — “процентом со сделки”. У этих людишек полностью атрофировано чувство стыда. Разум есть, кой-какое красноречие, минимум внешней культуры, а стыда нет и, видимо, никогда уже не будет. Совесть никогда не проснется.

Сейчас, мне кажется, мы переживаем совершенно невиданный процесс, когда идет ломка человеческих характеров, привычных связей, устоявшихся приоритетов. Как будто треснула система отношений, выраженная в евангельской строке: “да” так “да”, “нет” так “нет”, а остальное от лукавого. Как будто прежняя культура поведения иссякла, испарилась. Уникальное время, оно бывает в истории государства примерно раз в тысячу лет, когда старая культура распалась, а новая еще не сложилась. И страна и люди пребывают как бы в затмении, столбняке или в ожидании апокалипсиса. И потому — все можно, никаких сдерживающих начал.

Даже язык наш и тот зафиксировал эту житейскую грязь и вседозволенность. Живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман (Гоголь), понесся по самым мерзким и грязным закоулкам отеческой речи, когда одно крепкое, соленое словцо из трех букв в сопровождении энергичных глаголов способно вогнать вас в краску. Язык живет, пока жив народ, а народу сейчас ох как муторно. Вот и расцвел наш язык ядовитыми цветами...

Вспоминаю, как ряполовский мальчишка Вовка Набатов удил рыбу из бочки с дождевой водой. Наловил карасиков в пруду, где стояла когда-то грызловская лавка, вывалил их в бочку и от нечего делать решил проверить, будут ли они клевать снова... И что поразительно: клевали, как миленькие клевали! До чего же глупая рыбешка! Ну ведь попалась уже на крючок с наживкой, разорвала себе все жабры — остановись, казалось бы, одумайся в ненасытном своем инстинкте. Так нет, толкаясь, как бабы в очереди, карасики в слепой доверчивости снова шли на червячка, снова трепыхались в воздухе, пялили в отчаянии глаза и плюхались в кадушку с дождевой водой...

Я подумал о том, что нынешние колхозники сродни этой простодушной рыбешке. Обидная аналогия? Еще бы! Но, как говорится, кого люблю, того и бью. Оно, быть может, больнее, зато здоровее.

Кажется, в наше время нет положения более трагичного, чем то, в какое попали пролетарии колхозных полей. Они находятся как бы под двойным психологическим гнетом. С одной стороны, слоновьей тушей давит на мужика директорско-председательское лобби с его управленческой челядью, продолжающее ратовать за “светлые идеалы” коллективизма, пытаясь разыграть крестьянскую карту против рынка, частной собственности на землю и фермерства. С другой стороны, поднимает голову голодный городской люд вкупе с пенсионерами, привыкшие по дешевке брать овощи, мясо, молоко и поставленные нынче в такие условия, что хоть криком кричи и волком вой. А кто виноват во всем этом, рассуждает иной владелец теплого туалета? Да, конечно же, пропившие совесть лодыри-колхозники, разучившиеся работать!

Несправедливая участь? Это как сказать, смотря в какую сторону повернуть. Ведь в жизни все так перемешано! Природа крестьянина раскрывается в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых черт, и покрыть их общим знаменателем невозможно. Уж сколько раз его обманывали сладкими посулами, обещаниями райской жизни в самом ближайшем будущем, но жить становилось все хуже и хуже. А. крестьянин — как тот карасик из бочки. Он всегда верил или делал вид, что верит. Покупался десятки раз да дешевую наживку и продолжал выполнять отведенную ему функцию.

Шутка ли сказать: двадцать шесть “коренных обновлений и преобразований” пережили доверчивые селяне. Вспомним некоторые из них начиная с 50-х годов: урезание личного подсобного хозяйства, запрещение косить сено для личного скота, насильственное внедрение кукурузы, распашка лугов и полей до уреза реки, запрет на черные пары и травопольную систему, внедрение уравниловки независимо от результатов труда... Однако обманывать можно тех, кто сам хочет обмануться или кому выгодно быть обманутым. Одни крестьяне поняли, какую игру затеяли с ними верхи, плюнули на все, работали через пень-колоду, спустя рукава. И жили себе, поживали, держа про запас немудрящую пословицу: назови хоть горшком, только в печь не сажай (“Колхоз делает вид, что нам платит; мы делаем вид, что работаем”)... Другие превратились в ловких, ухватистых приспособленцев с несмываемой печатью совка. Жадные до дармовщины, это они кричат сегодня недавнему прошлому: не пропади ты пропадом, а появись ты снова! И наверное, прав был Оскар Уайльд, когда писал, что есть только один класс людей, более алчных, чем богатые, — это бедные... Третьи — из новоиспеченных пенсионеров — копались в своих огородиках, чтобы только зиму перезимовать и лето перелетовать, без привязанностей к упорному крестьянскому труду. Зато на тех, кто пытался оживить эти полудохлые подзолы, эти трущобного вида подворья без петушиного крика и запахов свежего навоза, смотрели как на личных своих врагов. Главное для них: не живи лучше меня!.. Четвертые до чертиков спились, обленились, превратились в заурядных роботов-трудяг. Пятые... Эх, да что тут говорить!

В 1977 году агрокомплекс в Кузнецове посетил тогдашний предсовмина России Михаил Соломенцев. Все было в высшей степени благопристойно: белые халаты, зарево фотовспышек, радостно-угодливые лица доярок и зоотехников. Главу правительства вел под локоток лично Анатолий Степанович Пономарев, колхозный генерал, сообщая на ходу лучезарно-отчетную цифирь и нагнетая среди сопровождающих его лиц обстановку лживого оптимизма. Животноводческий комплекс находился тогда на режиме особого благоприятствования (корма завозили из Подмосковья), и хвастаться было чем. А то, что в пяти—десяти километрах от него вымерли и продолжали вымирать отрезанные бездорожьем десятки деревень вроде Ряполова, считалось как бы мелочью. Что, разве Соломенцев не знал об этом? Уверен, что знал. Но в его модель социализма не вписывались “эти бедные селенья, эта скудная природа”, и совесть его не отягощали сомнения.

У навозной кучи Пономарев вдруг остановился, потемнел лицом. Но, поднаторевший в номенклатурной игре, мигом пришел в себя — заговорил о чем-то шутливо-насмешливом и жестом гостеприимного хозяина увел свиту в другую сторону.

Свидетелями этой сценки были рабочие комплекса, стоявшие в сторонке, и Василий Егорович в их числе. Они все видели: за навозной кучей валялось десятка два дохлых бычков, от них уже запах пошел. Может быть, кто-нибудь забил тревогу, бросился к премьеру России? “Ваше партийное высочество, вам лапшу вешают на уши! Не верьте этому благополучию: мы тут перед вашим приездом три дня дерьмо выносили и полы скоблили. Да и бычки — совсем не случайная накладка. Они дохнут у нас постоянно”. Так нет, никому даже в голову не пришло развеять показушный туман. Стояли, похохатывали, травили баланду, перемывали косточки Соломенцеву с Пономаревым, а потом стали скидываться и выяснять, чья очередь бежать в магазин за бормотухой по случаю такого торжества.

Им врали сверху, они поддерживали эту ложь снизу, и все были довольны друг другом. .

* * *

Василий Егорович Иванов — последний крестьянин Ряполова. Да и крестьянином-то стал, когда вышел на пенсию. А до этого в колхозе кем только не числился: полеводом, скотником, подсобным рабочим, бригадиром, пастухом  одним словом, рабом “агрогулага”, получая шиш с условным маслом.

Впрочем, нет — вкусил и он не лишенную приятности жизнь: в течение пяти лет был бессменным председателем ревизионной комиссии, приобщен, так сказать, к тайнам пономаревского двора. Жаль, что мы познакомились так поздно и я не успел проследить все этапы его неожиданного взлета. Говорят, “сурьезный” был мужчина, с портфельчиком ходил и в галстуке, изображая на лице неутихающую заботу о государственных интересах и тайную гордость оттого, что волею судеб вовлечен в некую “сицилистическую” (не от слова “социализм”, а от слова “Сицилия”) корпорацию, повязанную круговой порукой верных председателю лиц. (Эх, Василь Егорыч! Видать, и ты не избежал искуса власти?!)

Но вышел на пенсию — и как с гуся вода. Как будто выбросил износившуюся пару сапог. На лице — ни малейшего намека на то, что был допущен под высокую руку, в поведении — ни единого признака службистского самомнения. Он с ходу оправился от начальственного недуга и стал тем, кем был задуман при рождении, — хорошим, в сущности, мужиком, с которым можно и детей крестить, и секретами поделиться (“Об этом будет знать только грудь белая да титочка левая”, — любимая Егорыча поговорка), и попить-погулять всласть. И вернулись к нему, как к блудному сыну эпохи социального затмения, все исконные крестьянские навыки и привязанности. Просто до поры до времени они дремали в нем, дожидаясь подходящего часа.

Сейчас это хозяин хоть куда: корова, телка, теленок, свиноматка, десятка полтора курей, два больших огорода и гектара три сенокосных угодий. Прежде еще дюжину овечек содержал и вовек с ними б не расстался, да вот у дочки с зятем, живущих в Костроме, подошла очередь на “Запорожец”.

Хорошее хозяйство у Василия Егоровича, и дом у него хороший, справный, и налицо все прочие блага умелой и старательной работы на себя. Ничто ему, кажется, не мешает: ни козни сельсовета, ни месть завистников, ни командно-административная Система, на которую нынче принято вешать всех собак. Земли (бери — не хочу!) — сколько душа желает. Но вот психология у Егорыча колхозная. Сидит и долго еще будет сидеть в нем этот гвоздь псевдоколлективизма, эта покорность судьбе, довольство малым, боязнь, как бы чего не вышло.

Года четыре назад решил он продать Вертушку, кормилицу божьей милостью: на ее молоке выросли мои дети. Но всему хорошему когда-нибудь приходит конец: состарилась Вертушка. Василий Егорович собрался отвести ее на ферму комплекса, обещали заплатить по пять рублей за килограмм живого веса. (Здесь и далее приводятся цены по состоянию на 1988 год.)

— Так мало?! — возмутился я тогда. — Это же форменный грабеж! Уж лучше продать кооператорам.

— А где их найдешь, кооператоров? — обреченно нахмурился Егорыч.

— Ну хорошо... К черту кооператоров, будем торговать сами! — распорядился я за него. — Из филейной части можно сделать хороший шашлык. Что такое шашлык — знаете? (Он не знал, и мне пришлось ему объяснить.) Очень выгодное и ходовое блюдо. Сто граммов шашлыка — два рубля пятьдесят. Это по-божески! Кусок хлеба — бесплатно. Один день торговли у тракта Кострома — Сусанино — и две тыщи у вас в кармане.

Глазки у Егорыча заблестели и забегали: товарооборот его вполне устраивал. Но вдруг он спохватился:

— Дак это... мне нельзя. Я здешний.

Действительно, всю жизнь он ничем никоща не торговал — что будут говорить в округе: выскочка? спекулянт? хапуга?.. Пьяный взбрык, глупое лихачество — это понятно, это можно простить. Но торговля! И тогда я предложил свои услуги.

— Дак тебе платить придется? — забеспокоился Василий Егорович.

— А вы как думали! — сказал я, наступая на горло его меркантильности. — С каждого проданного килограмма — семь процентов моих. Договорились?

Старик расцвел, развеселился, и бес кольнул его в ребро: побежал доставать бутылку, чтобы “благословить” хорошую идею. Но история эта окончилась плачевно: то ли Егорыч одумался, то ли чего-то напугался. Короче говоря, осенью погнал он бедную Вертушку на приемо-сдаточный пункт комплекса, и заплатили ему вместо обещанных, пяти около четырех рублей за килограмм живого веса. Такую цену назначила ловкая приемщица по фамилии Кормилец.

Вообще Егорыч — приметная личность в сельсовете. Сколько раз замечал: стоит кому-нибудь в разговоре произнести “Ряполово”, первым делом вспоминают Васю Иванова, и на лицах людей появляется блуждающая улыбка. Как будто знают что-то такое, а говорить не хотят. Как будто договорились соблюдать некую тайну, в которой местному человеку известны все правила смеховой игры, а приезжему только и остается что развести руками. Первое время я недоумевал, удивлялся, а потом, когда познакомился с ним поближе, и сам стал улыбаться...

Василий Егорович по части выпивки великий мастак. Гладиатор застолья и певец возвышенных деревенских баллад, закадычный частушечник. Но в отключку он никогда не впадает, сохраняя при всех обстоятельствах задумчивое достоинство и желание продолжить начатое дело. (“У-у-у, сатаноид! Все пьет-пьет и никак не упьется!” — ворчит на него жена, Манефа Ивановна. “Я не от водки такой, — мгновенно парирует последний крестьянин. — Я — от жизни. Жизнь тоже крепкий напиток”.)

— Вы как, Василь Егорыч? — обычно спрашиваю я, когда весной приезжаю в Ряполово. Такой у нас за двенадцать лет знакомства установился ритуал.

— А что... есть? — делает он невинные глаза, хотя прекрасно знает, что есть, ибо что это за мужик, который едет в бог знает какую тмутаракань, не прихватив с собой продолговатой округлости предмет. Тело его в этот момент по мере приближения к столу принимает форму стопарика.

Черты первобытно-божественной простоты сочетаются у Егорыча с каким-то природным аристократизмом, когда он берет этот стопарь. Берет как дорогую хрупкую вазу, такую несовместимую с его заскорузлыми, в заусеницах пальцами, и пьет маленькими, нежадными глотками, как бы удивляясь новизне напитка. Закусывает молча, весь обращенный в тайну переваривания пищи. И если прислушивается к чему-то, то это несомненно хор жаждущих воскрешения клеток и хромосом, зов самой плоти, взыскующей умного и постепенного насыщения. Смотреть на него в этот момент — сущее удовольствие. Написал — и у самого засосало под ложечкой.

Медики говорят, что среди мужского населения встречается примерно 5 процентов особо стойких натур, кому алкоголь даже при значительных дозах не наносит ощутимого вреда и даже, говорят, способствует расцвету личности, что выражается в несметном потоке слов-самородков из золотого запасника отечества. Думаю, что среди этих 5 процентов Василий Егорович играл бы заметную роль. По знанию всяких историй, быличек и небылиц он даст фору любому краснобаю, и если бы у журнала была такая возможность, он бы печатал их из номера в номер в течение года. Хотите одну для затравки?

Это история о том, как Василий Егорович крепил советско-американскую дружбу и что из этого вышло... Вообще Егорыч единственный из знакомых мне солдат-ветеранов, кто прошел всю войну (аж с 22 июня), не получив ни единого ранения. Вот такой везунчик этот разведчик-связист, младший сержант-гвардеец из 25-й кавалерийской дивизии имени Григория Ивановича Котовского, кавалер двух боевых орденов, и пяти медалей. И почему-то всегда, когда речь заходит о войне, ему припоминаются смешные и нелепые случаи, которые с ним приключались: и как он “напужался”, “оплошался”, и как напился, и какой нагоняй получил от начальства, — и почему-то он всегда оказывался в дураках. Я всегда слушаю его с тихой улыбкой: если люди выхваляются недостатками — значит, прячут где-то в глубине свои достоинства, ибо, вытащив их на свет божий для всеобщего обозрения, они не то что потеряют свою привлекательность, а просто превратятся в новую форму недостатков. И это, наверное, тоже чисто русская черта...

— Так, слушайте... “Встреча на Эльбе”, — объявляет Василий Егорович, собирая глазами внимательных слушателей, таких же, как я, дачников, потому что своим, местным, он уже успел надоесть этими историями. Те из нас, кто знаком с его творчеством, заранее начинают улыбаться и даже трястись от беззвучного смеха.

Помнится, еще в студенческие годы, читая Платона, я удивился его вполне серьезным рассуждениям о вреде... письменности. Да-да, вот так — черным по белому! Письменность выставляет барьеры на пути общения людей, утверждал философ. Если раньше они вели диалог по принципу “рассказчик — слушатель”, то теперь с помощью письменных знаков они искусственно рассекаются на “писателей” и “читателей”. Если раньше, собираясь у костра, греки слушали историю взятия Трои из уст бродячего певца, то теперь им придется “услышать” ее с листа папируса под названием “Илиада”, а это не одно и то же. Где паузы, мимика, жестикуляция, неповторимая интонация и внешность рассказчика? На долю" читателя остаются лишь начертания букв и безличные знаки препинания...

Вот с этой платоновской поправкой и имеет смысл поведать историю ря-половского героя, тезки знаменитого Теркина... Итак, Эльба, май сорок, пятого, крохотный костерок на берегу немецкой реки, у которого кашеварят бойцы-котовцы" гвардейского отделения младшего сержанта Васи Иванова.

— И вдруг — американцы. Плывут на резиновых лодочках, руками машут и палят с радости в воздух. Они еще с утречка кричали с того берега, вроде как в гости напрашивались. И вот — здрасьте — пожалуйста! — нагрянули. Все такие уросливые, мордастые, глаза навыкате.

— Негры, что ли? — спрашиваю я.

— Да нет, просто маленько выпимши... — поясняет Егорыч. — И по плечам нас охаживают, и большие пальцы выкидывают: ой, молодцы! ой, Русь! — и все такое... Тут Ванька, вестовой, на фасон давит: “Как это понимать, мистеры-твистеры? У вас там, говорят, в Америке, с голоду пухнут и имперьялизьм бесчинствует, а вы такие гладкие, веселые да здоровучие. Буржуи небось?” “Да нет, — говорят, — не буржуи, — и смеются. — Дюже харчисто не живем, но сыты”. А угощать их чем, Америку? Угощать-то и нечем, окромя пшенной каши да сухого молока, опять-таки мериканского. Вот положеньице-то! Ребята мои стоят, с ноги на ногу переминаются и все как ушибленные. Наш мужик, пока стакан не примет, для разговору бесполезен.. А Америка все понимает — будь спок! Она хоть лопочет по-своему, а жизнь понимает правильно, по-нашенски. Наливает нам из фляжек какой-то красенькой жижки, ром, кажись, называется. На язык вроде вкусно, а градус не тот. Ну, помычали мы маленько с Америкой, пальцами объяснились. Еще раз махнули, холодной кашей закусили. А отвечать чем? Отвечать-то и нечем. Только в ноздре разъело от энтой красноты и в животе бурчит. Его подкормить нать. Гляжу я на своих ребят, а у них глаза в одну сторону скошены. Правильное направление, котовцы, намек ваш понял!.. А там, понимаешь, крытая машина стоит со спиртом, для начальства приготовленная, а караул чужой. Да что мне какой-то вшивый караул, когда я двенадцать винзаводов брал — от Бердичева до Берлина! Предлагаю план захвата: ты, Ванек, берешь шланг резиновый, у Абдулки есть пробой. Делаем дырку в борту, протыкаем пробку в бочке со спиртом — и туда шланг. “А Америку куда?” — спрашивают. “Америку используем как отвлекающий маневр, — объясняю. — Пусть караулу зубы заговаривает. Кто тронет, ежли они союзники. Скандыбаем потихоньку”. Смотрю я на наших гостей. “Вы как, говорю, мужики, — согласные?” А они чуть на шею не вешаются: да мы, говорят, завсегда согласные! По-русски-то — ни бэ, ни мэ, ни кукареку, а такой, понимаешь, сообразительный народ... Ну, мы это дело обтяпали будь спок, комар носа не подточит. Всю тару, какая была, задействовали: ведра, котелки, фляжки... сапоги тоже наполнили. Идем обратно босые, а в сапогах-то и булькает. И воспаренье винное в голову бьет... ну прямо как в раю. Сладко погуляли! А утром просыпаемся... мать честная!.. У Америки обувку сперли. Были у них, понимаешь, такие ботинки здоровущие, со стальной пластиной изнутри — и как корова языком. Что делать? Я к своим котовцам: а ну выворачивайте вещмешки! Везде обыскал — пусто. Никто ничо не видел, никто ничо не знает. Нам стыдно, Америке стыдно; ей ведь, горемыке, домой нать вертаться, перед начальством отчитываться. Схватились за часы, а их тоже нет — стибрили. Вот положеньице-то! Так и проводили ни с чем. Кое-как запихнули их в резиновые лодочки, дали опохмелиться — и гуляй, Америка!

* * *

Прошлым летом пришел ко мне Егорыч в тревожном настроении: бродят подозрительные личности вокруг деревни (“На вид грузинской, кажись, нации”), к земле приглядываются, прицениваются к постройкам — где, что, чье и за сколько...

— На корню хотят скупить Ряполово, понимаешь? Денег девать некуда, мать их разъети! Слыхано ли дело, чтоб на родину Сусанина да и Кавказ переселять?! На кой хрен нам такое “сулико”? Кабы еще земля была стоящая, можно понять. А то кочки одни, комары да лягушки. Картошка и та жить не хотит. Осклизлая вся, как пьянь базарная!.. И чего тут рыщут эти абреки, чего вынюхивают? Не отдадим Ряполово! Нету таких законов...

Верно, законов таких нет, чтобы продавать землю направо-налево и неизвестно кому. Но ведь, было дело, продавали Ряполово. И не при помещиках-крепостниках, а в эпоху развитого социализма: в 1982 году 1150 ряполовских гектаров с лихой подачи Пономарева перешли в ведение Костромского УВД. Тогда это втихую называли арендизацией.

Словечко звучит привычно для советского уха. Что-то слышится родное во всех этих “ациях”: экспроприация, коллективизация, арендизация... Какие выгоды преследовал председатель, продавая колхозную землю (говорят, сама Москва дала добро), это сейчас уже “коммерческая тайна”. Но на куплю-продажу деревня никак не отреагировала, потому как изверилась окончательно и бесповоротно.

Для ведения подсобного хозяйства областная милиция нагнала сюда подневольную рабсилу из “аликов” и “наркоматов” (выражения Василия Егоровича: алкоголики и наркоманы, находящиеся на принудительном лечении в системе ЛТП). И взялись они за ряполовские угодья с таким несокрушимо искренним хамством, как все привыкли делать в этой жизни, независимо от того, куда и на какие работы бросало их милицейское начальство. Выполнил ты норму или не выполнил — никого это не интересует; оттрубил положенные восемь часов — аллюр три креста, а на землю плевать. Пусть плачет бензиновыми слезами!

Если раньше окрестности деревни были оккупированы проржавевшими сеялками, плугами, гусеницами от тракторов, бесформенными завалами минералки, то сейчас к ним прибавились несметные полчища мелкой стеклотары в виде “Саши”, “Наташи”, “Консула”, “Жди меня”, “Не грусти” и прочей парфюмерии. Но больше всего флаконов из-под ублюдочного “Пингвина” и ядовито-зеленой пузырящейся жидкости под названием “Мажор”. И такого же “мажорного” типа подобрался контингент из десятка полтора проворных забулдыг, которых любвеобильные жены раз примерно в два года отправляют на побывку в ЛТП. Здесь с ними работают с помощью УРТ (условно-рефлекторная терапия): дают выпить водки, намешанной с какой-нибудь лекарственной дрянью, и ведут к огромной ванне, куда все коллективно блюют.

Но изворотливый ум алкаша найдет десятки способов избежать этой процедуры — и тут бессильны и медицинские препараты, и надзиратели с дубинками. Подобно пионеру, который “всегда готов”, узник ЛТП устремляется на поиски злачного зелья. Даже находясь в кромешной глуши российского бездорожья, где до ближайшего магазина — как до ближайшей звезды, он всегда найдет чем распотешить душу. И тут кто во что горазд. Элтэпэшный повар, к примеру, наладил у себя производство спирта из краденого сахара и гонит его в лесу. Наливает литр воды в большую миску, растворяет в ней килограмм рафинада и на две недели зарывает в муравейник, где всегда ровная температура. И несть числа таким природным “винзаводам” вокруг деревни! Муравьи забираются в миску, пьют сахарный настой, выделяя при этом муравьиный спирт. Повар процеживает его, разбавляет пополам с водой — и настойка готова. С ее помощью он регулирует свои отношения с охраной.

Не знаю, в чем тут дело, но забулдыжистый люд почему-то возлюбил мой дом. Идут косяком, как паломники в Ясную Поляну, Одни идут прощупать обстановку, чем можно в будущем разжиться у хозяина-москвича, или просто погутарить. Другие — с целью одолжить трояк (это в прошлом, конечно) или же “поправить пошатнувшееся здоровье”. Каждый по-своему любопытен, а вот хитрован Дон Хозе потряс меня актерскими способностями. (Почему Дон Хозе? А очень просто: он любит “Кармен”, но не оперу, а одеколон.)

Элтэпэшник врывается в избу с истошным криком и падает передо мной на колени: “Помру, начальник! Ей-бо, помру! Дай опохмелиться!” Вид у него такой, что я действительно думаю, что помрет человек: сердце-то не камень. Но водки у меня нет, и он довольствуется одеколоном, лосьоном или, на худой конец, чаем. Однако после второго захода я раскусил эти уловки и выгнал его из дома. Тогда Дон Хозе изменил тактику. Он стал появляться на моем участке, когда я с детьми уходил в лес или на речку: чинил изгородь, колол дрова, приносил доски, косы, мотки бечевки, воровал у повара тушенку и пищевые концентраты — и таким образом вынуждал меня проявлять ответное “бескорыстие” в виде четвертинки или бутылки портвейна. (Василию Егоровичу очень это не нравилось.)

А потом стал нахаживать начитанного вида товарищ по кличке Покойник. Тот вообще ничего не просил: сидел в тени на лавочке, болтал босыми ногами и сосал продолговатые лимонного цвета карамельки, которые в народе зовут покойничками. Он с интересом рассуждал о политике, о “черных дырах” вселенной и при каждом удобном случае отпускал артистические матюки. Странное дело: ничего не пил человек, а всегда был под мухой. “Таких, как я, два только в мире. Один здесь, другой — в Алжире”, — с удовольствием декламировал Покойник, поглощая карамельки и запивая их теплой водой. Однажды он принес мне газетную вырезку, кажется, из “Труда”, где сообщалось о некоем алжирском бизнесмене, в желудке которого завелась целая коллекция дрожжевых грибков. “Весь в меня! — ликовал элтэпэшник. — Организм — один к одному!”

Я поначалу ничего не понял, и Покойнику пришлось посвятить меня в курс дела. Оказывается, когда он ест сахар или что-то близкое к сахаридам, например; сосет леденцы, те попадают в тонкую кишку, вступают во взаимодействие с дрожжевыми грибками, в результате выделяется алкоголь, который мгновенно бьет в голову. Дешево и сердито! Вообще-то все сладкое быстро бродит в нашем тепло-влажном организме. Но только у двух счастливцев в мире имеются чудо-грибки, гарантирующие им постоянное состояние навеселе.

Кто это был на самом деле — физиологический уникум, мошенник или просто оригинал, любитель розыгрышей, — я так и не узнал, потому что Покойник исчез так же быстро, как и появился. А вместе с ним исчез и сам ЛТП, прости его. Господи! Теперь вместо “аликов” учреждение 15/3 Костромского УВД привозит сюда на сельхозработы так называемых химиков — не пьяниц, не наркоманов и не преступников, а так... мелких бытовых хулиганов, В тюрьму их не берут, а сюда — пожалуйста...

* * *

И еще раз пытались продать ряполовские угодья. Но уже в другие, “пост-пономаревские”, времена. Думаю, эта купля-продажа могла бы сыграть историческую роль в судьбе деревни, повернуть ее к иной системе ценностей... Но, увы, не получилось, и осатанелые колхозные тетки до сих пор переживают несостоявшуюся сделку как свою личную победу: да мы бы этим гадам капиталистам красного петуха пустили! Сами всю жизнь проишачившие в колхозе, ушедшие на покой с мизерной пенсией, эти воительницы с “частнособственническими инстинктами” решили про себя, что сыновья и внуки тоже должны повторить их судьбу.

“Гады капиталисты” — это канадские духоборы, вольные хлебопашцы и животноводы-фермеры. Поволжские, тамбовские, тульские мужики в третьем и четвертом поколении. Лет сто назад их предки, отличавшиеся аскетическим презрением к плотской жизни, покинули Россию из-за религиозных преследований. Очутившись на краю света, в Канаде, они распустили домашний скот и сами запряглись в плуги из милосердия к животным. Но надолго их не хватило: жить-то надо, детей кормить надо. И вот духоборы, доходившие в своих деяниях до крайних пределов с их самозабвенной страстью к труду, становятся едва ли не лучшими хозяевами на американской земле...

Но время вносит свои коррективы. У кого-то из четвертого колена русских фермеров заговорили гены, и он решил вернуться на свою историческую родину. И не один, заметьте, а подбив с собой еще с десяток семейств. Наше правительство не возражало. Духоборам на выбор предложили несколько вариантов в разных областях. Они собирались перевезти с собой две тысячи голов высокопородного скота, разборные дома, технику, фермы, домашнюю утварь — все вплоть до иголки. Единственное, что хотели приобрести на месте, — тракторы “Кировец”. И дело уже склонялось к тому, что они поселятся на территории Кузнецовского сельсовета, по соседству с Ряполовом. Но что-то, как всегда, не сработало в начальственных сферах, и русские канадцы отправились на Алтай...

А Ряполово так и осталось Ряполовом.

“Деревня обескровилась, обездушилась, разодухотворилась, — цветисто выразился мой приятель-литератор, каждое лето навещающий меня в Ряполове. — Она сорвалась с места, и в обозримом будущем я не вижу, как она вернется на круги своя. Возможно, этот процесс уже необратимо”.

Звучит, согласитесь, как приговор. Да и что, собственно, можно возразить, если тебя окружает почти необитаемая местность с вязкой, непроницаемой тишиной, с домами-полуразвалюхами и свирепыми зарослями чертополоха, молча вопрошающая неизвестно у кого неизвестно что. Даже старая ворчливая ворона, которую я знаю лет десять, уже не столько каркает, сколько хрипит и хрюкает. И если прислушаться, можно отчетливо различить не “кар-р-р”, а именно “крах!”. Даже не унывающий Василий Егорович и тот впадает в периферийную ущербность, когда выпьет. Как будто в нем повернули выключатель, и свет погас. Уже не ядреные частушки (“Я девчонку за титьчонку, а титечка холодная. Видно, в городе живет — такая благородная!”) тешат душу последнего крестьянина, а жалостливые песнопения предков: “Не плачьте, глазки голубые. Не плачьте, не мучайте меня. Не знали вы, кого вы полюбили, о чем вы думали тогда...”

Переходя на прозу, Егорыч окольно поясняет:

— Нервные клетки работают вместе, а умирают поодиночке. Так по телеку передавали. Значит, и мы умираем, как нервные клетки, раз все разбежались?

И он с горечью сравнивает себя с забытой, невыкопанной картошкой, которую оставили в осеннем поле. Эту мысль, наверное, подкинул ему кто-то из возвращенцев.

Последнее время деревню стали навещать бывшие ряполовцы, ныне костромичи.. В основном пожилые очкастые мужики при полном параде модных аксессуаров. Все едут и едут: прямо паломничество ко святым местам! То ли очумели от асфальтового ада городов, то ли тоска гложет по родному пепелищу. Забираются в джунгли своих развалившихся скворечников, пьют горькую, с мамкой-таткой разговаривают, старших братов вспоминают, льют слезы — и втихую, как тати ночные, минуют Ряполово, чтобы поспеть к последнему автобусу.

Иные приезжают с детьми и внуками, приглядываются, принюхиваются, прощупывают обстановку, заводят разговоры: надо то, надо се. Советуют Егорычу расширить посевы, взять кредит в банке, обзавестись малогабаритной техникой. Внушают ему, что если он этого не сделает, то рано или поздно найдется другой хозяин, помоложе и половчее... но не дай Бог, если земля попадет в чужие, корыстные руки.

Что-то носится в ряполовском воздухе, это точно, неуловимые толчки перемен ощущает деревня. Вот и дорогу уже проложили к Кузнецову, и “химики” обещают скоро убраться, и Валентин, сын бабы Насти Сухановой, переехал на житье в Ряполово и объявил себя фермером.

Так что... не плачьте, глазки голубые!

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация