Публикация и вступительная статья П. М. ПОЛЯНА, примечания П. М. ПОЛЯНА и Г. Г. СУПЕРФИНА. Письма публикуются по оригиналам, хранящимся в Государственном архиве Российской Федерации (ГАРФ). Публикатор благодарит С. Романова и И. Закурдаева за помощь и сообщенные сведения.
См. также: «Новый мир», 2017, № 12; 2018, № 9.
Б. Г. Меньшагин
*
ПИСЬМА НАВЕРХ ИЗ ВЛАДИМИРСКОГО ЦЕНТРАЛА
«МНОГОУВАЖАЕМЫЙ НИКИТА СЕРГЕЕВИЧ!..»
Владимирский централ
…30 сентября 1951 года Меньшагина отконвоировали из Москвы во Владимир. Везли в поезде, в арестантском — столыпинском — вагоне, но в отдельном купе, с офицерским конвоем, а не с солдатским, как остальных.
Здесь, во Владимире — областном, а не стольном, как некогда, городе, — на остававшиеся Меньшагину 19 лет срока его дожидалась крыша Владимирской тюрьмы — комплекса из трех тюремных и одного так называемого больничного корпусов.
Впрочем, тюрьма была как раз «стольной»! Ее история к 1951 году насчитывала уже почти 170 лет. Основанная еще Екатериной Великой в 1783 году как «работный дом», она обрела свой главный каменный корпус в 1825 году[1]. Его передний фасад выходил на Большую Нижегородскую улицу[2] — это самый центр города.
В 1906-м тюрьму нарекли Владимирским централом[3], что было знаком признания ее особенного положения среди российских тюрем. В 1921-м «централ» перекрестили в «политизолятор», назначив главной тюрьмой страны для главных политических преступников (и, отчасти, главных уголовников тоже). По состоянию на 1 августа 1939 года в системе Главного управления госбезопасности НКВД СССР оставалось всего три тюрьмы: Соловецкая (на 2512 чел.), Орловская (на 545) и Владимирская (на 510), а уже к 15 ноября того же года тюрем оставалось всего две — Владимирская (на 666 чел.) и Орловская (на 914). В 1948 году тюрьмы во Владимире, Александровске и Верхнеуральске приобрели статус особых (каждая емкостью до 5000 чел.).
Помещая Меньшагина в 1951 году именно во Владимирскую тюрьму, советская власть как бы признавала за ним и его случаем именно такой, особый статус — и оказывала своеобразное «уважение».
Если Лубянка была столицей следствия, а Бутырки — столицей пересылки, то есть тюремного и гулаговского транзита[4], то Владимирский централ — столицей тюремного заключения и «Архипелага не-Гулаг». В служебных документах она значилась как «Владимирская тюрьма особого назначения МГБ СССР», иначе — спецтюрьма. Ко времени освобождения Меньшагина она стала тюрьмой № 2 Управления внутренних дел Владимирского облисполкома — единственной срочной тюрьмой, где наряду с уголовниками содержались осужденные за «особо опасные госпреступления»[5].
В 1948 году тюрьма вошла в систему «особых лагерей и тюрем», организованных на основе Постановления СМ СССР № 416-159 от 21 февраля 1948 года «Об организации лагерей МВД со строгим режимом для содержания особо опасных государственных преступников». К последним причислялись осужденные шпионы, диверсанты, террористы, троцкисты, меньшевики, эсеры, анархисты, националисты, белоэмигранты и участники других антисоветских организаций, а также лица, представляющие опасность по своим антисоветским связям и вражеской деятельности.
Одним из них оказался и Борис Георгиевич Меньшагин.
Тюрьма при Сталине
Меньшагин сидел при трех «вождях» — Сталине, Хрущеве и Брежневе — и как минимум при шести начальниках тюрьмы: подполковнике госбезопасности М. И. Журавлеве (1949 — 1953), подполковнике внутренней службы С. В. Бегуне (1953 — 1955), и четырех полковниках внутренней службы — Т. М. Козике (1955 — 1958), М. А. Дедине (1959 — 1961), Д. Я. Мельникове (1961 — 1964) и В. Ф. Завьялкине (1964 — 1976).
За 19 проведенных здесь лет Меньшагина переводили из камеры в камеру 21 раз — всего он перебывал в 19 различных камерах во всех четырех корпусах. Сохранились данные учетной карточки Меньшагина во Владимирской тюрьме[6], и можно только поражаться феноменальной памяти Меньшагина, с невероятной точностью воспроизводившего практически те же подробности и даты в своих «Воспоминаниях», что и тюремщики в своем учете. Секрет такой памяти еще и в ее постоянных тренировках: «Находясь в 25-летнем одиночестве, я имел привычку во время прогулки вспоминать год за годом, что я делал в этот день, где был и чем занимался»[7].
Первой камерой, в которой Меньшагин провел более двух месяцев (до 3 декабря 1951 года), была общая камера № 3-20: в компании 35 сокамерников испытать одиночество сложно. Но затем наступил почти 12-летний период именно одиночных камер, прервавшийся только 26 августа (по Меньшагину — 26 июня) 1963 года. В тот день его перевели в камеру 2-23, которую вплоть по 3 декабря (по Меньшагину — по 30 ноября) он делил с Мамуловым. Вот так закончилась — точнее, прервалась — его одиночка: шесть с половиной лет в Смоленске и Москве и 12 во Владимире, итого 19 лет.
В тюрьме — и весьма долгое время — изоляция и по другим линиям. Так, Меньшагин попал в число «номерных» заключенных, общение с которыми даже у тюремщиков было минимальным: вместо фамилии — «Двадцать девятый», эдакая «Железная маска» по-советски. Отсюда же, кстати, и одиночная камера.
Столкнувшись с этим, Меньшагин сразу же — ориентировочно, в октябре-ноябре 1951 года — попытался протестовать. Перечеркнутый черновик такого протеста сохранился среди конспектов прочитанной им литературы: «Заключенного во Владимирской тюрьме МВД Меньшагина Б. Г. Жалоба. // Узнав из 1 раздела Г „Правил тюремного режима для срочных заключенных в тюрьме МВД”, которые недели 3 тому назад были вывешены в камере, очевидно, для сведения и руководства, что заключенные имеют право писать по 1 письму в месяц, я пожелал воспользоваться этим правом, но тюремной администрацией мне было заявлено, что мне переписка не разрешается, равно как я не могу называться присвоенной от рождения фамилией, а лишь № 29. // Считая, что такие, отдающие средневековьем, порядки вряд ли допустимы в социалистическом государстве, равно как и исключение для моей личности из общего установления для всей тюрьмы режима. Я прошу Вас дать об этом соответствующее указание начальнику Владимирской тюрьмы, а если таковые ограничения для меня были установлены…»[8]
К тому же Меньшагин был здесь не один такой! Под номерами в тюрьме находились бывший премьер-министр довоенной Литвы Антанас Меркис и другие руководители балтийских государств вместе с членами их семей, причем именно они «расхватали» первую дюжину таких номеров. Под номерами содержались и Аллилуевы, свойственники Сталина!
Такая дезидентификация позволяла избегать утечки нежелательной информации через обычных, не-номерных заключенных и их приезжавших на свидание родственников. И действительно: о Меньшагине, объявленном пропавшим без вести еще в Нюрнберге, впервые узнали лишь совсем незадолго до его освобождения.
Впрочем, у «номерных» зэка были свои — и существенные — привилегии. Им разрешались отдых в постели и сон в любое время суток, хранение и пользование лично им принадлежащих вещей, две, а не одна, часовых прогулки в день, свои, а не стриженые наголо волосы. Раз в неделю их осматривал тюремный врач, и три раза в месяц им полагалась баня. Горячая пища выдавалась два раза в день, чай — утром и вечером, пища при этом должна была быть по возможности разнообразной (дополнительные продукты питания и средства личной гигиены — мыло, зубную щетку, зубной порошок, писчую бумагу, ручки, карандаши, конверты, махорку, карамельки — можно было приобретать на свои средства в тюремном ларьке — через начальника тюрьмы). Допускались, а иногда и приветствовались занятия в камерах умственным трудом, писание мемуаров, для чего они могли получать бумагу, карандаши, чернила, ручки. Разрешалось заводить в камерах радиорепродукторы (негромкой слышимости), формировать личные библиотечки, выписывать центральные газеты и журналы и даже книги из владимирских библиотек[9].
Тому же Меньшагину начальник тюрьмы Журавлев даже прямо предложил писать мемуары! А когда он согласился, то стал получать на эти цели по пять писчих листов три раза в месяц.
Работа над воспоминаниями началась еще при Сталине и заняла три года — с 15 мая 1952 года по 6 июня 1955 года: «Воспоминания эти были посвящены моей жизни, работе и переживаниям за время с 22 июня 1941 и по 30 сентября 1951 года, то есть по день моего прибытия во Владимирскую тюрьму № 2. Я тогда еще очень живо сохранял в памяти все пережитое в эти годы во всех его деталях и переложил его на бумагу, придерживаясь правила писать правду и только правду, ничего не выдумывая, не скрывая своих ошибок и заблуждений, но в то же время избегая и лицемерного осуждения себя»[10].
Воспоминания эти — за месяц до процесса над Святославом Караванским и за два до выхода на волю — у Меньшагина отобрали, о чем еще будет сказано. А отследить судьбу этих сотен страниц, составивших, вероятно, отдельный том тюремного дела Меньшагина, несмотря на все старания, не удалось. И центральный архив ФСБ, и архивы владимирских ФСБ и МВД на все запросы отвечали предсказуемо одинаково: ничего у нас нет, ничего ни про какие воспоминания не знаем.
Не исключено, что они и впрямь уничтожены, как многие опасаются. Это могло произойти в случае, если они остались приобщенными к личному делу заключенного («тюремному делу»), которое, после освобождения заключенного и по истечении времени, равного его сроку (для Меньшагина это 25 лет), подлежало уничтожению[11].
Но, учитывая «калибр» Меньшагина, все же казалась не менее вероятной передача в Москву и приобщение к следственному делу Меньшагина, хранящемуся в ЦА ФСБ России[12]. Увы, два письма за подписью заместителя начальника ЦА ФСБ Н. А. Иванова — от 23 ноября 2017-го и от 16 апреля 2018 года — поставили на этих надеждах крест: «Сообщаем, что в хранящемся в ЦА ФСБ России архивном уголовном деле в отношении Меньшагина Б. Г. каких-либо упоминаний о его рукописи или воспоминаниях (в том числе об их местонахождении) не имеется. // Материалов переписки Меньшагина Б. Г. по вопросу возврата ему рукописи Центральный архив ФСБ России также не хранит».
Приходится примириться с единственным непротиворечивым объяснением: воспоминания вместе с тюремным делом были уничтожены в 1995 году.
Тюрьма при Хрущеве
Между тем после смерти Сталина тюремный режим — как бы сам собой — смягчился: отменили номера, сняли оконные «намордники»[13], уменьшили число постовых (до одного в коридоре и одного на прогулке). Допустили к газетам и журналам: с января 1954 года «угощали» «Правдой» и владимирским «Призывом», а позднее, когда Меньшагин сам стал библиотекарем и библиографом тюремной библиотеки, выписывали и «Известия», и даже толстые журналы. В течение 7 лет он переплетал и каталогизировал книги, готовил списки на очередную подписку, а за всю эту библиотечную работу даже получал зарплату — два с полтиной в месяц.
В сентябре 1954 года — новое послабление: вместо полосатой тюремной принесли личную одежду — тот самый костюм, в котором Меньшагин сдавался Советам в Карлсбаде. В апреле 1955 года добавили час прогулок, а с октября 1955 года назначили больничное питание. Разрешали смотреть телевизор, но только недолго и в обществе надзирателя.
Но общее смягчение режима содержания — это одно, а индивидуальный пересмотр состава инкриминируемого преступления, как и тяжести наказания за него, — совсем другое.
Во Владимире в Меньшагине вновь проснулся юрист, адвокат, правозаступник. Его первый протест — против заменяющих имена номеров как «средневековых порядков», — датируется октябрем-ноябрем 1951 года, то есть при живом Сталине и почти сразу же по водворении в тюрьму.
За 19 долгих тюремных лет Меньшагин написал, наверное, полтора десятка жалоб в самые различные центральные инстанции — от партийных и правительственных до Верховного суда, Генпрокуратуры и КГБ. Им, похоже, всякий раз давался ход, каждую рассматривали примерно полгода или год, но ни одна не увенчалась успехом, если под таковым понимать даже не переквалификацию вины и смягчение реального наказания, а хотя бы признание аргументации, обосновывающей такое смягчение.
Тем не менее на отчаянных усилиях Меньшагина по своей частичной реабилитации есть немалый смысл остановиться. Они систематически отразились в двух надзорных (наблюдательных) производствах, сохранившихся в архивах Генпрокуратуры СССР. Одно — за № 9/862458 и всего на 18 листах — было открыто Прокуратурой РСФСР 3 декабря 1958 года и посвящено его жалобам от ноября 1958 года о переквалификации обвинения и от августа 1969 года о неправильности исчисления срока его заключения[14]. Другое — за № 5757-58[15] и на 88 листах — было открыто ГВП в 1960 году, но содержит материалы, датированные и 1954 годом[16]. Из этих производств известны и номера главных меньшагинских дел — тюремного («Дело заключенного Владимирской тюрьмы № 333», насчитывавшее около 300 листов) и архивно-следственного, в 4-х томах (№ ОС-101424). В ситуации, когда основные воспоминания Меньшагина и его тюремное дело уничтожены, а следственное дело недоступно, научная ценность надзорных дел многократно возрастает.
Собственно, почти все жалобы Меньшагина построены архетипически, схожим образом. Сходу признавая свою вину, он сообщал, что, будучи бургомистром Смоленска, оказывал самую разнообразную посильную помощь советским гражданам, оказавшимся под оккупацией, особенно военнопленным и молодежи, которой угрожал угон в Германию, а также нескольким евреям, — иными словами, оказывал им посильную, но ощутимую помощь. Все это и так было известно следствию, но в следственном деле, построенном по сугубо формальным лекалам, ни малейшего отражения не нашло.
Предлагая признать эти факты, Меньшагин просил отменить столь суровое наказание как ошибочное и избыточное: справедливым же сроком себе за содеянное сам он считал бы «десятку». И далее следовали указания на грубые процессуальные нарушения как во время следствия, так и во время «суда». Особенно неправомерным он находил свое осуждение по Указу, текста которого ему никто ни разу не предъявил, как и передачу его дела в ОСО, а не в суд.
Присмотримся к аргументации меньшагинских жалоб, а равно и к тому, как реагировали на них инстанции, в которые он обращался, — благо это неплохо задокументировано в упомянутых надзорных делах прокуратуры.
Вторая из известных нам жалоб Меньшагина датируется ноябрем 1953 года, когда Сталин был уже мертв. Меньшагин обратился в МВД с жалобой на несправедливость и неправильность своего приговора и потребовал пересмотра своего дела. То, что адресатом жалобы стало МВД, определялось прежде всего тем, что Владимирская тюрьма находилась в его ведении. МВД тотчас же отпасовало ее в КГБ, что в казуистическом аспекте тоже «логично», ибо Меньшагин жаловался на произвол следователей именно этого ведомства.
Текст самой жалобы до нас, к сожалению, не дошел[17], зато имеется ответ и видна вся подноготная его подготовки. 7 мая 1954 года заключение было готово и подписано. Его авторы — зам. начальника 2-го главного управления КГБ подполковник Мельников, начальник 2-го отдела Следственного управления КГБ полковник Рублев и зам. начальника Следственного управления полковник Ю. А. Каллистов — отметали все аргументы Меньшагина на корню: «Подобные заявления предателя и изменника родины легко опровергаются материалами следственного дела на Меньшагина, показаниями многочисленных свидетелей, допрошенных по его делу, и вещественными доказательствами. <…> Свою изменническую деятельность в Смоленске Меньшагин начал с установления особо жесткого режима для еврейской части населения города, а в августе-сентябре 1941 г. организовал в Смоленске еврейское гето (sic! — П. П.), в котором было уничтожено 1400 чел. евреев, в т. ч. женщины, дети и старики. // На допросе 27 августа 1945 года Меньшагин по этому поводу показал: „Я являлся сторонником физического уничтожения советских граждан еврейской национальности[18]. <…> // Я считал, что борьба против советской власти вообще немыслима без физического уничтожения как партизан, так и других советских патриотов”. // Эти злодеяния Меньшагина против советских граждан подтверждаются показаниями свидетелей Раевского, Ефимова и Смирнова. <…> // В апреле 1942 года при личном участии Меньшагина были арестованы, а затем в СД физически уничтожены цыгане, в т. ч. дети, женщины и старики национального колхоза Михновского района Смоленской области. // В целях борьбы с партизанским движением и выявления лиц, не нуждающихся с его точки зрения в доверии, Меньшагин установил порядок, обязывающий всех прибывавших в город являться лично к нему для беседы и получения разрешения на прописку. Таким образом при личном общении Меньшагин собирал данные, которые могли интересовать германские разведывательные органы, а явно подозрительных лиц направлял в комендатуру. <…> // При непосредственном участии Меньшагина из Смоленска на принудительные работы в Германию было угнано несколько десятков тысяч человек трудоспособного населения[19]. <…> // На всем протяжении своей предательской деятельности на посту бургомистра г. Смоленска Меньшагин работал в тесном взаимодействии с СД и немецкой Полевой жандармерией, которой в 1943 был привлечен для сотрудничества с немецкими контрразведывательными органами. <…> Меньшагин в период своей работы в Смоленске неоднократно выступал по радио, а также в издававшейся в Смоленске газете „Новый путь” с контрреволюционными выпадами против советской власти. <…> // Перед наступлением Советской армии Меньшагин бежал вместе с отступавшим противником в Бобруйск, где, будучи назначен бургомистром города, продолжал проводить пособническую и предательскую работу. В Бобруйске им был организован филиал т. н. „Союза борьбы против большевизма”, где Меньшагин лично проводил широкую вербовочную работу по вовлечению новых участников в этот союз. // Перед освобождением Белоруссии войсками Советской армии Меньшагин бежал в Западную Германию, где до капитуляции гитлеровских войск работал в антисоветском т. н. „Власовском комитете освобождения народов России”. // За активную работу в пользу фашистской Германии Меньшагин был награжден немецким командованием 4 орденами, получил звание майора немецкой армии. // Принимая во внимание, что преступная деятельность Меньшагина против Советского Государства материалами следствия в деле вполне доказана и осужден он к 25 годам тюремного заключения правильно, — полагал бы: ходатайство Меньшагина Б. Г. о пересмотре дела оставить без удовлетворения»[20].
11 мая заключение было утверждено председателем КГБ И. А. Серовым и уже 12 мая — вместе с заявлением Меньшагина и его архивно-следственным делом — направлено заместителю главного военного прокурора СССР Д. П. Терехову, отвечавшему в ГВП за особо резонансные дела. Терехов спустил вопрос на рассмотрение прокурору ГВП полковнику юстиции Т. М. Кузяйкину, который аккуратно — буквально слово в слово — переписал заключение чекистов и повторил их вывод: «Дело по обвинению Меньшагина Бориса Георгиевича внести на рассмотрение Центральной Комиссии[21] с предложением: жалобу Меньшагина Б. Г. оставить без удовлетворения, в пересмотре решения по делу отказать!»
Заключение Кузяйкина датировано 15 июня 1954 года. Под ним уже имеется согласие Терехова, направившего его вместе с делом начальнику учетно-архивного отдела КГБ полковнику Я. А. Плетневу — на рассмотрение упомянутой Центральной комиссией. Последняя все это рассмотрела 26 июля и с заключением прокуратуры, разумеется, согласилась[22].
Решение Комиссии было сообщено Меньшагину в августе 1954 года. Тот, ознакомившись, остался не только не удовлетворен самим отказом, но и раздосадован его аргументацией, опиравшейся на те же самые грубые искажения, примененные к нему во время следствия, которые он оспаривал.
29 января 1955 года он повторил свою попытку, адресуясь на этот раз к председателю СМ СССР Г. М. Маленкову. Это, пожалуй, самое подробное из всех меньшагинских обращений в инстанции. Прямая связь между «искажениями» в методах следствия и «искажениями» в аргументации обвинения и осуждения именно здесь раскрывается наиболее обстоятельно.
Так, в прямое нарушение статьи 111 УПК РСФСР в его деле раскрыты и показаны исключительно те обстоятельства, что изобличают его вину, которой он и так никогда и не отрицал, зато опущено все, что говорило в его пользу и положительно характеризовало его осознанную деятельность вопреки немецким интересам. В результате такой односторонности нагнеталось ощущение виновности и формировалось предвзятое к нему отношение. Игнорировался даже такой очевидный и задокументированный факт, как явка Меньшагина с повинной в особый отдел 48-й дивизии 28 мая 1945 года.
В качестве особо вопиющих нарушений УПК Меньшагин называет несколько[23]. Первое — запись показаний в искаженной форме, с исключением оправдывающих или снижающих ответственность фактов (нарушение статьи 138). Второе — отказ в гарантированном статьей 206 праве написать дополнительные собственноручные показания. Третье — чудовищное превышение допустимых сроков следствия (нарушение статьи 116). Четвертое — последовательный отказ или уклонение всех его шести следователей от того, чтобы ознакомить его с тем Указом Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г., по которому его осудили (нарушение статьи 135).
Отсюда, объясняет Меньшагин, — недоброкачественность следствия в целом, его несоответствие фактическому положению вещей. Так, ключевую роль в обвинении сыграл эпизод с арестом в ноябре 1942 года девушки-разведчицы, вероятно расстрелянной немцами. Но при этом опущены и проигнорированы как сами обстоятельства, при которых этот арест происходил (то самое нарушение статьи 138 УПК), так и то, что Меньшагин «сам рассказал об этом эпизоде на следствии, чего, конечно, не могло бы быть, если бы он в самом деле был предательством, а не злосчастной ошибкой». Свои отношения с немецкой полицией Меньшагин аттестует как в целом плохие и напряженные.
Смыслом же и лейтмотивом своей деятельности на посту бургомистра Смоленска Меньшагин называет поелику возможную «помощь бедствующим соотечественникам», выражавшуюся, в частности, в сокрытии сведений о коммунистах, высвобождении из плена военнопленных и в препятствовании под благовидными предлогами отправке в Германию жителей Смоленска. Подытоживая и прося о содействии в смягчении своего наказания, Меньшагин всякий раз подчеркивал, что он сдался с повинной сам — и только потому, что, хотя и был виноват, но ничего отягощающего вину за собой не чувствовал.
Получив эту жалобу 5 февраля, группа писем Управления делами Совмина СССР переадресовала ее через неделю… в ГВП! Следов какой бы то ни было реакции на эту жалобу в надзорном деле нет.
С 9 по 13 сентября 1955 года Москву посетил первый канцлер Федеративной Республики Германия Конрад Аденауэр. Визит был поистине исторический, а для десятков тысяч немецких военнопленных, все еще — упорно и под любыми предлогами — удерживавшихся в СССР, судьбоносный.
Но не для них одних! Уже 17 сентября 1955 года была объявлена амнистия лицам, сотрудничавшим с немцами, если только они не были ответственны за конкретные убийства или истязания. 20 сентября, еще не зная в этот день об амнистии, но, опираясь на слова Н. А. Булганина[24], произнесенные в ходе переговоров с канцлером, Меньшагин — читатель газет — незамедлительно обратился к новому премьеру с просьбой о пересмотре его дела и облегчении своей участи.
Осенью 1956 года с Меньшагиным солидаризировалась даже тюремная администрация. После официального объявления амнистии соответствующая Владимирская комиссия сделала по его поводу представление на освобождение, решительно не поддержанное наверху.
К кому бы и когда Меньшагин ни обращался, все его жалобы первым делом попадали в ГВП, где воспринимались, вероятно, как старая знакомая песня — одна и та же, но перманентная петиция.
Но на этот раз и в самой ГВП закрались сомнения в безупречности следствия, о чем свидетельствует следующая «Справка» от 11 октября 1955 года: «В жалобе Меньшагин указывает на нарушения законности при производстве следствия по его делу, оспаривает правильность квалификации его действий по Указу от 19.IV.1943 г. // В заключении эти доводы не опровергнуты и не приведены доказательства, на которых основано обвинение, по которому осужденный Меньшагин осужден по Указу от 19.IV.1943 г. к 25 годам тюрьмы, однако такой меры наказания этот указ не предусматривает. // В свете Указа Президиума Верховного Совета СССР от 17 сентября с. г. полагал бы: // истребовать дело Меньшагина. [Подпись, нрзб.] 11.10.1955»[25].
Назавтра дело Меньшагина было затребовано ГВП в Учетно-архивном отделе КГБ, и результатом его изучения едва не стал прокурорский протест!
21 января 1956 года зам. начальника отдела по надзору за местами заключения Прокуратуры РСФСР, государственный советник юстиции 3-го класса Н. Зарубин направил в ГВП[26] — вместе с личным делом Меньшагина — преставление Прокуратуры РСФСР[27] на вынесение протеста на Постановление ОСО от 12 сентября 1951 года на предмет изменения Меньшагину меры наказания: его содержание в тюрьме незаконно, ибо нарушает примечание к статье 20 УК РСФСР, поэтому во имя торжества законности тюрьму Меньшагину следует… заменить на исправительно-трудовой лагерь, то есть на Гулаг.
Самый срок приговора — 25 лет — здесь даже не обсуждается, зато поддержан вопрос, поднятый в жалобе Меньшагина: «Одновременно, для решения вопроса о возможности применения к Меньшагину амнистии по Указу от 17 сентября 1955 года сообщить прокуратуре РСФСР, за какую конкретную деятельность он осужден, так как в постановлении Особого совещания нет описания совершенного им преступления»[28].
Получив представление из союзной ГВП, Машин (Прокуратура РСФСР) уже 23 января 1956 года направил его по территориальности — начальнику Отдела по надзору за местами заключения Прокуратуры РСФСР, государственному советнику юстиции 3 класса тов. Шахову. 17 апреля тот же Машин обратился к тому же Шахову еще раз, требуя ускорить рассмотрение и подачу протеста.
Но на этом письме — интереснейшая помета Д. Терехова: «19.5.56 доложил т. Руденко Р. А. Он дал указание устно сообщить т. Круглову (прокурору РСФСР), что делом Меньшагина им заниматься не следует, что дело будет рассмотрено в Комиссии[29]. 21.5. передал это т. Круглову в ГВП. Д. Терехов»[30].
До чего же выразителен этот окрик: «Стоп! Делом Меньшагина вам заниматься НЕ СЛЕДУЕТ!».
Р. Руденко уж точно не забыл тот нюрнбергский срам с «катынским делом»! И давал понять: случай Меньшагина совершенно особый — не юридический, а политический, о чем в российской прокуратуре забыли или скорее не знали. Так что, коллеги, не докучайте КГБ запросами о конкретных преступлениях и зверствах, совершенных или не совершенных Меньшагиным. Он остается там, где находится, — точка!
И пусть себе строчит любые жалобы, но и не забывает радоваться, что остался жив. Сказано же, что вина в совершении тяжких преступлений «материалами дела доказана», из этого и исходите: никакая амнистия и никакой пересмотр к Меньшагину применены не будут![31]
Не ведая о такой подноготной, Меньшагин не переставал жаловаться. В ноябре 1956 года он обратился уже к самому Хрущеву, аппарат которого переадресовал жалобу на секретаря ЦК КПСС Аристова[32], отвечавшего за этот участок по партийной линии. В декабре Меньшагин получил — из ГВП — хорошо знакомый ответ, датированный 30 ноября: никакой амнистии!
Между ноябрем 1956-го и ноябрем 1962 года. Меньшагин еще четырежды обращался наверх, приводя все новые и все более веские, на его взгляд, доводы о несправедливости, допускаемой по отношению к нему. Адресата первого из этих писем мы не знаем, адресат второго — председатель Верховного суда РСФСР Анатолий Тимофеевич Рубичев (1903 — 1973), а адресат третьего и четвертого — снова Хрущев.
К Рубичеву Меньшагин обратился 15 ноября 1958 года — и потому именно к нему, что его осуждение по Указу от 19 апреля 1943 года юридически некорректно, поскольку прерогативой осуждения по этому указу обладал Военный трибунал, а не осудившее Меньшагина ОСО (Особое совещание).
Впрочем, главным протестным пунктом к этому времени было уже не применение к Меньшагину Указа 1943 года, а неприменение к нему амнистии 1955 года. Об этом, с извещением и самого Меньшагина, хлопотала даже администрация тюрьмы.
Между тем в 1958 году и в тюремном распорядке произошли перемены — и на сей раз к худшему: отменили даже телевизор (правда, начали показывать кино). А в 1961 году — перед самым XXII съездом КПСС — еще одно серьезное ухудшение: сокращение переписки до одного письма в месяц и права на получение посылки — до одной весом не более 5 кг в полгода. 21 мая 1962 года Меньшагин (единственный раз за все 25 лет!) был даже наказан в административном порядке — за нарушение порядка при подъеме[33].
27 августа 1960 года Меньшагин снова жаловался Хрущеву, а 21 ноября 1962 года — еще раз. Отвечая на первую из этих жалоб в декабре 1960 года, прокуратура на всякий пожарный купировала еще один канал облегчения тюремной участи Меньшагина. 9 декабря зам. прокурора Владимирской области старший советник юстиции П. Спешов сообщал прокурору отдела по надзору за следствием в органах госбезопасности Прокуратуры СССР старшему советнику юстиции тов. Н. Щетининой, что «…вопрос о применении к Меньшагину Указа Президиума Верховного Совета СССР от 25 апреля 1960 года „О смягчении мер наказания вставшим на путь исправления лицам, осужденным до введения в действие Основ уголовного законодательства СССР и Союзных республик к лишению свободы на сроки свыше установленных ст. 23 Основ”, в июне 1960 года по представлению УКГБ по Смоленской области рассматривал КГБ при СМ СССР и пришел к выводу о нецелесообразности снижения Меньшагину срока наказания до высшего предела, установленного ст. 23 Основ, т. е. до 15 лет. // Заключение КГБ утверждено зам. председателя КГБ при СМ СССР тов. Перепелицыным 25 июня 1960 года. // Со своей стороны считаем, что из-за тяжести совершенных Меньшагиным преступных деяний в настоящее время нецелесообразно применять к нему ст. 23 Основ уголовного законодательства СССР и Союзных республик»[34]. Упоминаемые «Основы…» были приняты 25 декабря 1958 года (статья 23: «Лишение свободы»). Обратите внимание на неожиданное возникновение в этом контексте УКГБ по Смоленской области!
Жалобы 1960 года в надзорном производстве нет, а вот жалоба от 21 ноября 1962 года имеется, адресат которой, Хрущев, явно еще не отошел от Карибского кризиса.
В своей жалобе Меньшагин учитывал новый внутриполитический расклад и новый имидж Хрущева как разоблачителя культа личности и борца за справедливость. Впервые в череде своих писем наверх Меньшагин решился апеллировать к своему довоенному адвокатскому опыту борьбы с беззаконием и к самому беззаконию, как фактору принятия решения о сотрудничестве с немцами.
Хрущев для Меньшагина — единственная и последняя инстанция, способная изменить его судьбу. Но никакой реакции и на это обращение не произошло.
Интересный казус случился в 1963 году — в год пятнадцатилетия «Декларации прав человека», принятой ООН в 1948 году. Прочтя в «Правде» статью о нарушении прав человека в Испании и Греции, где узников тюрем частенько бросают в одиночные камеры, Меньшагин еще раз просигналил о том, что является «чемпионом мира по сидению в одиночке» и тем самым живым примером нарушения прав человека и в СССР.
Похоже, что на этот раз он не писал Хрущеву, а воспользовался неожиданными контактами с владимирскими тюремным и кагэбэшным начальством. Подробности мы встречаем в жалобе 1965 года, адресованной КГБ. Оказывается, 20 июня 1963 года у Меньшагина была встреча с сотрудниками управления КГБ по Владимирской области, после которой в его сознании вдруг сложился «паззл» собственной судьбы — с 6-летним следствием, с внесудебным приговором, с одиночным и номерным заключением, а в особенности — с незаконным, но систематическим отказом в применении к нему амнистии 1955 года.
Все это приобретало рациональный смысл лишь если допустить влияние какого-то мощного «привходящего обстоятельства», как он это сам для себя назвал. Источником такой «гравитации» могло быть — и было — только одно: Катынское дело и его экскурсия 18 апреля 1943 года на эксгумацию. Своим озарением Меньшагин в тот же день поделился с владимирскими чекистами.
Назавтра, 21 июня 1963 года, Бориса Георгиевича вызвал к себе зам. начальника тюрьмы подполковник Белов и предложил: первое — перевод в лучшую камеру и улучшение бытовых условий и второе — командировку в Минск! Съездить в тамошнюю тюрьму на весьма привилегированные условия — ну и немного поработать там… «наседкой»!
Без труда поняв, как его хотят развести, Меньшагин вежливо отказался от второго: «Спасибо, не подойдет». Несмотря на это, уже через пять дней, 26 июня (а если по тюремной документации, то 26 августа), исполнилось первое: его перевели в теплую камеру 2-23 — камеру на двоих.
Подселили к нему Степана Соломоновича Мамулова (Мамулянца, 1902 — 1976), бывшего генерал-лейтенанта госбезопасности, служившего у Берии то начальником секретариата, то одним из замов, курировавшим в том числе и Гулаг. Арестованный после смерти шефа, Мамулов получил в декабре 1953 года 15 лет, 3,5 месяца из которых— до 10 ноября 1963 года — он провел в обществе Меньшагина[35].
Общение явно пошло на пользу Мамулову, он преуспел как минимум в двух пунктах. Пункт первый: Мамулов попросил разрешения получать из дома дополнительную посылку — якобы единственно для того, чтобы иметь возможность делиться с соседом. Разрешение он получил, посылки из дома регулярно получал и с соседом исправно делился — каждый раз давая ему аж целое яблоко...
Пункт второй: узнав про библиотечную «подработку» своего сокамерника (аж на два с половиной рублей в месяц), Мамулов настолько иззавидовался, что добился того, чтобы эту работу у Меньшагина отобрали и передали ему, Мамулову.
Тюрьма при Брежневе
Вторым по счету соседом Меньшагина был советский разведчик, майор госбезопасности Матвей (Матус, Макс) Азарьевич Штейнберг (1904 — 1997). Они встретились впервые в камере еще при Хрущеве (22 января 1964 года), а расстались — при Брежневе (8 января 1966 года). Вместе провели почти два года. Меньшагин вспоминал, как встречал с ним Новый год — не то 1965-й. не то 1966-й. Паневропейский шпион-нелегал, Штейнберг получал в тюрьме даже «Юманите» с «Нойес Дойчланд»! Меньшагин помог ему составить такую жалобу, благодаря которой Штейнберга выпустили на целый год раньше.
Третьим и последним сокамерником Меньшагина был генерал-лейтенант Павел Анатольевич Судоплатов (1907 — 1996), перворазрядный агент-убийца и организатор убийств. В 1953 году, благодаря искусной тактике «коматозного ступора»[36], он избежал общей участи приближенных к Берии чекистов и получил вместо пули 15 лет тюрьмы — с зачетом своего спектакля. Их совместное проживание-уживание было довольно кратким — около 20 дней — со 2 по 21 августа 1968 года, когда у Судоплатова истек его срок.
Приводя обильные сведения о Судоплатове, Меньшагин о нем как о своем третьем сокамернике ни словом не обмолвился. Между тем это зафиксировано и в тюремной документации, и в воспоминаниях Судоплатова: «Несмотря на мое ходатайство оставаться в одиночной камере, через год мне подсадили сначала Брика, затем Штейнберга, а позже бургомистра Смоленска при немцах Меньшагина. Наши отношения были вежливыми, но отчужденными»[37].
4 апреля 1965 года, еще в бытность «соседом» Штейнберга, Меньшагин обратился к председателю КГБ, каковым в 1961 — 1967 гг. был Владимир Ефимович Семичастный (1924 — 2001), со следующим и весьма неожиданным посланием — свидетельством запоздалого осознания роли Катыни в своей судьбе и, как следствие этого осознания, желания нейтрализовать или минимизировать ее влияние. Экс-бургомистр Смоленска предлагал КГБ как бы джентльменскую сделку — личное обещание молчать о Катыни в обмен на освобождение: «Я даю честное слово, что в случае освобождения я никаких суждений по этому вопросу высказывать не буду. // Все, кто знал меня до тюрьмы, знают, что я всегда был хозяином своего слова. <…> // Если потребуются от меня какие-то дополнительные пояснения или действия, я готов их дать в любой момент»[38].
Реакция на это предложение — ожидаемо нулевая. Пускай помалкивает и так, пусть досидит до конца срока, а там посмотрим. (А может быть, не стали дешевить: не предложил же Меньшагин лично засвидетельствовать, что немцы были катынскими палачами...)
12 мая 1968 года Меньшагин обратился к генпрокурору СССР, коим по-прежнему оставался Р. А. Руденко[39], как юрист к юристу. Смысл этого обращения совершенно иной, чем в КГБ. В сущности, это подытоживающая оценка Меньшагиным как юристом той откровенной правовой несправедливости, допущенной, а точнее, примененной советской властью по отношению к нему как правонарушителю. На положительную реакцию он уже не надеялся, но сама эта противоправность добавляет к его историческому лицу краску жертвенности[40].
И действительно: просьба «скостить» хотя бы два последних несправедливых года тоже не была услышана. И единственное, в чем Меньшагин со всеми своими перманентными жалобами преуспел, — это признание осенью 1969 года началом его срока не 7 июня, а 28 мая 1945 года.
Но даже за это сотрудникам Прокуратуры РСФСР пришлось невольно, но основательно побороться: оба надзорных производства хорошо документируют то, с каким скрипом — вплоть до проволочек с предоставлением следственного дела — КГБ соглашался хотя бы на это[41].
Надо сказать, что в 1969 году, за год до истечения своего срока, Борис Георгиевич натерпелся новых страхов. Связано это было с делом Святослава Караванского (1920, Одесса — 2016, Балтимор), украинского поэта, филолога и публициста, проведшего к тому времени уже около 20 лет в советских тюрьмах (в 1945 — 1960 и 1965 — 1979, с 1979 он в эмиграции). Оказавшись во Владимирской, он через свою жену, Нину Строкатую (1926, Одесса — 1998, Дентон), попытался передать на волю (а конкретно — Ларисе Богораз) 69 страниц записанных тайнописью документов.
Среди них два — якобы меньшагинские. Первый — обращение в Международный Красный Крест, поименованное в деле Караванского как «Прошение» (в оригинале такого заголовка нет), — был датирован 9 декабря 1968-го, второй — «Завещание» — 23 февраля 1969 года. Документы почти идентичны, второй содержит дополнительные призывы к мировой общественности не иметь дела с СССР и упоминает чехословацкие события 1968 года[42].
Вот текст «Прошения»:
«В Международный комитет Красного Креста и Красного Полумесяца.
От белорусского гражданина МИНЬШАИНА Бориса Федоровича, беспартийного, по национальности белоруса, осужденного в 1945 году постановлением ОСО на 25 лет тюремного заключения и содержащегося в тюрьме № 2 г. Владимира.
Я, белорусский гражданин, МИНЬШАИН Борис Федорович, 24-й год содержащийся в тюрьме без вины, прошу Международный Красный Крест заинтересоваться моей судьбой помочь мне добиться элементарного человечного к себе отношения, в котором мне бессердечно и безапелляционно отказано. // Моя просьба вытекает из моей трагической биографии, а поэтому я должен познакомить Вас с ней. // Я — уроженец Белоруссии — в 1941 г. оказался на оккупированной немцами территории СССР и в 1942 г. был приглашен как местный житель для участия в международной комиссии по расследованию массового зверского убийства 10 тысяч польских военнопленных в Катынском лесу. В качестве члена комиссии я участвовал в ее работе, и моя подпись стоит под целым рядом документов, а также под заключением, опубликованном Комиссией в 1942 — 1943 гг. и устанавливавшем прямых виновников массового бесчеловечного убийства безоружных пленных. Как неопровержимо показано комиссией, виновником этих злодеяний являются советские репрессивные органы НКВД. Поставив свою подпись под документами комиссии, я поступил, как должен поступить всякий честный патриот и сейчас, спустя 27 лет после участия в комиссии, готов подписать эти документы вторично. Опасаясь за свою судьбу, т. к. я был знаком с правосудием, распространенном в СССР, я в 1944 г. выехал на Запад и к моменту окончания войны в 1945 году находился в Югославии (Белград). Летом 1945 г. мне стало известно, что репрессивные органы в СССР арестовывали мою жену и дочь. Возмутившись таким чудовищным актом злобной мстительности по отношению к ни в чем не повинным членам моей семьи, я обратился в Советское посольство в Югославии с протестом... Посол, выслушав меня, обещал разобраться в случившемся, но буквально через несколько дней я был схвачен на улицах Белграда и под конвоем отправлен в СССР. Здесь меня ждал „суд” ОСО (без судьи, прокурора и защиты). ОСО вынесло приговор —25 лет тюрьмы. С тех пор и поныне я нахожусь в одиночном заключении во Владимирской строгой тюрьме. Все долгие годы заточения я не раз пытался узнать, где мои жена и дочь, чтобы хотя бы перед смертью обменяться весточкой с родными мне людьми, но все бесполезно. Я содержусь один, и никто из моих родных не знает, где я. Я не получаю ни писем, ни посылок — никакой связи с внешним миром. Это трагическое положение и заставляет меня обратиться в Международный Красный Крест [с просьбой] разыскать мою жену и дочь и передать им, что их муж и отец, МИНЬШАИН Борис Федорович находится во Владимирской тюрьме № 2. [Адрес] таков: г. Владимир, ГСП, Учреждение 0540-2, МИНЬШАИНУ Борису Федоровичу. 9.12.68. [подпись]».
Первое же знакомство с документами не оставляет ни малейших сомнений: сам Меньшагин к их написанию касательства не имел. Одни только «Миньшаин», «Борис Федорович», «белорусское гражданство», «участие в немецкой комиссии» или «Белград» чего стоят!
Очевидно, что их подлинный автор — если не Караванский, то кто? — не имел с ним прямого контакта, максимум — косвенное, через третьих лиц, касательство. Этими третьими лицами вполне могли быть кто-то из знакомых Меньшагину оуновок-«западэнок», сидевших на том же третьем этаже, что и Меньшагин: Галина Томовна Дидык, Екатерина Мироновна Зарицкая и Дарья Юрьевна Гусяк. Услышав от них рассказ об этой «железной маске» и поразившись его причастности к истории с Катынью, Караванский, мешая правду и домыслы, включил всю силу и волю своего воображения и накатал обе свои «параши»[43], рассчитывая, в случае успеха с их передачей на волю, сорвать свой политический куш.
Бориса Георгиевича Меньшагина, разумеется, привлекли к процессу Караванского. 28 августа 1969 года следователь КГБ Пархоменко допрашивал его в качестве свидетеля: Меньшагин заявил ему, что ни Караванского, ни обстоятельств расстрела поляков не знает. В качестве свидетеля Меньшагин повторил свои показания 17 апреля 1970 года на заседании Владимирского облсуда по делу Караванского, осужденному тогда на дополнительные 10 лет[44].
Нельзя не отметить, помимо богатого мифотворческого воображения, и безграничного самоуправства Караванского. По отношению к лично ему не знакомому, но вполне конкретному «Миньшаину» его рукоделие было не чем иным, как провокацией и принесением в жертву. Впрочем, и суд тогда не постеснялся приписать Меньшагину такое утверждение: «Далее Меньшагин пояснил, что ему, как бывшему бургомистру города Смоленска, обстоятельства уничтожения польских офицеров в 1942 г. не известны, однако, он убежден, что польские военнопленные были расстреляны немецкими фашистами»[45].
Обратите внимание на дату суда — 17 апреля 1970 года: до окончания собственного 25-летнего срока Меньшагина — лишь месяц! Он не сомневался, что все это спецоперация КГБ лично против него — с целью накинуть десятку и не выпускать из тюрьмы.
Дополнительного срока не накинули, но и с рук ему эта история не сошла. На прощание он получил мощнейший удар — у него отобрали воспоминания, которые, с официального разрешения начальника тюрьмы, он писал с 1952-го по 1955 год. Видимо, «ордер» на такое же чудо, как с рукописью «Розы Мира» Даниила Андреева, затесавшейся в мешок с грязными портянками, в одно и то же место — во Владимирский централ — дважды не выдается.
Тем значимее все прочие свидетельства Бориса Меньшагина, в том числе его воспоминания[46], написанные в начале 1970-х гг., его радиоинтервью и эпистолярия. Среди его адресатов были не только его добрые знакомые и друзья[47], но также самое высокое советское начальство — руководители МВД, КГБ, ГВП, СМ СССР и ЦК КПСС. Именно эти письма и составили настоящую публикацию.
Павел Полян
ПИСЬМА Б. Г. МЕНЬШАГИНА РУКОВОДИТЕЛЯМ СССР
<1>
Б. Г. Меньшагин — Г. М. Маленкову, 29 января 1955 года[48]
Председателю Совета министров СССР
Г. М. Маленкову
[от] заключенного во Владимирской тюрьме МВД СССР
Меньшагина Бориса Георгиевича
Жалоба
Постановлением Особого совещания при министре государственной Безопасности СССР от 12 сентября 1951 года я на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года осужден к заключению в тюрьме на 25 лет, считая срок с 7 июня 1945 года. Поданная мною в ноябре 1953 года жалоба на имя министра внутренних дел СССР[49], как мне сообщил начальник тюрьмы[50], оставлена без последствий.
Я не могу согласиться с правильностью этого и, учитывая Ваши слова о необходимости строго соблюдать законность и не допускать никаких злоупотреблений в отношении граждан[51], обращаюсь к Вам с просьбой о пересмотре дела по следующим основаниям:
1) Сущность моего дела в том, что в период оккупации германской армией г. Смоленска, где я до войны работал в качестве адвоката, я занимал должность бургомистра этого города; после отступления немцев из Смоленска был бургомистром в г. Бобруйске, а затем выехал в Германию (своей виновности перед Родиной за указанные действия я никогда не отрицал и по окончании войны я добровольно явился 28 мая 1945 г. к советским властям в г. Карлсбаде в Чехословакии, куда специально для этого пришел пешком из гор. Ауэрбаха в Баварии[52], находящегося в американской зоне). Я рассчитывал, что теперь по окончании войны расследование моей деятельности сможет быть проведено с достаточной полнотой и будут установлены обстоятельства, не только изобличающие мою вину, которой, повторяю, я никогда не отрицал, но и говорящие в мою пользу, положительно рисующие мою деятельность, ради которой, в сущности, я и занялся ею в 1941 году.
2) Но эти предположения мои совершенно не оправдались: благодаря допущенному в процессе расследования нарушению ряда требований У.П.К. РСФСР материал расследования принял односторонний, не отвечающий истинному положению вещей характер.
Незначителен сам по себе, но символичен уже тот факт, что сам срок моего заключения считается не с 28 мая 1945 года, когда я фактически был заключен под стражу, а лишь с 7 июня 1945 г., когда это заключение было санкционировано прокурором. Таким образом формальное соблюдение этой нормы, установленной Конституцией СССР как гарантия граждан от незаконных задержаний, превратилась в свою противоположность, т. к. форма оторвалась от содержания.
3) Закон требует записи подлинных показаний обвиняемого; следователи же вкладывали мои показания в свои трафаретные формулы, отчего смысл их существенно изменялся. Кроме того, в прямое нарушение ст. 111 УПК РСФСР[53], в протокол допросов совершенно не включены все показания, касавшиеся положительных моментов моей деятельности, а отдельные инкриминируемые мне факты, вырванные из жизни, изолированы от сопутствовавших им обстоятельств, не отражают действительного положения вещей и искусственно создают видимость виновности. До чего этот односторонний обвинительный подход довлел мышлением следователя, показывает хотя бы такой факт: он упорно не хотел внести в протокол моих показаний упоминая о моем добровольном возвращении и самостоятельной явки в особый отдел 48-й дивизии[54], хотя, в деле имелся протокол от 28 мая 1945 года о явке с повинной, подтверждающий это обстоятельство.
4) У допрашивавших меня следователей подполковника Пузикова[55], капитана Богданова[56], майора Беляева[57], подполковника Меретукова[58], Козырева[59] и Рыбельского[60] я просил показать мне Указ Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г., по которому мне предъявлено обвинение, однако я так и не смог этого добиться: все они заявляли, что у них нет данного Указа при себе, и обещали показать в будущем.
5) На содержание следствия, которое в основном производилось в Управлении государственной безопасности Смоленской области, существенно повлияло следующее обстоятельство. В день начала следствия, 13 августа 1945 года следователь майор Беляев провел меня к начальнику этого Управления полковнику Волошенко[61], который при входе воскликнул: «А, Смоленский мэр. Пожалуйте, садитесь», потом подошел ко мне вплотную и вдруг отпрянул назад, и воскликнул: «У вас все руки в крови!» Этот прием был им настолько мастерски проделан, что я невольно посмотрел на руки прежде, чем понял аллегоричность этого возгласа, сказал: «Нет, руки мои чисты, и крови я не проливал». Эти мои слова вызвали приступ ярости у Волошенко; он затопал ногами, ударил кулаком по столу и закричал: «Если вы не будете сознаваться, мы на вашей шкуре выспимся!»
По своей большой практике защитника по политическим делам в предвоенные годы, а также из многочисленных рассказов заключенных, которые мне пришлось слышать во время следования по этапу через тюрьмы Праги, Лигнице, Львова, Киева, я знал, что это обещание легко может выйти за пределы аллегорий и в той или иной форме превратиться в действительность, а потому впоследствии неоднократно говорил майору Беляеву, при его настаиваниях по различным вопросам: «Ну, как хотите, мне все равно». Надо отдать справедливость, что он не всегда пользовался этим моим согласием, спрашивая иногда: «А фактически-то было это?», и когда я снова повторял: «Нет», он удовлетворялся и прекращал свои настояния, но по ряду моментов поступал иначе. В частности, он вложил в мои уста заявление о якобы отрицательном моем отношении к евреям как нации революционной. Вздорность этого отвергается как тем, что у меня в довоенное время был целый ряд приятелей-евреев среди моих коллег по адвокатуре, с которыми я находился в лучших отношениях, чем со многими русскими, так и моим поведением по отношению к евреям в период оккупации: радикальной помощи я им оказать не мог, но по мере моих возможностей помогал, нарушая этим данную мне немецким SD инструкцию. Так, я не привел в исполнение постановления Комендатуры (немецкой) о взыскании с евреев по солидарной ответственности 50000 рублей[62] единовременного налога в пользу городского управления в октябре 1941 года. Несмотря на запрещение, я регулярно выдавал им соль с соляного склада, которую они и обменивали затем на продукты у крестьян, что значительно облегчало им продовольственное положение; отпустил строительные материалы для ремонта поврежденных при воздушной бомбардировке в апреле 1942 г. строений, в которых они проживали, на что я тоже не имел права. Об убийстве евреев 16 июля[63] 1942 года я узнал post factum от своего заместителя Гандзюка, который по словам генерала из 2-го Управления М.Г.Б. (фамилии его не знаю)[64] на допросе в ночь 25 января 1946 года якобы присутствовал при этом убийстве. Мне кажется, что этот факт сам по себе характерен: немцы, придерживавшиеся всегда строгой субординации, на этот раз обратились в обход меня непосредственно к Гандзюку, не считая меня, видимо, пригодным для этого дела.
6) При объявлении мне 10 сентября 1946 года об окончании следствия, я в порядке ст. 206 УПК[65] просил дать мне возможность написать дополнительные собственноручные показания, имея при этом в виду внести коррективы к своим прежним показаниям, изуродованным благодаря вышеупомянутым приемам следователя. Предъявлявший мне дела подполковник Козырев заявил, что ходатайство мое будет удовлетворено; подтверждал это потом и подполковник Рыбельский, к которому мое дело перешло от Козырева. Однако, несмотря на то, что после объявления окончания следствия, я пробыл на положении подследственного во внутренней тюрьме М.Г.Б. СССР еще 5 лет, так и не удосужились исполнить это обещание.
7) Как естественное, в силу законов диалектики, последствие такого нарушения формы следственного процесса является недоброкачественность его содержания в смысле неадекватности его фактическому положению вещей. Как пример приведу следующий случай. По словам одного из моих следователей подполковника Меретукова, все дело мне портит случай с арестом мною девушки-разведчицы, по-видимому, расстрелянной немцами. В протоколе допроса коротко записан самый факт, но все обстоятельства, при которых он произошел, опущены, а сводятся они к следующему. В ноябре 1942 г. ко мне на прием явилась молодая девушка с просьбой разрешить ей проживание в Смоленске; на мой вопрос, откуда она прибыла, она ответила: «Из Горького». Такой ответ озадачил меня, и я стал расспрашивать подробно. Девушка заявила, что она жительница Ильинского района Смоленской области[66]: с началом войны эвакуировалась в г. Горький, но там ей было скучно, и она решила вернуться на родину. Поездом доехала до г. Торопца, пешком дошла до линии фронта, перешла его, пришла в Ильино, но оно все выгорело, и она решила идти в Смоленск и жить там. Я спросил ее, чем она занималась в г. Горьком, через какие станции ехала до Торопца, был ли у нее пропуск от советских властей, на что та ответила, что в Горьком ничего не делала, пропуска не было, а через какие станции ехала — не помнит. Я плохо знал о положении вещей в СССР в это время, но поверить, чтобы в это трудное время молодую, здоровую девицу кормили бы и не заставили работать в течение более года, я никак не мог, а самый рассказ о поездке был совершенно неправдоподобен; было ясно, что она лжет, но причину этой лжи я истолковал неверно.
Дело в том, что у меня в это время был острый конфликт с начальником Смоленского окружного управления Р. К. Островским, белоэмигрантом, впоследствии Президентом так называемой Белорусской Рады; Островский усиленно добивался у немцев снятия меня с должности бургомистра г. Смоленска, не гнушаясь при этом различных провокаций; особенно активную роль играли в этом деле его племянники Д. Космович и М. Витушко, до войны польские полицейские в г. Несвиже, а в то время возглавлявшие Смоленскую окружную полицию. Так как дня за 3 до этого я получил распоряжение немецкой комендатуры о том, что все лица, которым я даю разрешение на проживание в Смоленске, должны после этого получить в окружной полиции визу об их благонадежности, у меня сразу мелькнула мысль, что эта девушка подослана ко мне окружной полицией; эта мысль еще более укрепилась во мне, когда девушка на мое предложение перестать рассказывать сказки, а говорить серьезно, откуда она и почему у нее в паспорте нет никакой послевоенной[67] прописки, стала кричать и ругать меня, что в свою очередь рассердило меня, и я подверг ее аресту при полиции на 3 дня и через дежурного полицейского отправил в арестное помещение, будучи совершенно уверен, что это полицейский агент, которые в надежде на защиту полицией часто держали себя дерзко. Но часа через 2 ко мне пришел заместитель начальника политического отдела полиции Миллер и спросил, как мне удалось задержать эту особу, которую они уже давно разыскивают как разведчицу, переброшенную через линию фронта на самолете.
Для меня это было полной неожиданностью; никакого умысла губить ее я не имел; если бы таковой был, то, конечно, я не отправил бы ее к своим врагам в русскую полицию, а [отправил бы] к немцам, где мое положение вообще, а в то время в особенности, было шатко, но я этого никогда не делал. Об этом случае знали только я и Миллер, находившийся в последнее время войны в Линце в Западной Австрии. Я сам рассказал об этом эпизоде на следствии, чего, конечно, не могло бы быть, если бы он в самом деле был предательством, а не злосчастной ошибкой, о которой я тогда же горько сожалел.
8) Я не только не занимался предательством, но делал все, что мог, чтобы помочь бедствующим соотечественникам. Когда получил распоряжение проставить на паспортах проживающих в Смоленске коммунистов — букву «К», а список их прислать в комендатуру, я сообщил, что известных для меня коммунистов в Смоленске нет, хотя они не только были, но и в большом количестве работали в подведомственных мне учреждениях и предприятиях, а некоторые под мое личное поручительство были освобождены из плена, с укрытием, конечно, их бывшей принадлежности к партии.
Вообще же по моим ходатайствам и поручительствам было освобождено из плена и лагеря для интернированных, а также снабжено паспортами убежавших от 3000 до 4000 человек, 99% из коих были мне лично совершенно неизвестны. Всю эту работу я проделал лично, так как необходимо было в каждом индивидуальном случае подобрать соответствующую мотивировку для ходатайства им для решения о выдаче документов беспаспортным, чтобы не навлечь подозрения немцев. Насколько мне известно, ни один бургомистр, по крайней мере в зоне, охватывающей Белоруссию, Орловскую и Брянскую области, не мог сравниться в этом отношении со мной.
9) Совершенно несправедливо и голословно и обвинение в пособничестве моем в отправке немцами русских на работу в Германию. Я не только не содействовал этому, но всячески противился, создавая для укрытия молодежи от немецкой биржи труда всевозможные должности и организации, как балет, оркестр, хоры — исключительно для того, чтобы эти люди считались нанятыми на городской службе и таким образом избежали бы обязательного труда; для этой же цели я организовал общественные работы с сокращенным 5-часовым рабочим днем. Когда же биржа труда предложила мне уволить 3 молодых возраста[68], передав их ей, я отказался под предлогом невозможности их заменить. В результате из числа жителей Смоленска было отправлено в Германию лишь незначительное число лиц, работавших непосредственно в немецких частях и учреждениях, в отношении которых я был бессилен. Ни один человек из более 5000 работавших под моим ведением отправлен не был ни в Смоленске, ни в Бобруйске; я даже не позволил себе увольнять за проступки людей, которые по возрасту подходили для отправки в Германию.
10) Отношения мои с немецкой полицией SD с начала и до конца были плохие; в феврале 1942 г. у меня был произведен обыск и изъята политическая литература (сочинения Маркса, Энгельса, Ленина и др.; никаких связей, кроме представления месячных информаций о положении в городе, я не имел; даже в ходатайствах за арестованных сотрудников (Андреев, Дьяконов и многие другие) мне приходилось прибегать к чьему-либо посредничеству, т. к. лично меня там очень недолюбливали. К контрразведке, действительно, я дважды обращался через посредство владельца мельницы Н. Н. Мельникова: во время борьбы своей с упомянутым выше Р. К. Островским, когда я в январе 1943 г. был фактически отстранен, по его требованию, от должности, и в отношении бывшего начальника Дорогобужского района Я. Я. Капранова[69]; благодаря этим моим контрмерам оба они были разоблачены в их провокационной деятельности как агенты SD и переведены из Смоленска в другие районы. О Капранове в этой связи я давал показания в заседании военного трибунала по его делу в ноябре 1945 года. Никаких других связей у меня не было.
11) Вот основные мои обвинения. О ряде других моментов, касающихся как обвинения, так и положительной деятельности я не могу касаться в этой короткой жалобе; отмечу лишь, что из разговоров со следователями и в Смоленске, и в Москве я узнал, что довольно хорошо были информированы о ней, хотя в деле, которое я видел, это и не отражено. Но во всяком случае я считаю, что в моих действиях совершенно нет тех квалифицирующих признаков, которые предусмотрены 1 частью Указа от 19/IV 1943. Мне неоднократно в процессе следствия приходилось слышать лестную оценку своих способностей и деловых качеств; и мне кажется, что при таком положении психологически невозможен был бы факт моего добровольного возвращения в СССР, если бы я действительно запятнал бы себя предательством и тому подобными преступлениями. Я вернулся потому, что хотя и был виноват, но ничего отягощающего вину за собой не чувствовал. Между тем я уже 10-й год нахожусь в одиночном заключении. Переписка с родными мне запрещена; до декабря 1954 года я не мог даже употреблять свою фамилию. Применение такого исключительного режима к человеку, добровольно явившемуся с повинной, я считаю совершенно несправедливым и прошу Вас, Георгий Максимильянович, о распоряжении пересмотреть мое дело и понизить наказание.
29 января 1955 года, г. Владимир. Б. Меньшагин
<2>
Б. Г. Меньшагин — Н. А. Булганину, 20 сентября 1955 года[70]
Председателю Совета министров СССР Н. А. Булганину.
[от]
Меньшагина Б. Г., заключенного во Владимирской тюрьме МВД.
13 сентября при переговорах с представителями Германской Федеральной Республики Вы заметили, что те советские граждане, которые возвратятся из Западной Германии на Родину, не будут строго наказываться за совершенные ими против Советского государства проступки[71]. После прихода немецкой армии уехал в Германию, но еще в мае 1945 года при 1-й возможности я добровольно вернулся, перейдя из Ауэрбаха в Западной Германии в советскую зону, где сразу же явился в органы государственной безопасности с повинной. Мне кажется, что такой факт не мог бы иметь места, если бы я был отягчен каким-либо особо тяжкими преступлениями из тех, что предусмотрены 1-ой частью указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года, да и продолжавшиеся более 6 лет предварительные следствия являются, на мой взгляд, косвенным доказательством этого.
Тем не менее постановлением Особого совещания при бывшем Министерстве государственной безопасности СССР от 12 сентября 1951 года я осужден в силу 1 части указа Президиума Верховного совета СССР от 19 апреля 1943 г. к заключению в тюрьму на 25 лет, что в условиях моего возраста (я родился в 1902 г.) является пожизненным заключением.
Помимо этого, ко мне не применяется обычный режим, установленный правилами МВД СССР для срочных заключенных в тюрьмах МВД СССР. Более 10 лет я нахожусь в одиночном заключении, лишен переписки, передач, посылок и т. п.
Мне кажется логически совершенно бесспорным, что если не будут строго наказываться те, кто сейчас будет возвращаться в СССР, то тем более это должно быть применено к человеку, сделавшему это более 10 лет тому назад.
Поэтому я прошу Вашего распоряжения о пересмотре моего дела и соответствующем облегчении моей участи.
Более подробные соображения о неправильности вынесенного в отношении меня судебного решения я привел в жалобе, поданной мною в январе 1955-го на имя Г. М. Маленкова, бывшего в то время председателем Совета министров СССР.
20 сент. 1955 г., г. Владимир
<3>
Б. Г. Меньшагин — председателю Верховного суда РСФСР А. Т. Рубичеву[72], 15 ноября 1958 года[73]
Председателю Верховного суда РСФСР
[от] Меньшагина Бориса Георгиевича
по делу Особого совещания при быв. МГБ СССР по обв. по 1 ч. Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г.
Жалоба ОУ8-146[74]
Постановлением Особого совещания при бывшем Министерстве государственной безопасности СССР от 12 сентября 1951 г. я осужден на основании ч. 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г. к заключению в тюрьму на 25 лет, считая срок с 7 июля 1945 г. (следствие по делу заканчивалось во 2-м управлении МГБ СССР).
Указанное Постановление я считаю неправильным и прошу о пересмотре его Верховным судом РСФСР в силу Указа Президиума Верховного Совета СССР от 28 июля 1956 г.[75].
Сущность моего дела в том, что, находясь в оккупированном германской армией Смоленске, где я проживал до войны, работая в Коллегии адвокатов, я занимал по назначению германского командования должность бургомистра города Смоленска, эвакуировался при отступлении германской армии на запад, где и находился до окончания войны, после чего добровольно явился с повинной 28 мая 1945 г. в г. Карловы Вары в Чехословакии, куда в этот день перешел из г. Ауэрбаха в Западной Германии. С этого дня я нахожусь в заключении, причем с 30 ноября 1945 г. и до сегодняшнего дня — в одиночном заключении. Начиная с момента моей явки с повинной, я никогда не отрицал своей вины перед Советским государством, выразившейся в факте моей работы с оккупантами, однако квалификация по 1 ч. Указа от 19 IV 1943 г. является неправильной.
Квалификация эта возникла в особом отделе дивизии, находившейся в Карловых Варах, сразу же после моей явки с повинной, когда в распоряжении этого органа никаких данных обо мне, кроме моих личных показаний, не было. Эта квалификация закреплена при оформлении моего ареста 7 июня 1945 г. и автоматически следовала на протяжении предварительного следствия вплоть до Постановления Особого совещания, хотя в мотивировочной части его сказано, что я осужден за измену Родине и предательскую деятельность. Сам я с содержанием Указа от 19.IV.1943 г. не знаком, так как, несмотря на мои многократные просьбы показать мне текст этого Указа, 6 следователей, последовательно сменявших друг друга при проведении следствия, неизменно отвечали, что у них нет его под руками, обещая показать его в другой раз, что так и осталось в нарушение ст. 135 УПК невыполненным. Между тем для меня ознакомление с содержанием Указа имело большое значение. После того, как в 1956 г. при допросе меня в качестве свидетеля следователь местного отдела Комитета государственной безопасности выразил удивление по поводу осуждения меня по этому Указу, особым совещанием, тогда как, по его словам, эти дела подсудны лишь Военным трибуналам и относятся только к тем случаям пособничества немцам, которые сопровождались особо отягчающими обстоятельствами.
После этого я предпринял попытки ознакомиться с Указом, но в официальных изданиях Уголовного кодекса РСФСР 1950 г. 1953 г., которые мне удалось видеть, этот Указ помещен не был, а помощник Владимирского областного прокурора по надзору за местами лишения свободы, обещавший мне в марте разыскать текст данного Указа в конце концов сказал, что ни в областной прокуратуре, ни в области, ни в коллегии адвокатов его не нашлось.
Но уже само Постановление Особого совещания говорит об отсутствии в действиях каких-либо особо отягчающих обстоятельств, ибо мотивировочная часть его говорит лишь: «За измену Родине и предательскую деятельность»; последней же, как мне приходилось слышать, выступая в 1945 г. свидетелем по нескольким делам[76], подразумевается всякая работа с оккупантами. Таким образом, мотивировочная часть Постановления находится в противоречии с квалификацией обвинения.
Да совершенно ясно, что если бы были установлены какие-либо тяжелые преступления, то не было бы надобности тянуть следствие более 6 лет и все же заканчивать дело келейным образом через Особое совещание, а не через суд, как были осуждены за подобные дела виновные в них в Орле[77], Великих Луках[78], Людинове[79] и др[80].
Сам по себе срок между началом моего дела и окончанием его настолько чудовищен, настолько не соответствует срокам, установленным ст. 116 УПК, что ставит под вопрос законность и правильность осуждения. Да и психологически невероятно, чтобы человек, знающий за собою кровавые дела, мог бы добровольно вернуться сразу же по окончании войны, фактически при первой к этому возможности.
Нет никаких сомнений, что если бы подобные дела с моей стороны действительно имели бы место, то о них знали бы в Смоленске, а между тем в свидетельских показаниях о них нет речи.
Мои показания в нарушение ст. 138 УПК не только не записывались дословно, но вкладывались в стандартные, штампованные формулы, искажавшие дух, а иногда и смысл этих показаний, причем все, служившее в оправдание или ограничение ответственности, исключалось вовсе.
Например, я по своей инициативе рассказал случай, как в ноябре 1942 г. ко мне на прием явилась девушка и заявила, что она уроженка Ильинского района Смоленской обл., в 1941 г. эвакуировалась в г. Горький, но там ей не понравилось и она вернулась на родину, где обнаружила, что ее дом сгорел, а потому хочет жить в Смоленске и просит ее прописать; задав ей ряд вопросов, я установил, что это само по себе неправдоподобное объяснение является бесспорной ложью, о чем и сказал ей. В ответ на это она стала шуметь, ругаться, за что я арестовал ее на 3 дня; при этом я был уверен, что она явилась ко мне с провокационной целью по поручению Окружной полиции, во главе которой стоял В. Космович, бывший польский полицейский из Несвижа, племянник начальника Смоленского округа Р. К. Островского, белорусского националиста и в будущем президента т. н. «Белорусской рады». Этот Островский и раньше прибегал в отношении меня к провокационным приемам, как лично делая различные антинемецкие предложения, так и засылая своих агентов; он всячески добивался снять меня с должности, т. к. я препятствовал задуманной им «белорусизации» Смоленска. Предположение о провокаторской роли данной девушки были тем вероятнее, что за несколько дней до этого случая немецкая комендатура предложила мне всех лиц, которым я разрешу проживать в Смоленске, направлять в окружную полицию для проверки их благонадежности. И для меня явилось совершенно неожиданным, когда вечером этого дня я услышал, что в доставленной для отбытия ареста девушке в полиции опознали разыскиваемую ими парашютистку. Если бы я мог подозревать это, то просто отказал бы в прописке, как делал это неоднократно и до и после этого случая в отношении лиц, сообщавших о себе ложные сведения, но никогда не задерживал их. Из всего сказанного выше в протокол допроса записали лишь, что я арестовал девушку, оказавшуюся парашютисткой, что придает делу совершенно другое освещение.
Кроме этого случая на допросе шла речь о 3 случаях массовых убийств, совершенных немецкой полицией SD: душевнобольных, цыган и евреев, а также о вывозе советских граждан на работу в Германию.
Первые 2 случая массовых убийств имели место не в г. Смоленске, а в дер. Гедеоновке и Александровском Смоленского района, который ко мне не имел отношения. Об убийствах этих я узнал спустя 3 — 4 месяца после совершения их. Полная моя непричастность к этому была настолько очевидна, что следователь без дальнейших рассуждений вкратце записал мой ответ и вопрос этот больше не поднимался. Об убийстве евреев, происшедшем в ночь на 16 июля 1942 г., я узнал утром этого дня от своего заместителя Г. Я. Гандзюка, который, по словам генерала (фамилии не знал), допрашивавшего меня во 2-м управлении М.Г.Б. СССР в ночь на 25 января 1946 г. (протокол допроса не составлялся), — присутствовал якобы при убийстве, лично я этого не знаю. Как я, так и 2-й мой заместитель профессор Б. В. Базилевский восприняли сообщение Гандзюка совершенно одинаково — как страшное злодеяние. Неосведомленность моя о предстоящем убийстве отражена в протоколе, но в какой-то туманной формулировке (содержание ее я сейчас уже не помню). Совершенно не записаны мои показания о том, что я, начиная с сентября 1941 г., ежемесячно выдавал еврейской общине, вопреки запрещению SD, соль для товарообменных операций на рынке, где соль была в большой цене; что, не имея никакой возможности сделать это в отношении всех, я отдельным евреям выдал документы как русским. Следователь Беляев говорил мне, что из числа таких спасенных мною лиц он видел Шламовича, но ни допроса его, ни записи моего показания в деле нет, как нет и протокола допроса бывшего начальника снабжения Смоленского городского управления Н. П. Андреева, хотя сам Беляев говорил мне, что Андреев не только подтвердил мое показание о систематическом отпуске соли евреям, но и рассказал, как сотрудники отдела снабжения исправляли в документах количество отпущенной соли в сторону увеличения и разницу сбывали в свою пользу, рассчитывая, что если бы даже я и узнал бы об этом, то смолчал бы, опасаясь неприятностей себе за запрещенное снабжение евреев.
Что же касается отправки граждан на работу в Германию, то я не только не содействовал этому, но всеми средствами протестовал «не без успеха». Я создал при городском управлении ряд культурных организаций, как то: балет, 3 оркестра, 2 хора, музыкальную школу, исключительно для того, чтобы зачисленную туда молодежь освободить от биржи труда, которая всех незанятых молодых отправляли в Германию. С этой же целью в отделе общественных работ состояли в списках столько народа, что, не имея возможности занять всех полный день, я установил для них сокращенный 4-часовой рабочий день, чтобы избежать увольнений и связанного с ними перехода на учет биржи труда. В результате из жителей города в Германию было отправлено только несколько человек из числа работавших непосредственно в немецких частях. Иное положение было в Смоленском районе, откуда отправлено было довольно много народа. Но в отношении их я мог лишь сочувствовать и негодовать, служебного же отношения к Смоленскому району я никакого не имел. Следственные органы знали эти факты, но все же в протокол допроса записали только то, что отправляемых свидетельствовали подчиненные мне враги, хотя в данном случае они выполняли это за отдельную плату от биржи труда по совместительству, а не как городские служащие.
Совершенно не отражены в протоколах допросов такие обстоятельства, как: а) освобождение по моим ходатайствам и моим личным поручительствам более 3000 человек из лагеря военнопленных, из которых 99% я лично не знал; б) отсутствие отдельного учета коммунистов, причем на соответствующее распоряжение комендатуры с предложением отметить паспорта быв. коммунистов буквой «к» я сообщил, что известных мне коммунистов в городе нет, хотя ряд их состоял даже на службе в городском управлении; в) энергичное сопротивление запланированному немецким гарнизонным врачом открытию дома терпимости, в результате чего это не состоялось.
Не записаны и мои объяснения по показаниям свидетеля священника Горанского[81] о якобы данном ему поручении передавать немцам полученные им, как священником, сведения о настроении населения. Само это показание вызвано именно тем, что я не разрешил Горанскому службу в церквах г. Смоленска в связи с его открытым отречением от сана и от христианской религии в 1936 г. в местной газете. И если я не мог воспрепятствовать службе его в с. Новый Двор Смоленского района, т. к. это не входило в мою компетенцию, то тем меньше я мог давать какие-либо задания. Следователь Беляев заметил: «Мы так и думали, что он врет». Однако протокол показаний Горанского в деле имеется, а моих объяснений нет.
Все это достаточно убедительно говорит о полном отсутствии необходимой объективности при ведении следствия и полном игнорировании требований ст. 111-112 УПК. На ход следствия наложило печать обстоятельство, происшедшее в самом начале его 13 августа 1945 г., когда майор Беляев при первом свидании со мною предложил пройти к начальнику Смоленского обл. управления гос. безопасности полковнику Волошенко. Когда мы вошли в его кабинет, Волошенко сказал: «А, мэр Смоленска! Пожалуйте!» Затем подошел ко мне, вдруг отшатнулся и воскликнул: «У вас руки в крови!» Когда я ответил: «Нет, я ничьей крови не проливал», Волошенко затопал ногами, застучал кулаком по столу и закричал: «Если вы не будете сознаваться, то мы на вашей шкуре выспимся».
И действительно, спорить о чем-либо было бесполезно, да и к тому же полуголодному, измученному недосыпанием из-за ежедневных ночных допросов в течение 3 [1]/2 месяцев, все было безразлично.
30 ноября 1945 г. мое дело было передано для дальнейшего ведения во 2-е управление МГБ СССР, и сам я перевезен во Внутреннюю тюрьму МГБ СССР в Москве. Здесь первые года полтора иногда вызывали на допросы, но протоколы их писали только при допросах в качестве свидетеля о других лицах, а показания обо мне самом не записывались вовсе.
10 сентября 1946 г. мне было предъявлено для ознакомления 3 тома дела, я просил дать мне возможность написать собственноручное показание, имея в виду по возможности восполнить указанные выше дефекты в протоколах моих допросов. Подполковник Козырев, предъявивший дело, сказал, что эта просьба будет удовлетворена, но, хотя я пробыл там после этого еще 5 лет и несколько раз вызывался на допросы, обещание осталось невыполненным.
После издания 17 сентября 1955 г. Указа Президиума Верховного Совета СССР об амнистии осужденным за пособничества врагу администрация Владимирской тюрьмы № 2, где я нахожусь с 30 сентября 1951 г., наметила применение ко мне ст. 2 этого Указа; однако Прокуратура СССР после проволочки, длившейся более года, отказала в применении ко мне амнистии, хотя в ст. 4 Указа прямо записано, что амнистия не применяется только к карателям, осужденным за убийства и истязания советских граждан, я же осужден за измену и предательскую деятельность и карателем никогда не был, кроме того, я добровольно явился с повинной, что в силу ст. 8 нового же Указа является смягчающим обстоятельством.
Осенью 1956 г. в тюрьме здесь работала Особая комиссия Президиума Верховного Совета СССР по пересмотру дел о политических преступлениях; однако мое дело совсем не рассматривалось этой комиссией.
Имея ввиду, что Указом Президиума Верховного Совета СССР от 28 июля 1956 г. пересмотр дел, разрешенных в свое время Особым совещанием, возложен на Верховные суды республик и Президиумы областного суда, учитывая, что следствие по моему делу заканчивалось 2-м управлением МГБ СССР[82], я прошу об истребовании моего дела из КГБ СССР и о принесении протокола на предмет изменения квалификации обвинения на ст. 58-1-а УК РСФСР с освобождением от дальнейшего наказания в силу амнистии согласно ст. 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 17 сентября 1955 г.
15 ноября 1958 г.
Б. Меньшагин
<4>
Б. Г. Меньшагин — Н. С. Хрущеву, 21 ноября 1962 года[83]
Многоуважаемый Никита Сергеевич!
Мне очень неудобно обращаться к Вам, так как хорошо понимаю Вашу занятость и перегруженность государственными делами, и если я все же позволяю себе это, то только потому, что испробовал все другие средства и потерял надежду найти другим путем справедливое к себе отношение.
Я, Меньшагин Борис Георгиевич, в данное время заключенный тюрьмы № 2 в г. Владимир. Во время последней войны я сотрудничал с немецкими оккупантами, работая бургомистром в г. Смоленске, где проживал до войны, а после изгнания немцев оттуда — в той же должности в Бобруйске; летом 1944 г. бежал в Германию. По окончании войны, 28 мая 1945 г. перешел из американской зоны оккупации в советскую и явился с повинной, был арестован, привлечен по 1 ч. Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19/IV 1943 г. и препровожден во внутреннюю тюрьму МГБ СССР, где просидел до 30 сентября 1951 г., когда мне объявили постановление Особого совещания при МГБ СССР от 12 сентября 1951 г. об осуждении меня к 25 годам тюремного заключения и отправили во Владимирскую тюрьму, где нахожусь до сего дня.
Вины своей перед Советским государством я никогда не отрицал и наказание нес без ропота. Но после того, как был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР от 17/IX 1955 г. об амнистии лиц, сотрудничавших с немецкими оккупантами, это наказание потеряло свой законный и справедливый характер. Администрация тюрьмы после издания Указа от 17/IX 1955 г. применила его ко мне, но вопрос этот заглох в Прокуратуре, куда был передан на согласование и, лишь после моей жалобы Вам в ноябре 1956 г., Прокуратура СССР 30/IX 1956 г. ответила, что амнистия на меня не распространяется.
В последующие годы я еще раза 3 обращался с жалобами, приводил веские и бесспорные, на мой взгляд, юридические доводы о несправедливости отказа в применении ко мне амнистии, указывал на грубые нарушения закона при расследовании дела, но всегда следовал один ответ: объявите Меньшагину, что амнистия к нему, как совершившему тяжкое преступление, не применима. В августе 1960 г. я обратился с жалобой по этому поводу к Вам, Никита Сергеевич, но мое обращение было отослано в Прокуратуру СССР, откуда пришел тот же трафаретный ответ.
Конечно, измена Родине (а в постановлении Особого совещания МГБ СССР сказано, что я осужден за измену Родине) — тяжкое преступление. Однако Указ от 17/IX 1955 г. и имеет в виду эти тяжкие преступления за исключением оговоренных в ст. 4 этого Указа: карателей, осужденных за убийства и истязания советских граждан. Я всегда утверждал и со всей ответственностью повторяю сейчас, что никогда не участвовал ни в каких убийствах или истязаниях и не был карателем, а следовательно, и не подпадаю под действие ст. 4 Указа; расширять же рамки этой статьи, конечно, никто, в т. ч. и Прокуратура, не вправе. Указ от 17/IX 1955 определяет как особо смягчающее вину обстоятельство явку с повинной. В моем деле имеется специальный протокол, составленный 28 мая 1945 г. следователем особого отдела, кажется, 48-й дивизии Клестовым о моей явке с повинной. Однако это обстоятельство, имеющее важное отношение к решению вопроса об амнистии, упорно игнорируется.
Я родился в 1902 г.; по окончании средней школы добровольцем вступил 19 июля 1919 года в Красную армию, где и служил до 1 июня 1927 г. В дальнейшем работал в адвокатуре. В 1937 г. меня, как одного из наиболее квалифицированных защитников, стали назначать для участия в проходивших тогда в Смоленске показательных процессах «вредителей». Вскоре вообще 70-75% моей работы проходило в закрытых заседаниях суда, рассматривавшего политические дела. То, что я увидел там, потрясло все мое существо, вызывало гнев и возмущение. Хорошо помню 1 сентября 1939 г. Мне пришлось при подобных обстоятельствах встретиться с бывшим моим командиром по службе в Красной армии комбригом П. М. Ступиным[84]. Я знал его как боевого, энергичного, всецело преданного делу командира, орденоносца, а сейчас видел издерганного, с дрожащими руками, плачущего человека. Слушая рассказ о насилиях и издевательствах, которыми вынуждено было его признание в участии в заговоре летчиков, якобы намеревавшихся бомбардировать Кремль, слушал и сам еле удержался от слез. Правда, мне удалось помочь Ступину и ряду других моих подзащитных выкарабкаться из беды, но это была капля в море беззакония, развившегося в те годы.
Я говорю об этом сейчас не для оправдания себя, а для объяснения того, как я, доброволец — участник Гражданской войны, без упреков совести принял 24 июля 1941 г. предложение немецкой комендатуры и стал бургомистром Смоленска, я был очень измучен и возмущен той атмосферой, в которой я провел последние годы. Работая бургомистром, я не участвовал в злодействах и делал все, что мог, чтобы помочь обращавшимся ко мне; я очень много вытащил из лагеря военнопленных, давая за них свое поручительство, хотя большинство из них я вовсе не знал; от многих отвел смертную угрозу; сообщил немцам об отсутствии в Смоленске лиц, состоявших в Коммунистической партии, хотя ряд таких лиц работал в подведомственных мне организациях; многих спас от отправки в Германию. Конечно, делал я это не по тайным соображениям, а просто по-человечески сочувствуя людям.
О ряде подобных случаев мне вспоминали во время следствия сами следователи (надо сказать, что лично они относились ко мне хорошо), но в протоколы это не заносилось как «несущественное».
А между тем именно эти обстоятельства и дали мне силу явиться с повинной, чего, конечно, не могло бы случиться, если бы я запятнал себя кровавыми преступлениями. Отсутствие их подтверждает и то, что предварительное следствие, хотя и продолжалось более 6 лет, однако ничего нового по сравнению с моими показаниями не установило и дело до суда так и не дошло, а закончилось внесудебным порядком, а ведь и в те годы немецких пособников, как правило, судили военные трибуналы.
Уже 17 [1]/2 лет нахожусь я в одиночном заключении, не имея возможности ни с кем обменяться словом или мыслью Мне думается, что я уже стал чемпионом мира по одиночному заключению.
Несмотря на то, что я за 17 [1]/2 лет не имел ни одного замечания от администрации тюрьмы, мое положение не только не улучшилось, но, по сравнению с 1955 — 1959 гг., ухудшилось, т. к. тюремный режим с 1961 г. стал более суровым, пища меньше и хуже, сокращено время радиовещания (а в условиях одиночного заключения это серьезное лишение).
Конечно, я понимаю, что эти ухудшения направлены не лично против меня, а касаются всех заключенных, однако это утешение плохое.
Для меня ясно, что обращаться снова в Прокуратуру СССР бесполезно, т. к. все, что мог, я сказал, нового ничего придумать не могу; на мои бесспорные, как мне кажется, доводы внимания не обращают.
Поэтому я и решил еще раз обратиться к Вам, Никита Сергеевич. Я очень прошу Вас — помогите! Пусть внимательно и без предвзятого подхода рассмотрят мою просьбу. Если же Вы не найдете нужным или возможным поддержать ее, то очень прошу не отсылать это письмо на усмотрение Прокуратуры, а просто выбросить его. Я пойму, что просьба моя не удовлетворена, и больше беспокоить не буду.
Может быть, Вам не понравится содержание моего письма, то прошу извинить. Я писал совершенно искренне то, что думаю, т. к. считаю, что кривить душой и прибедняться не достойно ни Вас, ни меня.
Еще раз прошу простить за непосредственное обращение к Вам.
21 ноября 1962 г., г. Владимир
Б. Г. Меньшагин
<5>
Б. Г. Меньшагин — председателю КГБ СССР В. Е. Семичастному, 4 апреля 1965 года[85]
Председателю Комитета государственной безопасности при Совете министров СССР
[от]
Меньшагина Бориса Георгиевича (тюрьма № 2 Владимирской обл.)
Постановлением Особого совещания при бывшем Министерстве государственной безопасности СССР от 12.IX.1951 года я осужден на основании ч. 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19.IV.1943 г. к тюремному заключению на 25 лет, считая срок с 7.VI.1945 года.
Беседы, которые я имел в июне 1963 года с сотрудниками Владимирского областного отдела КГБ, показали, что я продолжаю находиться в поле зрения Вашей организации. Это обстоятельство и внушило мне мысль обратиться к Вам с настоящим письмом.
С 28 мая 1945 г., когда я добровольно явился с повинной в особый отдел одной из советских дивизий в г. Карловы Вары в Чехословакии и был заключен под стражу, прошло уже почти 20 лет.
Я не буду останавливаться на обстоятельствах моего дела, так как, во-1-х, уверен, что Вы легко сможете ознакомиться с ним из имеющихся у Вас материалов, а во 2-х, я и сам не знаю, какие конкретные факты вменены мне в вину, т. к. в постановлении Особого совещания сказано лишь, что я осужден за измену Родине и предательскую деятельность. Из многочисленных же допросов меня по делам разных лиц я знаю, что понятие «предательская деятельность» носила в практике тех лет самый широкий и всеохватывающий характер, начиная от оказания каких-либо услуг оккупантам и до предательства в узком смысле слова.
Свою вину перед нашим государством я никогда не отрицал, но с момента издания Указа Президиума Верховного Совета СССР от 17.IX.1955 г. об амнистии лиц, сотрудничавших с немецкими оккупантами, продолжение своего заключения я считаю неправильным и несправедливым. В процессе следствия по моему делу насилиям и оскорблениям я не подвергался, за исключением сцены, разыгранной начальником Смоленского областного УГБ полковником Волошенко 13/VIII-1945 г., о подробностях которой я писал в одной из своих жалоб прокурору СССР. Моя беда была в том, что мои показания втискивались в штампованные по определенному трафарету фразы, от чего зачастую менялся их смысл. Кроме того, все обстоятельства, говорившие в мою пользу, вовсе «не отражались в протоколах, как «не имеющие существенного значения», по словам следователя Б. А. Беляева. А надо сказать, что Беляев и помимо меня был хорошо информирован о многих положительных сторонах моей деятельности.
Этот крупный недостаток я пытался исправить 10/IX-1946 г. при предоставлении мне дела для ознакомления, но предъявлявший мне дело полковник Козырев сказал, что записывать моего ходатайства в протокол не надо, т. к. он на днях вызовет меня, покажет текст Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19/IV-1943 г., по которому мне предъявлено обвинение, и даст мне возможность написать свои дополнительные показания. Я привык верить людям и согласился с предложением Козырева. Однако, несмотря на то, что я после этого пробыл во внутренней тюрьме МГБ в положении подследственного еще 5 лет, ни Козыревым, ни сменившим его подполковником Рыбельским, также повторившим это обещание, оно выполнено не было, Указа от 19/IV-1943 г. я так и не видел до сих пор и показаний дать не смог.
Не может быть 2 мнений о том, насколько вредно для полного и правильного освещения моей деятельности в период войны отразилась такая односторонность предварительного следствия, во много раз усугубившаяся в результате того, что мое дело так и не дошло до суда, а было разрешено во внесудебном порядке. На страницах прессы много и обстоятельно писалось о невозможности установления истины при наличии подобных нарушений; напомню хотя бы статью Председателя Верховного суда СССР А. Ф. Горкина в газете «Известия» от 2/XII-1964 г.[86]
Бесспорно, что в отношении меня грубо нарушены ст. 111 Конституции СССР и ст. 11 декларации Организации Объединенных Наций от 10 декабря 1948 г. о правах человека.
Начиная с 19/ VII-1919 г., когда я добровольно вступил в ряды Красной армии, до 15/VII-1941 г. — последнего дня моей работы в советском учреждении — я был лояльным советским гражданином и добросовестным тружеником. Однако, работая членом Коллегии адвокатов, мне пришлось, начиная с 1937 года, вплотную столкнуться с беззакониями, видеть их жертв, слышать о недопустимых издевательствах и насилиях над ними с целью получения их сознания в несовершенных преступлениях. По мере своих сил и возможностей я старался помочь им; порою это удавалось. Но во всяком случае эта эпоха наложила на меня очень тяжелый отпечаток. Об этом я говорил еще в июне 1945 г. на допросе меня в Праге следователем Богдановым, когда «несогласие с карательной политикой правительства» (так, мне помнится, записано в протоколе) было не смягчающим, а скорее отягчающим обстоятельством. И смоленские работники не сомневались в связи между моим преступлением и прежней работой. Недаром постановление о предъявлении мне обвинения начинается с пункта о том, что, будучи защитником, я подстрекал обвиняемых к отказу от показаний на предварительном следствии, в такой редакции. Это неверно, но я всегда советовал говорить суду правду, хотя бы она и расходилась с прежними показаниями.
Сам я по своему делу тоже следовал этому правилу, показывал правду, не прибегая к хитростям, недоговоркам и т. п.
Другим обстоятельством, облегчившим в моральном отношении мое поступление на службу к немцам, явилось возмущение нераспорядительностью и бездействием смоленских властей, способствовавших паническому бегу населения за город, благодаря чему 1/3 части города, включая весь центр, сгорела от воздушной бомбардировки в ночь на 29/VI-1941 г.
Я всегда верил в мощь Красной армии, считал несерьезным страхи возможности прихода немцев в Смоленск и вдруг 15/VII своими глазами увидел отступающие войска, хотя в сводках говорилось о боях на Борисовском и Бобруйском направлениях; в ночь же на 16/VII в Смоленске уже были немцы. Все это я пишу не в оправдание себя, а для объяснения обстоятельств, в которых произошло мое преступление, и чувств, под властью которых я тогда находился.
Когда был издан Указ от 17/IX-1955 г. об амнистии, я был убежден, что я буду освобожден, т. к. в силу ст. 4 этого указа амнистия не применяется лишь к карателям, осужденным за убийства и истязания советских граждан, я же карателем не был, в убийствах и истязаниях не участвовал, и в постановлении Особого совещания об этом ничего не сказано.
Да и нет сомнений, что если бы я действительно совершил бы подобного рода злодеяния, то о них знали бы в Смоленске, а между тем ни один из допрошенных по моему делу свидетелей ничего в этом отношении не говорил.
И все же после проволочки, продолжавшейся целый год, мне было отказано в применении амнистии.
Это обстоятельство, 6-летнее продолжение предварительного следствия, окончание дела во внесудебном порядке, одиночное заключение, в котором на продолжении ряда лет находился только я один, привели меня к мысли, что в моей судьбе решающую роль играет какое-то привходящее обстоятельство.
Я много думал об этом и, учитывая некоторые замечания 2 бывших начальников здешней тюрьмы, пришел к выводу, что эту роль сыграло так называемое катынское дело, жертв которого я видел 18.IV.1943 г. Это предположение я откровенно высказал 20.VI.1963 г. в разговоре с представителем Владимирского отдела КГБ.
Я даю честное слово, что в случае освобождения я никаких суждений по этому вопросу высказывать не буду.
Все, кто знал меня до тюрьмы, знают, что я всегда был хозяином своего слова.
Во всяком случае, тем, кто посодействует о моем освобождении, сожалеть об том не придется, и я прошу Вас о таком содействии. Это будет вполне справедливо. Я отбыл уже 20 лет, то есть много больше максимума, установленного законом от 25.XII.1958 г., и совершенно не представляю себе, чтобы дальнейшее 5-летнее мое пребывание в тюрьме было кому-то полезным. Я терпеливо нес назначенное мне наказание, но участь моя не только не улучшается, но ухудшается.
Через месяц после упомянутой выше беседы с сотрудниками Владимирского областного отдела КГБ окончилось мое одиночное заключение. Конечно, я понимаю, что формально это можно признать «улучшением» моего режима, как мне это и преподнесено тюремной администрацией, однако по существу оно носит совершенно противоположный характер: прожив 18 лет один, я отвык от людей и проживание теперь с другими заключенными является теперь для меня большой тяжестью. Самое же главное в том, что, сидя один, я в течение 7 лет работал для тюремной библиотеки. Работа эта приносила известную пользу, что неоднократно признавала тюремная администрация, давала мне моральное удовлетворение и, кроме того, с 1959 г. я получал вознаграждение по 2 р. 50 к. в месяц, благодаря чему получил возможность покупать продукты в тюремном ларьке, несколько пополняя довольно скудный паек. Теперь же этой возможности меня лишили, объяснив это переводом в камеру к другому заключенному.
Свое возвращение на Родину в 1945 г. я начал с явки в органы государственной безопасности. Хочется верить, что и мое настоящее обращение к Вам явится прологом к действительно возвращению меня в наше общество.
Если потребуются от меня какие-то дополнительные пояснения или действия, я готов их дать в любой момент.
4 апреля 1965 года
Б. Меньшагин.
<6>
Б. Г. Меньшагин — генеральному прокурору СССР Р. А. Руденко 12 мая 1968 года[87]
Генеральному прокурору СССР
[от] Меньшагина Бориса Георгиевича,
заключенного в тюрьме № 2
ОМЗУООП по Владимирской области
Жалоба
В связи с тем, что 1968 год, в ознаменование 20-летия со дня приема Организацией Объединенных наций «Декларации прав человека» от 10 декабря 1948 года, объявлен годом прав человека, [в связи с тем,] что и в нашей стране проходят по этому поводу выступления как теоретиков правовой науки, так и практических работников судебно-прокурорских органов и основываясь на ст. 11-й этой Декларации, гласящей:
«Каждый обвиняемый в совершенстве преступления имеет право считаться невиновным, пока его виновность не будет установлена законным порядком путем гласного разбирательства, при котором ему обеспечиваются все возможности защиты»,
я хочу вновь обратить внимание прокуратуры на мое дело.
Постановлением Особого совещания при министре государственной безопасности СССР от 12 сентября 1951 года я был осужден на основании ч. 1-й Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 г. к заключению в тюрьме на 25 лет, считая срок с 7 июня 1945 года.
Этот факт уже сам по себе говорит о нарушении в отношении меня требований приведенной выше ст. 11 Декларации прав человека.
Люди, решившие мою судьбу, не только не видели меня, не слышали моих объяснений, но, по существу, и вовсе не знали их, так как те показания, которые составлялись следователями и подписывались мною, лишь частично отражали то, что я говорил, ибо все, что в той или иной степени было в мою пользу, вовсе опускалось, т. е. были опущены все мои объяснения о причинах событий и об обстоятельствах, при которых они происходили, сами же факты втискивались в определенные трафаретные формулы и снабжались соответствующими им эпитетами, которые я сам не употреблял и употреблять не мог.
Даже текста Указа от 19/IV-1943 г., по которому мне предъявляли обвинение еще в Карловых Варах, когда никаких сведений обо мне, кроме моих собственных объяснений о моей личности, в распоряжении следственных органов не было, — мне так и не удалось увидеть: на все мои просьбы все следователи — Пузиков в Карловых Варах, Богданов в Праге, Беляев в Смоленске, Козырев и Рыбельский в Москве — неизменно отвечающие, что его у них под руками нет, покажут в другой раз; но меня [водили за нос] следователи, прошло более 6 лет, пока 29 сентября 1951 года мне объявили о Постановлении Особого Совещания, но Указа я так и не увидел; не нашлось его и во Владимире. Не может быть и спора, что это обстоятельство серьезно ущемило мои права на защиту, особенно учитывая то, что я сам по специальности юрист. Я добровольно явился 28 мая 1945 г. с повинной в Особый отдел дивизии, находившейся тогда в г. Карловы Вары, куда я перешел из американской зоны оккупации Германии. И в дальнейшем, вплоть до 1966 года, я давал исчерпывающие и откровенные показания об всем, мне известном и касавшемся как меня, так и других лиц.
Я никогда не отрицал и не отрицаю своей вины перед Советским государством, выразившейся в лояльном сотрудничестве с оккупационными властями в 1941 — 1944 гг. Но одновременно я всегда говорил, что, работая бургомистром в Смоленске и Бобруйске, делал что было в моих возможностях для облегчения положения моих соотечественников; по моим ходатайствам и под мое поручительство было освобождено из лагеря около 3 тысяч военнопленных, большая часть которых осталась в Смоленске при освобождении его Советской армией в сентябре 1943 г.; разными уловками я избавил от отправки в Германию значительное число молодых людей; на оккупированной территории не было такого низкого налогового обложения, как в Смоленске, а потом и в Бобруйске после моего перехода туда; систематически выдавал соль еврейскому совету для обмена ее на продукты питания, хотя это прямо было запрещено и я рисковал своей головой; в результате моего вмешательства и заступничества удалось спасти от расстрела ряд граждан. Многие из этих фактов были известны Смоленскому управлению государственной безопасности не только от меня, сам следователь Б. А. Беляев говорил о них мне. Однако в материалах дела все это никакого отражения не нашло.
Но логика самих фактов говорит в мою пользу; добровольная явка с повинной без всяких ухищрений сразу же по окончании войны; ни один из допрошенных по моему делу свидетелей о каких-либо злодеяниях с моей стороны не показал, что совершенно немыслимо, если бы они имели место; следствие продолжалось больше 6 лет и все же дело окончилось во внесудебном порядке, чего, конечно, не было бы при установлении каких-либо тяжких преступлений. Поэтому после издания Указа Президиума Верховного совета СССР от 17 сентября 1955 г. об амнистии лиц, сотрудничавших с немцами, за исключением осужденных за убийства и истязания, я считаю свое заключение незаконным.
Если мне не верят, то должны доказать, где, когда, кого я убил или истязал или же в чем выразилось мое участие в этих преступлениях. «Попытки наделения правом признания лица виновным внесудебные органы неизбежно приводят к нарушению социалистической законности», — писал председатель Верховного суда СССР, ссылаясь на подобную практику по делам о государственных преступлениях («Известия» № 287)[88]. Это авторитетное свидетельство полностью применимо к моему делу. Я еще раз прошу прокурора СССР о восстановлении законности в отношении меня и об освобождении меня от оставшихся 2-х лет заключения.
12 мая 1968 г. Б. Меньшагин.
1 Его
еще называют «польским» — в память о
том, что одними из первых его постояльцев
стали участники польских антироссийских
бунтов в царствование Николая I.
2 С 1927-го по 1999 год — улица Фрунзе.
3 Централами назывались российские тюрьмы, напрямую управлявшиеся Главным тюремным управлением Министерства внутренних дел Российской империи.
4 При Сталине сюда переводили подследственных с Лубянки по фактическом завершении следствия. Одно время главной московской пересылкой была Краснопресненская тюрьма.
5 Сегодня это учреждение Федеральной службы исполнения наказаний РФ «ОД-1/Т-2», по-пацански «воспетое» Михаилом Кругом — на первый взгляд, так бесхитростно и романтично, а на самом деле (аж перстенек из спичечного коробка!) так омерзительно и лукаво. Тюрьма как норма и даже как идеал истинно человеческих отношений в этом мире.
6 Макаров А. А. Заметки о Б. Г. Меньшагине (по материалам архива общества «Мемориал»). — Габриэлиада. К 65-летию Г. Г. Суперфина. В сети: <http://www.ruthenia.ru/document/545660.html>.
7 Из письма к В. И. Лашковой от 3 марта 1975 г.
8 Конспекты прочитанного, л. 274. На обратной стороне — конспект книги А. Ф. Иващенко о творчестве Г. Флобера (1955).
9 Закурдаев И. В. Владимирский централ. История Владимирской тюрьмы. См. в сети: <http://www.universalinternetlibrary.ru/book/69257/chitat_knigu.shtml>.
10 Аудиоинтервью, взятое у Б. Г. Меньшагина Н. П. Лисовской 10 июня 1978 г. (архив Международного Мемориала, ф. 147, оп. 1, д. 19, л. 62).
11 Более точное название: «Дело заключенного». Умри Меньшагин в тюрьме — дело бы хранилось вечно. В случае уничтожения дела и вещдоков должны сохраняться акты об их уничтожении.
12 См.: Полян П. «По Смоленской дороге леса, леса, леса…»: судьба Бориса Меньшагина и его воспоминаний. — «Новая газета», 2017, 4 октября. В сети: <https://www.novayagazeta.ru/articles/2017/10/04/74064-po-smolenskoy-doroge-lesa-lesa-lesa>.
13 Металлические планки под углом 45 градусов, своего рода жалюзи.
14 ГАРФ, А-461 (Прокуратура РСФСР), оп. 3, д. 10453.
15 Надзорное производство фигурирует также под № 26812-45, восходящем, возможно, к номеру следственного дела в Смоленске в 1945-м или на Лубянке в 1945 — 1951 гг.
16 ГАРФ, Р-8131 (Прокуратура СССР), оп. 31, д. 85085.
17 В фактах попадания или непопадания меньшагинских жалоб в его персональное надзорное дело не прослеживается никакой закономерности.
18 Этот вопрос мы уже разбирали и пришли к выводу, что убежденным сторонником Холокоста Меньшагин не был.
19 И на это Меньшагину есть что возразить.
20 ГАРФ, Р-8131 (Прокуратура СССР), оп. 31, д. 85085, л. 5 — 7.
21 Имеется в виду Центральная комиссия по пересмотру дел на лиц, осужденных за контрреволюционные преступления, содержащихся в лагерях, колониях и тюрьмах МВД СССР и находящихся в ссылке на поселении, созданная 5 апреля 1954 г. (см. в сети: <http://istmat.info/node/57849>). Председателем комиссии был генпрокурор СССР Р. А. Руденко.
22 На что ссылался и зам. начальника ЦА ФСБ Н. А. Иванов в своем ответе «Новой газете» и мне от 5 октября 2017 г. Суть ответа — отказ в ознакомлении со следственным делом и воспоминаниями Меньшагина, предположительно хранящимися в этом архиве.
23 Включая и те, что он сформулировал в более поздних жалобах.
24 Он сменил Маленкова на посту председателя Совмина.
25 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 19.
26 Копия — начальнику отдела по надзору за местами заключения прокуратуры РСФСР, государственному советнику юстиции 3-го класса тов. Д. И. Машину.
27 За № 13-124-113/101 от 12 января 1956 г.
28 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 21.
29 Комиссия Президиума Верховного Совета СССР.
30 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 26.
31 То, что Меньшагин «за КГБ», было еще раз буквально сказано в резолюции на одном из документов надзорного дела 1958 года (ГАРФ, А-461, оп. 3, д. 10453, л. 6).
32 Аристов Аверкий Борисович (1903 — 1973) — советский и партийный деятель, дипломат. В 1952 — 1953 и в 1955 — 1960 гг. — секретарь ЦК КПСС. В 1955 — 1957 гг. в сферу его компетенции входило курирование отдела административных органов ЦК КПСС, контролировавшего работу КГБ, МВД, судебной системы, прокуратуры, а также Вооруженные силы. Аристов руководил процессом реабилитации осужденных за политические преступления, входил в созданную по предложению Н. С. Хрущева на заседании Президиума ЦК 31 декабря 1955 г. рабочую комиссию по воссозданию общей картины репрессий 1930-х гг., отчет которой Хрущев использовал в своем секретном докладе на XX съезде КПСС.
33 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 54 об.
34 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 52.
35 До Меньшагина его сокамерником был Револьт Иванович Пименов, помилованный летом 1963 г.
36 Судоплатов П. А. Разведка и Кремль. М., 1996, стр. 441 — 448.
37 Там же, стр. 467. В личном разговоре с В. Абариновым Судоплатов отозвался о Меньшагине менее сдержанно: «Павел Анатольевич, напротив, отозвался о Меньшагине крайне неприязненно: „враг”, „предатель”. По его словам, Меньшагин ездил в Берлин для переговоров с генералом Власовым и „церковниками”, где и получил от германских властей медаль. В юности, сообщил Судоплатов, Меньшагин был церковным старостой, досконально знал историю всех московских храмов: первое, что он сделал как бургомистр, — открыл Успенский собор» (Абаринов В. Катынский лабиринт. М., «Новости», 1991, стр. 177).
38 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 65 — 66.
39 Роман Андреевич Руденко (1907 — 1981) — генеральный прокурор СССР с 1953 по 1981 гг. — от смерти Сталина до собственной.
40 Есть в этой противоправности еще и то дополнительное следствие, что она заблокировала доступ к следственному делу, как и к другим документам Меньшагина в ЦА ФСБ (см. ниже).
41 ГАРФ, А-461, оп. 3, д. 10453, л. 8-18; ГАРФ, Р-8131 (Прокуратура СССР), оп. 31, д. 85085, л. 84 — 88. Эта жалоба рассматривалась «по территориальности» Прокуратурой РСФСР, и материалы этого рассмотрения отложились в надзорном деле.
42 Отраслевой государственный архив Службы безопасности Республики Украина (Киев), ф. 1, д. 976, л. 330 — 336. В сети: < http://avr.org.ua/index.php/viewDoc/25130/>.
43 Так в тюрьме называли оговоры и недостоверные, часто выдуманные свидетельства и документы.
44 О деле Караванского см. в: Меньшагин, 1988, стр. 137 — 158.
45 Меньшагин, 1988, стр. 141.
46 См. их публикацию в «Новом мире» (2017, № 12).
47 Сохранились лишь два эпистолярных корпуса — письма к В. И. Лашковой («Новый мир», 2018, № 9) и к Г. Г. Суперфину.
48 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 17-18 (с об.). На л. 17, в самом верху проставлены входящий № (2-172) и дата: «5 февраля 1955». Регистрируя и переправляя 31 января это письмо, начальник Владимирской тюрьмы подполковник С. В. Бегун указал номер тюремного дела Меньшагина (№ 333) и обозначил письмо как «закрытое» («гриф», который получали, очевидно, все жалобы заключенных).
49 В это время им был генерал-полковник С. Н. Круглов (1907 — 1977).
50 С. В. Бегун.
51 Предположительно имеется в виду выступление Г. М. Маленкова на собрании избирателей Ленинградского избирательного округа гор. Москвы 12 марта 1954: «Жизнь предъявляет новые высокие требования ко всему нашему государственному аппарату. Между тем в его работе до сих пор имеют место бюрократические извращения, с которыми наша партия ведет решительную борьбу. Советский государственный аппарат обязан <…> строго соблюдать советскую законность, не допускать никаких злоупотреблений властью в отношении советских граждан» («Правда», 1954, № 72, 13 марта, стр. 2; «Известия», 1954, № 61, 13 марта, стр. 2).
52 Проверочно-транзитный лагерь для перемещенных лиц в баварском городе Ауэрбахе близ Деггендорфа.
53 Вот ее текст: «Статья 111. Явка с повинной. В случае явки с повинной устанавливается личность явившегося и составляется протокол, в котором подробно излагается сделанное заявление. Протокол подписывается явившимся с повинной и лицом, производящим дознание, следователем, прокурором или судьей, составившим протокол» (УПК РСФСР введено Постановление ВЦИК от 15 февраля 1923 г.).
54 По всей видимости, 48-я гвардейская стрелковая Криворожская Краснознаменная орденов Суворова и Кутузова дивизия, в составе 28-й армии 1-го Украинского фронта. Между 10 мая и 17 июня дислоцировалась в Чехии и занималась проческой местности и задержанием военнопленных и подозрительных лиц.
55 Пузиков Николай Иванович (1907, Ростов — ?), начальник (?) особого отдела 149-й стрелковой дивизии 3-й гвардейской армии 1 Украинского фронта, подполковник госбезопасности. Допрашивал Меньшагина в Карлсбаде (Карловых Варах).
56 Сведениями не располагаем.
57 Беляев Б. А., следователь Управления НКГБ по Смоленской области.
58 Меретуков Ахмед Долотукович (1910 — 1977), в органах с 1930 г. С 15.6.1946 по 22.4.1947 — начальник отделения «2-Н» 2-го главного управления МГБ.
59 Козырев Александр Александрович (1916 — 1974), майор ГБ; в органах НКВД с 1939 г. С сентября 1945-го по июнь 1946 гг. — начальник Центральной следственной группы аппарата уполномоченного НКВД в Германии, Потсдам.
60 Гребельский Дмитрий Владимирович (1914 — 1986), впоследствии зав. кафедрой организации оперативно-розыскной деятельности Академии МВД СССР. Меньшагин, по-видимому, не разобрав звучание его фамилии, упорно называет его Рыбельским.
61 Волошенко Константин Сидорович (или Исидорович; 1905 — 1988), с 22.11.1944 по 27.11.1950 начальник УНКГБ-УМГБ Смоленской области.
62 Аберрация памяти: надо — 5000 рублей.
63 Аберрация памяти: надо — 15 июля.
64 Генерал не представился, но его личность Меньшагину во Владимирской тюрьме раскрыл Мамулов: это генерал-лейтенант Петр Васильевич Федотов (1901 — 1963), начальник 2-го управления НКВД (затем НКГБ, МГБ), а с января 1946 г. — еще и член Комиссии по подготовке Международного военного трибунала над японскими военными преступниками в Токио (он же, видимо, занимался и Нюрнбергом).
65 Ее текст: «Следователь направляет дело для придания обвиняемого суду после того, как установлены: событие преступления, имя, отчество и фамилия виновного, его возраст, обстоятельства, дающие основания для предания обвиняемого суду, судимость, классовая принадлежность и социальное положение, место, время и мотивы совершения преступления если установить их было возможно».
66 Сейчас территория бывшего Ильинского района входит в состав Западнодвинского и Жарковского районов Тверской области.
67 Имеется в виду Гражданская война.
68 Имеются в виду три годовые возрастные когорты.
69 Капранов Яков Яковлевич. См. Постановление Президиума Верховного Совета СССР и материалы по ходатайству о помиловании осужденного к высшей мере наказания Капранова Якова Яковлевича и Гвоздева Ивана Яковлевича, 1961 г. (ГАРФ, ф. Р-7523, оп. 95-а, д. 210; имя-отчество «Яков Яковлевич» подтверждается повестью о дорогобужских партизанах: <http://www.molodguard.ru/heroes5503.htm>).
70 Перечеркнутый черновик этого обращения отложился на одном из оборотов его книжных конспектов (на обратной стороне — конспект книги: Иващенко А. Ф. Гюстав Флобер. Из истории реализма во Франции. М., 1955). Все конспекты переданы публикатором в архив Международного Мемориала».
71 Ср.: «Мы считаем, что… положение, сложившееся в Германской Федеральной Республике в отношении советских перемещенных граждан, является ненормальным, находящимся в противоречии с принципами гуманности и свободы личности. Советское правительство считает своим долгом выступить в защиту и тех советских граждан, которые в определенных условиях нехорошо поступили в отношении своей Родины. Мы надеемся, что они исправятся, и не будем привлекать их к строгой ответственности за совершенные ими проступки» («Известия», 1955, № 218, 14 сент., стр. 2).
72 Рубичев Анатолий Тимофеевич (1903 — 1973), председатель Верховного суда РСФСР в 1939 — 1945 и 1957 — 1962 гг.
73 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 39 — 40. Надпечатка вверху: «Подано 19/IX 1958 г. тюрьмы № 2».
74 Номер вписан представителями адресата.
75 Указ «О подсудности дел о государственных преступлениях». Ср: «1. Установить, что все дела о государственных преступлениях, совершенных гражданскими лицами, кроме дел о шпионаже, подсудны областным, краевым и Верховным судам автономных и союзных республик, а также Судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР. <…>; 2. Предоставить указанным выше судебным органам право рассматривать протесты на приговоры, определения или постановления, вынесенные по делам данной категории, до издания настоящего Указа. <…> Приговоры других военных трибуналов, а также постановления, вынесенные во внесудебном порядке, могут быть пересмотрены президиумами областных, краевых и Верховных судов автономных республик».
76 Имеются в виду не процессы, а допросы во время нахождения в следственном изоляторе.
77 Сыскное отделение полиции («русское гестапо») в Орле возглавил Михаил Букин, отличавшийся особой жестокостью по отношению к подпольщикам, схваченным полицией. В апреле 1943 г. он был награжден оккупационными властями орденом «За храбрость». Комиссар гестапо г. Орла дал ему такую характеристику: «Букин был одним из злейших врагов коммунистов и советской власти. Точно выполнял все задания гестапо, сам проявлял большую инициативу в деле преследования мирного советского населения, выступающего против немцев». 20 — 26 ноября 1957 г. в Орле состоялся суд над М. Букиным. По приговору суда он был расстрелян как изменник Родины (см.: <http://xn---57-qdd4aqo.xn--p1ai/pages/aadress.php?page=245>).
78 См.: Великолукский процесс. — «История.РФ». В сети: <https://histrf.ru/biblioteka/Soviet-Nuremberg/Velikoluksky-process>.
79 20 — 22 марта 1957 г. в г. Людиново Калужской области проходил открытый судебный процесс над изменником Родины и бывшим людиновским полицейским Дмитрием Ивановичем Ивановым, около 15 лет скрывавшимся под чужими именами на территории СССР. Приговорен к расстрелу, расстрелян 21 июня 1957 г. (см. в сети: <http://litresp.ru/chitat/ru/%D0%A1/safonov-valerij/ne-svolochi-ili-deti-razvedchiki-v-tilu-vraga/2>.
80 В центральной печати сведения об их послевоенной судьбе не публиковались.
81 Горанский Александр Михайлович (1881, Смоленская обл., Смоленский р-н, д. Бунино — 1945), русский, беспартийный, священник в с. Новый Двор. Арестован 14 сентября 1945 г., содержался в тюрьме № 1 Смоленска. Осужден 10 июня 1946 г. Особым совещанием при МВД СССР. Приговор: 5 лет ссылки. Реабилитирован 31 октября 1992 г. [Книга памяти Смоленской обл.]
82 Контрразведка.
83 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 55 — 56.
84 Павел Михайлович Ступин, бригинтендант, командир 13 авиационного парка. 25 апреля 1939 г. был арестован в связи с делом командарма И. П. Уборевича (1896 — 1937), у которого Ступин в 1938 г. был начальником снабжения ВВС Белоруссии. Комбриг 6-й авиабригады Белозеров «показал», что дал Ступину задание подготовить бригаду для полета в Москву для бомбардировки Кремля. Ступин сначала отрицал это, а потом под давлением следствия «признался», но 31 августа, на трибунале Белорусского военного округа (со штабом в Смоленске), отказался от своих показаний и был частично оправдан. Приговор — 10 лет тюрьмы и лишение орденов Красного Знамени и Красной Звезды. После кассационной жалобы, написанной Б. Г. Меньшагиным, дело Ступина рассматривалось в феврале 1940 г. Военной коллегией Верховного суда СССР в Москве. Приговор был отменен, дело за недоказанностью прекращено. Ступина освободили, и он перешел в Главное управление гражданской авиации. Во время войны служил на Юго-Западном фронте, с 1944 г. — генерал-лейтенант авиации.
85 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 65 — 66.
86 Горкин А. О социалистическом правосудии. — «Известия», 1964, № 287, 2 декабря, стр. 3 (дата по владимирскому изданию; московское вышло 1 декабря).
87 ГАРФ, ф. Р-8131, оп. 31, д. 85085, л. 80 — 80 об.
88
Цитируется та же статья, что и в письме
1965 г.: Горкин А. О социалистическом
правосудии. — «Известия», 1964, № 287, 2
декабря, стр. 3.