Кабинет
Юрий Каграманов

Карл Маркс между поэзией и алгеброй


Карл Маркс между поэзией и алгеброй

Жак Аттали. Карл Маркс: Мировой дух[1]. Перевод с французского Е. В. Колодочкиной. М., “Молодая гвардия”, 2008, 406 стр. (“Жизнь замечательных людей”).

еленую тоску испытал я при первом взгляде на эту книгу, с портретом на обложке “замечательного человека” с окладистой бородой, в которой столько поколений запуталось — и с какими последствиями! Но фамилия автора побудила меня все-таки раскрыть ее, а раскрыв, дочитать до конца. Жак Аттали — известный идеолог современной технократии. Почему вдруг он решил написать апологетическую (а другие в серии “ЖЗЛ” вроде бы не выходят) книгу о Марксе? И потом: в каком смысле надо понимать “Мировой дух”?

В центре внимания автора — личность Маркса, его жизнь, что опять-таки естественно для данной серии. Сказать, что портрет “замечательного человека” удался Аттали, было бы преувеличением, но читатель, вынесший из советских времен весьма условное представление о Марксе, кое-что любопытное в книге найдет. В ранне- и среднесоветские времена у Маркса вообще не было живого лица, вместо него красовался “Das Kapital”. Когда наступила “оттепель”, Галина Серебрякова, доказавшая свою преданность марксизму долгими годами отсидки, попыталась “очеловечить” Маркса, но изобразила его в своих книгах таким, “каким он должен был быть”.

А вот каким его видели некоторые современники. Аттали приводит свидетельство одного из них, относящееся к началу 1850-х годов, когда Маркс с семьей жил в маленькой бедной квартирке в Лондоне (потом ему еще понадобится большая и комфортабельная). “В частной жизни [Маркс] очень неряшлив, циничен, отвратительный хозяин. Он ведет богемную жизнь. Редко моется и меняет белье. Быстро пьянеет. Зачастую целый день слоняется без дела; но если у него есть работа, то он сидит за ней днем и ночью. Ложится спать и встает когда вздумается. Иногда не спит всю ночь и все утро, к полудню ложится на канапе, не раздеваясь, и спит до вечера, не обращая внимания на домашнюю суету. В его квартире нет ни одного целого предмета мебели. Все поломано, покрыто пылью, в большом беспорядке. Посреди гостиной стоит большой стол, покрытый подобием скатерти. На нем рукописи, книги, газеты, клочки ткани от шитья его жены, треснувшие чайные чашки, грязные ложки, ножи, вилки, свечи, чернильницы, стаканы, трубки, табачный пепел; все это вперемешку на одном столе. <...> Гостя приглашают присесть на детский стульчик, но он не вычищен, так что можно измарать брюки. Все это нимало не смущает ни Маркса, ни его жену”.

Оговорюсь, что приведенное свидетельство вышло из-под пера человека, засланного к Марксу, под видом товарища, прусскими властями, а значит, оно не может считаться беспристрастным; возможно даже, в чем-то оно и клеветническое. Но не похоже, чтобы все здесь было выдумано. А клеветническим оно может быть скорее в отношении жены Маркса: трудно представить, чтобы она так легко мирилась с пылью и грязной посудой.

Между прочим, у Бакунина можно найти еще более неблагосклонные свидетельства о жизни Маркса, но уж Бакунину (даром что он был с Марксом на “ты”) в подобных случаях точно нельзя верить.

Из середины пути вернемся к началу — месту и времени, где и когда созревал Маркс. Тихий провинциальный Трир с его окрестностями — идеальное место для романтических прогулок (вид этого города в первой половине ХIХ века есть на иллюстративных вкладках). Тридцатые годы (напомню, что Маркс родился в 1818-м), эпоха “Германии туманной”, весьма благоприятной для “бурных гениев” и их аристократических поклонников и поклонниц. Юный Маркс соответствовал месту и времени: он ощущал себя “бурным гением” и нашел признание в лице юной баронессы Женни фон Вестфален, которая не только влюбилась в него, но и преклонилась перед его пока еще гипотетической гениальностью.

Вот только Маркс не сразу уяснил для себя, в какой области должна проявиться его гениальность. Одно время он думал, что станет великим поэтом (о чем в книге Аттали сказано очень коротко, хотя это было довольно продолжительное время). Он написал тогда целый воз стихов и собрал их в три книжки; он назвал их “Книга любви 1”, “Книга любви 2” и “Книга песен”. Ни одна не была принята к печати, что автор приписал зависти немолодых людей, засевших в издательствах. Позднейшие критики, нашедшие их в архивах, пришли к заключению, что это были очень слабые стихи. Только Женни, которой все они были посвящены, находила их замечательными и оставалась в этом убеждении до конца своих дней.

Она умирала в последних днях 1881 года. Случилось так, что и Карл в эти дни был тяжело болен (хотя ему еще предстояло жить год с лишком). Они лежали в своих постелях в смежных комнатах, дверь между которыми была открыта, так что они могли переговариваться, хотя и не видели друг друга. Раз Женни спросила: “Какою ты меня сейчас видишь?” — “Я вижу тебя такой, какою ты была лунными вечерами в продолжение наших долгих прогулок в Трире”. — “Почитай мне свои стихи, которые ты мне тогда читал”. Но Мавр (как близкие звали Карла за смуглый цвет лица) не стал читать свои стихи, он выбрал другие — Шиллера, Гейне, Ленау. Видимо, он сам оценивал теперь свои стихи как слабые, а может быть, просто забыл их. (Излагаю этот эпизод по книге Леопольда Шварцшильда “Красный пруссак”, считающейся одной из наиболее обстоятельных биографий Маркса[2]; я когда-то читал ее, а теперь пролистал, чтобы освежить в памяти некоторые места.)

Что было бы, если бы у Маркса обнаружился поэтический талант и он стал поэтом, и только поэтом? Наверное, в этом случае ход всемирной истории был бы несколько иным.

Аттали вообще слишком мало внимания уделяет юному Марксу — в возрасте примерно до двадцати лет. А ведь это было для него время не только профессионального выбора, но и выбора судьбы, если позволительно так сказать. Н. А. Бердяев считал Маркса “чистым мистиком”, который своих “иррациональных переживаний” нигде не выразил, то есть не выразил их рационально (чего, согласно Бердяеву, “чистый мистик” делать и не должен). Но, может быть, в своей любовной лирике он выразил свои “иррациональные переживания” — не только эротические, но и мировоззренческие? Но где она? Опубликована ли вообще?

А вот соотечественник Аттали писатель и философ Морис Клавель в книге “Два века с Люцифером”[3] как раз юному Марксу уделил первостепенное внимание. Он изучил некоторые “интимные” тексты, написанные им между пятнадцатью и двадцатью годами, которым “серьезные” исследователи обычно не придают значения; стихи, за исключением двух или трех, сюда, к сожалению, не вошли, но и прозаические тексты местами оказались достаточно красноречивы. Анализируя их, Клавель пришел к выводу, что в этом возрасте в душе Карла совершился глубокий перелом; юноша, видящий основной смысл жизни “в любви, которую мы питаем ко Христу” (цитата из его гимназического сочинения), сделался богоненавистником и богоборцем. В двадцать лет он сказал о себе: “Я чувствую себя равным Богу”. Кто, как не Люцифер, говорил его устами!

Люцифер — не бес с копытами и рожками, его, напротив, отличает эффектная внешность и благородная позитура (недаром стольких художников манил его образ). И по смыслу своего имени он — “светоносец”. Но это свет гностического разума, тот, который в конечном счете “объемлет тьма”.

Люциферический мятеж против Творца и Его творения — с этой идеей-чувством Карл Маркс вошел в жизнь. Сходную идею-чувство устами одного из своих героев выразил другой, настоящий поэт. “О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов…” Так говорит Карл Моор в шиллеровских “Разбойниках”. В “Хождении по мукам” А. Н. Толстого его словам (в самодеятельной постановке пьесы) с замиранием внимают красноармейцы качалинского полка: они-то “точно знают”, где надо искать гнусное племя шакалов. Им об этом сказал Карл Маркс.

Между прочим, уже упоминавшийся Шварцшильд считает, что домашнее прозвище Маркса двоилось: его звали и Mohr (произносится “мор”), то есть “Мавр”, и Moor — имея в виду, конечно, благородного Карла, а не его злого брата Франца.

Спору нет, в реальной действительности много было такого, с чем нельзя было мириться. Достаточно вспомнить об ужасающем пауперизме, сопровождавшем ранний капитализм и знакомом нам хотя бы по романам Диккенса. Но Маркс, продолжая и развивая просвещенческую традицию, ополчился не против конкретных изводов зла, но против мироустройства как такового, которое вознамерился радикально преобразовать якобы во имя добра. И придумал собственную “священную историю”, где роль спасителя была отведена человеческому коллективу — пролетариату.

Насколько близко к сердцу принимал Маркс бедствия пролетариата? Почему-то те рабочие, которым довелось посетить его дом, отмечали радушие его жены, а не его самого. Как писал Поль Лафарг, “ни один из них ни разу не заподозрил, что женщина, которая принимала их так просто, искренне и сердечно, происходила по материнской линии из семьи герцогов Аргайлов, а ее брат был министром прусского короля”. То есть принадлежала по рождению и воспитанию к племени “паразитов”, заклейменному “Интернационалом” (я имею в виду гимн).

Вообще за пределами своего семейного круга Маркс был довольно черствым и неуживчивым человеком. Об этом пишет, в частности, Аттали (хотя его позиция по отношению к своему персонажу действительно скорее апологетическая, чем критическая): “он старался изгнать всякую сентиментальность из своей жизни и работы”, “жестокость и неискренность” были обычными для него даже в отношениях с единомышленниками. По адресу ближайших друзей, на свой лад выдающихся личностей, таких как Вильгельм Либкнехт, Фердинанд Фрейлиграт или Фердинанд Лассаль, Маркс заглазно употреблял эпитеты “известный болван”, “говнюк” и “жидёнок” (еврей Маркс был юдофоб).

Сколько яду было у Маркса, видно уже из его сочинений; было бы странно, если бы он не одарял этим веществом также и свое окружение. Аттали пишет, что даже Гейне “опасался иронии Маркса”, хотя ему самому этого качества было не занимать.

Маркс мог бы сказать о себе, как Моор: “Мои остроты — это жало скорпиона”, только у Шиллера эти слова произносит злой Франц, а отнюдь не благородный Карл.

Впору назвать Маркса неблагодарным сыном своего отечества: от младых ногтей напитавшись воздухом старого Трира — которого в отношениях с женой и детьми ему хватило на всю жизнь[4], — он сам излучал холод, каковой принимал за благодеяние, которое он оказывает человечеству.

Маркс был типом “революционера в белых перчатках”, который “сочувствует” угнетенным массам, оставаясь от них на расстоянии. Он никогда не рвался на баррикады; его трудно представить в гуще революционной толпы и тем более во главе ее. И то сказать, революционная толпа только в советских фильмах имеет вид коллективного праведника, на деле же она представляет собою малосимпатичное зрелище, так что вполне может охладить пыл иного “априорного” революционера. Так, к примеру, случилось с С. Н. Булгаковым: в один из октябрьских дней 1905 года он выступил в Киеве с “зажигательной” революционной речью, но вид и дух толпы, как он пишет, отвратили его настолько, что с этого момента он стал охладевать к революции.

По сути, Маркс был кабинетным революционером, своего рода магом, который, сидя за письменным столом, стремился изменить мир посредством научных изысканий. Последовательно материалистический взгляд на мир привел его к выводу, что в общественной жизни решающую роль играет экономика. И чтобы переделать общество, необходимо в первую очередь переделать “экономический базис”. Экономика, таким образом, стала для него “алгеброй революции”. И в этом выражении алгебра была не просто метафорой; она стала для Маркса непосредственной участницей исследовательского процесса. “В 1877 году, — пишет Аттали, — Карл все еще работал над вторым и третьим томами „Капитала”. В частности, бился все над тем же вопросом о переходе от трудовой стоимости к цене. <…> Маркс снова взялся изучать алгебру, надеясь с ее помощью найти решение задачи, а еще он думал, подобно Блезу Паскалю, что математика поможет ему забыть о физической боли” (Маркс много болел). Лафарг отмечает: “Алгебра приносила ему даже моральную поддержку; она была ему опорой в самые горькие моменты его бурной жизни <…>. Маркс находил в высшей математике диалектику в ее самом логичном и простом выражении. Науку, говорил он, можно считать по-настоящему развитой только тогда, когда она способна использовать математику”; “Карл так увлекся этой новой областью знания, что даже, как говорят, собирался написать историю дифференциального исчисления и читал для этого трактаты Декарта, Ньютона, Лейбница, Лагранжа, Маклаурина[5] и Эйлера”. Отдадим должное, по крайней мере, научной основательности Маркса.

Не могу судить, насколько значителен Маркс как экономист. На сей счет существуют очень разные точки зрения. Говорят, в Кембриджском университете кто-то повесил на стену его портрет рядом с портретом Адама Смита, отмерив тем самым его профессиональный “калибр”. Прямо противоположная точка зрения приближается к старому одесскому анекдоту: Карл Маркс был “просто экономист”, в отличие от “нашей тети Цили”, которая — старший экономист. Возможно, что истина — где-то посредине.

Во всяком случае основные выводы, которые сделал Маркс из своего экономического учения, оказались ошибочными, что сегодня очевидно не только для экономистов. Так, явно не оправдал себя тезис о дальнейшей пауперизации пролетариата и обострении классовой борьбы между ним и буржуазией. А учение о базисе и надстройке даже у самого Маркса иногда вызывало сомнение; культура-— не надстройка, напротив, экономические отношения во многом определяются совокупностью культурных связей. Но Маркс был достаточно далек от научной объективности; экономическая теория служила орудием его безудержного революционизма.

Как это ни парадоксально, с одной стороны, она придавала видимость основательности тому направлению в революционном движении, которое связало себя с именем Маркса, но с другой — мешала понять message, который от него исходил. Мало кто мог одолеть скучнейший “Капитал”. Легко войти в положение Чепурного из платоновского “Чевенгура”: “...ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма <…>” Хотя в другом месте тот же Чепурный, когда ему читали “Капитал”, хоть и “ничего не понял”, но “что-то чувствовал”.

Чтобы учение Маркса овладело массами, нужны были посредники, толкователи. И они не замедлили появиться уже при его жизни, а тем более — после смерти. Уже в конце ХIХ — начале ХХ века, когда стало ясно, что развитие капитализма не совпадает с предсказаниями Маркса, его учение стали склонять в сторону позитивизма. Это известный Эдуард Бернштейн и вся линия европейской социал-демократии. Русские большевики с позитивистским толкованием Маркса решительно размежевались: слишком оно напоминало ползучее “постепеновство” и “теорию малых дел”. Полету в нем не было.

Как известно, русские большевики на свой лад исказили учение Маркса, но дух Марксова революционизма, надо отдать им должное, сохранили. Другое дело, что недолго их музыка играла. Уже в 20-е годы голоса профессиональных “марксоедов” постепенно заглушаются голосами людей практической складки. В дальнейшем Маркс остается объектом условного почитания, но реальная жизнь ускользает от “марксизма-ленинизма”, оставляя от него лишь кое-какие отметины. Мавр сделал свое дело…

С крахом СССР революционный марксизм, казалось бы, окончательно вытесняется в страны третьего мира (да и там постепенно утрачивает свои позиции). Позитивистское толкование Маркса продолжает иметь место: книга Аттали — один из примеров тому. Автор ценит Маркса за последовательное проведение тезиса о неизбежности глобального распространения капитализма и повсеместного его торжества; именно в этом смысле Маркс является ему как актуальный “Мировой дух”. В дальнейшем, согласно Аттали (и согласно Марксу, как полагает Аттали), капитализм эволюционным путем перерастет в социализм: “Исчерпав <...> возможности товарного преобразования социальных отношений и использовав все свои ресурсы, капитализм, если он к тому времени не уничтожит человечество (ничего себе допущение! — Ю. К.), сможет перейти в мировой социализм. Иначе говоря, рынок сможет уступить место братству”. Откуда вылупится братство? Очевидно, его должен породить тот же рынок. Бытие определит сознание.

Еще одна заслуга Маркса, по мнению Аттали, состоит в том, что он придавал исключительное значение научно-технической революции. Вообще говоря, во времена, отмеченные всеобщим увлечением Жюлем Верном, в этом не было ничего необычного. Но у Маркса свой угол зрения на данный предмет: более всего он ценил науку и технику за то, что они разрушают мир традиций. Может быть, в жюль-верновский век разрушительный эффект научно-технической революции не вызывал особой тревоги, но в наши дни сохранять подобное благодушие трудно и, наверное, даже безответственно.

Аттали почти ничего не говорит о том, что революционный марксизм сегодня тоже имеет продолжение, и не в странах третьего мира (там звучат отголоски преимущественно “марксизма” советского или маоистского образца), а на самом Западе. Я имею в виду неомарксизм[6] (у Аттали о нем — пять-шесть строк на стр. 394). Это подлинно “творческий” марксизм, который, среди прочего, подверг ревизии одно из основных положений Маркса, а именно — что экономический базис определяет культурную надстройку. С точки зрения неомарксистов, скорее надстройка определяет базис, чем наоборот (и в этом нет измены материализму, ибо сама культурная надстройка, cогласно неомарксистам, определяется потребностями человеческого тела). Поэтому в радикальной переделке нуждается не экономика, а культура. И вот уже несколько десятилетий неомарксизм ведет успешную подрывную деятельность на поле западной культуры, и особенно в образовательной части, не имея перед собою никакого позитивного идеала. Но это большая тема, требующая отдельного обсуждения. Здесь нас должно интересовать другое: как сам Маркс отнесся бы к неомарксизму?

Вполне можно допустить, что он приветствовал бы его. Маркс не был догматиком; в последние годы жизни он не раз повторял “я не марксист”, желая тем самым отмежеваться от всяких попыток систематизации его учения (даже тогда, когда они исходили от друга Энгельса). Свои труды он, как правило, неохотно отдавал в печать, считая их недоработанными; и, будь у него такая возможность, дорабатывал бы их — до бесконечности.

Наверное, Маркс принял бы, как свою, мысль его ученика Бернштейна: “Движение — всё, конечная цель — ничто”.

Известно, что Маркс много читал Бальзака, но особенно ценил его рассказ “Неведомый шедевр”. Напомню, что герой этого рассказа, талантливый художник, много лет работал над женским портретом, который он считал своим шедевром и который скрывал от посторонних глаз. Когда же до полотна были допущены посетители, они увидели на нем только “беспорядочное сочетание мазков, очерченное множеством странных линий”. Многолетние усилия кончились… ничем. Что привлекло здесь Маркса? Возможно, образ этого странного художника он примерял на самого себя; но в таком случае ему пришлось бы признать, что еще ближе этот образ его последователям — неомарксистам.

Опыт неомарксизма свидетельствует о том, что дух Маркса, отделившись от самого Маркса, живет своей самостоятельной жизнью, по-своему продолжая его разрушительную работу.

Юрий Каграманов

 

1 В оригинале книга называется “Карл Маркс, или Мировой дух”.

2 Schwarzschild L. The Red Prussian. London, 1948.

3 Clavel M. Deux siecles chez Lucifer. Paris, 1978.

4 Хотя и в семье, возможно, было “что-то не так”, если судить по тому, что две из трех его дочерей кончили самоубийством.

5 Имеется в виду выдающийся британский математик Колин Маклорен (Maclaurin; 1698 — 1746). (Примеч. ред.)

6 Начало ему положили в 20-х годах прошлого века А. Грамши и Г. Лукач, а дальнейшее развитие он получил после Второй мировой войны в работах Т. Адорно, М. Хоркхаймера, Г. Маркузе и других авторов. Широко известными они стали в 60-х годах, когда на Западе заговорили о “марксистском ренессансе”, имея в виду именно неомарксизм.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация