Кабинет
Кирилл Кобрин

Книжная полка Кирилла Кобрина

КНИЖНАЯ ПОЛКА КИРИЛЛА КОБРИНА

+7

Теофиль Готье. Путешествие на Восток. Перевод с французского И. Кузнецовой и М. Зониной. М., Издательство им. Сабашниковых, 2000, 344 стр.

Это было давным-давно — почти сто пятьдесят лет назад, когда еще не было ни телевидения, ни радио, когда скромный обыватель еще не барахтался во всемирной Сети, когда самолеты проходили по ведомству ренессансных фантазий Леонардо да Винчи, железнодорожные вагоны именовались еще “экипажами” (см. записные книжки князя Вяземского), а пароходы — “пироскафами” (см. одноименное стихотворение Боратынского), и приводились в движение оные пироскафы не винтами, а нелепыми и трогательными колесами. “Барашки вокруг нас встряхивали своим белым руном на гребнях волн, солнце садилось в раздуваемые ветром раскаленные угли, пароход болтало. Одно из колес вдруг начинало молотить лопастями по воздуху”. Так начинается первое из двух путешествий на Восток автора столь разных сочинений, как “Капитан Фракасс” и “Эмали и камеи”, прозаика, поэта, эссеиста и журналиста Теофиля Готье. Благодаря блистательной переводческой работе И. Кузнецовой и М. Зониной мы имеем теперь возможность проследовать за Готье в навсегда ушедший мир Средиземноморского Востока.

Теофиль Готье был, что называется, профессиональным литератором, “пролетарием пера”1, писал чудовищно много (75 статей в 1836 году, 96 — в 1837-м, 102 — в 1838-м), настолько много, что Полное собрание его сочинений, вышедшее в 1883 году, составляет 34 тома. При этом — что очень важно — он не халтурил; “Путешествие на Восток” тому порука. Готье ездил по Европе и Азии на издательские деньги, расплачиваясь путевыми очерками; несмотря на неизбежную “фельетонность”2, перед нами выдающаяся проза. Выдающаяся описательная проза. Я особо подчеркиваю это обстоятельство, ибо с появлением массовой фотографии, кино и видео путешественники все меньше описывают окружающие их красоты и все больше — собственное душевное состояние. Их более не интересует внешний мир, их интересуют в лучшем случае собственные реакции на него. Ярчайший пример тому — истерическая мизантропия Бродского в “Путешествии в Стамбул”. Готье же пишет, будто тончайшую ткань ткет: “Среди этой компании попадались довольно странные персонажи, например, тучный мальчик, белокурый, толстощекий и розовый — ну просто этакий гигантский английский беби, выряженный турком, или тощий грек, угловатый, с лисьей мордочкой, утопающий в длинном, отороченном мехом суконном одеянии вроде доломана, в котором играют „Баязета” в театре на улице Ришелье; паша между ними был словно в скобках...” Заметим: скобочки эти набоковские.

И наконец наблюдение вполне актуальное, политическое. “...араб внушительной наружности восседал посередине на циновке, перебирая восточные четки, или что-то писал тростником на маленьких квадратиках бумаги. Нам было невдомек, какого рода коммерцией занимаются эти хмурые сосредоточенные молодцы, и нам объяснили, что они называются „талебы” (то есть „ученые”)”. Соответственно “Талибан” — это нечто вроде “Ученого совета”.

 

Л.-Ф. Селин в России. Материалы и исследования. Составление, примечания и комментарии Маруси Климовой. СПб., Издательство “Общество друзей Л.-Ф. Селина”, 2000, 144 стр.

Готье на Востоке, а Селин в России. Загадочная организация с названием “Общество друзей Л.-Ф. Селина” выпустила любопытнейший том, содержащий как неведомые доселе (и жгуче интересные) тексты самого ругачего француза, так и всевозможные комментарии и интерпретации, принадлежащие перу разнообразных авторов — от известных Виктора Ерофеева, Сергея Юрьенена и Маруси Климовой3 до не очень известных. Впрочем, в этой книге самый известный из комментаторов и интерпретаторов творчества Селина — Лев Троцкий, представленный отрывком из своей франкоязычной статьи, и недурным отрывком. Чего стоит одно только убийственно точное определение моралистической позиции автора “Путешествия на край ночи”: “Таким образом, он (Селин. — К. К.) приходит к выводу, что современное социальное устройство везде и всегда одинаково несовершенно. В целом же Селин прежде всего недоволен самими людьми и их поступками”.

Может, конечно, социальное устройство и “одинаково несовершенно”, но есть места, где оно “одинаково несовершеннее прочих”. Это становится ясно из прочтения яростного памфлета “Mea culpa”, сочиненного Селином после его полуанонимной поездки в СССР. Буржуйский мир омерзителен, христианская цивилизация насквозь тщеславна и лицемерна, но нет ничего чудовищней и зловредней советской власти, коммунизма: “Душа теперь — это „красный партбилет”... Потеряна! Ничего от нее не осталось!.. Они их знают, все привычки, все пороки этого нехорошего Прола... Пусть ишачит! Пусть марширует! Пусть страдает! Пусть хвастает!.. Пусть доносит!.. Это его природа!.. Он такой!.. Пролетарий? В конуру! Читай мою газету! Мой листок, вот этот! Не другой! Вгрызайся в силу моих речей!”

Честно говоря, отрывок этот звучит как-то пугающе...

 

Уильям Берроуз. Призрачный шанс. Перевод Д. Волчека. Б. м. и., “Adaptec/T-ough Press”, 2000, 56 cтр.

Готье на Востоке, Селин — в России, Берроуз — на Мадагаскаре. Не очень убедительный (на мой, конечно, сугубо профанный взгляд) в своих больших вещах вроде “Голого завтрака” (или “Обнаженного ланча”, по переводческой склонности) или “Мягкой машины”, Берроуз восхитителен, волшебен в маленьких. Мне уже приходилось писать о волнующем воображение “Коте внутри”. Дмитрий Волчек продолжает одаривать русского читателя опавшей листвой с довольно странных баобабов Берроузовой прозы. Теперь — речь не о кошках, а о лемурах. “Народ Лемуров старше, чем Homo Sap, намного старше. Их возраст насчитывает сто шестьдесят миллионов лет, время, когда Мадагаскар отделился от африканского континента. Их способ думать и чувствовать принципиально отличен от нашего, он не ориентирован во времени, они не имеют представления о последовательности и случайности, эти категории для них противоречивы и непонятны”. Нечто подобное — насчет отсутствия представлений о последовательности (пространственной, временной) — я уже читал, только не у американского хулигана, а у скромного аргентинского библиотекаря: “Спиноза приписывает своему беспредельному божеству атрибуты протяженности и мышления; в Тлёне никто бы не понял противопоставления первого (характерного лишь для некоторых состояний) и второго — являющегося идеальным синонимом космоса. Иначе говоря: они не допускают, что нечто пространственное может длиться во времени. Зрительное восприятие дыма на горизонте, а затем выгоревшего поля, а затем полупогасшей сигары, причинившей ожог, рассматривается как пример ассоциации идей”. Стоило бы, конечно, задаться вопросом, почему столь разные писатели примерно одного возраста (плюс-минус десять лет) так настойчиво сочиняли разнообразные Тлёны и Мадагаскары, все эти Терциусы Орбисы, где блаженно неведомы причинно-следственные связи, где время — не Река, а Океан, где нет понятия ни о какой антропоморфности? Отчего вдруг появилась эта Лавка Всевозможных Наркозов На Любой Вкус — от библиофильского до мескалинного, от буддистского до алкогольного; от чего хотел забыться тот мир? Ответы вроде “От ужасов тоталитаризма” или “От ужасов мировых войн” не принимаются.

 

Мартинус Нейхоф. Перо на бумаге. Паром. Аватер. Nijhoff Martinus. De pen op papier. Het veer. Awater. Предисловие, перевод, примечания Ирины Михайловой и Алексея Пурина. СПб., АОЗТ “Журнал „Звезда””, 2000, 48 стр.

Это уже второе двуязычное издание сочинений первоклассного голландского поэта, подготовленное И. Михайловой и А. Пуриным. Нейхоф — вовсе не типичный пример местного предрассудка одной из провинциальных европейских литератур. Наоборот, он поэт не просто “голландский” (для точности — “нидерландский”), а прежде всего “европейский”, некий конденсат “европейской литературы”, “европейской культуры” вообще. Он в одиночку смог создать свой вариант модернизма, равно далекий как от бурлескности миллерианы и селинианы, так и от однотонной сосредоточенности Кафки и Беккета. Его негромкий голос слышен.

В книжечке помещены три сочинения Нейхофа: рассказ “Перо на бумаге”, стихотворение “Паром” и небольшая поэма “Аватер”. Проза не была истинным призванием Нейхофа; “Перо на бумаге” — сочинение довольно вторичное не только по отношению к романтической традиции (или даже к неоромантической), оно вторично и по отношению к явно нечитанному тогда (в 1926 году) Нейхофом Кафке. Но свое очарование эта вещь все равно имеет, как имеет свое очарование бельгийское кино или португальская драматургия. А вот “Паром” — произведение совершенно другого класса. История святого Себастьяна вписана в контекст современной автору Голландии; ландшафт, бытовые детали, лексика — все это создает неожиданный фон для разворачивания классического христианского сюжета. Процитирую начало:

Когда спустился вечер, Себастьян
Запястья высвободил из витков
Обмотанной вокруг ствола веревки
И стрелы вытащил из шеи и4
Груди и побросал в траву...

Очутившись в плотном бытовом нидерландском контексте, почти что вписанном в брейгелевский пейзаж (но с другой технологической оснасткой), св. Себастьян оказывается, по Нейхофу, перед выбором: “тут был паром”. Паром — это лодка Харона, перевозящая умерших в языческое царство мертвых; отплыть на нем — отказаться от Христа в пользу Пана. Паром отплывает без Себастьяна, но и:

не может быть, что люди, не найдя
на месте тела Себастьяна, вскоре
увидели, как птица взмыла вверх
и белокрыла полетела к морю.

Ницше и “Волшебная гора” Томаса Манна — уже прочитаны.

“Аватер” — поэма сложная, попытка то ли создать поэтический аналог “Улиссу”, то ли скрестить мистику с повседневностью. Что означает “Аватер” — неизвестно. Внесу свою скромную лепту в нейхофоведение (нейхофистику?): в звучании имени “Аватер” (ударение на средний слог) слышится латинский “viator”. Путник.

 

Иосиф Бродский. Новые стансы к Августе. СПб., “Пушкинский фонд”, 2000, 144 стр.

Бродский ценил Нейхофа, считая его поэзию “патентом на благородство” новейшей голландской словесности. “Новые стансы к Августе” тоже некоторым образом “патент на благородство” поэзии самого Бродского.

Что это — памятник любви или памятник поэзии? Сказать трудно. В любом случае практически впервые Бродский издается на родине как “автор поэтических сборников”, точнее — как “автор поэтических книг”. Не думаю, что Бродский-поэт мыслил “книгами” (я различаю поэтов, “мыслящих стихами”, “мыслящих циклами”, “мыслящих книгами”). Его обычная единица была “стихотворение”, реже — “цикл”. К тому же и обстоятельства его жизни до отъезда в эмиграцию не способствовали образованию “долгого дыхания” поэта, настолько “долгого”, чтобы от вздоха его до выдоха располагалась целая книга стихов. Так или иначе, “Новые стансы к Августе” — книга, собранная postfactum; но это не делает ее ни “лоскутной”, ни “эклектичной”.

Единство “Новым стансам” придает, во-первых, единство неповторимой бродской интонации, монотонный гул его поэтической речи и, во-вторых, неослабевающий накал чувства к адресату стихов. И действительно любовь поэта начинается так:

Я обнял эти плечи и взглянул
На то, что оказалось за спиною... —

заканчивается она осознанием, некоторым образом подводящим черту под этим романом — и в житейском, и в литературном смысле:

Это ты, теребя
Штору, в сырую полость
Рта вложила мне голос, окликавший тебя.

Возлюбленная дала поэту тот голос, которым он разговаривал с ней.

Григорий Дашевский. Генрих и Семен. М., ОГИ, 2000, 40 стр.

Григорий Дашевский, в противоположность “Новым стансам к Августе” Иосифа Бродского, чьи эссе, кстати говоря, он переводил (будучи профессиональным — и замечательным! — переводчиком), составил свою книгу стихов совершенно иначе. Я бы назвал ее “наброском ПСС”, или “конспектом собрания стихов” автора. Действительно, здесь мы можем обнаружить и поэму (“Генрих и Семен”), и цикл (“Имярек и Зарема”), и песни, и баллады, и переводы. Книга напоминает ковчег, куда заботливый поэт собрал по нескольку генетически ценных представителей разнообразных жанров своих сочинений. Только, в отличие от ветхозаветного спасателя, этого праотца деда Мазая, Григорий Дашевский построил не огромный неповоротливый корабль — четыре мачты, два ряда весел, не более пяти узлов в час, — а легкую маневренную фелюгу, на манер тех, с которых развеселые берберские пираты вплоть до второй половины прошлого века брали на абордаж европейские корабли (так что не каждый отваживался, подобно Готье, путешествовать в Алжир или Тунис).

Фелюга получилась на славу. “Генрих и Семен” — поэма, похожая скорее на отрывок из шекспировской драмы или на пушкинское “Мне скучно, бес...”5. И хотя содержание драматичного партийного диалога Генриха и Семена слишком напоминает общие места московской поэтической школы 80-х, все-таки столкновение шекспировского (в традициях русских переводов) слога с издевательским “политическим” содержанием рождает некие новые смыслы, а быть может, и некий новый трепет:

Выходит, большевицкий секретарь
Дал волю проницательности, только
Чтоб щегольнуть уменьем разбираться
Не в классовых одних конфликтах, но и
В сердцах людей? Завидное уменье!
Тщеславие, достойное марксиста!

Из “Баллад” выделю по-настоящему превосходное стихотворение “Елка”, не могущее не тронуть любого пленника советского новогодне-игрушечного детства:

В личико зайчика, в лакомство лис,
В душное, в твердое изнутри
Головой кисельною окунись,
На чужие такие же посмотри.

В общем, все яблоки, все золотые шары...

 

Дороти Ли Сейерс. Чей труп? Перевод с английского М. Ланиной. СПб., “Амфора”, 2000, 302 стр.

В шестом (за прошлый год) номере журнала “Звезда”, посвященном столетнему юбилею Набокова, напечатана превосходная статья Игоря Павловича Смирнова “Философия в „Отчаянии””. Автор “Лолиты” предстает там блестящим знатоком Монтеня, Декарта, Паскаля и Юма, глубоким интерпретатором Кьеркегора, заинтересованным читателем Евгения Трубецкого, Владимира Соловьева, Льва Шестова. Вряд ли Набоков на бегу с одного частного урока на другой, в боксерских перчатках, с теннисной ракеткой в правой руке, с рампеткой — в левой смог бы оправдать эти щедрые философические ожидания. Боюсь, не читал он философов или почти не читал. Прежде всего потому, что предпочитал философии и теологии другие жанры фантастической литературы, другие типы загадок — от шахматных до детективных. Кажется, я готов сделать маленькое литературное открытие.

Мне кажется, что сюжетным (и идейным, да будет мне позволено так выразиться!) источником “Отчаяния” был детективный роман Дороти Сейерс “Чей труп?”. Не буду раскрывать карты и сообщать, кто и как убил. Но. Генеалогия преступления набоковского Германа явно восходит к хитроумному плану с переодеваниями и выдаванием одного трупа за другой у Сейерс. Причина итоговой катастрофы обоих преступников тоже одинакова — эстетическая недостаточность; их двойники просто не похожи на оригиналы. Об остальном — тсссс!!! Ни звука!

-3

 

Роберт ван Гулик. Монастырь с привидениями. Красный Павильон. Перевод с английского А. Кабанова. СПб., “Амфора”, 2000, 414 стр. (“Детектив из жизни средневекового Китая”).

Имя Роберта ван Гулика я впервые встретил в содержательнейшем компедиуме “Китайский эрос”, выпущенном в первой половине 90-х. Из книги явствовало, что Гулик есть чуть ли не главный специалист по разнообразным аспектам дальневосточного варианта эроса. Лучше он бы там и оставался — среди нефритовых стеблей и яшмовых пещер.

Самое непереносимое в этой прозе, то, что заставляет даже забыть о перипетиях детективного сюжета, — звук ее интонации. Нет-нет, это не завывание диковатых мелодий пекинской оперы, не слабые трели простой тростниковой флейты. Это — дребезжание жести, равномерное, лишь иногда берущее чуть выше, будто порыв ветра тормошит полуоторванную крышу армейского пакгауза где-то под Дзержинском. Ничего китайского. Типичнейший звук никчемной, плоской, одномерной прозы.

Говорят, что автор был истинным китаефилом и китаезнатцем. Быть может, спорить не буду, Гулик много чего знает. Даже то, что “до установления государства6 маньчжуров мужчины завязывали длинные волосы узлом и обязательно носили головные уборы и у себя в доме, и за его пределами”. Кто же тогда виноват в употреблении в “детективе из жизни средневекового Китая” таких слов и выражений, как “капитальная стена” (стр. 25), “философские штудии” (стр. 35), “туалетный столик” (стр. 99)? Кто был автором идиотической (если речь все-таки о средневековом Китае) фразы: “Информация людей Фэна о пребывании молодого ученого на острове во многом проясняет картину”? Роберт ван Гулик? А. Кабанов? Пастиш — один из самых тонких и скрупулезных жанров. Это вам не ощущения от поедания мухоморов описывать...

 

Валерий Нугатов. Недобрая муза. М., “Автохтон”, MM, 60 стр.

Великолепно изданная, превосходно, тонко оформленная поэтическая книга весьма мною уважаемого прозаика Валерия Нугатова действительно не очень добра. Прежде всего потому, что не “щедра”. В книге очень много пижонства (что само по себе неплохо), но на нем одном (пижонстве) полноценную книгу не сделаешь. Пижон — это потенциальный денди; только тем он и интересен. Можно сколько угодно мыть ботфорты шампанским, но без осанки Браммеля ты навеки останешься пижоном. Нет ничего хуже, чем состарившийся пижон — этот полосатый пиджак и глазки побитой собачонки.

Нугатов любит и умеет щегольнуть накокаиненной фразочкой (“Я умру от пружин патефона / в черной спальне, под кружевом дня”), но уже следующую обычно не вытягивает, заканчивая строфу налитой всклянь банальностью (“Листья полого, медного клена / засверкают, о стекла звеня”). Ему явно не хватает дыхания на целую строфу, не говоря уже о стихотворении. Отсюда его склонность к формальной организации стиха (пронумерованная “Иеремиада”), к псевдоустоявшимся формам (“Оливковый Джимми Блюз”). “Дерзкие находки” Нугатова вызывают в памяти почему-то поп-культуру второй половины 70 — 80-х: “Sora ga kurai...”, сочиненная, видимо, на японском и записанная латиницей, подозрительно напоминает песню группы “Queen” с альбома 1976 года, в которой было тоже нечто японское: “Teo torriate konomamo iko...” “Замшевый клитор” написан в тщетной попытке сочинить новую, сюрреалистическую “Песнь песней”: читая его, я вспоминаю бесконечные самодеятельные стихи эпохи советской рок-революции. В те времена Сальвадора Дали считали художником.

Мне почти нравится эта книга.

 

Окрестности. Сборник четвертый. М., Издательство “Автохтон” совместно с содружеством “Междуречье”, 2000, 220 стр.

В четвертом выпуске альманаха “Окрестности” тридцать один автор. Среди них есть хорошие. Довольно много удачных текстов. Довольно много и неудачных. Превосходный рассказ Николая Байтова “Альтернатива Фредгольма”. Хороший рассказ Льва Усыскина “На войне”. Плохие стихи Дмитрия Воденникова. Дурацкая проза Данилы Давыдова. Хотя, в сущности, Данила Давыдов — хороший прозаик, а Дмитрий Воденников — хороший поэт. Самое ужасное, что это ничего не меняет в альманахе.

Я просто перестал понимать, зачем сейчас делают литературные альманахи. Издательство “Автохтон” печатает книги, в том числе и тех авторов, которые представлены в “Окрестностях”. Книги других авторов печатают другие издательства. Если не печатают сейчас, то напечатают потом, я уверен. Никакого нового качества, будучи собраны под одну обложку, эти тексты этих авторов не создают. К одному поколению авторы не принадлежат: самому старшему из них 49 лет, самому младшему (самой младшей) — 22. У одних много публикаций, у других — мало. Эстетически авторов не связывает почти ничего (или просто ничего). Может быть, все дело тут в названии “Окрестности”? Что в окрестностях любого русского города много чего можно найти, если хорошенько побродить-поискать? Что альманах — это “стол находок”? Кстати, хорошее название для альманаха. Или уже было такое?


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация