Все эссе на Конкурс к 120-летию Владимира Набокова 1-100


13 января 2019
 
На этой странице размещены эссе 1-100, принятые на Конкурс к 120-летию Владимира Набокова.

22 апреля 2019 года исполняется 120 лет со дня рождения Владимира Владимировича Набокова. Редакция «Нового мира» провела конкурс эссе, посвященный этой дате. Эссе посвящены биографии и творчеству Владимира Набокова. Эссе победителей будут опубликованы в «Новом мире» в апрельском номере 2019 года.

На этой странице размещены эссе с 1 по 100 в порядке поступления на Конкурс.
Эссе со 101 по 163 размещены здесь.

С условиями Конкурса можно ознакомиться здесь.
 

100. Самуил Кур, писатель

Тайная магия чисел

Набоков любил цифры. В каждой светился скрытый смысл, каждая имела свой цвет, характер, голос. И цифры отвечали ему взаимностью. Они то сопутствовали ему поодиночке, то объединялись в группы, образуя весьма симпатичные числа.

Он родился 22 апреля 1899 года. 22--------99 . Округлые и упругие, эти две пары одинаковых цифр составили неразрывную четвёрку. Как передние и задние колёса экипажа (автомобиля). На его мягких рессорах прошло-прокатилось безмятежное детство Володи. Дом, родители, Петербург, имение, лес, луг. И ещё – бабочки. Он стал коллекционировать их в 6 лет. Мы уже встречались с этой цифрой, только перевёрнутой. Что же касается других, то в 1922-м, в Англии, он получил диплом кембриджского университета. Диплом зоолога – потребность изучать, а не только собирать образцы. Так отозвалось то – самое первое – число: 22.

А дальше... а дальше за рулём машины уже сидела жена. Вера.

Это были непростые поездки – через шум и дым больших городов, убегая от скуки пустых разговоров. Это был долгий поиск тихой гавани, где главное – работа. И неважно, что вдоль грунтовых дорог нередко рос репейник, а очередное жильё обходилось без восторженных эпитетов. Зато утром в открытое окно падал не блеклый свет завершавшего ночную смену уличного фонаря, а осторожные, мягкие взгляды проснувшегося солнца. И был письменный стол. И книги. И, конечно, бабочки...

А однажды случилось чудо. Тёплые, трогательно преданные цифры 22 решили сделать своему любимцу подарок. Они стряхнули с себя умиротворяющую пыль американской глубинки, омылись в прозрачной купели горного ручья, ударились о землю и – обернулись пятёрками! 55 ! Столь ценимые Владимиром торжественные, красные, цифры. Принявший их 1955 год принёс «Лолиту».

Всё сразу, словно по волшебству, изменилось. Вместо ухабов и неказистых просёлков – тёплый асфальт, и мотор удовлетворённо урчал, доставляя своих пассажиров на берега Женевского озёра. Казалось, былой неуют – позади, а будущее приятно и надёжно. И действительно, последовали 22 счастливых года.

Но в этой перекличке красного и зелёного; в осколках небесной синевы, заплутавшей в озёрных протоках; в отзвуках простой человеческой радости – во всём этом великолепии остался незамеченным один случайный мотив. Опасность, которая таилась в имени главного героя «Лолиты». Гумберт. Слово из семи букв. А имя получилось даже двойное – Гумберт Гумберт. Две семёрки. Роковая пара. 77. Холодные, острые, безжалостные цифры. Две косы для известной Старухи. А луг по-прежнему полыхал вовсю, и цветы под взмахами кос взлетали, как бабочки – и падали с бессильно повисшими крыльями. Последний всплеск солнца на лезвии – и в начале июля 1977 года Владимира Набокова не стало.

Ещё билось, чувствовало, отзывалось раненое сердце – Вера. Второе «Я» писателя. Ещё катился осиротевший автомобиль – всё тише, постепенно замедляя ход. Пока те давние, прошедшие весь этот век девятки не устали настолько, что застыли на стоянке без движения. В 1991-м Вера ушла из жизни.

Круг замкнулся.



99. Мирабелла Озерова прозаик, публицист, поэтесса и переводчица.

Набоков-сценарист против Набокова-писателя

Рассмотреть Лолиту через кинообъектив стоит по трём причинам.

Во-первых, она сама взирала на мир круглыми глазами операторов модных киношек и фотографов, снимающих их звёзд для журнальчиков.

Во-вторых, роман состоит из покадровой записи происходящего и обращений к публике, как в фильмах популярного тогда жанра судебной драмы.

В-третьих, Набоков оглядывает написанное не с чувствами или мыслями, а с монтажными ножницами. Набор картинок очерчивает сюжет, и получается один из тех рекламных трейлеров, какие показывают в кинотеатрах перед сеансами: «....Когда я вспоминаю "Лолиту", я всегда почему-то выбираю для особого своего услаждения такие образы, как учтивый Таксович, или классный список учеников Рамздельской школы, или Шарлотта, произносящая "уотерпруф", или Лолита, как на замедленной пленке подступающая к подаркам Гумберта, или фотографии, украшающие стилизованную мансарду Гастона Годэна, или Касбимский парикмахер (обошедшийся мне в месяц труда), или Лолита, лупящая в теннис, или госпиталь в Эльфинстоне, или бледная, брюхатая, невозвратимая Долли Скиллер и ее смерть в Грэй Стар, "серой звезде", столице книги, или, наконец, соборный звон из городка, глубоко в долине, доходящей вверх до горной тропы».

Старшая «Лолита» 1962 года выпуска отстоит от мира Набокова столь далеко, что не видны даже острогрудые вершины его розовых загадочных скал. Будучи автором адаптации, он скрыл лакомое нутро своего детища за штампованной картонной маской. Картина, которую в итоге снял Стенли Кубрик, получилась чёрно-белой и плоской. Она не имеет предка в лице незапамятной девочки Аннабеллы с песчаного пляжа и не имеет родины в виде города Лолита, где Набоков поймал неведомую науке бабочку. Отправная точка здесь — кодекс Хейза, пункт назначения — либидо обывателя, влюблённого в последнюю модель кофеварки. Набоков сам признавался, что для подобной аудитории ничего предложить не способен: «Я могу дивиться, но не могу подражать точности глаза фотографов, так снимающих хорошеньких молодых млекопитающих для журнальных картинок, что граница декольте приходится как раз достаточно низко, чтобы осклабился филистер, и как раз достаточно высоко, чтобы не нахмурился почтмейстер», «Вопрос же - для кого, собственно, "Лолита" переводится - относится к области метафизики и юмора». Последняя фраза сполна применима к переводу на киноязык.

Набоков-сценарист не надеялся на культурную подкованность среднеамериканских масс. Не рискнул, например, проложить туманный путь к стихотворению Эдгара По «Аннабел Ли», так как лишь искушённый поймёт, что Ло — та Ли. Но не слишком ли сильно он всё упростил? Набоков-писатель в итоге не нашёл в фильме ни единого звена из сети образов, пленивших его читателя. Отсутствуют или искажены даже самые доходчивые:

1) Обезьяний мотив (Гумберт называет Лолиту «моя маленькая обезьянка», свой взгляд определяет как «горилловый», рассказывает об эксперименте, во время которого его первая жена по-обезьяньи жила с любовником в клетке, а «начальный озноб вдохновения был каким-то образом связан с газетной статейкой об обезьяне в парижском зоопарке»)

2) Символика рук (оторванные руки манекенов сложены в жесте отчаянья, причём одна лежит отдельно; сценарий предполагает показ крупным планом рук Аннабеллы и Гумберта для означения неутолённой страсти, а также жирных волосатых пальцев Куильти)

3) Сон как возможность для соития и сон как анализируемое сновидение (в одном из них Шарлотта видит, что её пытаются отравить, в другом Лолита теряет мать, в третьем Гумберт в роли Тёмного Рыцаря увозит нимфетку в зачарованный лес, что рифмуется с содержанием пьесы Куильти, где героиня сама усыпляет охотников).

Несмотря на постоянные непристойные наушные нашёптывания, фильм сух. Эта Лолита лишена и секса, и сексуальности. В сцене прощания с Гумбертом она целует его, как целуют дальних родственников. Ради приличия — вместо того, чтобы неприличным поведением хлестнуть по морали зрителя. Камера стыдится даже как следует приблизиться к актёрам и снять побольше сочных крупных планов. Из-за той же боязни всего плотского мало у Кубрика признаков материального мира, к примеру, денег, которые отлично играют свою роль в экранизации Эдриана Лайна.

Лайновская «Лолита» это поэма. Сценарист Стивен Шифф не только сохранил дословно диалоги и закадровые размышления, но помимо того запечатлел саму полупрозрачность произведения. Под его чарами влюблённым взглядом смотрит оператор. В сцене прощания, столь скупой у Кубрика, здесь — та же, что в романе, трепетная готовность Гумберта, та же решимость и мелодраматичность ужимок попрыгуньи Лолиты.

Насколько по-набоковски Шифф ведёт игру со зрителями, легко проследить на примере образа домашнего животного, всплывающего в виде реплик, надписей и целой сценки:

- Гумберт называет Лолиту "my pet", "mon petit chat";

- В отелях, где останавливаются персонажи, фигурирует надпись "Pets accepted" (хотя в романе «вход с собаками воспрещён», это противоречие уместно);

- Драматург в телефонном разговоре играет словами cars, carpets, car pets (автомобили, ковры, автомобильные любимцы);

- Актриса Доминик Суэйн в прямом смысле опускается до уровня собачки, с которой общается в холле гостиницы, и одного этого хватило бы, чтобы назвать Лолиту 90-х года более яркой, чем её чёрно-белую предшественницу, даже если бы не было ещё множества символов, намёков, мелькания ресниц, улыбок бездонных зрачков....

Лайновский Гумберт в исполнении Джереми Айронса обладает не раз упомянутой в книге ирландской челюстью и мальчишеской улыбкой. Легко понять, почему он нравится Шарлотте, её дочурке и всем встречным-поперечным нестарым мамашам с незрелыми дочерьми. Поставленный на ту же роль Джеймс Мэйсон - неприятный тип, которым в реальности не соблазнится ни вдова в самом соку, ни пухлая школьница, распалённая фотографиями актёров. Для данного произведения кастинг важен как никогда, и именно он у Кубрика превращает комковатый детектив в комедийный, а у Лайна - дословную экранизацию в достойную.

Так же, как мы, читатели, узнаём настоящую Лолиту в фильме 1997 года, сама героиня, будь она настоящей, вероятно, узнала бы в нём весь свой полароидный мир. И если кто-то до сих пор его не видел, можно только воскликнуть – откройте эту бабочку!




98. Николай Головкин, писатель. Москва – Дмитров

«Бабочки, наверное, уже взлетают…»

О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.

Василий Жуковский. Воспоминание

Когда в конце 1960-х у Набокова, который в то время уже жил в Швейцарии, в одном из интервью спросили, как он относится к Москве, писатель ответил: «Не перестаю надеяться побывать в Москве».

В Россию Набоков вновь и вновь возвращался в своих снах. Но вернулся к нам не сам великий писатель, а книги. Благодаря его потрясающему дару, словно он рассказывает о пережитом именно тебе, эти книги помогли и мне. Помогли не примириться с горькой участью эмигранта, а изменить свою судьбу.

Избранное, включающее наиболее известные романы писателя, - первая книга Набокова в СССР, выпущенная в 1988 году издательством «Художественная литература». Купив в одном из книжных магазинов Ашхабада эту книгу, я, как и многие тогда, зачитывался «Машенькой», «Защитой Лужина», «Приглашением на казнь», «Другими берегами».

Нет, не предполагал я ещё тогда, что через несколько лет моей супругой станет Машенька - москвичка, искусствовед, сотрудник Третьяковской галереи. Так уж, видно, было угодно судьбе.

***

А вот к «встрече» с Набоковым я уже был готов. С одной стороны, я беседовал о нём с моими близкими: профессорами русской словесности Туркменского государственного университета имени Горького - мамой Евгенией Николаевной Ершовой (1924-2017), языковедом (в 2010 году за свой подвижнический труд по пропаганде русского языка за рубежом награждена президентом России «Медалью Пушкина») и дядей Николаем Николаевичем Ершовым (1937-2010), литературоведом.

С другой стороны, беседовал о «другом» Набокове - энтомологе - с мамой моей одноклассницы Риты Минной Алексеевной Даричевой, известным в Туркмении учёным, главным специалистом в республике по бабочкам. Она работала в институте зоологии Академии наук Туркмении, в 1967 году защитила кандидатскую диссертацию «Совки (Lepidoptera, Noctuidae) южной части равнинной Туркмении».

За её увлекательными рассказами о бабочках - настоящими стихотворениями в прозе - «охотились» многие журналисты республики. Конечно же, у Минны Алексеевны находилось всегда время и для меня, работавшего в конце 1980-х на Туркменском радио. О Набокове - энтомологе, а тем более писателе мы, правда, говорили тогда ещё без микрофона. Просто так - за пиалой зелёного чая.

Кстати, Средняя (Центральная) Азия, как известно, занимает важное место в творчестве Набокова. В автобиографическом романе «Дар» Набоков воссоздаёт свою несостоявшуюся экспедицию, пытаясь хоть так утолить жажду путешествия в этот древний обширный регион для изучения бабочек.

«Умирая ранним утром (за несколько часов до кончины), Набоков (в глазах его стояли слёзы) произнёс последнюю фразу: «Бабочки, наверное, уже взлетают», - рассказывает писатель-натуралист, фотохудожник, краевед из Казахстана Александр Лухтанов. - Прощаясь с ними, он хотел сказать, что ему так и не удалось полюбоваться полётом аполлона автократора - крылатого самодержца Центральной Азии».

***

И вот теперь, «репатриировав» в 1996 году из родного-чужого, зарубежного ныне Ашхабада, где я родился в 1954-м и живя 22 года в родной папиной и двух моих дедов Москве, я тоже, как и Набоков, не могу избавиться от снов:

Проживаю жизнь свою во сне.
Прошлого касаюсь тихо взглядом.
Я лечу, лечу над Ашхабадом.
Я лечу, лечу, лечу во сне.

Помню - всё. А я ведь не был столько!
Радостно свидание и горько.
Я лечу, лечу, лечу во сне.
«Яшули!» - кивают клёны мне…

Да, как бабочка, лечу и лечу в снах на отчину, ставшую после развала Советского Союза чужбиной, а мы в трагические 90-е - и живые, и мёртвые (родные и знакомые, уже упокоившиеся в этой земле!), - обратились в одночасье в эмигрантов.

Новый Исход… И могилы, могилы, могилы родных там, где ты или родился, или прожил многие годы. Да, мы, русские, - наверное, один из самых разделённых народов на свете! Разве мог я, ещё в советском Ашхабаде, когда открывал для себя Набокова, представить это даже в кошмарном сне?!

…А вот наяву за эти годы удавалось бывать в Ашхабаде очень редко: нужна виза и поездка обходится недёшево.

***

Март 2017-го… Я вновь приехал из Москвы к маме. Слава Богу, ещё застал её в живых. Побывал и на трёх ашхабадских кладбищах, поклонился родным - дедушке, бабушке, папе, дяде.

Дядя Николай Николаевич похоронен на новом кладбище в Чоганлы, далеко в песках, за каналом, теперь этот район тоже вошёл в состав Ашхабада. Впервые я побывал у него на могиле в августе 2014-го, когда приезжал на 90-летие мамы.

Когда уже уходил, вдруг увидел, что рядом с дядей похоронена Минна Алексеевна Даричева. А я и не знал, что её уже нет с нами. И вновь отметил для себя такую грустную особенность: люди, которые были знакомы, были как-то связаны в этой жизни, нередко оказываются соседями на погосте. Минны Алексеевны нет… А бабочка на памятнике (она вместо фото усопшей!), одна из тех, что Минна Даричева открыла и описала, подобно её душе, летит и летит. В Вечность!

…В октябре 2017-го рядом с Николаем Николаевичем и Минной Алексеевной упокоилась и моя мама Евгения Николаевна. Смогу ли я когда-нибудь побывать на могиле мамы? Бог весть!

Но, перечитывая Набокова, лечу в своих снах в Ашхабад на родные могилки. Особенно часто к маме. Лечу, чтобы, как принято по-русски, присесть на мгновение рядом.

***

Итак, март 2017-го, мой последний приезд в Ашхабад, мама ещё жива.

После посещения нового кладбища жду на остановке автобус.

В стае бродячих собак возле нас и большой белый алабай. Пожилая одинокая русская женщина, бывшая сотрудница одного из НИИ Академии наук Туркмении, приезжала на могилу матери. Тоже сидит под навесом и ждёт автобуса. Она накормила в очередной раз собак тем, чем могла: привезла им кефира и хлеба.

Перед Азиадой туркменскую столицу приводят в идеальный порядок. Ашхабад за эти годы сильно разросся, поглотив пригороды и превратившись в «миллионник».

Вот и дачные посёлки по дороге на кладбище снесли - «приземляют» мировой уровень грандиозного события. Теперь коммунальщикам была дана команда ловить и убивать бродячих собак, которые прежде жили в посёлках и охраняли вполне добротные дома (как это похоже на первую волну русской эмиграции!).

Вот и многих своих подопечных сегодня женщина уже не увидела.

- Прячьтесь, - говорит она с грустью алабаю, - ведь и вас поймают и убьют.

Тот смотрит на неё, как человек, всё-всё понимает. И не убегает.

Подошёл автобус. Я попрощался с женщиной.

А она осталась с теми, кого любила теперь больше всего на свете и кого хотела уберечь от беды...



97. Жанна Щукина, литературовед, критик, писатель, поэт. Алтайский край

«Другие берега» Набокова: искусственная ностальгия или ностальгия в искусстве. Категории память и воображение в романе

То, что категории памяти и воображения являются центральными, системообразующими в художественном мире В. Набокова, известно каждому, хоть сколько-нибудь серьёзно изучавшему творчество мастера. Будучи вербально воплощёнными практически в каждом его произведении, эти категории во многом формируют идиостиль писателя, который, несомненно, есть отражение особо значимых концептов и доминантных личностных смыслов картины мира автора.

Среди литературоведов и историков литературы почти общепринято, что во всём массиве набоковского литературного наследия могут быть выделены три главных проблемно-тематических компонента: 1) тема потерянного навсегда «рая детства»; 2) тема бесконечного конфликта между иллюзией и действительностью; 3) метафизическая тема «потусторонности», иной реальности, которая с настойчивой регулярностью прорывается в мир обыденности и знаки которой могут не заметить лишь художественно невосприимчивые люди.

Принимая подобное выделение трёх главных аспектов в творчестве писателя, следует отметить, что все они самым непосредственным образом связаны с категориями памяти и воображения.

Сам факт того, что древнегреческая богиня памяти Мнемозина (Мнемосина) перестаёт быть в художественном мире В. Набокова только лишь условностью, «метафорической меткой», превращаясь в полноправную героиню его произведений, как нельзя ярче подчёркивает личностную значимость категории памяти для писателя. Становится ясным: память для Набокова не какой-то расплывчатый философский термин или психологический феномен, а вполне себе живая, всей его художнической плотью ощущаемая данность. Это характерно практически для всех произведений литератора, как прозаических, так и стихотворных и, в не меньшей мере, исследовательских, созданных им в эмиграции. Но с особенной силой значимость категории памяти (и воображения) звучит, полагаю, в его романах «Другие берега» (1954) и «Speak, memory» (1966).

Психологи пишут, что даже простое механическое запоминание «является более или менее сознательной фиксацией <…>, а отражение и воспроизведение прошлого в памяти не пассивно; оно включает отношение личности к воспроизводимому» [2; 258-259]. Все эти психологические характеристики памяти, безусловно нашедшие отражение в творчестве В. Набокова (в частности, в «Других берегах»), возводят это личностное отношение (к прошлым событиям) в особый ранг, определяя собой специфическую, сугубо набоковскую, пространственно-временную организацию романа. Собственно, в «Других берегах» времени в традиционном его понимании нет; есть лишь многослойное пространство, по которому автор (его герой), под одну руку с Мнемозиной, под другую – с его неиссякаемым Воображением, путешествует сам, увлекая за собой читателя.

Здесь, несколько отступив от главной темы, скажу, что такая трактовка времени не просто необычна, но она в высшей степени гуманистична (и гуманна); ибо следуя такой интерпретации времени, всё было, есть и будет всегда и никто никогда не умрёт.

Что касается категории воображения, неизменно и стабильно связанной в творчестве В. Набокова вообще, в «Других берегах» - в частности, с категорией памяти, то прежде чем определить роль упомянутой категории, думаю, стоит вновь обратиться к тому, как определяют характеристики воображения (творческого воображения) ведущие психологи. Так, С. Л. Рубинштейн пишет: «Воображение играет существенную роль в каждом творческом процессе <…> Воображение в художественном творчестве допускает, конечно, и значительный отлёт от действительности, более или менее значительное отклонение от неё… Отойти от действительности, чтобы проникнуть в неё, - такова логика творческого воображения» [2; 301-303]. Всё, процитированное выше, несомненно, характеризует творчество В. Набокова, сам же писатель говорил, что «воображение – это форма памяти»… Пытаясь постичь глубинный смысл авторской трактовки, полагаю, что возможно сделать вывод: воображение у Набокова – творчески переработанный и творческий же воссозданный процесс памяти, а потому, как во всяком творческом процессе, здесь не только допустим, но совершенно необходим художественный ВЫмысел, сполна реализующий художественный ЗАмысел, - создание дивной иллюзии, что, собственно, и есть главная цель искусства (по Набокову).

Н. С. Степанова определяет метод Набокова следующим образом. По мнению учёного, он «заключается в исследовании прошлого, оставшегося в воспоминаниях и документальных свидетельствах, в поисках того, что он называет тайными темами, узорами судьбы; однажды обнаруженная .тема прослеживается на протяжении многих лет, а к финалу все найденные тематические линии гармонично сплетаются» [3; 164].

С данным утверждением спорить трудно и бессмысленно, а доказать его легко, приводя конкретные примеры из текста «Других берегов».

В романе-автобиографии, раздвигая, а точнее, разрушая границы, сосуществуют, взаимопроникая, три разновременных пласта: 1) утраченный «рай детства» в безвозвратно потерянной России; 2) период личностного становления героя (эмиграция в Европе); 3) период подведения жизненных итогов (жизнь в США).

Так, восстанавливая трепетно и бережно, шаг за шагом, деталь за деталью воспоминания своего детства, он умело вплетает эти воспоминания в контекст его сегодняшней жизни, находя в прошлом пророчества будущего: любимый и почитаемый героем отец рассказывает маленькому сыну о редчайшем экземпляре бабочки Vanessa, которую сумел поймать в 1883 году, то есть, более чем за несколько десятилетий до момента написания самого романа, а далее герой последовательно повествует о радости поимки им самим великолепного махаона, который, в конце концов, был им упущен и вылетел в открытое окно… Но затем… Набоков не был бы Набоковым, если бы не сумел отыскать в цепи последовательно развивающихся событий своей жизни тот самый тематический узор: и вот, бабочка отца продолжает свой полёт, преодолевая границы времени и пространства, двигаясь на восток, летя над тайгой и тундрой за Урал, через Якутск к острову святого Лаврентия и «через Аляску на Доусон, и на юг вдоль Скалистых гор, где наконец, после сороколетней погони…» [1] герой таки поймал эту символическую бабочку!

Важен ещё один момент. Будучи сам «гением тотального воспоминания» (Б. Аверин), Набоков весьма требователен в этом отношении и к своему читателю: внимание к мельчайшим деталям, наличие хорошей памяти и творческого воображения, - важные условия, которые писатель задаёт самим текстовым пространством своих произведений. Дивной реальности, где царят память, мечта и воображение противостоит, почти всегда агрессивно, мир обыденности (для писателя это, как правило, абсолютный синоним мира пошлости). И как раз посредником между двумя этими мирами способна стать та самая деталь, трепетное отношение к которой активизирует её «медиумную», посредническую функцию и открывает для читателя («Сезам, откройся!») заколдованную дверцу в полный эстетического восторга и интеллектуальных прозрений мир искусства. Хотя в интервью сам В. Набоков от этого, как правило, дистанцировался, нельзя не заметить, что подобная эстетико-философская позиция близка учению Платона об идеях, где лишь мир идей (сравнимый с набоковской метафизической потусторонностью – миром искусства) является истинным Бытием, а конкретные, чувственно воспринимаемые вещи – только посредники между Бытием и Небытием.

То, что границы времени как для Набокова, так и для его (автобиографического) героя в «Других берегах» условны, а всё было, есть и будет, - здесь и сейчас говорит и наличие у автора (и героя) способностей к телепатии (в качестве примера можно привести случай прозрения, бывший с героем в детстве после тяжёлой болезни: когда он мысленно путешествует по петербургским улицам с матерью, поехавшей покупать сыну подарок, ясно «видит» этот будущий подарок – огромный фаберовский карандаш, а потом, когда мать возвращается, видит, что она входит в комнату с тем самым фаберовским карандашом!), многочисленные факты le deja` vu, а также наличие способности к синестезии, выраженной в частности в «цветном слухе» (audition coloree): «Кроме того, я наделён в редкой мере так называемой audition coloree – цветным слухом <…> Не знаю, впрочем, правильно ли тут говорить о «слухе»: цветное ощущение создаётся, по-моему, осязательным, губным, чуть ли не вкусовым путём. Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен букву просмаковать, дать ей набухнуть или излучиться во рту, пока воображаю её зрительный узор» [1; 157].

Память и воображение, категории, столь важные в “Других берегах”, творчески-любовно переработанные автором романа, лейтмотивно пронизывают его поэзией, превращая традиционную автобиографию почти в лирическое произведение…

Список литературы:

1. Набоков В. В. Русский период. Собрание сочинений в 5 томах / Сост. Н. Артеменко- Толстой. Предисл. А. Долинина. - СПб.: Симпозиум, 2000. – 832 с. (т. 5).

2. Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. – СПб.: Питер Ком, 1999. – 720 с.: (Серия «Мастера психологии»).

3. Степанова Н. С. Воспоминания и память в русских романах В. В. Набокова // Знание, понимание, умение. 2011. – (2). – С. 162-166.




 96. Олег Сердюков

«Какое сделал я дурное дело…»

Набоков как пошляк

Писать о Набокове странно и даже как-то глупо. В этот колодец плюнули и по многу раз. Вольно или невольно ты становишься в очередь. Хоп! И ты уже в стройной колонне маршируешь и громко скандируешь: А помните, граждане… Хотя главное в речевке – Хорошо-с. И какая разница, если ты чувствуешь локоть товарища! Книга об одном Владимире Владимировиче сменяется книгой о другом Владимире Владимировиче. А сверху заботливо и участливо смотрит третий Владимир Владимирович. Лицом к лицу – лица не увидать (здесь не заметно выползает ключевое слово нашего повествования).

Пошлость от Набокова не ускользнула. Он ведь мастер дефиниций и классификаций (даром что ли бабочек ловил?). Вот и прикнопил пошляков. «Персонаж, выступающий под именем «пошляка» — профессиональный жеманник с головы до пят, законченный тип благопристойного буржуа, всемирный продукт заурядности и косности. Он — конформист, приспособившийся к своей среде. Обыватель любит пустить пыль в глаза и любит, когда это делают другие, поэтому всегда и всюду за ним по пятам следуют обман и мошенничество». Как видим, не спасется никто. О, Вок-Наб дело свое знает добре. Правда, сердце-вещун подсказывает: не дрожащей рукой автор вычеркивает «таков, видимо, мой читатель».

А в унисон сердцу-вещуну вторит и Борис П.: «Один легкий поворот психоаналитического меча (клинка, ножа) — и вся набоковская утроба выворачивается наружу. Я не буду этим заниматься (хотя мог бы) — хочу только сказать, что этим ругательствам Набокова верить нельзя: он панически боится, что его уличат в чем-то. Эта ругань — способ самозащиты, превентивная война, лучший способ обороны — нападение. Где он чувствует в себе «слабину», там особенно распаляется».

Ну, пока еще не распаляется. Разве что самую малость. «В своей приверженности к утилитарным, материальным ценностям он <пошляк> легко превращается в жертву рекламного бизнеса. Реклама всегда играет на обывательской гордости обладания вещью, будь то комплект нижнего белья или набор столового серебра». Упс! Сейчас он провалится похлеще профессора Плейшнера. «Это — теневой, иллюзорный мир, и в его реальное существование втайне не верят ни продавцы, ни покупатели. Пошлость — это не только явная, неприкрытая бездарность, но главным образом ложная, поддельная значительность, поддельная красота, поддельный ум, поддельная привлекательность. Припечатывая что-то словом «пошлость», мы не просто выносим эстетическое суждение, но и творим нравственный суд».

Что ж, попробуем и мы. Пригласим на суд свидетеля обвинения. Пошляк «не отличает одного автора от другого; читает он мало и всегда с определенной целью, но может вступить в общество библиофилов и смаковать прелестные, прелестные книги». Ой, да это же обвиняемый! Тогда так: «Ох, странные разновидности наши, слоняющиеся по сей день неприкаянными тенями по свету: англоманы, снобы русские - самые гнусные снобы мира...» Свидетель Иванов, мы и так знали, что вы скажете, но сейчас речь не об этом. Есть что сказать по существу? «То инстинктивное отталкивание, которое смутно внушал нам Сирин, несмотря на свои кажущиеся достоинства, — определено и подтверждено. В кинематографе показывают иногда самозванца — графа, втирающегося в высшее общество. На нем безукоризненный фрак, манеры его «сверх благородства», его вымышленное генеалогическое дерево восходит к крестоносцам… Однако все-таки он самозванец, кухаркин сын, черная кость, смерд. Не всегда, кстати, такие самозванцы непременно разоблачаются, иные так и остаются «графами» на всю жизнь. Проза и стихи Сирина — пошлость не без виртуозности».

Иванов не может быть объективен. Нельзя же принимать в качестве определяющего доказательства (conclusive evidence) мнение возмущенного супруга. У русских завсегда так: ты – козел, да ты сам – козел. Однако же у супруга находятся защитники. «Читал «Другие берега». Ну, конечно же, пошлятина, и не только пошлятина, но какая-то раздражающая пошлятина. У него, как всегда, бывают десять–пятнадцать прекраснейших страниц, но эти прекрасные страницы кончаются и начинаются снова обезьяньи ужимки и прыжки — желанье обязательно публично стать раком и эпатировать (Роман Гуль). Голос из хора? Можно сказать, и так. Есть и другие. Которых все сложнее обвинять в предвзятости. «Умея очень хорошо выставить напоказ людскую пошлость, Сирин сам то и дело впадает в пошлость. Его единственная настоящая тема — творчество, он ею одержим, может быть потому, что где-то в глубине глубин сознает собственное творческое бессилие, ибо его творчество сводится к бесплодному комбинаторству». (Глеб Струве)

Пазвольте! (вступает линия защиты Лужина). Сколько можно жонглировать мнениями (иногда предвзятыми). Ведь есть же тексты. Да, ужасные (ой, это случайно), да, великие (это все знают, как известно, есть мнение). Может, обратимся к ним. Ой, да зачем. У нас, ведь, нравственный суд. Что ж мы будем нюнить про «гадючье жало», про «тоненькие плёночки», про то, как «Марфинька опять делала это».

И потом ведь в самом деле невыносимо, когда:

забыв,
что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
глаза измяты,
лицо разорвано.

(Владимир Владимирович на обложке популярной книги из популярной серии). В самом деле невыносимо, когда поп-звезда слюнявит «в полу-ууууу-таааааврическом каком-то…». Так вы и стали одним из нас, Владимир Владимирович. И уже аптекарь Омэ с чувством глубокого удовлетворения пожимает вам руку, и с билбордов пылесос Лолита обещает отсосать за секунды. Вы хотели этого и боялись? Или хотели, но боялись? Или боялись, но не хотели? Так вышло, старик…

Кстати, почему у Земфиры звучит: «Она читала в метро Набокова…»? Не Алданова (что рифмуется), не Бердяева, не Леонова (прости, Господи)? Теперь в каждом гипермаркете…



95. Евгения Зейф, писатель.

Бабочки летают, бабочки…

В размышлениях об эссе, я мысленно составила несколько тезисов об увлечении Набокова бабочками. На утро мне приснилось название.

Пожалуй, если на время представить себя коллекционером, то можно так же, как Набоков собрать не бабочек, а их упоминания в набоковской прозе, и наблюдать за тем, как они живут на набоковских страницах, если не в прямом описании, то в уподоблении людей этим созданиям.

Эта страстное увлечение Набокова чешуекрылыми нашло отражение в его художественных произведениях: во многих из них появляются символы, так или иначе связанные с бабочками. Например, имя героини романа Эдузы Гольд вызывает ассоциации с Colias edusa, использовавшимся ранее названием одной из европейских бабочек, а именно шафранной желтушки.

Скорее всего, этот интерес к легкокрылым красавицам Набоков унаследовал от отца, Владимира Дмитриевича, который сам был страстным коллекционером-любителем. С восьми лет он начал читать научные книги по энтомологии из семейной библиотеки, иллюстрации "Бабочки Британии" Ньюмена раскрашены его рукой, а в девять он написал ведущему российскому лепидоптерологу Николаю Кузнецову, что обнаружил неизвестную бабочку, хотя позже выяснилось, что бабочка уже была описана. Мечту открыть "свою" бабочку Набокову осуществить удалось в 1941 году - в Америке он описал неизвестный подвид.

Через страстное увлечение бабочками писатель Набоков познает Америку, эту поначалу малознакомую ему страну, в которой, как и в Европе, он оказался не по собственной воле. Скитаться ему приходилось, чтобы спасти свою семью и себя от почти неминуемой гибели в оккупированной Франции.

Путешествия за бабочками через всю Америку вдохновили Набокова, потому собранный материал он «вписал» в американские романы – например, «Лолита», где мы встречаем те же мотели и природные заповедники, которые посещал Набоков в энтомологических экспедициях. А позже Россия и США будут описаны в одну воображаемую страну в романе «Ада».

Вообще, начнем с того, что писатель Владимир Набоков родился 10 (22) апреля 1899 года в аристократической семье известного российского политика Владимира Дмитриевича Набокова. В обиходе семьи Набокова использовалось три языка: русский, английский, и французский.

Революция 1917 года заставила Набоковых перебраться из Петербурга в Крым.

Там начинающий писатель жил с конца 1917 по апрель 1919 года (в этом году столетие с того момента, как он покинул остров). Впечатления об острове вошли не только в автобиографические заметки и воспоминания, в стихи и прозу писателя. Именно в Ялте молодого Набокова ждали и первый литературный успех, и первая любовь, и опыт энтомологических исследований.

В 1917 году сразу после Октябрьской революции их приютила на даче графиня С.В. Панина (ныне санаторий "Ясная поляна"). Впечатления во время пребывания на острове мы узнаем из его книги "Другие берега". «Крым показался мне совершенно чужой страной: все было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба, все это решительно напоминало Багдад», - писал В. Набоков.

Помимо публикаций в "Ялтинском голосе", он перевел стихотворение Гейне, исполненное на музыку Шумана. В городе работали театральные группы, приезжали гастролеры. От неопределенности завтрашнего дня 18-летний Набоков находил утешение в единении с природой. Бродил по окрестностям Ялты, поднимался на плато Ай-Петри, собирал уникальную коллекцию бабочек. Результатом этой работы станет научная статья "Несколько замечаний о Крымских чешуекрылых", которую опубликованную в Англии в 1920 году.

В Ялте Набоков посещает уроки латыни. В дворцовой и городской библиотеках он брал книги, сборники стихов популярных в то время В. Брюсова, Андрея Белого. Пишет первую поэму "Светлой ночью", стихи "Тайная вечеря", "К свободе", "Россия". Март 1919 года в Крыму был отмечен новым наступлением красных. После гибели мужа сестры барона Г.Е. Рауш фон Траубенберга семья принимает решение покинуть Россию. Из Ялты приехали в Севастополь, а 10 апреля Набоковы на борту греческого судна "Трапезунд" пытались отправиться в Константинополь, но пароход не вышел из порта. Пришлось пересаживаться на судно с символическим названием "Надежда", направляющимся в греческий порт Пирей.

ВЛАДИМИР НАБОКОВ, КРЫМ,

Назло неистовым тревогам
ты, дикий и душистый край,
как роза, данная мне Богом,
во храме памяти сверкай.
Тебя покинул я во мраке:
качаясь, огненные знаки
в туманном небе спор вели
над гулом берегов коварных.
Кругом на столбиках янтарных
стояли в бухте корабли.

Интерес Набокова к энтомологии возник под влиянием книг М. С. Мериам, найденных им на чердаке имения Выра. Набоков внёс весомый вклад в лепидоптерологию (раздел посвящённый чешуекрылым), открыв многие виды бабочек, в его честь были названы свыше 20 видов бабочек и род бабочек Nabokovia, а после смерти писателя коллекцию бабочек в 4 324 экземпляра его жена Вера подарила университету Лозанны.

Поначалу жизнь писателя в Америке проходила под знаком энтомологии, но последнее американское десятилетие проходило под знаком литературы, с регулярными выездами на охоту на бабочек в разные заповедные уголки американской глубинки. Однако когда пришла пора покинуть и Америку, Владимир Набоков оставил американским зоологическим музеям - в Нью-Йорке, Бостоне и Итаке – свои коллекции, а нам эти мысли: «Высоко на рудоносных склонах Сан-Мигуэльских гор, на озерах Тетонского урочища и во многих других суровых и прекрасных местностях, где все тропы и яруги мне знакомы, каждое лето летают и будут летать мною открытые, мною описанные виды и подвиды».

И все же, как большинство писателей, Набоков отличался странным поведением. Например, встречаясь с друзьями, он был любезен — если уж впускал людей в круг близких, то расставался с ними лишь после крупных ссор. Слишком сильно отличался Набоков-приятель от Набокова-писателя, задаваки и циника. Набоков-энтомолог выглядел примерно так, как это было видно на снимках его швейцарских экспедиций: дурацкий резиновый плащ, легчайший белый сачок, гольфы университетского регбиста и пружинящая походка радостного мальчика-мечтателя. И этого мальчика-мечтателя он пронес внутри себя через всю свою долгую жизнь скитальца. Писателям почти всем присуща детскость. И если они ее сохраняют, то вдохновение их, как правило, не покидает.

Заносчивость его характера можно объяснить тем, что она была, вероятно, защитой от внешнего мира, от назойливого окружения, от пустословия людей, ищущих общения с писателем. Лучше слыть этаким чудаком и задавакой, чем выслушивать то, что отнимает время. А так, свободного времени много и можно махать сачком в свое удовольствие.

Здравствуй, о, здравствуй, грёза берёзовой северной рощи!
Трепет, и смех, и любовь юности вечной моей.
Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,
Крылья узнаю твои, этот священный узор.

Сам он не раз говорил, что если бы он остался в России, то, скорее всего, был бы скромным научным сотрудником в каком-нибудь провинциальном зоологическом музее.

Лично мне охотно в это верится…



94. Владислава Васильева, юрист. Тула

«Судьба и Родина – едины».

Автобиографическое эссе на тему стихотворения В. Набокова «К России», написанного в 1939 году в Париже.

Девяностые. Дом отдыха на пологом берегу Оки, в котором из не тронутого разрухой остались только сосны над головой, да запах реки по вечерам. Ночь. Две студентки заштатного пединститута, сидя на неудобной деревянной скамейке, пьют одну бутылку дешевого пива на двоих и слушают голос, начинающий глухо, на низких нотах:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих…

Им кажется, что это про них. Про то прекрасное, светлое, что должно было случиться с ними обязательно, но почему-то не случилось. Что-то сломалось в стране, и разлом пришелся как раз по их жизни.

Одна из них работает в столовой, разносит обеды, собирает грязную посуду. Вторая сторож на автостоянке, где они и сидят сейчас, гоняя одну и ту же аудиокассету на стареньком отечественном магнитофоне «Весна», подаренном родителями еще на окончание восьмого класса. Темнота, голос Градского, разрывающий все внутри текст Набокова. Потом несколько секунд повизгивания пленки, когда ее прокручивают обратно, и опять:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих…

Днём они точно знают, что им повезло. У них есть работа – значит, есть еда, деньги на новые ботинки для сыновей, и, может быть, даже, на не слишком поношенное пальто для себя. Нет, жить можно, нормально всё. Но вот ночью…

Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

– Вам уже рассказывали на психологии про травмы? – спрашивает одна из них.

Травма — повреждение, которое нанесли душе тяжёлые испытания. Травма всегда неожиданна. К ней нельзя подготовиться. Она погружает ребенка в ощущение беспомощности, неспособности защититься…

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.

Травма происходит в ситуации, когда ребёнок мало что еще может сделать сам. Он оказывается совершенно беззащитным перед переменами в его жизни. Конечно, у Набокова судьба сломалась не в детстве, а в юности, когда в 1919 году его семья, потеряв всё, вынуждена была покинуть Россию, а у студенток 1991 года перелом произошёл и того позже, но по ощущению беспомощности, они видят в нём, как и в себе – детей. Особняки, миллионы, «наши шестьдесят лакеев», светлые классы школ, проверка сочинений, написанных старательным детским почерком лежат теперь где-то рядом – в Несбывшемся.

Набоков стал им братом по этой общей сломанной жизни. Мы же ничего не сделали плохого, мы же были хорошими! Почему так?

Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня,- мой язык.

Ребёнок оказывается совершенно беззащитным перед переменами, что приходят в его жизнь. И с тех пор, он практически не переносит возможной непредсказуемости. Тревога становится его вечным спутником, желание контролировать мир вокруг – насущной необходимостью. Днём девушки скрывают свой филфак. Та, что из столовой, предпочитает вообще ни с кем не общаться. Молчит. Только глядит иногда угрюмо из-под черной челки. И столовский мир её не задевает. Всё это «Де-е-евки, кто котлеты взял? Отдыхающим котлет не хватило, верните-е-е!» обходит её стороной. Её способ сохранить себя – высокомерие и снобизм. Набокова часто обвиняли в невыносимом снобизме. Вторая так не может. Без общения она становится почти больна и тревожна, ей нужны люди. Поэтому старательно учится пить пиво, материться и рассказывать анекдоты. Обвинения в пошлости также преследовали Набокова всю жизнь.

Он брат им по необходимости выжить.

Но зато…, – взвивается голос, и начинает казаться, что есть ещё надежда .

Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,

дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!

Нет, не было никакой надежды. До травмы ребенок считает, что мир устроен определенным образом: он любим, его всегда защитят, он – хороший, люди ему рады.

Травма меняет всё.

Ничего уже не осталось от тех надежд, что сияли им при поступлении в институт. И страны той не осталось. И России, о которой всю жизнь вспоминал Набоков, давно не осталось. Ничего нельзя вернуть… Как нельзя будет потом забыть всё это.

Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,-
поздно, поздно! - никто не ответит,
и душа никому не простит.



93. Ольга Кондратьева, журналист

Владимир Набоков-Сирин и Россия

Владимир Набоков окончил Кембриджский университет в 1922 году с отличием. В одной из самых своих лучших и ностальгических книг - «Другие берега» - В. Набоков вспоминал, что «метя в Англию», рассчитывал попасть назад, в красочное младенчество, которому именно Англия, её язык, книги и вещи придавали нарядность и сказочность. Набоков признавал, что в детстве был «английским ребенком» и владел английским с колыбели, основной круг чтения Набокова - подростка составляли английские авторы, первые слова, выведенные детской его рукой, написаны по-английски.

В реальной Англии Владимир почувствовал себя неуютно, представления детства и юности об Англии серьёзно расходились с действительностью... В нём зародился и начал осознаваться иной идеал, настоящая мечта, настоящая любовь...Настоящее, главное, духовное все больше оказывается связанным для него именно с Россией, со всем русским. В книге «Другие берега» он пишет о невыносимой ностальгии, - его мучила мысль о том, сколько он пропустил в России, «...сколько бы я успел рассовать по всем карманам души и увезти с собой, кабы предвидел разлуку». Но многое всё же удалось увезти, главная драгоценность была осознана, осмыслена и заново оценена: «Тебе, живой, тебе, моей прекрасной, вся жизнь моя, огонь несметных свеч. Ты станешь вновь, как воды, полногласной, и чистой, как на солнце меч, и величавой, как волненье нивы. Так молится ремесленник ревнивый и рыцарь твой, родная речь» («Молитва», 1924). Детские годы Набокова были даже слишком счастливы. Природа северного края, нежно и тайно проникающая в душу, воспитавшая и взрастившая творчество великих русских писателей, запечатлелась и в нём навсегда. Этот чудесный мир гармонии и детского счастья был дотла спален и разрушен революцией, семья Набоковых была выброшена в вынужденную эмиграцию, в Берлине отец Набокова, министр юстиции Крымского краевого правительства, был убит ультраправыми террористами, которые метили в Милюкова...

В годы взросления, формирования и явления в литературном мире писателя и поэта Владимира Сирина, в Берлине, надежда вернуться в Россию таяла, он не мог писать в пустоте и в пустоту, не осознавать, что Родина, ставшая для него мифом и в то же время той почвой, где укоренена его душа, Россия его детства и юности — не существует... Этот трагизм в мироощущении Набокова-поэта выплескивается во многих его стихотворениях, он нарастает и разрывает душу... от «я рыцарь твой, родная речь» (1924) до «...Я готов... обескровить себя, искалечить, не касаться любимейших книг, променять на любое наречье всё, что есть у меня, - мой язык». (1939) В этом же году, во Франции, Владимир Набоков-Сирин написал потрясающие по энергетике, боли и силе страдания стихи... Они встают рядом с лучшими стихами И. Бунина, обращенными к иной, не принятой им России... «К России: Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих... Но зато, о Россия, сквозь слёзы, сквозь траву двух несмежных могил, сквозь дрожащие пятна березы, сквозь все то, чем я смолоду жил, дорогими слепыми глазами не смотри на меня, пожалей, не ищи в этой угольной яме, не нащупывай жизни моей! Ибо годы прошли и столетья, и за горе, за муку, за стыд, - поздно, поздно! - никто не ответит, и душа никому не простит».(Париж, 1939)

Дивная набоковская проза, при чтении которой порой испытываешь почти физическое наслаждение, удивительные строки стихов Набокова запечатлели его потерянное королевство, по которому он, как одинокий изгнанный принц, горевал безмерно и бесконечно. Эти леса, луга, парки, - Верхний Оредеж, имение Батово, или Рождествено, Выра, где юный и азартный Володя Набоков с замиранием сердца преследовал порхающих красавиц. Бабочки как маленькие ангелы своими нежными крыльями осеняли всю его жизнь, заполняли не только пространство, но и книги, они стали неким тайным символом творчества Набокова, писатель ставил легонькую прозрачную бабочку на посвященных любимой и единственной произведениях — как автограф своей души... С тихим шорохом вылетают набоковские бабочки со страниц его книг, особенно много их в вырском парке, имении родителей, в книге «Другие берега», в стихах, среди навеянных ими метафор и философских прозрений: «Нет, бытие — не зыбкая догадка, подлунный дол и ясен, и росист. Мы — гусеницы ангелов, и сладко въедаться с краю в нежный лист...»

Батовская усадьба сгорела в 1923 году, дом в Выре — в 1944. Рождественский дом, переживший революцию и войну, загорелся весной 1995 года. Остался парк, остались многочисленные описания особняков и окрестностей в имениях, - в романах В. Набокова, в его стихах: «Путь: ... За поворотом, ненароком, пускай найду когда-нибудь наклонный свет в лесу глубоком, где корни переходят путь, - то теневое сочетанье листвы, тропинки и корней, что носит для души названье России, родины моей». Родина стала для поэта не просто ранящим душу воспоминанием, но выстроенным заново в воображении виртуальным, и более реальным, чем реальность, миром, а весь остальной мир — пустыней, населенной аллегорическими персонажами, гротесками, марионетками. Но всё это не более чем гигантские декорации, за которыми — единственная реальность, отчизна, утраченная и воскрешенная, назойливая, как кошмар, неискоренимая, как чудо её речи, страна потерянная, но никогда не забытая, всегда живущая в сознании поэта и неотделимая от него. И даже в англоязычных, американских книгах В. Набокова присутствует взрастившая его Россия. Откровенно поэт говорит об этой неотделимости от Родины во многих стихах: «К России: Мою ладонь географ строгий разрисовал: тут все твои большие, малые дороги, а жилы — реки и ручьи...», «Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю...», «Поэты: … Сейчас переходим с порога мирского в ту область...как хочешь ее назови: пустыня ли, смерть, отрешенье от слова, иль, может быть, проще: молчанье любви. Молчанье далекой дороги тележной, где в пене цветов колея не видна, молчанье отчизны — любви безнадежной, молчанье зарницы, молчанье зерна». Поэзия В. Набокова-Сирина насквозь прострочена, прошита мотивами изгнания, скитания, воскрешения потерянной родины в сновидениях, в творчестве, в русской речи. В стихах Набокова можно отыскать, будто в коконе, многие мотивы и темы его произведений, и главные из них - это само Творчество и отношение к нему, Бес-смертие, и, конечно, Родина, Россия: «Родина: Бессмертное счастие наше Россией зовется в веках. Мы края не видели краше, а были во многих краях. Но где бы стезя ни бежала, нам русская снилась земля. Изгнание, где твое жало, чужбина, где сила твоя? Мы знаем молитвы такие, что сердцу легко по ночам; и гордые музы России незримо сопутствуют нам ….... Наш дом на чужбине случайной, где мирен изгнанника сон, как ветром, как морем, как тайной, Россией всегда окружен».



92. Виктор Мишецкий, психиатр, психотерапевт

Владимир Набоков принадлежит к очень ограниченному кругу писателей, при чтении которых я не мог сдержать слез.

Читая его, я с разным успехом пытался отмести технологический анализ – как это он делает? – и уж тем более анализ филологический по причине дилетантизма в этих областях. То есть пытался читать – и пытаюсь читать Набокова по сей день, – как просто читатель, которому в первую очередь интересно – про кого, что, что происходит, чем кончится, как происходящее описано. Для меня гениальность Набокова видимо заключается в том, что этот холодный и расчетливый, завистливый и тщеславный (могу ошибаться) человек, через удивительным, уникальным образом подмеченные и описанные детали конструирует в большинстве своем трагические сюжеты, создавая в них необычайно психологически достоверные ситуации, в которые попадают вроде бы выдуманные, но предельно выпуклые и живые персонажи. Скажем, как в рассказе «Рождество» или в романе «Лолита». Признаюсь, что именно они и вызвали слёзы.

Набоков также удивителен великим талантом формирования у читателя ощущения чего нагнетающегося, того, что что-то произойдет, что-то непоправимое. Это можно было бы назвать «экзистенциальным саспенсом», но пиша про Набокова надо стараться тщательнее подбирать определения: насколько помнится, к экзистенциализму и «его литературе» он относился с презрением, а «саспенс» считал присущим лишь кинематографу, который тоже не жаловал.

Вообще знакомство с ВВН оказалось для меня определяющим ещё и тем, что за чтением «Весны в Фиальте» я был застукан в ординаторской – как давно это было! – замзавотделением, написавшим, как потом выяснилось, донос. И когда где-то промелькнула мысль о «вредности» Набокова (из-за его устарелости, хитрости и т.п.), мне тут же вспомнился тот донос, добавивший последнюю каплю в накопившийся груз, затруднивший выстраивание карьеры.

Кстати, слёзы от чтения «Лолиты» (той сцены, близко к финалу, в которой Гумберт Гумберт находит беременную Лолиту) проступили уже совсем в зрелом возрасте, а вот прочитал я кусок романа в конце 1960-х, ещё будучи школьником, в гостях, пока взрослые выпивали и закусывали, вытащив из-за других книг первое издание на русском и закрывшись в кабинете хозяина дома. Как и с «Весной…» за чтением был пойман, просьбы дать почитать были проигнорированы, пришлось ждать ещё почти пятнадцать лет, когда по дешевке купил «собрание» сочинений – несколько русских романов Набокова, переплетенные ксероксы.

Гигантский вклад в литературу (в русскую ли?) Набоков сделал уже после того, как перестал писать по-русски. Кто-то из англоязычных критиков писал, что современный английский литературный язык сформировали как раз Набоков и Джозеф Конрад, которого Набоков не выносил.

Как бы то ни было, это два разных писателя – Набоков до 1938 года и после. Ведь потом, почти сорок лет, Набоков, кроме стихов, по-русски не писал, только переводы самого себя – “Conclusive Evidence”, получивший название «Другие берега» (1953 год), и перевод «Лолиты» в начале 1960-х: «Я взялся за это трудное дело в первую очередь потому, что хотел предупредить каких-нибудь неумех, которые в будущем возьмутся перелицовывать мою «Лолиту» на русский».

Конечно, обозначить всех, кто переводил «американского Набокова» на русский как неумех было бы неправильно. Среди его переводчиков были и есть прекрасные профессионалы. Только не стоит забывать, что всё-таки перед читателем оказывается не сам автор. Кроме того, некоторые переводчики сами люди пишущие, и оказались в ряду набоковских эпигонов.

Вклад писателя, в данном случае – Набокова, определяется не только читательским интересом и пролитыми читательскими (в моем случае) слезами, но также тем, скольких последователей породил тот или иной писатель, создал ли, вольно или невольно, школу. Набоков задал высокую планку. Достичь её вряд ли возможно (нужно ли – особенный вопрос), преодолеть скорее всего нет. Скажем, «ничтожнейший Гэмингвей», ещё один объект зависти Набокова, стал «великим русским писателем»: «Мы гордились им так, будто он был наш, русский писатель» - писал Юрий Казаков, чей гениальный рассказ «На полустанке», несомненно, создан под влиянием рассказа «Белые слоны» Хэмингуэя.

Набоков же завел последователей, сам ли или его переводчики, разной степени одаренности и разного уровня претензий, вплоть до претензий в равновеликости, в тупик. Помню одного пациента, человека феноменально одаренного, писавшего роман. На вопрос «В каком стиле вы пишете?» он ответил: «Набоков. Только лучше».

Из тупика Набоков мог бы выбраться сам, не его эпигоны (последователи обречены были стать таковыми, т.к. развитие метода Набокова кем-либо оказалось невозможным), но справедливо веривший в собственную уникальность и неповторимость, делать этого не стал. Напротив, довел свой метод до предела. Его созидающие герои настолько мистифицируют окружение, настолько, по воле автора, лучше окружающих (во всем, не только интеллектуально, но и в игре в теннис, в вождении автомобиля, при том, что сам автомобиль не водил, рисовании, шахматах, игре на музыкальных инструментах и т.д.), что превращаются в повторяющийся ряд, словно отражаются один в другом, отличаясь лишь степенью одиночества, непонятости, страдания.

Его герои вкупе с поразительной авторской техникой письма, способностью описать цветы вдоль тропинки так, что их слегка пыльный аромат начинает преследовать читателя вплоть до появления аллергической реакции, исключают даже вероятность приобретения Набокова, вслед за Хэмингуэем, статуса великого русского писателя. Вполне допускаю, что сам Набоков это рассматривал как свое высшее достижение.



91. Михаил Гундарин, литератор. Москва

Кинооко смерти

Ровно восемьдесят лет назад Набоковым написано самое новаторское, на мой вкус, русское стихотворение о смерти. Стихов о смерти вообще у нас немного – а какие есть, в основном посвящены возможности НЕ умирать. Из самого распространенного - намерение «умереть понарошку», уснуть и видеть сны. Вообще, остаться (в крайнем случае, вернуться) в том или ином виде. Собственно, отдал дань этой традиции и сам Набоков. Его первая метафора смерти, как превращения из несомненно бренной куколки в ангелическую бабочку общеизвестна. (В бабочку – ведь это то же, что и в памятник, рукотворный или нерукотворный; в дуб-дерево; в совокупность разнообразных живых существ, особенно почему-то насекомых и т.п.). Христианство ли все это, пантеизм или своеобразный материализм - Бог весть! Понемногу от всего. А главное – тут вполне понятное и живое человеческое чувство:

Боюсь не смерти я. О нет!
Боюсь исчезнуть совершенно (Лермонтов).

В раннем стихотворении Набоков даже погрешил против энтомологической логики, оптимистично заявив «мы - гусеницы ангелов». Спрашивается, а кто тогда их куколки? В дальнейшем он был более логичен, например в знаменитом рассказе «Рождество» (sic!), где в бабочку превращается «черное сморщенное существо величиной с мышь». В общем. кто-то вроде нас с вами.

Вторая набоковская метафора смерти, хотя и встречается у него нередко (в основном в прозе) такой популярности, как описанный выше метаморфоз, не снискала. Она для русского читателя непривычна. Речь идет о переходе в принципиально иное «агрегатное состояние» и приобретение качества, безусловно недоступного в земном бытии – умения видеть СКВОЗЬ. Сквозь все вообще, ибо мир делается прозрачным и постигаемым в долю секунды.

Так вот, стихотворение «Око».

К одному исполинскому оку
без лица, без чела и без век,
без телесного марева сбоку
наконец-то сведен человек.

И на землю без ужаса глянув
(совершенно несхожую с той,
что, вся пегая от океанов,
улыбалась одною щекой),

он не горы там видит, не волны,
не какой-нибудь яркий залив
и не кинематограф безмолвный
облаков, виноградников, нив;

и, конечно, не угол столовой
и свинцовые лица родных -
ничего он не видит такого
в тишине обращений своих.

Дело в том, что исчезла граница
между вечностью и веществом -
и на что неземная зеница,
если вензеля нет ни на чем?

Написанное в 1939 году, это стихотворение, во-первых, о смерти матери Набокова. Во-вторых, о предстоящей в скором будущем, и уже, очевидно, неизбежной смерти самого Сирина – не просто псевдонима, конечно, но важнейшей ипостаси автора (которой в позднем Набокове многим не хватает). Кстати сказать, вопреки прямому заявлению автора, вензелей в стихотворении как раз в достатке. Ибо слово «Око» - это, разумеется, анаграмматическая конструкция. Часть фамилии автора что в русском, что в английском варианте (отмечалось исследователями). О себе, о своих пишет, поэтому так трогательно и получается. (Вообще, набоковские трехдольники 30-х великолепны, это, считаю, несбывшаяся для всей нашей поэзии возможность).

Наконец, это стихотворение о смерти вообще. Развернутая метафора загробного существования, и метафора, надо сказать, утешительная. Ну что хорошего в вечном сне? В бесконечной цепи превращений черт знает в кого? «Будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь» (Высоцкий). Не хочется баобабом-то.

А вот превратиться, лишившись телесности, в сплошное исполинское око, в энергийный сгусток, наделенный божественными привилегиями - это как-то очень гигиенично и увлекательно. Не банька с пауками, но энглизированная ванная комната с белоснежным кафелем. Где все вещное, телесное развеялось как «марево». И даже звуки исчезли. И чувств (например, ужаса) больше нет.

Эта метафора прозрачности мира (достижимой для каждого из нас в его посмертном изводе) от «Соглядатая» к «Просвечивающим предметам» (The Transparent Things) многократно видоизменялась и уточнялась.

И невольно вписывалась в бесконечный ряд «всевидящих глаз» современной массовой культуры. Как на подбор, все они не очень-то добры к людям - от невидимого, но всевидящего Большого Брата Оруэлла до ока Саурона (тут и «Глаз в небе» Филипа К.Дика грех не вспомнить). Думаю, еще штук сто назвать можно прямо с хода. В том числе совсем новеньких. Паранойя среди нас, остающихся «внизу», с годами только крепчает.

У Набокова все не так. Описанному им Оку до нашей жизни просто нет дела. Да и потом, оно не является «неземным», отдельным от нас с вами и вообще вещества нижнего мира (по Набокову, ничего отдельного от этого вещества уже не существует – как тут не вспомнить современное разбираемому стихотворению мандельштамовское «океан, без окна вещество»).

Набоковское Око, в отличии от сауроновского или, например, масонского, пялящегося почем зря с миллионов бумажек, попросту НАС НЕ ВИДИТ. А что же в его поле зрения? И на что оно (не-неземное, не-видящее) вообще похоже? И почему, кстати, стихотворение такое грустное?

У меня есть версия.

Обратим внимание на упомянутый (хотя и в негативном смысле, как не-видимый Оком) кинематограф. К нему, как известно, Набоков всю жизнь относился крайне заинтересованно. И поэтому вполне мог быть знаком с манифестом группы Дзиги Вертова «Киноки», то есть, «Кино око». (А впрочем, эти идеи тогда носились в воздухе). Бодрый текст манифеста написан от лица нового демиурга, каковым является некий «киноглаз». «Я - киноглаз. Я создаю человека более совершенного, чем созданный Адам, я создаю тысячи разных людей по разным предварительным чертежам и схемам. Я – киноглаз…Я машина, показывающая вам мир таким, каким только я его смогу увидеть. Я освобождаю себя с сегодня навсегда от неподвижности человеческой".

Новый Адам создается нами (стоящими за камерой) - и в то же время рождается сам по себе, благодаря автономному от человека «кинооку». «Киноглаз» видит мир, и тем самым не просто воссоздает, но и создает его. Возникающий мир не вполне наш – но он и не загробный. Это мир чистого Видения – энергийного Зрения, которое порождает Зрелище.

Незадолго до написания Набоковым стихотворения «Око» Вальтер Баньямин заявил пророчески: «Человечество, которое некогда у Гомера было предметом увеселения для наблюдавших за ним богов, стало таковым для самого себя. Его самоотчуждение достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высшего ранга».

Человечество уничтожено (человек умер) - да здравствует постчеловечество, Око, наблюдающее само за собой на прокручивающейся взад-вперед пленке. Сценарист, режиссер, единственный участник бесконечного реалити-шоу про вещную вечность без вензелей и пощады.



90. Виолетта Левакова, студентка МГХПА им. Строганова. Солнечногорск, Московская область.

Ut pictura poesis

Солнечные лучи выхватывают пустоту купающейся в закате аллеи. Твои шаги то глуховато-бесшумны, то оглушительно звонки. Сознание путается, перед глазами плывут пятна света, тени и зелени. Вдруг блуждание мысли сворачивает в иную локацию. Мандариновый свет заливает пространство, шёпот течения закрадывается в ушные раковины.. С других берегов на тебя смотрит очерченный вечерним заревом силуэт с нехитрым инструментом юного энтомолога в руке. И не поймёшь, то старец или дитя, но точно, как бывает во снах, твой разум узнаёт его, хоть и видел лишь на ахроматических фронтисписах потрёпанных томиков...

В следующий миг он легендарной птицей срывается с отеческой земли и воспаряет в изгнание вечности. Расписными звуками вьётся его песнь, повествуя не то о потерянном рае, не то о грядущем блаженстве. Эти ноты гуляют по закоулкам памяти, легкомысленно растворяя двери воспоминаниям. С лёгкой руки Мнемозины союз пера и бумаги рождает чернильное воплощение сознания. Его коридоры ведут прочь из мира вещей и плоти, а всякая posh-lust вызывает аллергическую реакцию на чувствительных поверхностях восприятия.

Внимание отвлеклось. Тени микроскопических пылинок засуетились перед глазами. В радиусе зримого не осталось ни одного знакомого образа. Пространство преломилось по горизонтали. Под ногами зарябило: чёрное -белое - чёрное - белое... Твой ход. Мозг застигнут врасплох цейтнотом. Спонтанное движение - ловушка захлопывается. Ферзь погибает, оголив короля. Обман - это часть игры.

Бабочками переливающийся воздух пропитан этим восхитительным обманом, обманом искусства. Таким же "бесполезным", как бесконечно-короткий день жизни прекрасных призраков рая. Одного дуновения достаточно, чтобы придорожный репейник расцвёл метафорой орхидей, а очаровательное слово, спорхнув с цветка размышлений, пустилось в свободный полёт, не подозревая, что спустя мгновение будет настигнуто ударом рампетки.

Лейтмотив сновидений пронизывает каждый акт сего таинства. Луна цвета Ю, освещающая подмостки приусадебных просторов, висит уже неподалёку от горизонта. По-ночному чёрно-синяя растительность причёсывается тем самым волшебно-воздушным потоком. Лёгкий шелест травы и песнь цикад призваны зашифровывать пустоту. Два сверкающих глаза выглядывают из-под маски природы, руки крепко сжимают рукоять послушного инструмента, действительность расплывается...

И тут, на грани пробуждения, разум замирает в беспомощном недоумении... Что это было? Красивая мистификация, едва ли ни лишённая смысла? Или истерический приступ графомании?.. Однако рецепторы души нащупали суть. В этом предвосхищающем значение чувстве, быть может, и содержится импульс, что призван пробудить томящийся ум. Но.. мысль обманулась, ты ещё спишь.



89. Вероника Крепостнова, студентка института философии СПБГУ. Санкт-Петербург

Воспоминание о Машеньке

«Когда так много позади
всего, в особенности — горя,
поддержки чьей-нибудь не жди,
сядь в поезд, высадись у моря».

(И. Бродский)

Русский пансион в Берлине и дореволюционная Россия. «Рассеянье воли» в настоящем и «зарождавшийся образ счастья» в прошлом. Людмила Борисовна и Машенька. Мир внешний и мир внутренний. Материя и память.

Мотив двойственности бытия не нов. Каждый из нас существует одновременно в сфере реального и воображаемого. Вся соль «Машеньки» – в изображении границы, демонстрации сосуществования этих сфер, представленных персонажем Львом Глебовичем Ганиным. Пространство романа по преимуществу заполнено внутренними монологами, воспоминаниями героя, и, хотя рассказ ведётся от третьего лица, читатель как будто забывает об этом, переживая происходящее вместе с самым неординарным обитателем пансиона.

Реальность Ганина, равно как и основание его внутренней жизни, в начале повествования расплывчата и туманна. Между действительностью и сознанием его происходит раскоординация, проявляющая себя даже в самых элементарных действиях. «Немыслимым чудом» кажется ему «простой переход от намеренья к его осуществленью».

Эпизод в кинематографе станет первым намёком читателю на источник дальнейшего «выздоровления» героя. Несоответствие реальности киносъёмок в холодном сарае с участием «целого полка» россиян-статистов, не посвящённых в сюжет и хлопавших по заказу, «уютному театру» на полотне, казалось бы, усиливает ощущение разлада. Однако «меж тем картина была занимательная, прекрасно сделанная». Кем сделанная? Воображением режиссёра, преобразившим эту реальность. «Не знаем, что творим» — фраза статиста Ганина, тени и марионетки, но не «бога, воссоздающего погибший мир», которым он станет, обнаружив живой родник внутри себя, в своей собственной памяти.

А потом, после киноленты, герой обнаруживает своё прошлое в чужом столе. На фотокарточке, бережно хранимой мерзопакостным Алфёровым, его первая любовь, его воспоминание. Кино и фотография, эти ещё довольно молодые на момент действия романа слуги памяти и воображения, словно посланы самими господами, пребывавшими ныне в эмигрантском забвении.

И вот очнувшаяся память пробуждает волю, а пробудившаяся воля преображает реальность, исключает из неё госпожу Рубанскую и перемещает своего героя обратно, в пространство памяти, и наступает «жизнь, гораздо действительнее, гораздо «интенсивнее»…чем жизнь его берлинской тени».

Повествование с этого момента перемещается в пространство расщеплённой действительности. Мы видим проклятую Россию Алфёрова и Россию, которую любят Клара и Подтягин своей спасительной эмигрантской любовью, Россию, в которой нынче счастлив Лев Глебович. В воздухе отечества витает предчувствие образа Машеньки, Берлин же наполняется предчувствием Машеньки, которая приедет в субботу. Творчество Подтягина предстаёт совершенно заурядным на страницах старого журнала и особенным в памятном Ганину письме от далёкой возлюбленной. Реальность внешняя и внутренняя, объективная и субъективная, постоянно сходятся, расходятся, меняются местами, влияют друг на друга. Объективная реальность, — обстоятельства, разлучившие его с Машенькой, — присутствует и в сюжете воспоминания главного героя. Сама же Машенька представляется одновременно поэтическим образом Ганина, примитивно-миленькими подтягинскими стишками и алфёровской пошлостью.

Исчерпав свое воспоминание, пережив всё заново в своём воображении, Ганин осознаёт, что источник подлинной жизни таится внутри человека, а не во внешнем мире. Прошлое неповторимо в объективной реальности, но оно может быть избрано и сохранено памятью, проиграно воображением.

Что же представляет из себя его прошлое? Не счастливую ли случайность? Ведь он, шестнадцатилетний юноша, предчувствует счастье, создаёт свой идеальный женский образ и спустя всего месяц встречает его наяву. «Никогда такого рода предчувствие не оправдывалось так совершенно». И теперь, по счастливой случайности (ведь не мешай Алфёров спать Ганину своими напевами, кто знает, понял бы он, какую Машеньку тот дожидается, увидел бы заветную карточку при иных обстоятельствах), он вновь переживает события минувшей юности, четыре дня длится его прекрасный роман.

Воспоминания могут быть как камнем преткновения для движения вперёд, как это происходит, например, с Любовью Андреевной Раневской в известной пьесе Чехова, так и источником сил для дальнейшего пути. Таковым становится для Ганина его воспоминание о редчайшем явлении слияния мира его воображения с реальностью, в которой теперь прошлое останется лишь прошлым. Россия уже не та, Машенька уже не та. Ганин понимает это «с беспощадной ясностью».

Да и сам Ганин уже не тот. Неспособный ни к отречению, ни к бегству в начале романа, он теперь легко отрекается от прошлого в объективной действительности, провожает взглядом прибывший с ним экспресс, садится в другой поезд и едет к морю.

***

«Странно вообще вспоминать...»

(Л. Г. Ганин)

Воспоминание Льва Ганина о первой любви в первом романе-воспоминании Владимира Сирина. Моё воспоминание о первом прочтении, о первом знакомстве с творчеством Набокова.

Источник жизни — в нас самих, в нашем воображении, в нашей памяти. И в счастливой случайности, имя которой здесь — Машенька.

Машенька, свет моего воображения, огонь моих воспоминаний. Ма. Шень. Ка.



88. Леонид Спирин, студент-математик. Казань

Russia's loss

Во-первых: эпиграф, но не к этому эссе, а так, вообще: если живопись это попытка запечатлеть движение света, то литература — попытка запечатлеть само течение времени. Теперь начнем.

Больше всего меня поразило то, как он держится. Да и не только он: его сын — отцовская размашистость речи, лаконичные жесты и очень добрая улыбка по-настоящему умного человека; его сестра Елена — кристальная ясность взгляда, неподвластная годам, светлость мысли, чистота памяти… но самое главное — то, что их всех объединяет, — глубочайшая и неискоренимая, потому что врожденная, самодостаточность. Она отчетливо видна в его текстах, именно это качество ошибочно принималось критиками русского зарубежья за «нерусскость», «бесчеловечность», за «отсутствие души», за «холодность» (по словам Зинаиды Шаховской, ее родственники, знакомые с Владимиром и притом далекие от литературного мира, не понимали о какой «сухости и равнодушии» Набокова идет речь). Самодостаточность, независимость, в смысле отсутствия всякого влияния на него «авторитетов» (если и говорить о влиянии, то с определенной точностью можно сказать лишь то, что на Набокова повлияла сразу вся русская классическая литература) позволяла ему критически препарировать тексты Толстого и Тургенева, Чернышевского и Достоевского (не говоря уже о современниках: Бунине, Горьком, других), даже в чистом звуке Пушкинского камертона он находил помехи. Особенно эта черта видна в его некрологах, в которых (редкость для Набокова) автор не виден совсем, но видны скорбь и видны те, о ком пишется, еще живые, еще дышащие. Он был равнодушен к политике, «ко всем партиям всего мира», к деньгам. «Всякая страна живет по-своему, и всякий человек — по-своему. — Писал он в «Анкете о Прусте» и продолжал — Но есть кое-что вечное». Именно по причине его независимости и непроницаемости ему было доверено хранить в себе вечную тайну, фальтеровскую тайну («та-та, та-та-та-та, та-та»), о которой ничего больше сказать он был не вправе (да и нам говорить рановато). Но помимо этой тайны он хранил в себе и еще кое-что — Россию, которую мы потеряли, Россию, которую он увез с собой и которая всегда оставалась с ним.

Еще в юношестве я задумывался: да как же так? Что за Россия такая, «которую мы потеряли»? Что уж в ней было такого? Невозможная для начала ХХ века абсолютная монархия? Повальная безграмотность населения? Бездарный и слабовольный политик во главе страны? «Нам нужна реформа, а не реформы» — и вот «реформа» случилось. Одна. Ясно, что было дальше: гражданская война, «Философский пароход», 200 тысяч русских эмигрантов в одном только Берлине, грабежи и расстрелы — страшные, окаянные дни, растянувшиеся на десятилетия. Но можно ли было иначе? Да и были ведь в итоге плюсы? Мы приобрели Королева, Колмогорова, пусть — Маяковского, Шолохова, Зощенко. Что-то потеряли, а что-то приобрели. Но осознал я, с ужасом, щемящим сожалением, острой тоской и грустью, чтó было потеряно, когда впервые увидел Набокова не сквозь призму его строк, а в интервью, которые крутят в доме на Большой Морской, 47, — Россия потеряла осанку. Я ни разу не встречал таких людей. Пронзительный взгляд, безграничная широта мысли и речи, размеренный голос, какое-то глубокое душевное спокойствие и полноценное, четкое сознание мира, собственного «Я» и места этого «Я» в мире. Я тут же понял, что такие люди, как отец Федора Годунова-Чердынцева, смелые, честные, умные люди (и как же пошло, как же банально сейчас звучат эти слова) не просто существовали когда-то, но и составляли эту Россию, по которой тоскуем. Ленин не переломил хребет той страны, но согнул, и не ходить нам теперь грудью вперед, подбородком в высь. «Отчего это в России все сделалось таким плохоньким, корявым, серым, как она могла так оболваниться и притупиться?» Да вот оттого-то, Федор Константинович, что некому теперь там держать спину, отстаивать честь, некому смотреть страху в глаза.

Настоящая, та Россия осталась под сердцем у юноши, которому суждено было навсегда покинуть родной Петербург, Россию, стать великим писателем и сохранить для нас то потерянное, но лучше сказать — утраченное, по чем плачем. Сейчас Россия где-то там, в восьми русских и девяти американских его романах, в его рассказах, в его стихах… Где-то там.




87. Елена Ефремцева, юрист в сфере интеллектуальных прав

Иммерсионное шоу Набокова в повести «Соглядатай»

«После наступления смерти человеческая мысль продолжает жить по инерции»

Повесть Владимира Набокова «Соглядатай» погружает нас в множественные миры, вместе с главным героем мы совершаем по ним путешествие, в котором реальности – настоящая и вымышленная, образы главного героя и его отражения переплетаются в некую третью реальность. Мы становимся участником «иммерсивного шоу» Набокова.

Переходя из ярко озаренной прихожей в гостиную, затем в столовую и далее, в сопровождении Кашмарина и двух мальчиков-учеников, расположившихся как ангелы (или демоны?) по разным сторонам той или иной комнаты, где происходила позорная расправа, казнь над несчастным гувернером, мы начинаем это непростое и возможно главное его путешествие.

Путешествие, выходящее за пределы жизни главного героя, но не его души. Путь из прихожей через комнаты был своего рода обязательным предшествующим ему ритуалом, в котором Кашмарин выполнял роль справедливого проводника, а мальчики-фрески своими ликами освящали сей путь, с предусмотрительностью включая в комнатах свет.

Выстрел, звон раненого кувшина и журчание воды. «Человеческая мысль бьет поверх смерти».

Повесть «Соглядатай» наполнена мирами, через которые проходит наше путешествие и через которые мы следуем за главным героем. Иногда миры появляются и сменяют друг друга так стремительно, что последние штрихи появляющегося мира ложатся перед нашими глазами, впопыхах встают на свои места предметы («мебель, когда я включил свет, оцепенела от удивления»), мысль ловко и «деловито, словно соскучившись по работе» неустанно создает подобие реальности.

Так за кем же мы следуем? Мы собираем образ нашего героя на протяжении всего пути из множества его отражений, которые видим в других, знавших его людях, в увековеченных письмах Романа Богдановича другу, в призраке дяде Паши, в случайном отражении зеркального стекла цветочного магазина, где оно сразу исчезает вместе с отражением несуществующего автомобиля… Этот образ разнообразен – «несчастный, дрожащий маленький человек в котелке», Смуров-жених или раненый герой войны, спасающийся в Ялте на вымышленном вокзале, подлинник же остается неуловим.

Порой этот образ ускользает от нас и разбегается отражением как в зазеркалье, порой мы видим его только со спины, не зная истинного лица.

Иерархия миров в повести заранее непредсказуема и неочевидна, и мы попадаем и возвращаемся в них, блуждая, словно в лабиринте. Потусторонний мир Вайнштока, где главный управляющий дух неизвестного происхождения Абум и трёхногой столик, оказывается выше по рангу мира реального, а любовные сны Смурова – важнее того, что Ваня выходит за другого.

Абсолютная и созданная реальности ловко меняются местами и в какой-то момент мы перестаём делать различия между ними. Наступает момент, когда оказавшись среди множества миров повести и отражений Смурова, мы осознаём себя участником, тем самым соглядатаем. И уже не Смуров, не человек в котелке, а читатель, спрятался в маленькой комнате, подслушивая из «шелковой темноты» разговор двух сестёр, или поджидает Романа Богдановича ночью под диким ветром, срывающим котелок и потом жадно читает письмо, прикрывая его от кондуктора.

И только произнесенные за спиной слова Кашмарина: «Господин Смуров», как легкий хлопок по плечу нашего восприятия пробудит нас, напоминая что время пришло, колокольчик знаменует, что нам пора.

Погружаясь в вымышленные миры, мы с любопытством заглядываем за пределы собственного «я», однако оставляя себе понятный маршрут в два-три шага обратно. Но где же находится та грань человеческого сознания, которая отделяет вымышленные миры от настоящих, отражения от подлинников? В этот момент на помощь приходит человеческая мысль, спасающая очередной раз нас по инерции.

Путешествие мысли и души Смурова заканчивается в том самом месте, где даже жуткий Кашмарин протягивает Смурову руку и просит прощения, а мы улыбаемся вместе с ним, мы, «жестокие, самодовольные»…




86. Николай Головкин, писатель. Москва – Дмитров

«Надежда» отплывает последней…

Исход и возвращение Владимира Набокова

…Прощай, немытый Третий Рим…

Игорь Волгин. Восходит красная луна

100 лет назад, 15 апреля 1919 года, юный Владимир Набоков, будущий знаменитый Сирин или Nabokoff, писатель-шахматист-энтомолог, их семья и родственники, которые друг за другом перебралась после революции из Петербурга в Крым, на греческом судне с символическим названием «Надежда» - может, и не самом последнем во время русского Исхода, но последнем в нашем эссе-фантазии! - навсегда покинули Родину.

И внезапно - во время партии в шахматы с отцом! - явился Набокову сон. На его глазах конь, которого он держал в руке, превратился в пегаса, а пегас - в бабочку. И полетела эта бабочка в неведомое и тревожное будущее.

***

Лоди - так его звали в семье на английский манер! - родился через 100 лет после Пушкина. Родился, как его Онегин, - «на брегах Невы». Лоди - старший сын в семье. Кроме него было ещё четверо детей: Сергей, Ольга, Елена, Кирилл.

Отец, Владимир Дмитриевич, - один из лидеров кадетской партии России, депутат первой Государственной Думы, а в 1917 году - управляющий делами Временного правительства. Мать, Елена Ивановна, была сестрой Василия Иванович Рукавишникова (из рода известных золотопромышленников!) - дипломата, секретаря посольства в Риме. Он был бездетен, и в 1916 году всё миллионное состояние и недвижимость в России, в том числе усадьбу Рождествено под Петербургом, завещал Лоди, любимому племяннику. И вновь аллюзия с Онегиным: «Мой дядя самых честных правил…».

Набоковы говорили и писали на трёх языках - русском, английском и французском. Лоди владел ими в совершенстве с раннего детства. Однако, по его собственным словам, он научился читать по-английски прежде, чем по-русски. Уже став знаменитым писателем, Набоков любил повторять:

«Моя голова разговаривает по-английски, моё сердце — по-русски, и моё ухо — по-французски».

В 1911 году Лоди поступает в одно из самых дорогих учебных заведений России - Тенишевское училище.

«Прежде всего я смотрел, который из двух автомобилей, «бенц» или «уользлей», подан, чтобы мчать меня в школу, - вспоминал Набоков в «Других берегах». - Первый... был мышиного цвета ландолет. (А.Ф. Керенский просил его впоследствии для бегства из Зимнего дворца, но отец объяснил, что машина и слаба, и стара и едва ли годится для исторических поездок...)».

И вновь вспоминается бессмертный роман Пушкина, который спустя годы, в эмиграции, Набоков переведёт на английский и издаст в четырёх томах с комментариями:

«…Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде,
Как dandy лондонский одет -
И наконец увидел свет.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умён и очень мил...».

***

В 1917-м при национализации семья Набоковых потеряла огромное состояние. За исключением жестянки с фамильными драгоценностями. Материнское жемчужное ожерелье пойдёт потом на оплату обучения Лоди в Кембридже.

А ещё на севере остались родовые поместья, роскошный особняк на Морской, недалеко от Невского проспекта, и большая коллекция бабочек. По примеру родителей Лоди увлёкся бабочками в семь лет.

И в Крыму Лоди изучал бабочек, писал стихи, рассказы, играл в шахматы и составлял свои первые шахматные задачи, которые потом станут основой его романов. Собранную здесь коллекцию бабочек ему тоже придётся бросить во время спешной эвакуации с полуострова.

***

Опасаясь красного террора, Родину Набоковы покидали вместе с «белыми». Эта партия на шахматной доске России, охваченной гражданской войной (как не вспомнить здесь «Бег» Михаила Булгакова!), была за «чёрными» - большевиками. А Набоков, уже знаменитый писатель, в «Других берегах» расскажет об этом так:

«На небольшом греческом судне «Надежда», с грузом сушёных фруктов возвращавшемся в Пирей, мы в начале апреля вышли из севастопольской бухты. Порт уже был захвачен большевиками, шла беспорядочная стрельба, её звук, последний звук России, стал замирать, но берег всё ещё вспыхивал не то вечерним солнцем в стёклах, не то беззвучными отдалёнными взрывами, и я старался сосредоточить мысли на шахматной партии, которую играл с отцом…».

А вот как описывает Исход из Крыма известный биограф Набокова Брайан Бойд:

«…Беженцев на борту «Надежды» не кормили, и им пришлось довольствоваться собственными припасами - колбасой, яйцами, хлебом. На исходе второго дня вдали показался Константинополь и «пропал в сумраке ночи, опередившей судно». На следующий день - 17 апреля 1919 года - Владимир, рано поднявшись со своей жёсткой скамьи, увидел восход солнца над Босфором, корабли, застывшие, словно в янтаре, и далёкие минареты. Поскольку Константинополь уже был переполнен беженцами, пассажиры «Надежды» не получили разрешения сойти на берег. Лишь после двухдневной стоянки, когда минареты стали казаться фабричными трубами, судно двинулось дальше, через Мраморное море.

Ещё два дня спустя «Надежда» вошла в афинский порт Пирей. Хотя у пассажиров кончились продовольствие и вода, корабль на двое суток поставили на карантин в Пирейской бухте, и лишь в день двадцатилетия Владимира Набокова он и его близкие сошли на берег Греции...».

Да, Второй Рим не ждал беженцев из «немытого Третьего Рима»…

***

Как бабочки, они полетели по миру. От берегов Тавриды - к берегам Эллады, а затем и к берегам Туманного Альбиона. Лоди стал студентом Кембриджского университета, вначале специализируясь по энтомологии, затем сменив её на словесность. По словам Набокова, если бы не революция, он мог бы «целиком посвятить себя энтомологии и вообще не писать романов».

Лоди окончил Кембридж с диплом второй степени по литературе и истории. С 1922 года он с нансеновским паспортом на 15 лет «осядет» в Берлине, где трагически погиб его отец.

Репетиторство, съёмки статистом в немом кино, уроки тенниса и английского… Каким трудом только не пришлось зарабатывать Набокову?! Лишь спустя годы его имя прославят на весь мир романы, написанные сначала на русском, а затем и на английском.

Сон Лоди на судёнышке «Надежда» оказался пророческим.

***

«Я никогда не вернусь, по той причине, что вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и моё собственное русское детство, - ответил в конце жизни Набоков на вопрос корреспондента Би-би-си. - Я никогда не вернусь… Не думаю, чтоб там знали мои произведения…».

Но Набоков ошибался. Его произведения нелегально привозили в Советский Союз. Они плыли, как судно «Надежда», из рук в руки.

А первым, кто осмелился легально вернуть нам Набокова, был прославленный чемпион, главный редактор журнала «64 - Шахматное обозрение» Анатолий Карпов. В августе 1986 года он опубликовал в этом популярном советском журнале две страницы из «Других берегов», где Набоков рассказывает и о своём излюбленном занятии - составлении шахматных задач.

Так Набоков выиграл остросюжетную партию на своей Родине и вернулся домой.



85. Алина Штука, студентка. Балаково, Саратовская область

Воспоминания о Владимире Набокове

На скромной плите небольшого кладбища близь города Монтре написано: «Vladimir Nabokov. Ecrivian. 1899-1977» Для надгробной надписи использован французский язык, возможно потому, что писатель не хотел отдавать предпочтение ни одному из двух языков, на которых писал свои удивительные книги этот потрясающий умы человек.

Со дня его рождения прошло вот уже 120 лет. Давайте вспомним человека «Высокого, кажущегося ещё более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько на выкате, высоким лбом, ещё увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что бог ума прибавляет, и с не остро-сухим наблюдательным взглядом, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливый». (В. Ходасевич)

Владимир Набоков воспитывался в России как иностранец даже домашние имя его звучит с ноткой английской речи – Лоди. В обиходе семьи Набоковых использовалось три языка: русский, английский и французский. Будущий писатель владел ими с раннего детства. По собственным словам, он научился читать по-английски раньше, чем по-русски.

«Я был совершенно нормальным трехъязычным ребенком в семье, обладающей большой библиотекой» говорил о себе писатель. Его семья имела огромный выбор мировой классики из домашней библиотеки, а также журналы разных стран по энтомологии.

У Набокова были способности к рисованию, его учил живописи знаменитый тогда художник Добужинский. Мальчику пророчили блестящее будущее именно в этой сфере. Художником Набоков так и не стал, но способности и приобретенные навыки пригодились в писательском деле. Кроме рисования у него была страсть к шахматам, бабочка и книгам.

Его особенно привлекали шахматные задачи. В их составлении он ощущал нечто родственное литературному творчеству, и в 1971 году опубликовал книгу «Poems and Problems», где под одной обложкой были собраны сочиненные им стихи и шахматные задачи.

«Мои наслаждения, - как сказал он позже, - самые острые из ведомых человеку: писательство и ловля бабочек». Эти насекомые занимали особое место в сердце литератора, но надо сказать, что это не было хобби. Набоков был серьезным исследователем-энтомологом, автором ряда научных статей, открывшим и описавшим несколько новых видов бабочек. В его честь были названы свыше 20 видов и род бабочек Nabokovia. А однажды его чуть не арестовал местный часовой, посчитавший, что тот подает сачком знаки английским военным судам.

В Ноябре 1917 года семья Набоковых спасается бегством в Крым. Там же к Владимиру пришел первый литературный успех – его стихи печатались в газете «Ялтинский голос», а пьески исполнялись театральными труппами.

В апреле 1919 года, перед захватом Крыма, большевиками, семья Набоковых навсегда покинула Россию, на греческом корабле «Надежда». В конце долгого пути они смогли, наконец, осесть в Берлине.

А в 1923 году выходят ряд пьес, в том числе «Смерть», главная идея которой перенесение героя в потусторонний мир и странные взаимоотношения человека со своим вымыслом.

По воспоминаниям современников, в 20-е годы Набоков выглядел «на диво стройным» молодым человеком «с неотразимо привлекательным тонким умным лицом», с характером, отмеченным «ненасытимой беспечной жизнерадостностью.»; восхищенные женщины охотно называли его «английским принцем»

«Как поэта Набокова характеризует «необычайная зоркость взгляда, непривычность ракурса, внимание к деталям, а также исключительная верность однажды найденным образам, мыслям, метафорам. Ориентирующая в основном на классические традиции русского стиха Набоков носит преимущественно повествовательно-изобразительный характер» заметил Василий Федоров.

На жизнь он зарабатывал (1922) уроками английского языка, а также рассказами, которые охотно печатали берлинские газеты и издательства, организованные русскими эмигрантами.

Вскоре после женитьбы Набоков в 1926 году завершил свой первый роман – «Машенька». После знакомства с Верой набоковское творчество удивительным образом поднялось на новый, более высокий уровень. Роман был замечен и положительно воспринят среди критиков.

Его следующий роман «Король, дама, валет», вышедший в Париже в 1928 году, не вмещался ни в какие рамки русских традиций в литературе. Никто из героев не может полностью воспринять и понять смысл происходящего с ними, каждый из них живет своими иллюзиями. Роман оказался наиболее коммерчески успешным. Гонорар позволил писателю вместе с женой отправиться в Восточные Пиренеи, и там, прерывались лишь ради охоты на бабочек, приступить к воплощению нового замысла. Работа завершилась в августе 1929 года. Она получила называние «Защита Лужина» и была напечатана в литературном журнале «Современные записки». Литературный лидер того времени, Бунин, признался, прочитав роман:

- Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня.

В начале 1937 года семья Набокова покинула Германию и перебралась во Францию, где был написан наибольший по объему и итоговый для европейского периода набоковский роман «Дар».

В Америке с 1940 до 1958 года он зарабатывал на жизнь чтением лекций по русской и мировой литературе в американских университетах. Первым местом работы стал Уэлслийский колледж, где в обязанности писателя входило преподавания русского языка и литературы

Он, по воспоминаниям одной студентки, «производил впечатление спокойного уверенного в себе, мужественного человека. От него приятно пахло табаком, в нем ощущалась врожденная деликатность и естественное аристократическое достоинство»

До конца своих дней писатель не создал на русском языке ни одного романа. Язык и воспоминания – это все, что оставалось у него от родины, поэтому отказ от русского языка воспринимался как отречение от нее. Дума о родине сопровождается в сознании Набокова невероятно сложными запутанными и противоречивыми чувствами, первое место среди которых занимают отчаянные усилия сохранить в себе ее: «Настоящая история моего пребывания в английском университете есть история моих потуг удержать Россию» Насколько сильна была ностальгия Набокова по России, настолько же решительно не принимался им тоталитарный режим с СССР, о чем он повторял как от собственного имени так и устами своих героев».

6 декабря 1953 года была закончена вещь, замысел которой возник у Набокова еще в Европе. Работа шла неровно и мучительно, а однажды писатель чуть не сжег, подобно Гоголю, неоконченную рукопись. Это был «главный» в его жизни роман – «Лолита», мата которого была немыслимой для того времени, вследствие чего на публикацию романа у писателя было мало надежд.

За 20 лет жизни в Америке Набоковым уже на английском языке создаются романы «Истинная ложь Себастьяна Найта», «Пнин», «Другие берега».

После Набоков навсегда покинул Америку. В 1962 году в сентябре поселился с женой в Швейцарском городке Монтре на берегу Женевского озера в старомодном отеле «Палас». Номер «64» (число клеток на шахматной доске) стал домом Набокова на последние пятнадцать лет жизни.



84. Филипп Хорват, писатель. Санкт-Петербург

Набоков очень плохо спал

…Растворяющееся в дымке прошлого будущее, смутно предугадываемые в дали завтрашнего дня отголоски настоящего, — плещет свои неспешные волны в широчайшем русле упокоенная Лета. И где-то тут, среди прочих призрачных, возникающих в тумане литературных фигур, выплывает на лодочке спящий счастливой улыбкой Владимир Владимирович Набоков.

Общеизвестный факт: Набоков всю жизнь очень плохо спал, бессонница борола его нещадно. Не давала более четырёх часов в день на то, чтобы окунуться в другой, иллюзорный мир, в котором он как-то раз захотел нащупать очертания грядущего.

Случилось это в 1964 году. Впечатлившись прочитанной работой «Эксперимент со временем» английского философа Джона Данна, Набоков решился и на свой эксперимент: в течение пятидесяти пяти дней он тщательно записывал сновидения, получив, таким образом, целых 118 сновидческих карточек.

Книжная теория Данна проста: сны могут определяться событиями будущего. Натуралистический опыт Владимира Владимировича должен был как-то подтвердить эту теорию и, забегая чуть вперёд, отметим, — по мнению самого Набокова, действительно подтвердил. Но подтвердил ли на самом деле?

Вышедшая в 2017 году под редакцией известного набоковеда, профессора литературы Университета штата Миссури Геннадия Барабтарло, книга «Insomniac Dreams: Experiments with Time by Vladimir Nabokov» включает в себя все изложенные писателем сны. Сама книга состоит из пяти частей. Помимо непосредственно «сновидческой» части здесь обнаруживается раздел, посвящённый теории самого Джона Данна, а также представлены записи сновидений из английских дневников Набокова (с 1952 года и до середины 1970-х годов), есть и описания снов действующих лиц из произведений писателя (как в русских, так английских его сочинениях). В заключительной части книги поставлено эссе на тему отношения Набокова к философской проблеме хода времени.

Замечательнейшая книга, к сожалению, так до сих пор и не переведена на русский язык, а английский вариант, представленный, например, на интернет-странице книжного магазина «Подписные издания», покусывает ценой. Тем не менее, кое-какое представление о её содержании можно получить из разных источников информации.

Так, в одном из интервью петербургской «Фонтанке» Геннадий Барабтарло и вовсе делится одним из набоковских снов. Вот он:

«Четверг Окт. 15, 8 утра. Деталь сна.

Русская, не знакомая, говорит по телефону в стеклянной будке. Потом обменялись несколькими словами. Уже не молода, дерзкая косметика, грубоватые славянские черты. Удивляется, как это я распознал в ней русскую. Я отвечаю — по логике снов — что только русские женщины так громко говорят по телефону. Спрашивает, нравится ли мне здесь, в Сен-Мартен. Поправляю ее: в Ментоне (сновидческая замена Монтрё).

[…]

Вера и я жили в Ментоне дважды, в 1937-8, и более короткое время пять лет тому назад. В первую зиму я по ошибке звал Кап Мартен, около Ментоны, «Кап Сен-Мартен» — по ассоциации с Монт Сен-Мишель в Ментоне».

Этот сон Барабтарло сопровождает остроумным комментарием — «С одной стороны, Набокова подводит память, и он смешивает Монт Сен-Мишель, который находится за полторы тысячи верст в Нормандии, с базиликой Сен-Мишель в Ментон. С другой, поправляя во сне незнакомую женщину, он не знает, что спустя столько-то лет его тело будет кремировано в похоронном заведении Сен-Мартэн, в Вевэ. В одном сне две оговорки с задним (прошлое) и дальним (будущее) значением».

Многие литературоведы, анализируя все 118 набоковских карточек, отзываются и о теории Данна, и об эксперименте Владимира Владимировича критически. Сам Геннадий Барабтарло отмечает, что результаты проведённого опыта неопределённые, «особенно потому, что Набоков не замечает сходства между снами и его ранними произведениями». Однажды, к примеру, Набоков осознал, что его сон определялся сюжетом фильма, который писатель смотрел спустя три дня. В этом сне Набоков видит директора некоего музея и ест образцы редких почв.

Но этот сон, по мнению Барабтарло, — явная отсылка к сценам из рассказа «Посещение музея», в котором автор встречается с директором музея и видит экспонат, похожий на шаровидные образцы почв (в самом рассказе говорится о чёрных шариках различной величины, «занимавших почетное место под наклонной витриной: они чрезвычайно напоминали подмороженный навоз»). Рассказ «Посещение музея» был написан за 26 лет до набоковских экспериментов со снами.

При всём при этом в одном из своих эссе («Возвратный ветер»), посвящённом склонности Набокова к реверсивности в творчестве и в хобби, Барабтарло приводит пример ещё одного странного сна, который вполне укладывается в канву предложенной Данном теории.

Сон случился и был сразу записан в семнадцатилетнем возрасте Владимира Владимировича. В этом сне он увидел своего дядю Василия, который умер незадолго перед тем, оставив ему в наследство колоссальное состояние (уже через год оно сгинуло напрочь в революционное лихолетье). Дядя сказал Набокова довольно странную и нелепую фразу, впрочем, вполне себе представимую в сновидческой «логике», — «Я вернусь к тебе как Гарри и Кувыркин».

Вспомнить об этом писателю поневоле пришлось позже, через несколько десятилетий, когда голливудская студия Гарриса и Кубрика предложила купить у Набокова за большие деньги права на съёмки фильма по «Лолите». Вот уж поистине возвратный ветер, шелестящий в отдельных удивительных закоулках набоковской жизни…

Так, может, всё не так уж и однозначно? И есть что-то такое и в данновской теории, и в стремлении Набокова выискать в снах черты грядущих событий? Уж во всяком случае и оговорка с Сен-Мартэном, будущем местом погребения, и смешные Гарри с Кувыркиным, кувыркнувшиеся в кинематографическое будущее Кубрика и Гарриса, намекают на то, что есть в таких мистических предначертаниях нечто, что объяснить мы пока не умеем…

И отплывающий в своей лодочке дальше по реке, наконец-то спящий беспробудным сном Набоков, возможно, знает: человеческая жизнь со всеми её многочисленными знаками или хаосом — это всего лишь сам по себе символический сон, предвещающий за гранью нечто такое, над чем только и остаётся иронично улыбаться.



83. Николай Кузнецов. Санкт-Петербург

Короб переполнен – больше лисичками: редки белые, видимо, почти вытесненные из бора немногочисленными красными – история неизменна, тиха лесная гражданская война – набиты и корзины, высвобождаешь из сапогов ноги, бродишь по сухому, выгоревшему под солнцем мху, чувствуя блаженство даже когда в подошву вперивает острые чешуйки шишка, стремится поранить сосновый сучок, поднимаешь уставшие глаза на песчано-глинистую дорогу, уходящую в облака, какие только и возможны на псковщине: многослойные, многоцветные, насыщенные – подобные найдешь в Рождествено – и, проговорив ту мысль, высматриваешь приглашение, собираешься, проезжаешь сотни верст, сворачиваешь у Грязны, бросаешь авто на горке, поблизости с неуклюже покрытым в меловой цвет штакетником, и хоть тело представляет собой после дня коленопреклонства сумму исчерпанности и боли, следуешь к имению, еще ожидающему восстановления, к скамейке, отдыхающей подле извечно раскрытого зонта листвы, рядом с которой оставлен велосипед, а сам ездок, облаченный в строгий английский костюм, перебирает старые фотографии и рисунки, лукаво делая вид, словно не заметил – ковш одиночества опрокинут в рукомойник встречи, и теперь бы вытереть руки о полы кофты, прибрав приметы грибника, воспользовавшись общим мылом, вновь поравнявшись с путешественником в прошлое, проворно перекрашивающееся в настоящее, вычерчивающее линии будущего, услышать: «А и вправду кажется, будто ничего не изменилось? Знаете, побоялся зайти в дом. С некоторым усилием поднялся на крыльцо и, превратив ладони в лодочку, уставился в окно. Я писал о том, пусть и в ином ключе –наверняка читали. Есть одно существенное различие в обращении Времени Утраченного и Обретенного с персонажами – нами, тут вы, конечно, не поспорите с очевидным. Первое берет законченный, подлинный образ человека, известный Богу, разбивает вдребезги, и рассеивает осколки по пространству, или, ежели хотите, книге. Второе – напротив, утверждает: характер, личность нельзя узнать с окончательной, непреложной точностью; не дробит, а демонстрирует, как она отзывается в сознании остальных героев; надеется, изобразив ряд таких призм и теней, объединить их в художественную реальность»,- сбившись с лекционной каденции, отмерил довесок: «Уеду сегодня же. Если бы имелся шанс отвоевать свое... Впрочем, вам это знакомо не хуже – на маскараде, где все стараются показать себя живыми и отразить потусторонний мир одновременно, подлинные призраки лишь мы. Будут другие берега, небеса, а звезды отважатся лгать до последнего, что остались теми же. …И действительно любите ее?»,- Владимир Владимирович улыбается, точно отпил из бокала выдержанного коньяку; в таком состоянии оставлять его опасно, но разве позволит подвезти – не дождавшись ответа, сделает легкий поклон, устроится в седле и, оформив небольшой круг, едва ли не крикнет: «Проеду прежним путем. Приезжайте в Монтрё, тогда договорим, расскажете, каким оказался ваш сюжет. Передавайте привет девушке – понравилась местным котам»,- вначале из виду скроется тень, а потом аллея съест и схваченный клетчатой тканью силуэт; над деревьями пропеклись слои, которые открываются исключительно здесь; в багажнике запахи грибов и подступающей бездождевой ночи утряслись и перемешались; двигатель заведен, а фары рассверливают сумеречный щит.





82. Алла Шаклеина, художник. Тольятти

Новый год с Набоковым

Памяти Б. Аверина

«Ты родился не тогда, когда родился, а тогда, когда пробудил твое сердце, когда можешь вспомнить свое первое переживание, чувство стыда, первую влюбленность и людей, которые заронили в тебя мысль»

Б. Аверин

Цепочка удивительных событий произошла со мной в эти новогодние праздники, когда я, совершенно простуженная и больная, сидела дома без всякого ажиотажа к мандаринам и ёлкам и смотрела телевизор. И где-то, среди монотонно текущей рекламы, фоном услышала анонс передачи о Набокове.

Не дожидаясь полуночи, нашла томик набоковской «Лолиты» с пожелтевшими страницами, подкрепила прочитанное просмотром фильма и продолжила знакомство с Владимиром Набоковым. Намеренно пишу «знакомство», потому что то первое прикосновение к его творчеству в глубокой юности просто было, а сейчас и здесь это настоящее открытие, пришедшее внезапно, словно вдруг увиденный предмет, мимо которого бесконечное количество раз проходишь и не замечаешь его уникальности и красоты. Поток биографических эссе, отзывов, исторических фактов, очерков, которые я читала и не могла оторваться в гонке - а вдруг снизойдёт ещё что-то, привёл меня к удивительному человеку - набоковеду, уникальному лектору, истинному педагогу, талантливому ученому, профессору кафедры истории литературы Санкт-Петербургского госуниверситета Борису Валентиновичу Аверину.

Его называют «человек-мистик». К всеобщей боли, Бориса Аверина не стало на исходе праздника. Его лекции - это импровизации, наполненные символами и особыми скрытыми смыслами. Каждое его выступление - это синтез слов, событие, тандем метафор, сопоставлений, перевоплощений от сомнений до теорем и обратно.

Он находил нужные слова, благодаря которым множество вопросов превращались в ответы. А его семинары, посвященные герменевтическому истолкованию поэзии и прозы Владимира Набокова и значимой роли памяти и воспоминаний в жизни, судьбе, - это поистине настоящие открытия.

(В. Набоков из интервью Альфреду Аппелю)

«Я сказал бы, что воображение — это форма памяти. Воображение зависит от ассоциативной силы, а ассоциации питаются и подсказываются памятью. В этом смысле и память и воображение являются формами отрицания времени». Подкрепляя цитату Набокова «Память воскрешает всё, кроме запахов. Но зато ничто так полно не воскрешает прошлого, как запах, когда-то связанный с ним», Аверин пишет: «Гений памяти действительно покровительствовал Набокову - неудивительно, что сюжет "тотального воспоминания" неоднократно разворачивается в его произведениях. Со слова "воспоминание" начинается первый романный текст Набокова. "Машеньке" предпослан эпиграф из первой главы «Евгения Онегина»: Воспомня прежних лет романы, Воспомня прежнюю любовь».

У меня не было цели вдаваться в глубокие философские размышления и сравнения на эту и другие темы в творчестве Набокова с научными умозаключениями. Это лучше сделают маститые филологи. Мне хотелось просто рассказать, что этот Новый год был подарен Набоковым, посетившим меня совершенно мистически, совершенно неожиданно, и оставил призрачное, не проходящее тягучее послевкусие, во флёре его тайн, приведших к длительным размышлениям, озарению, «воскресшей памяти» и воспоминаниям. Рассказать о впечатлениях, которые не ощутимы, не видимы, практически не осязаемы, но бесконечно ярки. Это совершенно точно! И пусть останутся вечные неразгаданные загадки его жизни и творчества, непонятые и зашифрованные послания его «Лолиты».

Вы знаете, что такое настоящий ум? Настоящий ум - это тот ум, который не понимает! И это правда! Пока мы не понимаем, мы ищем, узнаём и идём вперёд. А значит, у нас есть возможность думать, анализировать, искать глубинный смысл по пути к открытиям. И помнить! Вопреки расхожему «живите здесь и сейчас», великий подарок - жить прошлым, прошедшим, наслаждаться бесценными воспоминаниями: многолетними жизненными, вчерашними или просто только что исчезнувшей минутой.

Удивительная цепочка пополнялась, словно нить бус, на которую нанизаны жемчужины набоковских историй, споров, теорий и парадигм, имён и событий. А теперь ещё моя набоковская цепочка этих неслучайных случайностей продолжилась и конкурсным эссе. И это озарение, в отличие от других, обычно приходящих ниоткуда и уходящих в никуда, в этот раз не уйдет, потому что Набоков привел меня к Аверину, в свою очередь, подарившему мне нового Набокова. Через лекции, которые можно слушать и слушать, проникая все глубже в суть его слога, созвучно перекликающегося с цветущим набоковским, неповторимым и особенным, дарующим воспоминания и являющимися вечными «формами отрицания времени», потому что у памяти нет прошлого и нет настоящего, есть только вечное будущее.

Изумительное набоковское творчество всколыхнуло во мне поэтическую волну, открыв новые смыслы обыденных вещей. Новые сюжеты, хранимые временем, тесно связанные хитросплетениями памяти, переживаниями и впечатлениями. Impression – вечные впечатления!

На берегах лавандовых мистерий,
Где жёлтых рек петляют вензеля,
В вангоговских автографах поля
В Провансе фиолетовых империй.

Срывает ветер лепестки с цветов,
Взахлёб пыльцы вкушая ароматы,
Где бабочкой набоковской когда-то
Лолита обжигалась о любовь.

В оазисах туманных созерцаний,
Перо макнув в сиреневую марь,
Страдал поэт и сочинял, как встарь,
И пил абсент несбывшихся желаний.



81. Елена Сочивко, поэт и прозаик.

Бабочка

Летает пёстрое создание. Привело на цветок, растущий в сердце России. Кто ты? Ты - душа Набокова, заключенная в маленьком крылатом существе. Порхает там, где когда - то мечтал ходить писатель. Видятся ли ей шахматные ходы или нимфетка в саду. Или все это забыто? А помнится обыденная жизнь, взлеты и падения. Но где? На просторах России или на улицах Америки? Счастье юности или зрелых лет? Вот бабочка замерла, остановились прекрасные крылья. О чем ты задумалась, милая? Ты бы хотела записать? Прости, время великих романов прошло. Но зато ты на Родине. Разве не по этим местам ты томилась? Бабочка оживает, взмывает в небо и весело кружится. Да, теперь я вижу, ты рада быть снова дома. А прочие мысли отбрось. Кружись, кружись! Ты - прекрасна!




80. Дарья Новакова, писатель. Москва

Биарриц

Он писал, что читателю не составит труда отыскать его на пляжах Биаррица, и я невольно всматриваюсь в играющих на песке детей: нет мелькнет среди них фигура Володи Набокова? Ему должно быть десять. Столько, сколько сейчас моему сыну.

В Биаррице сегодня жарко. Океан гонит волну за волной. Над каждым гребнем - белая дымчатая вуаль. А внутри – черные пингвины-серфингисты. Они полулежат на досках с тем сосредоточенным видом, какой бывает только у охотников.

Очень хочется купаться, но вода ледяная, и волны огромные. Я думаю о том, что профессиональные беньеры и сейчас были бы очень кстати. Было бы здорово опереться на чью-то крепкую и могучую руку и ждать, пока волна исподтишка не обрушится на тебя. А особенно пригодились бы – и при мысли об этом я даже зажмуриваюсь – тазики с «упоительно» горячей водой. Я представляю, как опущу туда красные замерзшие ноги и буду следить за мелкими, шершавыми песчинками, которые медленно опускаются на дно.

Кажется, я перенимаю набоковский стиль: навешиваю на предложения монисто из запятых, наречий и прилагательных, точно зная, что они лишние. Океан меня понимает: ему тоже тяжело ставить точки.

К вечеру белая дымка затянет собой всё побережье. Температура упадёт градусов на десять-двенадцать. Биарриц разразится нудной тирадой из дождя. Он забыл, что я из России, и меня не напугать теплыми и редкими каплями. Мне даже не нужен зонт – целуй меня крепче.

Зажигается маяк на мысе Сен-Мартен. Оказывается, у него нет смотрителя. Я слежу за лучом света, который рассеянно скользит по поверхности океана, и думаю о том, что за моей душой тоже, кажется, некому присмотреть. Луч ползет вдоль горизонта к утесу, и мой взгляд выхватывает стоящую там фигурку Девы Марии. Спасибо, маяк, я поняла.

Окидываю взглядом дома, набережную и Отель-дю-Пале, который всё с той же аристократичной невозмутимостью возвышается над пляжем, и понимаю, что мне уже никогда не вынуть из сердца твой рыболовный крючок, Биарриц.

Моему сыну здесь тоже нравится. Он ест мороженое и смотрит на девочку за соседним столом. Я улыбаюсь: знаешь, сынок, Набоков здесь тоже влюблялся. И если он слышит нас там, на других берегах, то пусть знает: Биарриц всё еще не утратил своей тонкой сущности. Всё еще не утратил.




79. Никита Тимофеев, кандидат филологических наук (специальность -- русская литература). Москва

Холодный огонь

Его проза похожа на искусственный камин: манящее пламя чарует, но не греет. Пристальная, дьявольская наблюдательность Набокова доходит до какой-то мании. По психологии творчества он – близнец Бунина.

Без природной наблюдательности не может работать ни один настоящий писатель, но тут другое: острейшая, виртуозная изобразительность, при которой звуки, запахи, краски мелькают перед читателем, как на мгновенья выхватываемые фокусником предметы. Мелочи как под лупой, всё как при магниевых вспышках...

Однажды, увидев написанный Крамским портрет Шишкина, поэт-сатирик Дмитрий Минаев благосклонно пошутил: «...более портрет на Шишкина похож, / чем сам оригинал на самого себя». То же хочется сказать, например, о картинах природы, феноменально точно набросанных Набоковым или Буниным: как будто природа у них сильнее, полнокровнее, чем наяву. Осенние звёзды горят острее, вешние воды хлещут шумнее... Но дело не в приукрашивании: Набоков и Бунин освежают взгляд, они как бы хватают читателя за плечи и встряхивают: «Не замечаешь? Всмотрись!»

Отсюда их ювелирная работа со словом: ничего не упустить, поймать каждый оттенок, приколоть красоту, как бабочку иголкой. В обострённости восприятий и в умении, как никто, сверхточно фиксировать впечатления они видят свою уникальную особенность, любуются ею, лелеют её. Держа этот дар над головой, как святыню, они восходят на пьедестал и белеют от гнева, когда на них бросают недостаточно внимательные взгляды. Вид других пьедесталов будит в них неописуемую ревность. Но Набоков не мог стать и другом Бунина: они отталкивались, как одинаковые полюса магнитов.

Набоков (как и нобелевский лауреат) дымился от ненависти, слыша о шумном успехе писателей-современников. «Они не умеют так, как я, а их всё равно читают – наравне со мной!»

Страстные коленопреклонения Набокова и Бунина перед Толстым, декларирование любви к Чехову, обязательный пушкинский алтарь, выборочная благосклонность к кому-то из современников – всё это лишь оборотная сторона тех же капризов, тех же обид... Это как неизбежный выход: надо на кого-то опереться, надо танцевать от какой-то печки, иначе и жить нельзя.

Без конца мучила затаённая обида на мир: недооценили! Отсюда у Набокова вечные, к месту и не к месту, снобистские остроты, ядовитая ирония: в отместку миру. Поначалу этот кислотный юмор захватывает читателя, ведь так приятно подладиться под настроение писателя, и, шагая с ним в ногу, тоже тыкать, как зонтиком, в слабости людей, и хихикать, ударяя автора по плечу: «Ай да молодец!», но постепенно читатель замечает, что автор брезгливо сторонится фамильярных хлопаний по плечу, ускоряется и идёт отдельно, он уже как за толстым стеклом, он вовсе не собирается объединяться с читателем... И того хуже: автор точно так же готов плеснуть уксусом и в читателей, потому что втайне думает о них, как чеховский Гуров о своей жене: они видятся ему недалёкими, узкими и неизящными.

Неслучайны и появления приёмов так называемой метапрозы, то есть комментирования разворачивающегося текста, вивисекция творческого процесса, эти вечные ужимки на ходу, эти отскоки в сторону, подножки читателю: «Ха-ха, я дурачусь, жонглирую, а вы, вороны, рот раскрыли!»

Юлий Айхенвальд, морозно сверкая очками над стилем Тургенева, заметил: «Он будто царапается, этот злословный и мелочной писатель».

Как будто и о Набокове сказано!

Мне возразят: так что же теперь, не говорить злых слов, не бичевать пороки? Однако бичевание бичеванию рознь. Чехов тоже безжалостно подмечал и показывал слабости человеческие, отчего милостью исследователей, игравших в игру «передай дальше», превратился в какой-то идол – «обличитель пошлости», так что однажды на экзамене я даже слышал, как на просьбу профессора кратко охарактеризовать творчество Чехова студентка ответила, остолбенело глядя в потолок: «Ну, первая ассоциация: Чехов – это сразу пошлость»...

Но пусть даже так, пусть Чехов ежедневно, как острогой, жадно целился в пошлость, которая, как сонная рыба в воде, проходила мимо него неповоротливо и тупо и вдруг, пронзённая, взвивалась от изумленья и боли, – но несмотря на всё это мы не посмели бы назвать Чехова царапающимся, злословным, а Набоков почему-то предстаёт именно таким... Только там, где он уходит от удобной, наработанной манеры походя посмеиваться, издеваться и вдруг, словно сдерживая себя, говорит свободней и искренней, где он разрешает читателю заглянуть именно в своё лицо, причём (редкий случай!) не загримированное, не искажённое сардонической улыбкой, – там Набоков доходит до поистине высокой художественности. Ведь художественность – не одно формальное мастерство, не одни фокусы.

А образы его героев? Казалось бы, Набоков вполне знает психологию персонажей, ловко анализирует её... И Чехов тоже знает, тоже анализирует... Как будто одно и то же. Но, как говорится, то, да не то! Когда у Набокова страдает герой, это страдает всегда сам Набоков. У Чехова же страдают именно другие.

Видимо, мало просто взять и подвергнуть анализу – нужно проникнуться, нужно понять. Нужно настоящее сострадание, добываемое только через трудное преодоление неприязни к другому человеку.

Набоков не может оторваться от своего «я», его взгляд прикован к этому «я», как и у Бунина. Вспомните высочайшую по мастерству бунинскую «Деревню», эта вещь – сплошная гримаса ужаса, но ведь это ужас не гуманиста, а эстета! Его возмущает прежде всего безобразное. То же у Набокова. Возьмите рассказ «Облако, озеро, башня»: в нём раздаётся бессильный гневный возглас не столько человеколюбца, сколько эстета, оскорблённого зрелищем безвкусицы и грубости.

Изысканный стиль Набокова, впрочем, нередко доходит до вычурности, обращаясь в пародию на самоё себя: перенасыщенный раствор даёт непредусмотренный осадок, чего Набоков, в упоении идя излюбленной стезёй, не замечает. Такой стиль похож на фейерверк: когда его слишком много, он утомляет и раздражает.

И всё же... И всё же.

Не отменяя своих нападок, считаю нужным дать краткий адвокатский финал, нечто в духе Плевако... Всякий настоящий писатель – патриот потому, что он, показывая красоту и силу родного языка, вольно или невольно возвышает и защищает родную культуру. В этом смысле Набоков – один из виртуозов русского языка – никогда не покидал России, да и не покинет.




78. Лилия Газизова, поэт, эссеист, переводчик, преподаватель Эрджиэсского университета (Турция)

Инакость и смертность

Нам ли, брошенным в пространстве…

О. Мандельштам

…Главным становится не отчётливое: «Она всегда или только что приехала или сейчас уезжала». Или: «весь склад наших отношений был первоначально основан на небывшем». Подобное – неопределённость и неуловимость – ранит сильнее любовных взглядов и слов. А ещё «тонкие лодыжки», «худенький Нинин локоток», «янтарная темнота быстрых глаз»...

Нина из рассказа Владимира Набокова «Весна в Фиальте» – один из немногих женских образов в русской литературе, написанных словно акварелью. Настолько он воздушен и словно не до конца проявлен, как на фотографии. Автор не слишком детально описывает внешность Нины, но несколькими точными и штрихами автор создаёт зримый и даже узнаваемый образ «маленькой узкоплечей женщины с пушкинскими ножками». При этом красивой её было не назвать: «несмотря на малый рост и худобу, а может быть благодаря им, была на вид значительно старше своих лет». Автор рассказа «Весна в Фиальте» предугадал новый тип красоты, который вскоре утвердится в богемной среде Европы и Америки.

Нина – это повзрослевшая Оля Мещерская из «Лёгкого дыхания» Ивана Бунина, написанного в 1916 году. Нобелевский лауреат также не даёт нигде подробного описания внешности своей героини, ограничиваясь, например, тем, что у неё были «все те формы, очарование которых ещё никогда не выразило человеческое слово». Набоковская Нина, написанная спустя двадцать лет, напоминает бунинский персонаж также и «честной простотой, ей одной присущей».

Это редкий тип женского характера. Удивительно манкий и сложный в описании. Не только в русской, но и мировой литературе есть образы, в которых авторы словно не уверены. Они осторожно подбирают слова, описывая их, словно боятся спугнуть подробностями неуловимость персонажа.

Образ Нины особенно примечателен на фоне её мужа, писателя, «венгерца, пишущего по-французски», который нужен Набокову, вероятно, не только по литературным причинам. Слишком развёрнуто повествуя о его писательской карьере и стилистической манере письма, автор словно сводит счёты с протипом персонажа, заключая: «Теперь слава его потускнела, и это меня радует...».

Нину сложно назвать роковой женщиной. В ней нет хищного начала, она не манипулирует мужчинами, как Манон Леско. Но и, как героиня Проспера Меримэ, «с каждым недостатком она соединяла достоинство, быть может, ещё сильнее выступавшее в силу контраста». Она честна и искренна в своём простодушии, с которым совершает порой не благовидное. Вспоминается Жоан Маду из «Триумфальной арки» Ремарка, схожий тип женщин, которые могут оставаться с нелюбимыми мужчинами и безрассудно дарить любовь другому мужчине. Но никогда ничто не заставит их поступить против их воли. И в этом их цельность и последовательность.

Нина – это образ, целиком принадлежащий веку двадцатому, с его свободами, женскими правами и возможностями. Невозможно даже помыслить, чтобы героиня Толстого, Тургенева или даже Чехова позволила себе в личной жизни без дальнейшего раскаяния и самобичевания то, что станет позже если не нормой, то обычным явлением.

Аллюзии на предшественников становятся характерной чертой Набокова. Безусловно, Анна Сергеевна фон Дидериц…. Но и «Шутка», конечно, шутка Чехова, когда влюблённый, но опасающийся своего чувства герой, а, может, не осознающий или боящийся его, решает жестоко подшутить над девушкой, во время каждого порыва ветра произнося: «Я люблю вас».

В одну из встреч главный герой «Весны в Фиальте», от имени которого ведётся повествование, неуверенно пытается сказать о своей любви. Но, натолкнувшись на непонимающий взгляд Нины, осекается и тут же оправдывается: «Я пошутил». Этот извечный страх называния чувства...

Но в Нине, при всех отголосках – литературных и жизненных – сокрыто неповторимое. То, что трудно назвать одним или несколькими словами. Да и автор нигде не анализирует и не суммирует свойства её характера. Но обстоятельно и пристрастно воссоздаёт их встречи. Эта дневниковость создаёт порой ощущение будничности. На протяжении многих страниц явственно желание героя разгадать эту странную и доступную женщину, точнее, природу влечения к ней. Для меня в этой неуловимости и невозможности решить загадку заложено что-то очень живое и человеческое. «Есть много, друг Горацио…» А ещё – томительное ожидания финала. Потому что у подобных любовных историй должен быть финал, а не банальное окончание романа.

Мотивы поезда и адюльтера, и, как неизбежность, отсвет известных героинь Толстого и Чехова, введённые автором в ткань произведения, только подчёркивают инакость главной героини рассказа Набокова. Нина лишена рефлексий по поводу своего образа жизни.

Создав и поставив Фиальту (черноморская Ялта плюс адриатический Фиюм) на литературную карту мира в окружении реальных европейских городов, автор словно защищает и свои воспоминания. По одной из версий, прообразом Нины стала Ирина Гваданини, зарабатывающая на жизнь стрижкой собак. Отсюда забавная деталь, отмечаемая всеми набоковедами – её «лающий голосок» в телефонной трубке.

Рефрен поезда, который в течение всего рассказа будет периодически появляться на страницах, подсказывает развязку, хотя и не очевидную. Нина погибает в автокатастрофе. Но известие о её гибели будет прочитано героем в газете на вокзале.

Один из исследователей творчества Набокова Александр Долинин «услышал» в звучании Фиальты старинное слово фиал.

Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
(Евгений Онегин, 5, XXXII)

То есть, Нина и есть фиал, сосуд, из которого жаждет напиться главный герой. И не он один. И главный герой это понимает и даже принимает. Но Нина тревожит его. Не укладываясь в своих поведении и эмоциональных реакциях в общепринятые рамки, она вызывает в нём не только завороженность, но и раздражение. И всё равно он ничего не может поделать с собой. И, сталкиваясь с ней, не важно, где, послушно идёт за ней.

Задумываюсь, что бы случилось с Ниной, если бы она выжила в той аварии. Вероятно, её личная жизнь была бы такой же запутанной. Сомнительно, чтобы любовь Нины и Василия имела продолжение, хотя он и рисовал в воображении туманные картины их совместной жизни. В годы войны она могла стать участницей сопротивления и погибнуть от пули нацистов. Но могла бы завести интрижку и с врагом. Да, сослагательное наклонение… Но так сложно расстаться с этим дивным образом. Может, автор потому и решил умертвить героиню, что не видел будущего для неё. И для них обоих.

Сменились эпохи, изменились литературные вкусы и веяния. Но набоковская Нина продолжает сохранять манкость и для рядовых читателей, и для пытливых исследователей. И по-прежнему беспокоят и смущают «её зыбкость, нерешительность, спохватки». А Нина, обычная в сущности женщина, стала символом чего-то неуловимого, странного и непостоянного. Точнее, не вечного.




77. Татьяна Маркова, предприниматель и поэт. Москва.

«Весна в Фиальте» глазами читателя

«Ибо женщины так читают поэтов, а не иначе»

Марина Цветаева

Начинаешь читать рассказ Владимира Набокова «Весна в Фиальте» и не можешь оторваться. Ещё не думая, почему, не оценивая, не сосредотачиваясь на деталях, вовлекаешься в череду не свиданий двух не влюблённых. Покоряет импрессионизм словесных мазков, которые, сменяя друг друга, создают объёмное изображение. Ещё не дойдя до конца, уже знаешь, что захочешь перечитывать рассказ снова и снова. И в конце цепенеешь. Так обыденно автор сообщает о смерти героини – Нины.

Проходит несколько дней, открываешь рассказ, уже зная, чем всё закончится. Читаешь медленно. Вдыхаешь запахи Фиальты, наслаждаешься её видами. Тебе не терпится найти Фиальту на карте. В абсолютной уверенности, что этот город существует, открываешь интернет – и всё проясняется: такого города нет и никогда не было. Значит и всего, что в нём случилось с героями, тоже не было? Тогда зачем эти мазки, нарисованные персонажи?

Продолжаешь анализировать. Принимаешь мысль, что Набоков придумал Фиальту, как, видимо, и саму Нину. Но Ялта, на которую так похож выдуманный город, существует. Роднишься с автором, потому что до стона любишь Ялту и вспоминаешь себя в ней в момент душевного кризиса, когда она спасла своими весенними красками и запахами от последней волны отчаяния. У тебя там была любимая подруга. И ушла она туда же, куда ушла Нина...

Снова доверяешь автору. Осознаёшь, с каким мастерством владеет он композицией, как умело задействует органы чувств, как держит в напряжении в течение всего рассказа. Подмечаешь, что «ружье» – объявление заезжего цирка, повешено в самом начале, чтобы ты с нарастающей тревогой цеплял его боковым зрением. А когда подведена черта, вереница случайных встреч, которые каждый из героев воспринимает как незначимые – иначе придется принимать какие-то решения, менять жизнь, а это невозможно ни ему (жена, дети), ни ей (личная свобода – её кредо), становится драгоценным наследством.

И наконец понимаешь, что ты тоже готова была списать «десять лет замираний и криков» за не востребованностью. Но когда герой твоих случайных встреч, обременённый работой и семьей с больным ребенком, уйдёт в небытие? Или ты? Останется после тебя хотя бы Фиальта?



76. Алексей Козерлыга, журналист, секретарь пресс-службы АлтГУ. Барнаул

Набоков Владимир о Дмитрии Набокове

«Балуйте детей, господа! Никто не знает, что их ожидает в будущем».

Мое знакомство с Владимиром Набоковым можно назвать, пожалуй, необычным. В юности, в конце 80-х годов, на службе в армии мы потихоньку слушали программы русской службы ВВС с неподражаемым Севой Новгородцевым. Для того времени это был, выражаясь современным молодежным языком, «хайп». Мы знакомились с другой музыкой, другой жизнью и другими людьми. Одним словом, для нас это было настоящее «окно в Европу». С тех пор осталась привычка обращать внимание на все, что связано с именем Севы Новгородцева. И вот однажды, уже в годы «развитого Интернета», я увидел заголовок – «Сева Новгородцев. Видеопроект Русской службы Би-би-си «Голоса из архива»». Открыл новость и услышал небольшое интервью с Дмитрием Набоковым. Я, конечно же, тогда знал, что Набоков написал «Лолиту» и «Защиту Лужина», «Приглашение на казнь» и «Дар», но, к моему стыду, ни одно из этих произведений не читал. Я был активно пишущим журналистом и молодым отцом, точнее 40-летним отцом маленького ребенка. И здесь произошло то, о чем Владимир Набоков в своей «Память, говори» написал так: «Когда я думаю о моей любви к кому-либо, у меня привычка проводить радиусы от этой любви, от моего сердца, от нежного ядра личного чувства к чудовищно удаленным точкам вселенной. Что-то заставляет меня примеривать мою любовь к непредставимым и неисчислимым величинам – к поведению туманностей, к ужасным западням вечности, к непознаваемому, скрытому за непознанным…»

Так вот этим радиусом между моим сердцем и вселенной Набокова стали слова Дмитрия Владимировича о том, что его отец «никогда не жертвовал семейными отношениями ради своего искусства». Но как у активно пишущего писателя это получалось, каким был отцом Владимир Владимирович Набоков, как отразилось в его творчестве рождение сына – первого и единственного? Я ни в коей мере не приравнивал себя к великому творцу, но мне было чисто по-человечески интересно, как, живущий активной писательской жизнью, мужчина около сорока лет занимался воспитанием ребенка, или, хотя бы, как он относился к нему?

Конечно же, я обратился к первоисточнику. То есть, начал знакомиться с Владимиром Набоковым, его биографией и произведениями. И самым ярким рассказом о том времени в жизни писателя стало «собрание систематически связанных личных воспоминаний» Набокова «Память, говори». Последняя глава этой автобиографии.

Сын Дмитрий в семье Набоковых родился в мае 1934 года в Берлине, в год прихода к власти в Германии Адольфа Гитлера. Но для 36-летнего Владимира это было время лучших его переживаний: «…вспоминаю о страстной заботе, переходящей почти в куваду, с которой я относился к нашему ребенку. Ты помнишь все наши открытия… идеальную форму младенческих ногтей на миниатюрной руке, которую ты мне без слов показывала у себя на ладони, где она лежала, как отливом оставленная маленькая морская звезда; эпидерму ноги или щеки, которую ты предлагала моему вниманию дымчато-отдаленным голосом, точно нежность осязания могла быть передана только нежностью живописной дали; расплывчатое, ускользающее нечто в синем оттенке радужной оболочки глаза, удержавшей как будто тени, впитанные в древних баснословных лесах, где было больше птиц, чем тигров, больше плодов, чем шипов, и где, в пестрой глубине, зародился человеческий разум…»

Сколько красок, нежности и любви в этих поэтических описаниях младенца, в этой действительности, которая далека от простой повествовательности, но, словно с помощью акварельных мазков, изображающей идеальную суть вещей. Здесь же он, скорей всего, демонстрирует и свой дар синестета, способного тонко чувствовать другое и других: «Когда бывало ты поднимала его, напитанного теплой кашицей и важного как идол, и держала его в ожидании рыжка, прежде чем превратить вертикального ребенка в горизонтального, я участвовал и в твоем ожидании и в стесненности его насыщенности, которую преувеличивал, отчасти негодуя на твою веселую веру в скорое рассеивание того, что мне представлялось болезненным гнетом, а потому испытывал восхитительное облегчение, когда тупой пузырек поднимался и лопался на серьезных губах, и ты с поздравительным шепотом низко нагибалась, чтобы опустить младенца в белые сумерки постельки».

В своих воспоминаниях о сыне и жизни уже в гитлеровской Германии, он лишь небольшими вставками очерчивает реалии происходящего вокруг, например, упоминая о том, что тогда в Берлине «из всех открытых окон доносился стократно умноженный рев диктатора, все еще бившего себя в грудь в Неандертальской долине…». Но в центре последней главы его автобиографии «Память, говори» все же был маленький Дмитрий. «Бдительной нежностью мы с тобой старались оградить доверчивую нежность нашего мальчика, но неизменно сталкивались с тем, что какая-нибудь гнусная дрянь, нарочно оставленная хулиганом на детской площадке, была еще малейшим из зол, и что ужасы, которые прошлые поколения мысленно отстраняли, как анахронизмы или как нечто, случавшееся только в далеких ханствах или мандаринствах, на самом деле происходили вокруг нас», - пишет Владимир Владимирович.

Набоков придумывал для сына маленькие стишки и рассказики, которые, по словам Дмитрия Владимировича, к сожалению, никогда не были записаны. Он приучал его к спорту, будучи сам разносторонне спортивным человеком, учил его русской грамматике и литературе, и конечно же, со временем привлек его к переводам своих произведений: «Это все было постепенно, но все было основано на любви и дружбе! Я помню, как ему приходилось запираться в ванную комнату наших маленьких разных квартир, чтобы я ему не мешал, когда иногда просто нужно было писать. Но он никогда не жертвовал семейными отношениями ради своего искусства. Я так и не понял, как ему это удалось», - вспоминал Дмитрий Набоков. О том, что значил для Владимира Набокова сын, его собственное отцовство, семья в целом сейчас можно только догадываться, даже читая интервью с писателем, в большинстве своем лаконичные и, по сути, немногословные. Хотя, возможно ответом здесь может стать воспоминание о жизни во Франции перед Второй мировой войной, о тех минутах, когда они с сыном ходили на пляж, фотографировались на фоне моря и собирали на берегу раковины и камушки, среди которых иногда попадались «кусочки глиняной посуды, еще сохранившие красоту цвета и глазури». Набоков называл их драгоценными, и считал, что среди них «был и такой кусочек, на котором узорный бордюр как раз совпадал, продолжая его, с узором кусочка, который я нашел в 1903-ем году на том же берегу, и эти два осколка тянулись за третьим, который на том же самом Ментонском пляже моя мать нашла в 1882-ом году, и за четвертым осколком той же посудины, найденным ее матерью сто лет тому назад, – и так далее, покамест это собрание кусочков, когда бы все они сохранились, не сложилось бы в целую, совершенно целую чашу, разбитую итальянским ребенком Бог весть где и когда, но теперь починенную при помощи этих бронзовых скрепок».

Я думаю, этим все сказано!


75. Алексей Иванов, поэт, философ, писатель. Зауралье

Сирин или Набоков: тайна перевоплощения

Как происходит у писателя смена языка его творчества? Не означает ли это оторваться от праязыковых корней, изменить сознание, начать мыслить по-другому? Не возникает ли в процессе перехода бездна? Не должен ли от этого измениться сам писатель? Измениться вплоть до духовного перевоплощения. Попробуем понять, почему в рамках одной человеческой ипостаси на смену русскоязычному писателю В. Сирина пришел англоязычный писатель В. Набоков.

Жизнь только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями. Что скрывается за непроглядной мглой рождения и смерти человеческое сознание не в силах понять и высказать. Но сознание постоянно стремится выйти из самого себя и схватить непостижимое. В этом парадокс сознания. В. Сирин нашел в столь опасном парадоксе источник вечного вдохновения. В своих произведениях писатель пытается проникнуть за линию горизонта жизни. Каждый его роман – опыт проникновения, опыт с судьбами людей, эксперимент с божественным и дьявольским, поиск тропинки, ведущей из лабиринта. Однако найденная тропинка чаще всего ведет в другой лабиринт. И так до бесконечности.

Многие из героев Сирина ощущают близость запредельного, подходят к краю потаенного, подвергаются воздействию духов, видят вещие сны, создают миры фантомов и теряются в них. Писатель, словно чертит знаки на песке, приглашая нас проникнуть с их помощью за ткань времени, но по этим знакам мы попадаем лишь в зазеркалье, или в собственные грезы, или в чужие кошмары. И в то же время писатель чувствует в глубине своей души нечто таинственное, соединяющее две идеально черные вечности.

Сирина соблазняет запредельная творческая цель – угадать с помощью волшебной магии искусства смысл сущего. Метод художественного угадывания слишком ненадежен. Можно ли без духовной практики смирения и послушания, полагаясь лишь на собственную гениальность, схватить Сущность Сущностей? Писатель с одной стороны, хотел бы окунуться в последнюю глубину вещей, с другой стороны, стремится сохранить дистанцию независимого созерцателя. Пребывая в эстетическом плену, он мучится от сомнений. Что, если абсолютной истиной окажется не Бог, а что-то безобразное, посредственное, пошлое? Для чего тогда любить, надеяться, верить?

Сирина искушает жуткое предположение: абсолютная истина, если она есть, может открыться случайно, глупо обычному, даже вульгарному человеку. Кем тогда он станет? Провидцем или чудовищем? Сумеет ли он передать другому то, что ему открылось? Сможет ли благодаря этому знанию спасти заблудившихся во тьме людей? Или наоборот погубит их? Данную ситуацию писатель мастерски разыгрывает в одной из глав своего незавершенного романа. Глава называется «Ultima Thule».

Потерявший любимую девушку художник Синеусов встречается со своим бывшим репетитором Адамом Ильичом Фальтером, которому открылась абсолютная истина. Обладателем тайны тайн он стал чудовищно нелепо, в результате случайного совпадения нескольких событий: «я комбинировал различные мысли, ну вот и скомбинировал и взорвался», «она меня убила случайно, столь же случайно, как грянула в меня». Пережив невыносимую муку врывающейся в сознание молнии, Фальтер потерял душу, потерял все человеческое в себе, потерял уважение к жизни, страх смерти, теплоту и сострадание к людям, и, однако, обрел загадочную внутреннюю силу, углубил разум. Что же ему открылось? Какова природа его истины? Можно ли отождествить ее с христианской Истиной? Фальтер не сообщает Синеусову содержательной стороны открытия, ибо боится, что своей ужасной правдой оно убьет собеседника, он дает лишь формальную характеристику. Это то, что близко к нам и рядом с нами. Это нечто сверхлогическое, не вписывающееся в порочный круг мысли. Пытаясь описать неописуемое Фальтер только затемняет его суть: «мне открылось заглавие вещей, я нашел ключ ко всем дверям и шкатулкам в мире»; «то главное во мне, что соответствует главному в мире, не подлежит телесному трепету, который меня так разбил».

Итак, исключаются практически все сферы человеческого знания: эмпирический опыт, наука, философия, теология, искусство. Что же остается? Ничего. Вот в нем-то, на мой взгляд, и следует искать ответ! В конце беседы Фальтер говорит Синеусову, что он «среди всякого вранья нечаянно проговорился, - всего два-три слова, но в них промелькнул краешек истины, - да вы по счастью не обратили внимания». Синеусов расценил эту фразу, как продолжение вранья. Однако, на мой взгляд, этими «двумя-тремя словами» являются следующие: «Что вы скажете об истине, которая заключает в себе объяснение и доказательство всех возможных мысленных утверждений?» Как же можно доказать все возможные мысленные утверждения? А если они абсурдны? И, тем не менее, фальтеровская истина способна их доказать! Что же это за истина, способная доказать, что круг квадратный, а квадрат круглый, что добро есть зло, а зло есть добро? Истина эта в том, что ничего нет или все есть ничто, только в этом случае утверждаемое нами будет содержать в себе ничто, и потому будет тождественно любому другому суждению. Чтобы доказать здесь то или иное утверждение, достаточно свести его к сущности мира, а сущность мира есть ничто. Именно ничто для человеческого сознания ужасно, мучительно, безумно. Именно ничто вне человеческого знания, но обладает абсолютной близостью и простотой.

Остается нерешенным существенный для нашей темы вопрос: а как сам Сирин пережил «открытие» Адама Ильича Фальтера? Ведь то, что привиделось литературному персонажу, сначала должно было пройти через сознание его творца. Быть может, ответ на этот вопрос помог бы нам понять, почему В. Сирин не стал дописывать свое произведение, более того, все материалы уничтожил, оставив лишь две главы. Не «открытие» ли Фальтера уничтожило роман, обессмыслило работу над ним? Если же учесть, что это были последние главы, написанные писателем по-русски, то мы вправе спросить: не убило ли «открытие Фальтера» и автора романа – В. Сирина? Ни в этом ли «открытии» причина столь загадочного в русской литературе перевоплощения?

Возможно, был глубокий мировоззренческий кризис, переживание скрывающейся в глубине вещей бездонной бездны. На смену В. Сирину приходит Владимир Набоков. Перед ужасом безликого ничто переход из византийской «мистической» традиции в англосаксонскую «номиналистическую» выглядит вполне закономерным. В условиях пустотной сущности бытия автору остается лишь номиналистическая работа в рамках текста: вариации со стилем, разные способы конструирования сюжета, бесконечные игры со значениями и означаемыми.


74. Анна Борзова. Москва

Триумф Нежности и Восторга

Радость бесконечно,
Счастье бесконечно,
Если есть, конечно,
С вами «Даблминт»!

П. Шеффер, Эквус

Когда-то, давным-давно, жил Сказочник. И жили с ним Любознательность, Нежность, Доброта, Стройность и Восторг — маленькие ручные зверята, подаренные ему Искусством. Полуслепых и беспомощных, он обнаружил их у своего порога в старой корзинке — такие едва ли способны самостоятельно отправиться в дальний путь и уж тем более подбить на это сомнительное предприятие своего хозяина — безобидные очаровашки, всеобщие любимчики, ни печалей, ни проблем; мамкина радость, папкина гордость — щедрый подарок. Конечно, дети есть дети, и Любознательности однажды хватило любознательности, вслепую — мы еще маленькие, мы еще не все видим — проползти в неизвестном направлении и счастливо упереться в угол. Повезло, могло быть и хуже — бывают же какие-то рвы, а в этих рвах кусачие крокодилы, бывают и непроходимые чащи, а когда опускается ночь, то выползает Бессознательное — самый страшный зверь. Но Сказочник в домашних тапочках мягко проскользил на помощь — иди к папочке на ручки — и вот бунтарь уже возвращен в тепло и уют — к Нежности и Доброте, к Стройности и Восторгу. Конечно же в доме читались сказки и почитались сказочки. А еще переставлялись какие-то Гипсовые кубы — огромные, тяжелые, с места не сдвинешь — они не скользили, а грохотали по паркету, оставляя уродливые царапины, но если поколдовать, то получались маленькие, аккуратные кубики — из них выходили очень красивые замки. Сказочные. И все было бы совсем сказочно-пресказочно, если бы иногда, непонятно откуда, непонятно зачем, не доносилось чье-то жуткое-прежуткое хихиканье...

Но то была присказка, сказки же для Сказочника — пусть рассказывает. И он рассказал:

«Удел среднего писателя — раскрашивать клише: он не замахивается на то, чтобы заново изобрести мир, — он лишь пытается выжать все лучшее из заведенного порядка вещей, из опробованных другими шаблонов вымысла. Разнообразные сочетания, которые средний литератор способен выстроить в заранее заданных рамках, бывают не лишены своеобразного мимолетного очарования, поскольку средним читателям нравится, когда им в привлекательной оболочке преподносят их собственные мысли.»

Здесь, наверное, должна быть Мораль. В таком случае, это она: не все, что дожидается вас на пороге — подарок; возможно, кому-то что-то просто не подошло.

«... в темноте хихикает старик Фрейд.»


73. Алексей Проволоцкий. Минск.

Знаки и символы

Перед тем еще, как я прочел «Письма к Вере», различил то самое предложение из предисловия к "Лолите", или не смог уснуть после «Ultima Thule», я наткнулся однажды на статью Мартина Эмиса о Владимире Набокове. Статья была написана вскоре после появления "Лауры". Статья была мистической, хотя об этом я узнаю гораздо позже.

В то время я считал "Лондонские поля" и "Деньги" лучшими романами прошлого века, и потому знал, конечно, что наряду с Джеймсом Джойсом и Солом Беллоу Набоков был литературным кумиром Эмиса. Единственным, что меня смущало в любви английского писателя, была эта идиотская западная привычка ударять в фамилии Набокова последний слог. Набокофф. И так в каждом интервью. Однако статья мне понравилась. Меня восхитило британское хладнокровие, с которым Эмис продирается сквозь собственную любовь к Набокову и убивает огромного "слона в комнате": "Лаура и ее оригинал" - это просто плохой роман. Сильные слова. Казалось, это был Тарковский, ругающий Бергмана. Или Дэвид Хокни, критикующий последнюю картину Пикассо. Итак, я стал вчитываться в каждое слово.

И слов было много. В частности, Эмис предсказуемо хвалил "Бледный огонь" и "Лолиту", непредсказуемо восхищался "Отчаянием", а также писал, что "Пнин" - один из самых совершенных коротких романов в истории мировой литературы (где-то в том списке был, конечно, и "Лови момент" Сола Беллоу). Писал, какие книги Набокова ставит в первый ряд, какие во второй, вновь возвращался к несчастной "Лауре", и где-то посреди абзаца ненавязчиво опрокинул фразу, о которой мне еще не раз предстояло вспомнить. Опрокинул будто бы случайно, будто бы кстати. "Да, но, разумеется, лучшей вещью Набокова является короткий рассказ "Знаки и символы".

Пьесы. Повести. Семнадцать романов. И вот так запросто.

Одним словом, тем вечером я нашел в интернете рассказ "Знаки и символы" и наспех его прочел. Глотая слова, фразы и даже целые предложения; без набоковских ощущений в области позвоночника. Закончив читать, я встал со стула и начал ходить по комнате. Да, это было хорошо, даже очень хорошо, и недосказанность долго звенела в ушах, но разве же это было лучше "Защиты Лужина" или хотя бы "Весны в Фиальте" (единственных вещей Набокова, помимо ранних стихов и романа "Машенька", которые мне удалось прочесть к тому моменту)?

Прошло время, я забыл про статью Эмиса, а Набоков неизбежно вытеснял из мировой литературы всех других авторов. Я читал "Смотри на арлекинов!" на ледяной скамейке прибалтийского города, отчаянно пытался полюбить проклятую "Лауру" (но она распадалась на части) и, замечая где-нибудь проснувшуюся кошку, видел в ней поднимающееся парное молоко. Я ощущал, как Набоков постепенно проникает в мои рассказы, во фразы моих героев, и однажды смирился с этим. Как писал в одном из ранних романов все тот же Мартин Эмис, "Твои слова обязательно кто-нибудь читает. Мать. Друг. Шекспир. Бог". И Набоков - это не самый худший вариант. В конце концов, это все равно, чтобы каждую твою статью читал перед публикацией Кристофер Хитченс.

А годы спустя я наткнулся на видео-лекцию российского писателя Дмитрия Быкова о "Лолите". Быков никогда не был автором, говорящим лично со мной, однако мнение этого человек всегда будет мне интересно. Досмотрев лекцию до конца, я перешел к вопросам и ответам. И вот среди них и образовалась эта фраза. И снова кстати: "Лучшее, что написал Набоков, это рассказ "Знаки и символы".

Пьесы. Повести. Семнадцать романов. И вот так запросто.

Я тут же вспомнил про статью английского писателя, тут же задал себе вопрос и тут же на него ответил: нет, разумеется, Быков не читал Эмиса. Каким бы широким ни был его литературный мир, там едва ли было место для современной британской прозы. И уж тем более для газетной статьи о незаконченном романе. Разумеется, я не мог знать наверняка, но вероятность была так ничтожно мала, что я ничего не мог разглядеть за широкими плечами совпадения. Два совершенно разных человека (и совершенно разных писателя!) высказали одну и ту же неочевидную мысль, причем поместили ее в одну и ту же форму. Я углядел в этом что-то мистическое, но разве можно было не углядеть?..

Одним словом, тем вечером я перечитал набоковские "Знаки и символы". Надо сказать, что к тому времени у меня все еще не было книги с этим рассказом. Кажется, за год до этого, в одном книжном магазине в центре Сиены, я пролистывал американское издание всех рассказов Владимира Набокова, но с тоской подумал о размере своего чемодана и решил взять "Бесплодную землю" Т.С. Элиота. Так что "Знаки и символы" я вновь читал в интернете, и вновь что-то упускал. Мне нравилась русская сентиментальность, стучавшаяся в американские формы, но я не мог забыть того, как перевернул недавно последнюю страницу "Прозрачных вещей" и долго потом еще не мог прийти в себя. Здесь же не было ничего подобного.

А потом случилась "Ада", оставленная напоследок. "Изобретение вальса". Письма к Бунину. И была еще первая печатная машинка, немецкая Princess 100, с черной лентой, белой страницей и английскими клавишами. Однако не было идей. Одна только шальная мысль, никогда бы не родившаяся без лекции Быкова и статьи Эмиса: перепечатать рассказ Набокова "Знаки и символы".

Я сел за работу. Оказалось, это гораздо трудней, чем я думал. На весь трехстраничный рассказ ушло три долгих вечера, и все оттого, что рассказ вызывал постоянные нервные пощипывания кончиков пальцев. Я печатал медленно, а затем перечитывал и вдруг замечал, что Минск, Лейпциг и Берлин - это не просто города из экрана старого советского приемника. Я замечал "невидимых гигантов", мучивших мальчика. Слышал, как шелестят газеты в нью-йоркском метро. И, конечно, звонки, звонки, звонки телефона. Все вопросы, которые смущали меня раньше, свистели и шипели ответами. Мучительными и в чем-то, наверное, похожими на те, что так раздражали первых читателей "Машеньки", возвращавших книгу в библиотеку со словами: "Так приехала она все-таки или нет?!"

Заканчивая последний абзац, я смог услышать женский голос из телефонной трубки в конце рассказа. Его сухой, слегка притупленный тон. Я смог расслышать даже те слова, что он произносит в третий раз. Тот, что происходит уже после самого рассказа, и читается лишь в очертаниях и намеках. И ведь самым страшным в этом голосе было то, что он снова спрашивал какого-то Чарли. Поначалу я решил, что все это совпадения, в рассказе и в моей истории. Что все это случайность. Мистика. Ultima Thule. И только потом я начал понимать, что никакие это не совпадения, а те самые набоковские знаки и символы, которые он так умело списывал с жизни. Да, и кстати.



72. Сергей Фоменко, эссеист. Самара

Воспоминания о снах

Свобода и Красота Владимира Набокова

Нам уготованы самые неожиданные встречи. Одну из таких довелось пережить посреди протестующей улицы - когда толпа уже расходилась, а митингующий авангард стягивался к палаточному городку, где активисты читали стихи: Робера Десноса и Анри Гильбо, Кеннета Рексорта и Поля Элюара и даже редкого гостя протестных акций Пауля Целана.

Как вдруг среди них прозвучали знакомые, хоть и обрывочные строки второй строфы «Гексаметров» Владимира Набокова: «Снятся мне слезы, снятся напевы, снятся молитвы... // В сон мой втекает мерцающий свет, оттого-то прозрачны даже и скорби мои...».

Написанные на смерть отца, заслонившего главу кадетской партии от пули монархиста, стихи о надежде на встречу в потустороннем мире. И они же – об ожидании удивительной красоты, чей свет позволяет, конечно же, не смириться, но существовать вместе со скорбью. Чья безысходность в иной ситуации разрушила бы душу героя.

Но к чему эти строки здесь, в окружении протестующих голосов? Видимо, порой свобода выбирает не очевидные пути и неожиданных героев.

Биографический образ Набокова редко преподносится в фокусе политического несогласия - возможно потому, что инакомыслящим он был даже среди диссидентов. За границей у него был шанс встретиться с Александром Солженицыным. Но, как известно, 6 октября 1974 года автор «Архипелага ГУЛАГ», не остановив машины, проехал мимо отеля «Монтрё-Палас», где в отдельном кабинете его ожидали писатель с супругой. Солженицын словно бы боялся разочарования от разговора с человеком, которого искренне считал гениальным и необыкновенным, но путь которого - не писать «как Бунин» о гибели России, а взяться за вещи частные и межвременные, искренне не понимал.

Борьба Набокова была иного рода.

Выступавший в эмиграции в защиту Буковского и понимавший отношение к нему советского руководства («Для большевистских властей я все равно, что рогатый») писатель не был противником самой революции. Его отец погиб не от руки революционера, но попавшая в него пуля была выпущена моралистом.

Вспомним: соединение морали и античной эстетики в культе совершенства стало одной из тех извилистых дорог, что привели Европу к фашизму (в тенетах которого погиб и младший брат писателя – Сергей Владимирович). За возможность прикосновения к божественному, за стремительный раж возрождающегося мифа пришлось расплачиваться сокрушительным ударом ангельского крыла. Совсем как в одноименном рассказе, написанном в год одного такого романтического порыва - Пивного путча.

Пикассо был тем революционером, который первым расторг этот скрепленный Просвещением, но оказавшийся роковым союз, однако перед его полотнами Набокова, как известно, охватывало уныние. Гротескные миры художника, грозившие распадом реальности, не допускали надежды на встречу с красотой. Погружали в эстетический ад, в ту пустошь, что в своем этическом неистовстве, по мнению писателя, создавал Достоевский («В его книгах нет чувственного восприятия: нет ни описания пейзажей, ни погоды…»).

Зато смерть красоты вскоре стала одним из мифов, с которыми боролся Пикассо, и потому его авангардные полотна стали появляться в мещанских гостиных. Набоков осуждал мещанство, восторжествовавшее за гипертрофией морали «общей пользы», за восстанием масс, но видел также и глубинную диалектику этического и эстетического, заложенную в революционных процессах.

Критичное отношение к наивной метафизике Чернышевского, в которой прекрасное провозглашается призрачным, дало толчок представлению о Набокове как авторе аж двух произведений, направленных против революционного идеализма. Саркастической главы романа «Дар» и образа Цинцинната, оказавшегося трагикомичным внутри собственной трагедии. Но в обоих случаях упускается удивительное оправдание, которое автор дает героям, прибегая к описанию их снов. «В снах моих мир был облагорожен, одухотворен, - говорит Цинциннат, - Проще говоря: в моих снах мир оживал, становясь таким пленительно влажным, вольным и воздушным, что потом мне уже бывало тесно дышать прахом нарисованной жизни».

Эта опрокинутая в сон мечта о красоте у русских радикальных мыслителей, гвардейцев эстетики, нашла свое недолгое выражение в первые моменты революционной вспышки, когда требовалось пристальное внимание к реальности, когда восприятие повседневности оказалось накаленным до предела у всех - от художников до простых обывателей. Много позже эту кристальную ясность сменили политизировано-приторные декорации - уже не близорукость, а слепота, в которой мечтой оказывалось воспоминание о снах. «В своих сновидениях он зато смотрел зорче, и случай сна был к нему милостивее судьбы явной. Зоркой оказалась и память о той молодой, кривой тоске по красоте». Это об упомянутом Чернышевском. Но это можно сказать и о Пнине, и тех героях-эмигрантах, которые населяли прозу Набокова, также как их товарищи по несчастью населяли переживающую войны и революции Европу.

В этом отношении прозаический мир Набокова, с его колоссальным вниманием к деталям и умением пробираться по узкой кромке между правдой и карикатурой, заключался в открытии пространства, свободного от мифов. Это пространство может казаться нарочито непривлекательным, но той неприглядностью, которая отличает некоторые картины гиперреалистов, прорисованные кистью покадрово. В точности как сам Набоков, бывало, днями рассматривал под микроскопом и срисовывал крылья бабочек. Еще не красота, но то место, где встреча с красотой оказывается потенциально возможной.

Фашизм предлагал слить красоту и мораль в колоссе совершенства – колосс потребовал жертв. Тоталитаризм Восточной Европы подменял красоту моралью – мораль общей пользы обернулась торжеством мещанства. Набоков нашел свой путь – мечту о встрече с красотой, рожденную воспоминаниями о ней. Неуловимыми грезам неоконченных снов, вызывающих «беспредельность надежд и воздушность лучей» в одном из его стихотворений, которые делают мгновение бессмертным.

Заметим, что страсть, рождающаяся из воспоминания, особенно схваченная в чужой юности – страсть Гумберта и Кречмара – тоже пьянит и может оказаться гибельной, но она оставляет за человеком свободу выбора. Эстетика – это тоже выбор, и это объясняет поступок молодого человека, читавшего строки «Гексаметров» среди революционной поэзии.

Современная борьба может идти дорогой эстетического, равно как борьба прошлого поднимала на свой щит высокие моральные идеалы. Но только надежда на то, что фантастическая встреча станет подлинной, дает этой борьбе силу. И не важно, где случилась эта история: в охваченном протестами Париже, Каракасе, Афинах или гораздо ближе. Борьба за свободу и удушение свободы опасно сближаются, если реальность сводится к единственному аспекту. Поэтому глоток свежего воздуха – возможность увидеть простой пейзаж за нравственным конфликтом, возможность грезить.

Поэзия Набокова было именно такой мечтой о встрече с прекрасным – даже в удивительном сне. Его проза - воспоминаниями об этих снах.

71. Фарида Амирханова, доцент МГУ им. М.В. Ломоносова. Москва

Темная комната Владимира Владимировича

Набоков Владимир Владимирович - аристократическая родословная, эталонное литературное двуязычие, отец кадет, член Временного правительства, Ada or Ardor, безумный шахматный гений Лужин, полоумные страдальцы Бруно Кречмар и Гумберт Гумберт, изгрызенные страстью до самых внутренностей. Обожаемая жена Вера, Швейцария, Монтрё, Лолита, конечно, моя маленькая Ло, высокий мужчина-лектор в Корнельском университете, опускающий плотные шторы в студенческой аудитории, чтобы затем включить в темноте один светильник и сказать – «это Пушкин», включить другой и добавить – «это Гоголь», а напоследок – отцепить штору, залив темную аудиторию солнечным светом, и торжественно возгласить: А вот это – Лев Толстой!

А еще - набоковские бабочки, рисунки бабочек, коллекции бабочек, ВВ в образе Стэплтона из Меррипит-хаус, мчащийся с огромным белым сачком в руке за редким мотыльком.

И язык набоковских книг – тот самый «исключительный блеск словесной техники», «исключительная забота об изящных изгибах предложений», которых не было, по мнению Набокова, у Чехова, но которые совершенно точно были у него самого.

Набокова не издавали в Союзе, он явился в конце восьмидесятых, уже под занавес эпохи. Впереди, в белом венчике из роз, шла «Лолита», страшное отчаяние любви, за ней - остальные произведения.

У знаменитой «Лолиты» есть менее знаменитый роман-предтеча – «Камера обскура», в буквальном переводе «Тёмная комната». Идеальное заглавие детской страшилки: В темном-темном доме, в темной-темной комнате...

«Камера обскура» и есть страшилка, беспримесный роман ужасов. «Лолита» тоже страшная вещь, если не забывать о двенадцатилетнем возрасте главной героини, но это всё-таки история трагической любви, любви «с первого взгляда, с последнего взгляда, с извечного взгляда». А «Камера обскура» - карикатурный парафраз истории Самсона и Далилы.

Кречмар, он же Самсон, он же первобытный Адам, обязанный возделывать свой семейный райский сад, польстился на шестнадцатилетнюю фройляйн Магду и отдал ей душу, сердце и деньги, а она жестоко, экстремально жестоко обманула и насмеялась над ним вместе с любовником Робертом Горном.

Ослепнув из-за предательства ушлой красотки, Кречмар безвылазно прикован к дому, где эти новые филистимляне – Магда и Горн – пользуются его деньгами и вволю глумятся над ним.

Эти двое – насельники тёмной комнаты, хрестоматийные плохиши, озорные дети тьмы. Даже когда фройляйн сомневается, изменять ли ей Кречмару с прежним любовником, в ней говорит вовсе не совесть-химера, а банальная корысть.

Не то Кречмар. Этому чувствительному мягкосердечному искусствоведу есть куда падать и морально деградировать. И он входит в темную комнату, покупая свою долю плотских утех ценой счастья и жизни собственной дочери.

Сквозь внешнюю привлекательность Магды и Горна постоянно просвечивают какие-то отвратительные тени - волчья пасть, козлиная морда, метафизические хвосты, рога и копыта. «Магда медленно вытягивалась кверху, как разворачивающаяся змея». «Прелестная, слова нет, — подумал Ламперт. — А все-таки в ней есть что-то от гадюки».

В сцене, где голый Горн с наслаждением дурачит слепого Кречмара, ставя на нём свои «чрезвычайно забавные» опыты, читатель видит портрет сатира, игривого, похотливого черта: тело кофейно-желтого цвета «с черной шерстью в форме распростертого орла на груди», «грязные и зазубренные» ногти, лоснящиеся волосы, «красные выпученные губы», «мохнатые ноги».

После освобождения из «застенка» несчастный слепец жаждет только одного - убить коварную филистимлянку. Но Кречмар - карикатурный Самсон, слабый духом и неспособный к раскаянию, а Магда – отнюдь не покорная Дездемона или романтичная Лариса Огудалова.

В минуты их финального противоборства незрячий Кречмар вдруг перестает ощущать Магду как человека, для него она преобразуется в некое «оно», которое опускается, ползёт, стелется по полу, а затем стреляет в Кречмара из его же собственного браунинга. В миг смерти тёмная комната наконец-то озаряется яркими красками для Кречмара. Но поздно, слишком поздно.

Погубив Кречмара, «оно» вырывается наружу и растворяется вовне…

Магда и Горн – пророческие «бесы» Набокова. Действие романа происходит в двадцатые годы XX века в Германии. Сама книга вышла в свет в 1933, год прихода Гитлера к власти.

Великий художник всегда пророк, желает он того или нет. Таково свойство его дара – видеть.

71. Виктория Кочергина, ученица 11 класса. Симферополь.

Крым глазами Владимира Набокова

Полуостров Крым вдохновлял многих писателей и поэтов красотой своих пейзажей, разнообразием ландшафтов, вечнозелёными кипарисами и конечно же Черным морем.

Однако молодой Владимир Набоков не испытал такого восторга от полуострова. Юноша был из состоятельной дворянской семьи и привык отдыхать в комфортных условиях роскошных пансионатов Санкт-Петербурга. Владимир Дмитриевич Набоков, отец будущего поэта и писателя, был политиком. С приходом революции появился огромный риск его ареста и дальнейшего расстрела, что стало причиной бегства семьи Набокова в Крым, в тот край, куда красная армия ещё не дошла, другими словами пребывание в Крыму было вынужденным для всей их семьи.

Семья Владимира Владимировича оказалась в Крыму в 1917 году по приглашению графини С.В. Паниной. В имении графини Набоковым пришлось остаться на целых полтора года. Крым казался местом последней надежды на продолжение привычной жизни, достойной дворянина. Тем-более, что глава семьи Набоковых всё ещё надеялся утвердиться как политик в Крыму и ожидал помощи от белой армии в противостоянии с большевиками.

Ввиду сложившихся обстоятельств для молодого Владимира полуостров вообще не соответствовал представлениям о роскошной жизни. Не удивительно, что после жизни в Санкт-Петербурге, маленькие татарские деревушки казались ему чем-то чужим и нерусским. Он не видел в Крыму привычного для него «Российского государства». Все новые звуки, запахи и, как говорил В. В. Набоков, «персиковое небо» напоминали будущему писателю и поэту скорее такой город, как Багдад.

На полуострове юный Владимир Владимирович пытался придумать себе хоть какие-то развлечения. Вдохновившись творчеством Пушкина, он начал сравнивать себя с ним. Набоков чувствовал себя изгнанником, как и Александр Сергеевич, который так же в молодости был вынужден находиться в ссылке в Крыму. Охваченный этими эмоциями Набоков посещает Бахчисарайский фонтан и так же, как и Пушкин когда-то, пишет стихотворение, которое посвящает этому месту и своему любимому писателю.

…И на руке кольцо, не спасшее поэта.
И на челе его — тень творческой мечты.
В святом предчувствии своих грядущих песен
Он — тихий — здесь стоял, и, — как теперь, — тогда
Носились ласточки, и зеленела плесень
На камнях вековых, и капала вода.
(Отрывок из стихотворения «Бахчисарайский фонтан» В. В. Набокова)

Но вместе с юношеской отреченностью к поэту пришел и первый литературный успех. Его работы печатались в газете «Ялтинский голос» и использовались театральными труппами, которые искали спасения на южном берегу Крыма от опасностей революционного времени.

Во время своего проживания в Ялте, в Ливадии, Набоков познакомился с Максимилианом Волошиным. Вместе с ним он погрузился в метрическую теорию Андрея Белого. Вскоре Владимир Владимиров начинает помещать свои стихотворения и схемы в крымский альбом «Стихи и схемы». Ритмической теории Андрея Белого следует стихотворение «Большая медведица». Но в чём была сущность данной работы? Диафрагма ударений полностью повторяет форму созвездия, о котором и было написано это произведение.

Пребывание Владимира Владимировича в Крыму не продлилось слишком долго. Покидать полуостров семье Набоковых пришлось под звуки выстрелов орудий красной армии. Полуостров больше не был безопасен для них. События апреля 1918 года стали последним, что запомнил юный Владимир о Крыме и о России. Возможно, он даже видел зверства красной армии над теми, кто пытался сбежать, что не могло на нём не отразится в будущем. Но именно в тот момент семья Набоковых покинула Крым навсегда.

Познав мир, в 1921 году Владимир Владимирович пишет своё стихотворение «Крым». Спустя несколько лет он уже не отзывается о полуострове как о чужом крае. Напротив, он с трепетом вспоминает своё времяпровождение и увлечения в 1917-1918 годах. Набоков описывает природу, море, как он с грустью был должен покидать Крым, чтобы его семья не столкнулась с красной армией. Его мировоззрение изменилось, и, возможно, поэт наконец-то осознаёт, что если мы к чему-то и не привыкли, то это не значит, что оно чуждо нам.

Назло неистовым тревогам
ты, дикий и душистый край,
как роза, данная мне Богом,
во храме памяти сверкай.
Тебя покинул я во мраке:
качаясь, огненные знаки
в туманном небе спор вели
над гулом берегов коварных.
Кругом на столбиках янтарных
стояли в бухте корабли. …
(Отрывок из стихотворения «Крым» В. В. Набокова)

Крым для Набокова стал последним пристанищем на русской земле. Покидая его, у писателя остались очень сумбурные чувства, связанные как с красотой пейзажей полуострова, так и с расстрелами мирного населения красной армией. Спустя года, его лирический герой и, возможно, сам поэт, видят во сне смерть от огнестрельного оружия ("Расстрел", 1927 год). Но помимо подобных стихотворений, Владимир Владимирович пишет произведения и о природе Крыма, но некоторые из них всё равно сохраняют мрачное настроение автора.

Склонясь над чашею прозрачной –
Над чашей озера жемчужной,
Три кипариса чудно–мрачно
Шумят в лазури ночи южной.
Как будто черные монахи,
Вокруг сияющей святыни,
В смятенье вещем, в смутном страхе,
Поют молитвы по–латыни.
(Стихотворение "Кипарисы" В. В. Набокова)

У Набокова осталось много воспоминаний о Крыме, но некоторые из них добавили лишь тёмные оттенки его творчеству. Покинув Россию, жизнь Владимира Владимировича наладилась, но несмотря на это, и через десять лет он продолжает вспоминать о том, что пережила его семья в последний год пребывания в России, который прошёл в Крыму.

70. Дарья Сытик, студентка ТюмГУ. Тюмень

Эссе о памяти.

«Не я, не разум мой пишет, а только память моя, только память»

В.В. Набоков. «Отчаяние»

С детства мне нравится читать книги, ведь художественное произведение – это особый и неповторимый мир, способный на некоторое время завладеть сознанием и воображением читателя. Мы представляем образ людей, пейзаж, облик города, в котором происходит действие. В нашем сознании раздаются голоса людей, которые в книге ведут диалог между собой, или же находимся с ними в тишине, слыша едва уловимые звуки. Например, прислушайтесь к звукам, которые тонким шлейфом вьются вокруг сюжета произведений Набокова: скрип половицы, рыдание отворившейся двери, «вздох крыльев бабочки», «сдержанный шум сосен», «сдобный хруст жука» и т.д. В жизни нам показалось бы это незначительным, но написанному тексту описание деталей добавляет шарм, воссоздает полноту царящей вокруг героя атмосферы.

А как иногда было бы интересно встретить такого же человека, как герой нашей книги наяву! Читатель в рассуждениях героев может найти созвучие со своей точкой зрения на некоторые вещи, возможно, с чем-то согласится или задумается над тем, с чем раньше не соприкасались его мысли. Удивительно, неправда ли? Сколько историй и какую разнообразную палитру эмоций может пережить читатель, не покидая своего места обитания.

В какой-то момент я стала задумываться о том, что за книжным мирозданием, за удивительно описанной историей стоит автор, практически такой же человек, как и любой из нас: со своей неповторимой судьбой, прошлым, моральными ценностями, однако, обладая литературным талантом, он способен изобразить другую реальность, пространство и образы. А откуда он берет своих героев, и как ему удается столь подробно описать то, что находится вокруг него? Зачастую, калейдоскоп описываемых деталей – отражение действительных воспоминаний автора.

Революция, гражданская, две мировые войны - Набоков стал свидетелем этих событий, жил в разгар политических неурядиц, которые стали виновниками вынужденных странствий писателя, а также причиной смерти самого важного для него человека – отца, образ которого живет во многих текстах писателя.

«…Наш дом на чужбине случайной,
где мирен изгнанника сон,
как ветром, как морем, как тайной,
Россией всегда окружен…». «Родина» (Бессмертное счастие наше), 1927

Я думаю, эмигрант – это человек, который всегда будет оглядываться назад, на свое прошлое, на свою Родину. Ему сложно оставаться самим собой, когда он вынужден перемещаться из одного края в другой. У человека отсутствует ясный образ будущего, так как он вынужден менять не только место жительства, но и свое окружение, писатель эмиграции может быть не принят и не понят на Родине, и в то же время не до конца интегрироваться в обществе, среди которого проживает. Да и кто из нас не скучает по дому, когда длительное время находится далеко от него?

Дом, семья, родные люди – то, что значимо и дорого каждому человеку. Что же остается, когда он это все теряет? Воспоминания.

И, мне кажется, в большинстве произведений Владимира Набокова прослеживается мотив тоски по дому, а герои его текстов в моменты переживаний оглядываются назад, сравнивая свое прошлое с настоящим, где, порой, не испытывает счастья. «Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью» («Другие берега»).

Набоков очень трепетно относился к воспоминаниям своего детства, юношества, пожалуй, самого счастливого и ясного периода, ведь он находился у себя дома, на родине, в семье, не испытывая нужды и горя. Многие воспоминания автора отразились в его автобиографических повестях «Другие берега» и «Память, говори», в которых Набоков описал свой родной дом в Петербурге, усадьбу в Выре, родителей, других родственников, которые находились в постоянном его окружении, некоторые личные переживания. Отталкиваясь от этих описаний можно проследить, что в сюжетах художественных произведений Набокова также присутствуют элементы биографии, которые стали характерны для набоковского стиля в целом: семейный уклад жизни (образ дворянской усадьбы, небедное детство), пристрастие к энтомологии, тема потерянной России, в романе «Машенька» история первой любви и взаимоотношений Ганина и Машеньки перекликается с реальной юношескою любовью между Владимиром Набоковым и Валентиной Шульгиной, и образ некоторый других элементов автор использует, основываясь на личном опыте. «Человек всегда чувствует себя дома в своем прошлом.» - эта фраза используется Набоковым в автобиографическом романе «Другие берега», а смысл её является спутником многих других его произведений.

Мотив воспоминания проходит через большинство новелл и романов Набокова. Набоков изображает память и воспоминание не только как картинку, лелеющую душу героя, он показывает и путь, по которому проходит воспоминание. Такой прием помогает понять переживания героя, представить полностью его образ, у которого есть не только настоящее, но и прошлое.

Давайте рассмотрим на примере двух новелл. Чорб, герой новеллы «Возвращение Чорба», Слепцова из «Рождества» постоянно возвращаются туда, где были счастливы. Время их можно разделить на настоящее и прошлое, описание временного промежутка сменяет друг друга, но место остается неизменным, от этого читатель четко видит эмоциональный контраст между прошлым и настоящим, это выражается в цветописи и звукописи, образных средствах выразительности. Герой находится в определенном месте, и тут же, возвращается на это место в своих воспоминаниях. И опять. Видит пейзаж, деталь, и возвращается воспоминаниями в прошлое. Если обратить внимание на композицию произведений, то мы как раз проследим это постоянное возвращение в прошлое. Даже, если, обратить внимание на цветовую гамму, которую использует Набоков, то можно заметить, что воспоминания всегда окрашены в пастельные оттенки: розовый, зеленый, теплые оттенки рыжего цвета (веснушки, шляпа, листва). А звуки воспоминаний едва ощутимые, невесомые, ассоциирующиеся с легкостью. В нынешней жизни героев ничего не происходит яркого, герой, город, пейзажи, все погружено в какой-то мрак, туманность. Настоящее неясно и непредсказуемо, может царить тишина, либо звуки так же, как и в «прошлом» едва ощутимы, но теперь создают не легкий, а тревожный оттенок.

Проживая Америке и Европе, писатель обрел более спокойную жизнь. Вдали от Родины он написал множество известных произведений, завоевал всемирную любовь. Вряд ли жизнь в послереволюционной и предвоенной России преподнесла Владимиру Набокову такой расклад судьбы, но, все-таки воспоминания о счастливом детстве и юности, любовь к близким людям, дому, семье, обретенная в те годы вера в счастье, способность видеть красоту окружающего пространства сформировали его писательское мировоззрение, а любовь эта поселилась в его текстах.

69. Оксана Бабарыкина, организатор конкурсов для молодых мам.

Набоков – гений или развратник?

Набоков – не титан детективных лихо закрученных сюжетных интриг, и это всем известно. Вся его мощь - в форме выражения. В умении снабдить повествование такими чувственно детализированными подробностями, так разноцветить текст, что даже самый суровый и душевноокаменелый читатель ощущает себя живущим, смотрящим, слышащим и с удивлением обнаруживающим себя посреди всех этих эмоций. Но не все в состоянии восхититься языком, стилем, этим сумеречным, едва проглядывающим намеком сюжета. Для одних он бесспорный гений, для других – безумец, провакатор. Споры вокруг него не утихают, а со временем возрастают, и их амплитуда колебаний огромна.

Про себя могу сказать, что Набокова открыла через Лолиту. Лолита.... эта книга ворвалась в мою жизнь немыслимым ураганом, сметая на своем пути все приличия и нормы... Удивительно откровенный роман о безнадежной любви, стоит наряду с такими шедеврами, как Ромео и Джульета, Гамлет и пр. Поражают искренние чувства Гумберта, его взгляд на женщину. Отходя от плотского, он понимает, что любит и любил не нимфеток, а только Лолиту. Эта любовь - за границей общепринятого понимания, "прозрачная действительность" скрытая за настоящей реальностью. Глубоко психологическое произведение в плане чувственного восприятия. Идея довольно интересна, ужасна, скандальна - ведь что может быть скандальнее запретной любви, которую только и можно, что скрывать? Набоков молодец, что заговорил о том, что было, о чем думали, но боялись признаться.

Доподлинно известно, что все тексты Набокова биографичны, если не в плане конкретных фактов, то в плане чувств и переживаний. Единственный зафиксированный факт в газете он обратил в интересную и на его взгляд достойную форму - форму удивительного и чудесного акта творения.

Снят очень красивый и лаконичный фильм “Лолита” Стэнли Кубрика - картина 1962 года, сделанная при активном сотрудничестве Набокова (он был соавтором сценария). Замечательный актерский состав и прекрасные ракурсы.

Вторым был прочиан роман, «Камера обскура», боюсь, если бы я первым прочитала его, то для меня не было бы тайны откуда появилась «Лолита». Все три главных ее персонажа родились в «Камере», а умерли в «Лолите». Набоков в «Лолите» эту историю развернул, в то же время сюжет «Камеры» намного богаче. Это невероятно сильное произведение. Проникающее в глубины тебя, заставляющее жить в той самой исаженной реальности романа. Читая чувствуешь весь ужас, страх, безысходность и безвыходность описываемого.

«Камера обскура» - самое кинематографическое произведение Набокова. В романе много всего связано с миром кино: знакомство Магды с героем, случилось в кинотеатре, попытки Магды стать актрисой и т.д. По мотивам книги снят фильм «Смех в теноте» в 1969 году, режиссура: Тони Ричардсон.

Если кому то понравился посыл, идея книги «Камера обскура», то имеет смысл прочесть повесть «Волшебник», которая была предшественница нашумевшей "Лолиты". По объему произведения - это скорее рассказ, приблизительно в пятьдесят страниц, который начав читать невозможно не дочитать до конца, нельзя отложить книгу в сторону и не узнать, чем закончатся история "Волшебника". В ней реалистичности побольше, чем в «Лолите».

Совсем не волшебная книга о "Волшебниках", которые живут среди нас, и никаким образом не выдадут себя! Книга без имен - все имена заменены эпитетами и местоимениями. С "Лолитой" и «Камерой» сюжет имеет мало общего. Читая о грезах "Волшебника", невольно по телу начинают бегать мурашки, и начинаешь задумываться о том, что вокруг нас людей с нездоровой психикой полно, только мы их не замечаем, и подумать не можем!!! Противоречивая повесть, держит в напряжении. "Лолила", «Камера», "Волшебник", .. откуда Набоков черпал вдохновение на подобные сюжеты, так тонко и детально рисуя читателю страсть и притяжении к малолетним девочкам?

Гений или развратник? А может быть развратный гений?!

68. Ирина Скуратовская

Набоков

Книги, которые вы любите, нужно читать, вздрагивая и задыхаясь от восторга.

В. Набоков

Есть писатели-классики, намертво впечатанные в школьную программу по литературе. Есть спорные и противоречивые авторы. И есть писатели, чье творчество не теряет своей актуальности. К последним я отношу Набокова.

После прочтения его произведений и просмотра биографических фильмов о нем передо мной встал вопрос: что и, главное, как я могу написать о Набокове? Я не являюсь фанатом или почитателем творчества писателя и тем более не претендую на роль набоковеда. Но, как и многих, меня манит таинственная тень Лолиты.

Когда думаю о Набокове, в мыслях возникают образы аристократии, улицы Санкт-Петербурга, дождливого Лондона, томики стихов, прекрасная библиотека, разбросанные повсюду рисунки бабочек, очки, узнаваемые атрибуты писателя.

Просматриваю его фотографии: детские, юношеские, сделанные уже во вполне зрелом возрасте, – и проносится мысль, что это жизнь, которую хочется прожить. С фотографии в период учебы в Кембридже на нас смотрит уверенный в себе, изящный и утонченный юноша.

Набоков способен вызывать разные эмоции. Он очень органичен и прямолинеен в своих суждениях. Когда всматриваешься в интеллигентное лицо и проникновенные глаза писателя, сразу же складывается целостное представление о его личности.

Сильный и рассудительный

Личность. Человек, гонимый волнами судьбы по разным странам и все же не изменивший себе и своим суждениям. Точный, осторожный и критически настроенный по отношению к обществу.

Можно ли назвать его лицемерным, неискренним или закрытым человеком, настроенным против России? Да, наверное, можно. Можно ли назвать его влюбленным в Россию до беспамятства, чьи вспоминания о детстве и родных местах вызывали боль? Безусловно можно. Противоречие в любви. Наверное, это и есть его самая главная русская черта…

В том Кембридже, в котором учился Набоков, нет русской души

Он стал своим в Америке, но американцы не стали для него своими. На фоне современного почитания всего иностранного, заграничного писатель сокрушил меня своим эссе об учебе в Кембридже. Набокову часто приписывали антирусские настроения, но так по-русски в пух и прах разнести заграничный стиль обучения смог только он.

Он остался русским и сохранил в себе все русское, несмотря на заявления, что в Америке чувствует себя как дома. В его интервью проявляется неприкрытая, дерзкая и противоречивая русская душа, которой хочется гордиться.

Лекции по русской литературе

Набоков оставил после себя большое наследие. Завидую его тонкому чутью и прозорливости. Написал лекции по русской литературе для американских студентов. Великая русская литература глазами великого русского писателя. И не только глазами, а еще и сердцем и умом.

Провокации и искренность

Из интервью, к которым Набоков заведомо относился очень предвзято, не терпел в них фальши, он предстает довольно резким человеком. На некоторые вопросы отвечает очень сердито. Нередко он беззащитен, как ребенок, и в то же время эксцентричен. И в этом его обаяние.

Он искренен до предела, и эта искренность подкупает. Есть люди, которые своим образом вдохновляют. Если у вас по какой-то причине не достает мотивации, чтобы начать писать, уверяю вас, вам нужен Набоков.

Вера писателя и «Вера» Набокова

Набоков верил Вере. Жена писателя была его другом и главным «агентом», как выражалась американская пресса. О них распространяли различные слухи, но ясно одно: эти двое находили друг в друге поддержку и вдохновение. Он опирался на ее сильный характер, она – на его талант. Так и шли по жизни. И эта жизнь нашла свое отражение в письмах. К Вере…

«Ло-ли-та»

Всё в Набокове неслучайно: прекрасное образование и интеллигентность, слегка надменное выражение лица и пижонский вид, хотя он всегда одевался изящно и со вкусом. Америка, лекции в Кембридже, изящное и редкое хобби, знание нескольких иностранных языков – от всего этого веет успехом и внутренним вкусом к литературе. Кажется, он ни на минуту не сомневался в своем таланте. И все же в судьбе и творчестве писателя был некий надлом, пошатнувший писательское самомнение и уверенность! Я сейчас говорю о «Лолите». Иначе как соотнести осторожного, всегда выверенного, как его правильный литературный стиль, Набокова – и ее: неугомонную, неправильную, манящую, приоткрывающую темную сторону самого писателя. Вот главный парадокс! Как бы ни был самодоволен писатель, «Лолита» обнажила его.

Был ли этот шаг откровением, попыткой спасти себя и выпустить внутренних демонов наружу или же за ним стоял лишь прочитанный в журнале случай из повседневной жизни? Вот как он комментировал зарождение идеи романа: «Она родилась давно, должно быть в 1939 году, в Париже; первый трепет «Лолиты» прошел по мне в Париже в 1939-м, а может, в начале 1940-го, как раз когда меня уложил в постель яростный приступ межреберной невралгии, очень болезненное недомогание – почти как тот легендарный шов в боку Адама. Насколько я помню, первый озноб вдохновения был каким-то весьма таинственным образом вызван историей в газете, кажется, это было в «Пари суар», о человекообразной обезьяне, которая после месяцев улещиваний учеными произвела наконец первый в истории сделанный животным рисунок углем, и этот набросок, воспроизведенный в газете, являл собой прутья клетки, в которой сидело несчастное создание».

Для меня Набоков – не новичок в литературе и не наивный человек; прекрасно понимая, какая реакция последует на издание «Лолиты», он все-таки решился выпустить ее наружу. И интуиция его не подвела. Произведение запрещали во многих странах, тем не менее оно принесло писателю мировую славу и до сих пор входит в число популярнейших романов. Запретная, таинственная тема будоражит мое воображение и все же остается для меня загадкой. Возможно, та острая жажда прекрасного, получившая выражение в нетривиальном хобби писателя – изучении бабочек, нашла выход в образе Лолиты.

Все в жизни Набокова неслучайно, но только не «Лолита». Она обескураживает и неожиданна даже для самого писателя. «Лолита» изменила многих, но все же самым большим ее почитателем был сам автор.

Набоков головного мозга

Количество молодых людей, интересующихся творчеством писателя, обескураживает. Оказывается, среди настоящих набоковедов есть странное заболевание – Набоков головного мозга.

Удивительно, но все больше и больше современных молодых людей открывают для себя творчество Набокова и находят в нем что-то свое. А сколько комментариев, споров, критики и восторженных отзывов продолжает вызывать неугомонная Лолита.

Соприкасаясь с жизнью писателя, обнаруживаешь очень много своего, личного, в такие моменты хочется подписаться под каждым словом или, как ребенок, захлопать в ладоши.

Что лично меня поразило в Набокове? Целостность души, характера и суждений. Стиль. Как бы парадоксально это ни звучало в пору жизни писателя, его life style.

А еще сфера его интересов: таксономия бабочек, переводческая и преподавательская деятельность. Набоковым хочется быть, с ним хочется поговорить, его хочется слушать.

На вопрос «Как писать о Набокове?» пришел ответ:

…только через признание и глубокое уважение личности и труда величайшего писателя, а еще, несомненно, находясь в состоянии обожания и вдохновения.

67. Галина Щербова, прозаик, поэт. Москва

body needs

Во-вторых, тело – прекрасный инструмент восприятия, что подтверждается мыслью Лейбница, высказанной им в «Монадологии»: «…Я имею зону ясного или привилегированного выражения, так как у меня есть тело. Выражаемое мною ясным образом, есть происходящее с моим телом».

Слово «тело», согласно трактовкам словарей, имеет два основных значения. Первое – отдельный предмет в пространстве или часть пространства, заполненная материей или ограниченная замкнутой поверхностью. Второе – организм человека в его внешних, физических формах.

Структурная основа всякого литературного произведения включает элементы, уклониться от оперирования которыми практически невозможно, это: факты, тело, душа. Их процентное соотношение решительным образом сказывается на характере литературного произведения. Факты и тело – всё, что составляет и окружает героя, его физические ощущения и среда, в которую он помещён. Душа – порывы и образы внутреннего мира.

Великолепие прозы Владимира Набокова посвящено исключительно телу. Огромный художник, живописец слова, изощрённое мастерство которого направлено на описание жизни обездушенных тел. У всех персонажей только тела, переполненные ощущениями. Совпадения и столкновения, судьбы строятся исключительно на устремлениях тел. Идёт пристрастное исследование состояний влечения, боли, неги. Почти медицинские подробности. Неторопливое движение. Нельзя торопиться. Суета преступна. Тело – бог.

На окружающий мир Набоков смотрит сквозь призму чувственности. В каждом предмете, в каждой части тела, в явлении природы ему открывается столь многое, что он не в силах остановить любование, время идёт, а внимание остаётся прикованным к описываемому предмету и длится, пружиня, словно затяжка на эластичном чулке. Набоков – гений абсолютной предметности, позволяющий увидеть жизнь в ярких напряжённых красках, залюбоваться ею, любым её процессом, включая смерть. Здесь он близок к тому пониманию искусства, которое отличало художников прерафаэлитов, а также имеет принципиальные параллели с современным британским кинорежиссёром Питером Гринуэем, по мнению которого, существуют только две темы, достойные внимания, – любовь и смерть – эрос (инстинкт жизни, вершина которого секс) и танатос (инстинкт смерти). Однако Набоков в своём творчестве однозначно отдаёт приоритет жизни, чем позиционирует себя как писателя традиционного, чуждого вызывающим конструкциям модернизма и постмодернизма.

Поразительно, что Андрей Битов в небольшом эссе «Музыка чтения» (1998), предваряющем первое издание «Лекций по зарубежной литературе» Набокова, чутко улавливает это обострённое внимание Набокова к телу. Говоря о масштабных понятиях культуры и литературы, об особенностях их прочтения Набоковым, Битов использует слово «тело» не в значении «массив» или «пласт», а именно в контексте телесного наслаждения: «Он имеет всегда в виду всё тело русской литературы, рассуждая о той или иной её прекрасной части».

Особенностью Владимира Набокова является полное отсутствие в кругу его творческих интересов такого явления, как душа. О душе он не говорит. Духовных отношений для него нет. Только телесные. К телу допустить людей гораздо проще, чем к душе. Отсюда закономерно категорическое неприятие им Достоевского. Набокова возмущает «бесконечное копание в душах людей», раздражает, что «события у него – всего лишь события духовной жизни», что в книгах Достоевского «отсутствуют описания природы, как и вообще всё, что относится к чувственному восприятию». Набоков и Достоевский – два полюса русской литературы. Безвкусица Достоевского и безвкусица Набокова схожи в одном: у обоих авторов наблюдается сильнейший крен в сторону одной из структурных составляющих литературного произведения. Хотя и прямо противоположных.

В необычайно увлекательных лекциях по зарубежной литературе Набоков привычно сосредоточен на материальном, он конкретен, предметен, он как военный стратег исследует строй произведения, его героев, их внешность, поступки, движения, окружающие их пейзажи и объекты, отслеживает линии взаимосвязей – нападений и отступлений, применяя к произведению те же методы исследования, что и к человеческому телу. Но здесь ему приходится обращать внимание и на душу, так как невозможно не видеть её присутствие в разбираемых произведениях. Набоков упоминает о душе крайне редко, к примеру, указывая на особый тип персонажей, «пери», подставных представителей автора в произведении, характеризуя пери так: «У него нет воли, нет души, нет сердца – ничего…»

Интересно, что вопросы, касающиеся души, в литературе всегда разрабатываются серьёзно. Даже если разговор касается грязной, подлой души, он ведётся так, словно это опасное оружие, и случайная шутка или пренебрежение элементарными правилами при обращении с ним могут привести к катастрофе. В рассуждениях о душе начисто отсутствует тот здоровый цинизм, которым нередко сопровождается описание тела. Достоевский, занятый исследованием души и совести, убийственно серьёзен. Из-за него Набоков вынужден принять душу всерьёз. Это жёсткая форма подчинения, нестерпимая для того, кто всегда был вызывающе независим: «В этом приватном мире я совершеннейший диктатор…» Но Достоевский заставляет подчиняться и диктаторов. Именно здесь исток настойчивого отрицания его Набоковым.

Рассказы о жизни тела однообразны, вариации быстро исчерпываются. Большие художники, единожды высказавшись, понимают природную ограниченность темы и переходят к жизни души, где нет пределов для совершенствования и многообразия. Набокова не интересует душа из-за её неизменного бессмертия. Он ценит в бренном теле как раз мимолётность, соответствие времени, – движение, развитие и разрушение. Поэтому в его прозе так много внимания уделяется окружению, освещению, одежде и атрибутам тела, событиям и обстоятельствам, влияющим на него.

Владимир Набоков категорически материален. И всё материальное – его материал. Практицизм и рационализм Америки, где писатель прожил восемнадцать лет, полностью отвечали его тенденции к возвеличиванию предметности, к освоению всего, способного служить телу, потому что, во-первых, body needs.

66. Василий Киляков, писатель. Электросталь

«Загадочная душа»

*

Дорога черная без цели, без конца.
Толчки глухие, вздох и выдох,
жалоба колес, как повесть беглеца
О прежних тюрьмах и обидах.

*

…А на столе увядшие цветы,
Их спас поэт от ранней смерти.
Этюдники, дырявые холсты,
И чья-то шляпа на мольберте.

*

Никогда я не был русофобом,
И завистливым я не был никогда,
У поэта есть судьба за гробом,
Есть прощенье Божьего суда…

*

Первые четыре строки я прочитал и выписал у В. Набокова из стихотворения «В поезде», вторая строфа из Катаева В., его «Травы забвения». И вот в этой «траве» молодого Катаева поразил эксперимент Ив. Бунина, та легкость, с которой будто бы написал знаменитый Бунин при нем, при молодом тогда еще Катаеве, на даче художника Федорова, - сел и написал назидая молодого писателя эту строфу в четыре строчки… Художника и поэта Федорова они не дождались, стихи родились экспромтом…

А сегодня я прочитал стихотворение Набокова «В поезде». И такая радость и грусть, такое сложное чувство охватило. И перечитывал снова и снова:

Я выехал давно, и вечер неродной
Рдел над равниною не русской,
И стихословили колеса подо мной,
И я уснул на лавке узкой.

Вновь и вновь в памяти русские вечера. Равнина тоже русская. И мне вдруг почувствовался этот экспромт, не русские картины, разворачивающиеся за окном, не русский поезд, узкая лавка, а чувство русское. Я уверен, что такие стихи не вытаскиваются из души – льются сами. Это то, что не может не родиться в душе в связи с обстоятельствами. Это русское чувство.

…А последние четыре строки написал ваш покорный слуга. За одну минуту, не больше. Я вовсе не хочу сравнивать себя ни с Набоковым, ни с Буниным – Они, что называется аристократы дворянского русского духа. Пожалуй, не найти писателей и поэтов Х!Х века, так органично перелетающих, перешагивающих из прозы в поэзию и обратно. Оба они поэты в прозе и прозаики в поэзии.

Эти скитальцы, странники от дворянства, увезли с собой в Европу русский дух, этот дух черемух в запущенных оврагах, полевые пожары зорь, просторы и дороги, проросшие травами, запущенные – сплошь в васильках и повилике зреющие хлеба, ранние печальные звезды ввечеру и чадящая долго-долго от ветра дорога – пылью…Срединная Россия.

Так и не стали европейцами эти аристократы русского духа, умерли не в своих углах: Набоков – в Швейцарии, в «Палас-отеле», Бунин – в наемной квартире на улице Оффенбах, во Франции. Что может быть мрачнее, трагичнее, загадочнее смерти в чужом углу, не у себя в России.

«И цветы, и шмели, и трава,
и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет –
Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»

И верно, так и хочется спросить: счастлив ли был Иван Алексеевич Бунин? С юных лет мотавшийся по югу России, затем – по Иудее, Малой Азии, Турции, Греции, был в Египте, Швейцарии, Германии, Франции. Чемодан с наклейками, элегантный костюм, «несокрушимые» ботинки – вот все имущество.

И умер, если верить печатным словам, в запущенной квартире француза «на рваных простынях».

Счастье, счастье… Что это такое – счастье? Юродивые, странники, страннические души, дух… Нет, это не путешественники, а именно странники, русская болезнь. Ну как ее спутать с другой? Что ж было дорого и мило Бунину, величайшему поэту русской жизни?

«У себя дома», в России, он с отвращением смотрел на «российские грязи». От грязных, нищих углов, угарных изб, только одной «Деревни» его – зальёшься горючими слезами.

И вот «настал срок» плавание кончилось, пора сходить с корабля. А счастье? Счастье…

«И забуду я все,
Вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав,
И от сладостных слез
Не успею ответить,
К милосердным коленям припав»

Да, он был счастлив. Имя его легендарно. Ни экзотика богоизбранной Иудеи с реликвиями раннего христианства, ни Азия, ни Турция и ни Греция с ее древней культурой… а вот эти «полевые пути меж колосьев и трав» – вот что дорого вдали от дома русской беспокойной душе. Яркое солнце над полем хлебов, полевая дорога с разъезженными колеями, жидкая и жухлая осока между ними; колосья спеют, к полудню – зной, в лазурном небе яркое солнце и хочется к роднику, по-звериному стать на руки – на ноги и напиться «припадком»… Вот истинное счастье. Смысл его так и не разгадан…

Счастлив еще и тем, что ошибался, думал «в жизни земной», что книги его «будут сохнуть на полках»… А мы только начинаем его читать, понимать, и лет через пятьдесят он будет понят и оценен по-настоящему. И виноваты в этом не только составители школьных программ, идеологи «соцреалисты» или какой-нибудь «поп-арт»…

Сколько раз во все времена истории примеривали мы «аглицкие» костюмы, «к черту снимали их», потом мерили американские портки, бейсболки. Прыгаем на сценах, как в Америке. И это постыдное обезьянничество в политике, в экономике. Но вот были люди, и Бунин в их числе, которым и хлеб чужбины, чужестранный трижды хваленый хлеб – казался совсем иным, не таким как в России. А нам все не в коня корм. Не по костям нам Европа. Плевали мы на Европу. В конце концов, от фашистов она нас не освобождала. И их портки хваленые, крепкие как пожарные рукава, лопаются у нас на причинных местах, и когда лопаются – становится стыдно. У нас даже матерщина своя, оригинальная, пришедшая из тьмы времен, то ли от татар, то ли от дворян, носителей духа неповиновения, анархии, - чтобы намутить воду так, чтоб и чертям на том свете тошно стало.

«Эй, распро… твою,
три крестиночки,
В черта, душу мать Возница!!!» –
Крикнул Пров, и колесница,
Застучав по мостовой,
Понесла его стрелой»

Ну, где еще такой анархический дух в Европе? У нас свое, не славянофильское, а славяно-анархическое, русская кобылка. И дух этот не от плебеев, не от холопов. Холопы еще делали «по-господски». Нет? Ну, где еще в Европе пьют неразбавленный спирт «Роваль» для розжига каминов, травятся, блюют, пьют чеченскую водку, а протрезвев - опять пьют. Потом становятся на колени, молятся, прощения просят у Господа Бога, у своего, русского. Бога всегда мы просим, даже когда на кражу идем… И вместе с тем презрение к русскому «вяканию»: вместо плохо – «негативно», повышение цен – «либерализация», «деноминация» и еще черт знает чего. А ведь полвека не прошло, когда расстрелять говорили «шлепнуть», «в расход». И вот в связи с русскостью, с русским духом – особенно яркая личность – В. Набоков. В семье все было на английский манер, словом, англоманы. В их семье, сдается, только блины были русские. «Защита Лужина», «Приглашение на казнь» – для элиты, а точнее – для литературной богемы, Есть верх, настоящий, дерюжный, спасение от дождей и холодов. А это – розовая подкладка, муар. Надо было показать широту дворянского русского духа, золотую сторону медали. Но и эта подкладка – вся в слезах. Поэзией нельзя солгать. Она по сути своей искренна, Хорошие стихи искренни, как детский смех. И от этой искренности хочется облиться слезой

«Бывают ночи: только лягу,
В Россию поплывет кровать,
И вот ведут меня к оврагу,
Ведут к оврагу убивать.

Но, сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела,
И весь в черемухе овраг.

(«РАССТРЕЛ», 1927 г.)

Итак, сердце согласно на что угодно, даже на расстрел, лишь бы увидеть хоть разок, последний разочек этот русский «весь в черемухе овраг».

Зачем? Что в нем, в этом овраге?

И Бунин, и Набоков – два классика, – понимали, что Россию невозможно покинуть безвозвратно и не мучиться от этого; Россию также невозможно увезти с собой на Запад, - как сказал А.И.Куприн: «…там, на западе, и розы пахнут керосином». Даже розы…


65. Екатерина Маркова, экономист. Омск

Синестезия

Эта книга поймала меня в свои объятья. Когда я взяла ее с верхней полки в книжном магазине, она приятной тяжестью осела в моих руках и сразу заворожила всем своим внешним содержанием: тонкостью страниц, гладкостью корешка, подбором шрифта и нежностью акварельных девушек, изображенных на обложке. В момент выбора подарка к папиному дню рождения меня одолевали сомнения. Я была уверена, что у моего отца, как у истинного книголюба, сборник рассказов Владимира Набокова несомненно есть, а на юбилей хотелось подарить нечто особенное. Но книга не отпускала меня. Я даже пыталась заглянуть в текст, чтобы убедить себя в ненужности этой покупки. Мало диалогов, много описаний... Наверное, всё же не стоит этого делать. Приобретя совершенно другой сборник и удовлетворившись своим выбором, я, как ни странно, вернулась в магазин через неделю с абсолютно осознанным решением подарить папе теперь уже две книги.

Я не могла дождаться дня, когда сяду в поезд и смогу снова взять в руки это казавшееся мне заколдованным печатное издание. Кроме нестандартного сочетания моего большого роста с длиной плацкартной полки старый вагон принёс с собой все остальные «прелести» железнодорожной жизни. Удушливое амбре, вмещавшее в себя смачный перегар соседа, смесь ароматов несвежих носков и обезьяньих запахов, периодически доносившихся из хвоста вагона, дополняла грязь, как будто специально нанесённая на внутреннюю, недоступную для мытья, часть оконного стеклопакета. Густота её не позволяла понять, пасмурно сейчас снаружи или солнечно. И несмотря ни на что, ни один из перечисленных пунктов не способен был испортить то удовольствие, которое я получала от чтения.

С первых же страниц стало понятно, что мысли о книге мучили меня не напрасно. Это был как раз тот случай, когда прельщает в большей степени не столько интрига сюжета, сколько способность автора красиво окунуть тебя в многообразие образов, звуков и запахов описываемого им пространства, буквально переместив читающего в то место и время, где происходят вымышленные события, и заставить почувствовать полигамию переживаний героя. Со страниц на меня мгновенно хлынул поток свежего морского воздуха, насыщенного запахами сирени и каких-то неизвестных цветов, а перед глазами замельтешили бабочки. Улица, на которую я попала, наполнила меня своими звуками, и сердце сжалось от невозможности разделения меня и этой пятимерной картины двадцатых годов прошлого века.

Такие книги невозможно читать быстро. Хочется впитывать в себя каждое слово, несколько раз пересматривая каждый абзац и смакуя вызываемые им ощущения. Останавливаться и снова перечитывать в надежде, что рассказ от этого не закончится никогда, так и будет жить в тебе своей собственной жизнью, щекоча нервные окончания. От некоторых описаний всё твоё нутро заходится в каком-то «буквенном оргазме», наполняется целебной, впервые изведанной истинной сутью. Например: «Летний день, проходя сквозь ромбы и квадраты цветных стёкол, ложится драгоценной росписью по белёным подоконникам и оживляет арлекиновыми заплатами сизый коленкор одного из длинных диванчиков, расположенных по бокам веранды». И вот ты уже стоишь рядом с этим диваном, и картинка оживает в тебе.

Восхитителен и замысловат юмор, которым наполнены некоторые Набоковские фразы: «Она сливалась со своим креслом столь же плотно, столь же органически, как, скажем, верхняя часть кентавра с нижней». Как будто автор выискал, высмотрел именно те ироничные подробности и сравнения, которые наиболее точно приближают к тебе нужный образ. Даже такие процессы, как акт дефекации коня, оказывается, могут быть описаны столь интеллигентно и изящно, что это не может не вызывать восхищения: «Изредка у той или другой лошади приподнимался напряженный корень хвоста, под ним надувалась тёмная луковица, выдавливая круглый золотой ком, второй третий, и затем складки тёмной кожи вновь стягивались, опадал вороной хвост».

Только вчитавшись в биографию Владимира Набокова, я обнаружила ответ на вопрос, почему мне так близко его творчество. Имя этому понятию - синестезия, нейробиологический феномен, при котором раздражение в одной сенсорной или когнитивной системе человека ведёт к автоматическому, непроизвольному отклику в другой. У Набокова была форма синестезии, при которой каждая цифра чётко ассоциируется с определённым цветом. Есть синестетики, которые видят музыку в цвете, а есть те, для которых определенные слова плотно связаны с вкусовыми ощущениями: слышат слово - возникает вкус. Считается, что синестетами были такие известные люди, как художник Василий Кандинский, композиторы Николай Римский-Корсаков и Дюк Эллингтон, исследователь Никола Тесла и многие другие. Мне вдруг стало понятно, почему я плохо ориентируюсь в цифрах компьютерных файлов, если они «неправильно окрашены», и почему некоторые блондинки, разговаривающие неблондинистыми голосами, навсегда остаются в моей памяти рыжими.

Видимо, Набоков, как и я, был сложносочинённым снестетиком, если его писательские фантазии оказались способны так серьёзно влиять на моё сознание. Например, невероятно трогательным показался мне его рассказ «Звуки», написанный как бы ни о чём. В нём просто описан один день, не содержащий в себе ничего значительного, но запомнившийся герою, имевшему особенное сенсорное чувствование жизни. Длинную цепочку мыслей и эмоций вызвал рассказ «Пильграм», в котором речь идёт о человеке, испытывавшем жестокие страдания от невозможности посвятить свою жизнь тому, чему бы больше всего хотелось. Как же мне близки эти простые и в то же время хитросплетённые повествования, в которых очень точно подмечены интересные житейские мелочи и освещены незаметные жизни обычных людей, ищущих и одновременно боящихся смерти...

Неожиданно для себя я поняла, что эти рассказы помогают мне гораздо легче воспринимать течение жизни и не мешать другим людям наслаждаться их собственными причудами, в глазах большинства смотрящихся глупыми и даже безумными. Вспомнился день, когда моя бабушка, находясь на лечении в онкологическом отделении, накануне операции просила селёдки и красного вина. Мы её убеждали, что надо беречь своё здоровье и соблюдать диету, чтобы прожить как можно дольше. А через несколько дней она умерла, и все наши наставления разом потеряли смысл. Стало горько от того, что нет возможности отмотать время назад и успеть сделать человека счастливым хотя бы на несколько минут.

Семьсот страниц текста за два дня одолеть мне не удалось. Папа посмотрел в мои горящие одержимостью глаза и сразу же подарил мне книгу обратно. Я читала её всю обратную дорогу, пока возвращалась на поезде из Ярославля в Омск, но так и не добралась до финальной страницы. Читаю её до сих пор и боюсь того момента, когда она закончится...

64. Ольга Чередова

Набоков, свет моих очей

В этот году Владимиру Владимировичу Набокову исполняется 120 лет. И чуть больше 20 лет, как я люблю его творчество. За эти двадцать лет чего только не было, я зачитывалась им, я читала его подругам, я цитировала его, называла своим учителем, почти все разговоры сводила к нему, я изменила отношение к его произведениям моей мамы, даже получила прозвище «набоковка»...

Потом настал новый виток, когда все, что я смогла найти его авторства, было перечитано, я взялась за книги о нем и его родственниках. Я несколько раз была в Санкт-Петербурге и Рождествено, а потом поехала в Швейцарию, сама нашла его могилку...

Я завела ЖЖ, сначала писала там свои Записки, а потом начала делать рецензии на прочитанные книги и посмотренные фильмы, Набоков там упоминается больше двухсот раз. После поездки в Швейцарию я перечитала «Аду» и вот, что я написала в своем виртуальном дневнике:

Теперь я отчетливо понимала, что это за отели в Монтру (Монтрё) и что Лузон – это Лозанна, а Вальве - Вевей, и горы за озером и чайки, играющие в «кто храбрей» превратились из представлений в воспоминания. Единственное, по-моему, там нет трамваев, только троллейбусы (хотя тогда, может, и были или это очередная игра, да и вообще трамваи как-то утонченнее). Что касается отелей, «Три лебедя» («Trois Cygnes») - без сомнения «Mountrex Palace» (огромный, желто-коричневый, с позолотой, раздавшийся вширь, и лебеди не случайны - по крайней мере один есть до сих пор), а вот «Бельвю» - вполне возможно, что это «Royal Plaza», в котором я останавливалась (он конечно, не белоснежно-белый с голубыми жалюзи, но других отелей поблизости через дорогу я не видела, и мне приятно так думать)

Потом я начала учить испанский и обнаружила, что мое домашнее имя Лёля для испанцев звучит как Лола. Для меня, всегда видевшей в себе черты и Лолиты, и Гумберта, это было очередным подтверждением сопричастности. Как когда-то совпавшие родинки с Адой.

Я вообще всегда любила проводить параллели, вот еще одна цитата из моего ЖЖ:

Я вчера в метро читала Набокова, хотя строчка из Земфиры всегда рождала со мне противоречия, мне казалось это каким-то кощунством, хотя бывало сама ходила с его томиком подмышкой по переходам...Но не об этом я хотела написать, а о том, какие интересные вещи мне открылись. Точно сказать не берусь, но, прикинув, я поняла, что последний раз читала "Путеводитель по Берлину" еще в прошлом веке. Но его отголоски я пронесла через все эти годы. Имя Отто на снегу, я признаться, про него и забыла, но вот увидев его снова, я почти уверена, что смотря Los amantes del Círculo Polar (Любовники полярного круга) я не просто так "зацепилась" за имя героя...А потом трамваи (они не исчезли!) и развороченный асфальт - ничего не изменилось! и замечательное: "изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют только наши потомки в те далекие дни, когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной", и самое главное: "И как мне ему втолковать, что я подглядел чье-то будущее воспоминание?"

А это уже после переезда в Испанию:

У нас сегодня был семинар, и в самом начале занятия нас попросили закрыть глаза и представить, что нас назначили директором отеля, сегодня наш первый рабочий день и вот-вот заедет наш первый постоялец. Надо было хорошенько его рассмотреть, какого он возраста, один ли, какой у него багаж... Представила я, конечно, Montreux Palace и входящего туда Владимира Набокова. Представился он мне немного старше, чем должен был, я так прикинула, что на момент въезда ему было чуть за шестьдесят, у меня же ему было ближе к семидесяти, когда добавили про то, что гость может быть не один, появились Вера с Дмитрием, на удивление он был совсем еще крошка, лет десять максимум, в шортиках и гольфиках, хотя его родители были одеты теплее - папа в свитере с V-образным вырезом, из под которого виднелась рубашка-поло, через руку перекинут плащ цвета кофе с молоком, а мама в черном платье (возможно шерстяном, точно не легком, летнем) и демисезонном пальто. Багажа было немного - один большой чемодан, дорожная кожаная сумка и лошадка на колесиках, которую "вел" за собой младший Набоков. Вообще у меня такое ощущение было, что они с пассажирского лайнера сошли прямо сюда, на берег Женевского озера, как будто бы и не было Америки. Настроение у меня сразу поднялось, мне кажется, что со стороны я выглядела как кот, наевшийся сметаны, улыбку я даже прятать не стала, потому что это просто бесполезно было...Жаль, что нас не попросили рассказать о том, кого мы видели. В конце только надо было сравнить, поменялся ли наш постоялец - у моего только что шляпа появилась, вообще смысл был в том, что предполагалось, что большинство нарисует в своем воображении кого-то молодого или средних лет, а после занятия, на котором мы говорили про центры для пожилых людей, у кого-то может образ поменяться, у меня же получилось так, что я сразу представила то, что должно было прийти на смену первой картинке.

Таких примеров-историй у меня еще очень и очень много, но не хочется утомлять вас своими опусами, лучше читайте и перечитывайте Набокова, находите в его текстах что-то свое, проживайте их, проигрывайте, находите и разгадывайте его загадки, в общем будьте «хорошими читателями», которых великий писатель описывал так: «хороший читатель - читатель отборный, соучаствующий и созидающий, — это перечитыватель».



63. Иннокентий Иванов, журналист и телеведущий. Санкт-Петербург

Два поэта. Каннегисер и Набоков

Леонид Каннегисер (1896-1918). Поэт, убивший главу Петроградской ЧК М. Урицкого.

Владимир Набоков (1899-1977). Поэт, ставший писателем.

Леонид родился с серебряной ложкой во рту. Его отец – потомственный дворянин, титулярный, а потом и надворный советник, инженер путей сообщения Иоаким Самуилович Каннегисер – был чрезвычайно богат. По нынешним меркам – миллиардер не меньше. Свое огромное состояние он заработал сам, дослужившись до директорских должностей на крупнейших заводах и в акционерных обществах империи. Из таких семей Поэты не выходили. Леонид стал исключением.

Другое исключение – Владимир Набоков. Тремя годами младше Каннегисера и выходец из такой же богатейшей семьи. Но подход к литературе у двух начинающих Поэтов и богатеев был не просто разным, а диаметрально противоположным.

Каннегисер был неотъемлемой частью поэтического круга эпохи. Он был внутри этого круга и дышал одним воздухом с лучшими Поэтами Серебряного века. Он понимал их, а они понимали, а главное – принимали его. Набоков всегда держался особняком. Он глядел на мир Поэтов отъявленным снобом, и поэтический мир, естественно, отвечал ему тем же – даже не взаимностью, а подчас жестокими и обидными насмешками.

Леонид никогда не использовал деньги отца для публикаций стихов. Владимир, наоборот, в 1916 году издал на отцовские деньги свой первый стихотворный сборник. Банально озаглавленный «Стихи». Хотя в полном смысле отцовскими эти деньги назвать все-таки нельзя. Формально это были средства самого семнадцатилетнего Набокова, который получил наследство от умершего дяди.

«Стихи» Набокова, изданные за собственный счет автора, разнесли в пух и прах, как один, все критики. Удар по набоковскому самолюбию был велик: юношеские поэтические опыты писатель больше ни разу в жизни не публиковал, а, когда много лет спустя ему попались на глаза рифмы далекой – петроградской – поры, Набоков самокритично сказал, что в молодости недалеко ходил за эпитетами. По прочтении стихов из «Стихов» убеждаешься, что гениальный писатель, виртуозно владевший прозаическим словом и смыслом, абсолютно прав. В стихотворных произведениях Набокова невозможно угадать будущего гениального писателя, автора «Машеньки», «Других берегов» и «Защиты Лужина», несправедливым чудом, хотя и довольно частым, не получившего Нобелевскую премию по литературе.

Там, в «Стихах», напротив, - пиршество пошлых и сомнительных рифм, вроде, осмеянных уже тогда - «розы-морозы» и «вновь-любовь».

Зима

На опушке леса ели небольшие
Клонятся под снегом, клонятся к снегам.
По снегу полоски ярко-голубые
Тянутся красиво к солнечным лучам.

Мягкие узоры, снежные громады –
Под глубоким небом южной красоты…
Как люблю зимою нежащие взгляды
Райского безмолвья, райской чистоты.

Из сборника «Стихи» (1916 год)

***

Как Поэт, Каннегисер был одареннее Набокова. Его немногочисленное стихотворное наследие значительно не объемом, а сутью. Это – просто хорошие и даже очень хорошие стихи. Набоков внутренне понимал, что стихотворно он не силен, а потому всячески рекламировал – опять же на деньги отца или покойного дядюшки – свою первую книгу стихов. Причем глагол «рекламировал» следует понимать буквально.

Набоков отнюдь не с поэтическим, а с бизнес-размахом развернул рекламную компанию – благо финансы позволяли. Реклама сборника «Стихи» помещалась не в газетных подвалах или на страницах classified, а на первых полосах крупнейших деловых изданий Российской империи. Кто ж откажет отпрыску главного кадета страны – влиятельного и очень-очень богатого!

Это равносильно тому, как сейчас новоявленные писатели из богатых и наглых, освоив компьютерную программу создания литературных сюжетов и написав книжку с обязательным – чтобы выглядела модной и современной – жаргонным словечком на латинице в названии или хотя бы в подзаголовке, закупают рекламные площади где-нибудь в «Коммерсанте» или «Ведомостях». Чтобы свои обязательно прочитали и при встрече сказали: «Ну, ты даешь! Здорово! Молодец! Писатель!»

Всем же остальным подобная реклама дает четкий сигнал – не писатель это вовсе. Любым словом назови, но не писатель. Спонсор собственных творений. Дилетант. Графоман. Которому только деньги позволяют рекламировать свои сомнительные произведения.

На заре литературной карьеры Набоков был именно таким. По крайней мере, сам того не понимая, он делал все, чтобы его не принимало литературное сообщество. Оно его и считало чужаком, складывающим стихи от нечего делать. От праздности и скуки.

***

Другое дело – Леонид Каннегисер. Он был не просто вхож в литературные салоны своего времени – мало ли кто попадает в компанию великих, оставаясь при этом полным ничтожеством. Каннегисер был живой и естественной частью поэтической жизни Петербурга-Петрограда начала двадцатого века, когда рифмы лились рекой, а гениев-Поэтов было едва ли не больше, чем в пушкинский Золотой век. По крайней мере первая половина девятнадцатого столетия тянулась за одним непререкаемым и легким гением Пушкина – божественно очевидным, а у двух первых десятилетий века двадцатого подобных образцовых гениев – Поэтов для подражания и сравнения – было, как минимум, четверо. Блок, Брюсов, Кузмин, Гумилев. И были они будто на показ – демонстративно разные. Поэтов Золотого века история окрестила Поэтами пушкинской поры. Поэтов Серебряного века так однозначно определить нельзя. Был круг Блока. Был круг Брюсова. Был круг Кузмина. Был круг Гумилева. Враждующие, но признающие силу поэтических соперников, хотя и не упускавшие случая жестоко посмеяться над виршами друг друга.

Среди писателей и Поэтов Серебряного века Леня считался своим. При том, что он был богаче едва ли не всех литераторов-современников, Каннегисера не чурались, как богатенького сынка, балующегося рифмами. Он был точно Поэтом. И это не оспаривалось весьма избирательным на таланты Серебряным веком, который, хоть и выплескивал с графоманским исступлением лавины рифм, но стихи оценивал с позиций беспощадного ехидного критика. Каннегисер обряд посвящения в Поэты прошел. Набокову пришлось для этого уехать, эмигрировав и из страны, и из Серебряного века. Почему? Даже не посвященному в волшебное крючкотворство поэтических законов достаточно прочитать набоковскую «Зиму» и зарифмованное Каннегисером это же время года, и ответ на вопрос будет очевиден.

Снежная церковь

Зима и зодчий строили так дружно,
Что не поймешь, где снег и где стена,
И скромно облачилась ризой вьюжной
Господня церковь – бедная жена.

И спит она средь белого погоста,
Блестит стекло бесхитростной слюдой,
И даже золото на ней так просто,
Как нитка бус на бабе молодой.

Запела медь, и немота и нега
Вдруг отряхнули набожный свой сон,
И кажется, что это – голос снега,
Растаявшего в колокольный звон.

Нижний Новгород (март 1918 года)


62. Павел Киселев, студент. Орел

Игра одинокого короля

На дворе лето 1962 года. Жители душного Нью Йорка, живущие по стандартам воспеваемой американской мечты, идут в кинотеатры, чтобы посмотреть новый фильм молодого и набирающего популярность Стэнли Кубрика. Кинокритики и обычные зрители испытывают разные чувства после просмотра нового творения режиссера, но бесспорным остается одно: экранизация Кубрика только укрепила славу одного из самых противоречивых романов за всю историю литературы.

Именно «Лолита» принесла Владимиру Набокову мировую известность и избавила от необходимости зарабатывать на жизнь чем-либо, кроме литературы. Хотя обстоятельства публикации этого неоднозначного романа и его принятие в обществе являются довольно яркими событиями в биографии писателя, весь набоковский талант, проблематика его творчества и привычные авторские лейтмотивы обнаруживаются не только на страницах «Лолиты», но и далеко за его пределами, включая автобиографии и письма к обожаемой жене. Многие говорили и продолжают говорить, что, благодаря «скандальному роману о растлении девочек», Набоков не только превратился в одиозного бумагомарателя (судебное разбирательство тому подтверждение), но и снискал репутацию «пересмешника», обличителя неосознанных желаний доверчивого читателя или, если хотите, главного «тролля» в истории литературы. Если Набокова и вправду можно назвать «троллем», то заслужил он это прозвище задолго до того, как сочинил роман об извращенце, заключенном в теле одаренного филолога Гумберта Гумберта, и нимфетке, провоцирующей «странного» отчима на ревность.

Как бы читающие люди не высказывались о Набокове, их мнения всегда звучат слишком категорично. Кто-то называет его претенциозным писателем, графоманом, и, если бы не «Лолита», его имя было бы неизвестно массовому читателю. Однако Набокова нельзя назвать скучным хотя бы потому, что его невозможно причислить ни к одному из современных ему литературных течений. Как утверждал сам автор, с творчеством символистов он познакомился поздно, да и то рассматривал их поэзию через призму западного понимания русского модернизма. Безусловно и набоковская проза вполне сочетается с традициями модернистов, но приемы, используемые писателем, выходят за рамки уже привычных в 30-ые годы повествовательных техник (например, Набоков не любил уже избитый на тот момент «поток сознания»). Также, как Джойс или Фолкнер, Владимир Набоков играет с читателем, и, в отличие от всех его современников и наставников, он преподносит нам сразу несколько игр. Свои книги автор начиняет словесными каламбурами (вспомните созданный им топоним «Фиальта»), анаграммами, загадками, диалогом с «внимательным читателем» и умело маскирует все это внутри стилистической избыточности, сквозь которую не всем, увы, удается пробраться.

Его фирменный «троллинг» стоит в ряду авторских забав чуть ли не с самого первого романа. Так где же он яснее всего проявляется, если не в «Лолите»? Взглянем, к примеру, на роман «Дар», который вообще-то считается более значительным произведением, чем неоднократно уже мной упомянутое. Очень важно проследить в этом романе как рассказчик (даже рассказчики) взаимодействует с читателем. Наверное, это первая книга, в которой Набоков уделяет этому взаимоотношению большое внимание. В «Даре» мы не находим привычного оформления прозаического текста. Неискушенный читатель может потеряться в плотной мозаике слов и не понять, почему главный герой Федор Годунов-Чердынцев то ведет повествование, то становится объектом авторского описания, то анализирует только что вышедший томик его новых стихов, то приводит полный текст написанной им «Биографии Чернышевского». Только к пятой главе нам удается вырваться из тугих узлов метаромана и насладиться историей Годунова-Чердынцева, апофеозом которой становятся диалог с поэтом Кончеевым и прогулка с Зиной Мерц под занавес произведения. У читателя создается впечатление, как будто он взял не один из главных романов прославленного автора «той самой «Лолиты», о которой все говорят», а что-то другое…

Такое впечатление совсем неудивительно. В «Даре» Набоков делает очень большую ставку на «внимательного читателя». Он надеялся на такого читателя и в прежних романах и рассказах, в «Защите Лужина» или «Приглашении на казни». Но если читатель не успевал сорвать все покровы авторского замысла, он хотя бы мог просто получать удовольствие. Чтобы прочесть «Биографию Чернышевского», одного эстетического вкуса мало. Зачем он вставляет жизнеописание известного философа и революционера в «Дар»? Ну, во-первых, потому что Набоков давно задумывал написать своеобразный «донос с пристрастием» на автора «Что Делать?» А во-вторых, затем, чтобы поиграть с читателем. Ему важно, чтобы мы проследили эту прозрачную нить, связывающую Годунова-Чердынцева и Чернышевского, по сути, литературных двойников (а именно двойники обычно ненавидят друг друга). Даже первая часть корня их фамилий «Чер» уже вложена в текст как знак, намекающий на общность двух писателей.

«Дар» не первый роман Набокова, где мы сталкиваемся с двойниками. Но более традиционной для автора темой является другая – тема героев-антиподов. Ганин – Алферов, Лужин – Турати, Годунов-Чердынцев – Кончеев. Да, такие оппозиции – частое явление в литературе, но набоковские персонажи контрастируют друг с другом наиболее радикальным образом: подходы к творчеству и жизненные догмы одних героев не соотносимы с диалектикой других. И эта биполярность свойственна не только системе персонажей, но и содержанию многих романов. Я неспроста начал с упоминания об экранизации Стэнли Кубрика, поскольку великий режиссер выбрал «Лолиту» для кино-адаптации неслучайно. У этих творцов есть общая особенность: оба строят четкую антитезу внутри своих сюжетов. У Кубрика это хорошо прослеживается в фильме «Заводной Апельсин». Для Набокова же это еще одна составляющая бесконечной игры. Как эта антитеза проявляется? Например, есть Лужин, живущий только в шахматной игре и пугающийся выйти за рамки спроектированного им мира, а есть Лужин, которому пришлось отказаться от принятой им реальности и начать жить ради своей возлюбленной. Но сам Лужин не понимает этот новый мир, он не хочет входить с ним в контакт, какие-то силы из прошлого мира пытаются вернуть его назад (вспомните миниатюрную шахматную доску, которую Лужин находит в порванном кармане старого пиджака). Любителям «Лолиты» далеко ходить за примером не надо. В первой половине романа Гумберт только на пути к полному обладанию Долорес Гейз, а во второй половине героя настигают проблемы похуже препятствующей матери-«гейзихи».

Мы видим, что Набоков осознанно делит жизнь своих протагонистов на белое и черное. Но как понять, какая из частей белая, а какая все-таки черная? После того, как пройденная книга осела в сознании внимательного читателя, он начинает анализировать: в какой момент Гумберт был счастлив, во время погони за идеалом или позже, когда за прыткой Лолитой нельзя было спускать глаз? Какая жизнь для Лужина была более подходящей, среди шахматных фигур или в рамках навязываемой женой и ее окружением морали? Кстати, в случае «Защиты Лужина» все намного сложнее. Прежде всего, нужно понимать какая из этих жизней была реальной для главного героя.

Мысль о потустороннем и иррациональном мире вообще часто главенствует в крупных произведениях Набокова, однако многими остается незамеченной. Помните Фальтера из неоконченного романа «Solus Rex», которому открылась истина, обычно постигаемая человеком только на том свете? Его слова заставляют нас перечитать главу «Ultima Thule» еще несколько раз, чтобы убедиться, что мы не упустили ненароком рассказанной тайны. Еще многие персонажи будут скрывать эту истину от нас. Отец Годунова-Чердынцева, по словам Федора, «знает кое-что такое, чего не знает никто». А вдруг это «кое-что» было известно не только набоковским героям, но и самому автору? Может быть, среди всех этих заигрываний с читателями Набоков спрятал важное послание, которое никто уже и не захочет расшифровывать? Всего лишь маленькая тайна одинокого короля, властвующего на периферии исторических эпох и литературных течений.


61. Татьяна Тураева, писатель, сценарист. Санкт-Петербург

Дом Набокова

Вестибюль, пролеты мраморной лестницы, удивительной красоты витражные окна, лепнина потолка и бронза дверных ручек тяжелых дверей… Особняк Набоковых в Петербурге на Большой Морской, 47, знаком мне не понаслышке. Каждое утро я прибегала сюда на работу. В восьмидесятые годы двадцатого столетия волею чьей-то влиятельной руки в нем функционировали два управления: на первом этаже - издательского дела, на втором и третьем – коммунального хозяйства Ленинграда. Мой кабинет находился именно на третьем, бывшем «детском этаже» семьи Набоковых. Знала ли я об этом тогда? Обыкновенный советский молодой специалист, выпускник ЛИКИ, случайно оказавшийся в этих стенах? Нет, конечно, нет. Тогда об этом вообще мало кто знал. Я имею в виду простых, не имеющих доступ к историческим архивам, людей. Так и я, впервые разглядывая интерьеры особняка, а это не возбранялось – ходи, глазей, восторгайся – сразу задалась вопросом: кто бывший владелец? Интересно же! Один из сотрудников ответил мне так: какой-то известный писатель. Вернее, его семья. Или отец. Или дед. Фамилия? Нет, не помню. Забыл. Крутится на языке… Ответ был пространным, меня не удовлетворил, но в памяти засел.

Минуло время, прежде чем с упоминания о Набокове-писателе сдернули шторку официального запрета и мне в руки попал роман «Другие берега». Но первое мое знакомство с прозой Набокова произошло чуть раньше и почти под грифом «секретно». Я тогда работала на Ленфильме и одна из студийных подруг поделилась со мной «Лолитой». Принесла на время и будто бы тайно. Достать роман было проблемой, он ходил по рукам в виде сброшюрованной распечатки на ксероксе. «Лолиту» обсуждали, говорили много и разное. Мнения распадались в основном из-за сюжета. Кто-то кривился и говорил «фу», кто-то закатывал глаза и не мог объяснить, почему это проза высшего литературного пилотажа. Шлейфом ползла дурная слава скандала.

– Как тебе? – Спросила я подругу . – Понравилось?

Мне хотелось заранее узнать, почем фунт греха. Действительно: шок?

Она пожала плечами.

– Знаешь… Читать было интересно. Но трудно. – Она не могла найти нужное слово. –

Понимаешь, там такой странный язык. Старинный, что ли? Мне было сложно.

Про упоминание о «старинном языке» мне сделалось скучно. Почему-то вспомнились нудные тексты на древнерусском. Но книгу я все ж-таки открыла сразу и принялась читать. С первых строк «Лолита» увлекла меня, даже не сюжетом - хоть и он довольно любопытен - а изысканным слогом «цветистого» литературного языка, витиеватым стилем автора. Даже построение фраз я сочла необычным и тем привлекательным. Предложения могли растягиваться на полстраницы, а могли составлять и небольшой привычный размер. Удачно подобранное авторское слово рождало необычный образ, картины прочтенного возникали кадрами из фильма. Очаровала меня Набоковская проза. Никогда раньше я не читала ничего подобного. Оставлю в покое сюжет, не буду останавливать на нем внимание, на этот счет у меня сформировались свои суждения – как я понимаю героев и их поступки, о чем книга, о чем хотел сказать автор. Я о красоте литературного языка.

В начале «лихих 90-ых», когда Набокова стали издавать и у нас, я прочла и другие его произведения. И не скажу, что все подряд нравилось. К чему-то осталась равнодушна.

Роман «Другие берега» привлек мое внимание сначала в виде фрагмента. В издании для детей печатался отрывок, в котором текст сопровождался акварельными рисунками - нежнейшие размытые краски, ирисы, бабочки, снег, покосившиеся купола церквей, летящая тройка по заснеженным улицам… Будто переводная картинка проявляла чьи-то детские воспоминания. Иллюстрации (не помню имени художника, а жаль) удивительным образом совпадали с текстом. Позже я прочла роман полностью, с удивлением обнаружив его у себя на книжных полках нечитанным, в скромной серенькой обложке. Читала медленно, растягивая удовольствие. И пусть «непростой» русский язык кому-то кажется архаичным, а интонация отстраненно-холодноватой, - рассуждала я. Стремительно ускользающее время в произведениях писателя лично мне виделось живым и близким.

Однако при подробном описании родового гнезда автора – особняка в Петербурге - смутные ощущения вдруг стали одолевать мою память. В тексте упоминался точный адрес: Большая Морская, 47. Но это – дореволюционное название, а в советские времена улица носила имя Герцена. Я пролистала свою трудовую книжку: «Улица Герцена, 47» – стояло в штампе управления коммунального хозяйства Ленинграда. Невероятно, но факт: вот о каком бывшем хозяине толковали мне тогда, давно! Странное чувство завладело мною: ведь это было чудом, что полгода моей собственной жизни я провела в родовом гнезде писателя, покорившего меня. И в тех самых комнатах – отведенных детям. Невероятно…

Я – человек дотошный, если внутренний голос требует – надо идти дальше. Я разыскала план особняка и всех этажей, выяснила, где и что находилось во времена Набоковых. Да, третий этаж – детский. Там располагались комнаты пятерых детей семьи Набоковых. Владимир – самый старший, первенец, делил комнату с братом Сергеем. И моя память воспроизводит картинки прошлого – надо лишь потянуть клубок за ниточку. Вот кабинет с резными ореховыми панелями на стенах – на втором этаже, родительском. В мое время его занимал начальник управления. Всякий раз входя туда, я не сразу могла разглядеть в глубинах кабинета самого начальника: мешала изысканность интерьера. Именно это мешало, потому что отвлекало, привлекало к себе. А еще металлическая винтовая лестничка в коридоре, за невидимой глазом дверью – странная, никто из сотрудников не знал ее предназначения. А прекрасные, чудом уцелевшие витражи на мраморной лестнице главного входа! К сожалению, два витражных фрагмента на площадке между первым и вторым этажами когда-то были утрачены – во время войны или в мирное время, – и в рамы вставлены простые стекла, сквозь которые виднелся двор. Унылый, ничем непривлекательный, как и многие дворовые территории былого царственного Петербурга…

Сейчас на первом этаже особняка, парадном, открыт музей Владимира Набокова. Столовая, гостиная, библиотека. Экспозиция личных вещей не насыщена экспонатами. Лаконичная сдержанность: коллекция бабочек, пиджак, туфли, пенсне, рампетка – странное слово, которое я впервые прочла именно у Набокова, означающее «сачок для ловли бабочек». Предметы быта и прижизненные издания прибыли в качестве даров из-за границы. Наверное и они имеют какое-то значение для посетителей и вызывают интерес. Мне важнее другое – сам дом и его атмосфера, которую можно почувствовать зацепившись взглядом за уцелевшую частичку прошлого – деталь росписи плафона потолка в зеленой гостиной, резной завиток вензеля в будуаре или медную ручку оконного переплета в эркере. Стены особняка помнят писателя, его рождение, детство и взросление. Здесь отправная точка его литературного пути. Дом, в который писатель Набоков так никогда и не вернулся.


60. Ольга Крюкова, математик и статистик. Подмосковье

Лужин в мартобре

Проза Набокова всегда симфонична – бесконечное разнообразие голосов и перекличек образуют гармоничную, совершенную и на первый взгляд герметичную целостность. Но читатель, сумевший добраться до сердцевины этой сложной, как узор на крыле бабочки, гармонии, обнаруживает еще одну замечательную черту набоковского стиля – его мембранность. Какой бы камерной ни была история, рассказываемая Набоковым, изнутри она всегда оказывается просторнее, чем ее сюжет. Пространство внутри текста растет фрактально, и число измерений в нем увеличивается за счет привлечения мета-персонажей – не новых, а напротив, хорошо и давно знакомых читателю. При условии, что читатель к такой встрече подготовлен.

Вопреки репутации сноба, Набоков обращается со своим читателем очень бережно. Он не ослепляет очевидными аллюзиями, не упрекает за узость кругозора. Набоков будто сам с собой играет в бисер и рассыпает его так густо и щедро, что и самый неискушенный взгляд найдет чем восхититься, где проявить проницательность и ей порадоваться. Коды и пароли для выходов в дополнительные измерения, исподволь встроенные автором в текст, рано или поздно все равно срабатывают, возвращают в набоковский лабиринт снова и снова – чтобы читатель смог убедиться в том, что интуиция его не обманула, и вот он опять открывает для себя что-то новое, встречается с неузнанным героем, проживает роман с чувством новой глубины.

Одну из главных, хоть и не всегда явных ролей в набоковской драматургии играет русская литература. Прямые или скрытые отсылки к ней, перифразы и отзеркаленные цитаты – вот инструментарий Набокова для виртуозного обыгрывания смыслов, для столь излюбленного им устройства сквозняков внутри текста. Помимо того, что каждое его произведение это всегда событие языка, оно еще и подобие нейронной сети, простирающейся далеко за пределы собственно сюжета, в котором любой персонаж, предмет или небольшой эпизод способны мгновенно вынести читателя на другую орбиту, если с ним случится счастье узнавания.

В отличие, например, от бедного Лужина, которому узнавание повторяющегося узора его судьбы в итоге стоило жизни. А вот читатель, заметивший вешки, расставленные Набоковым, поймет, что автор нашел не самый худший исход для своего сюжета и героя. Особенно если приглядится к компании, в которую Набоков ненавязчиво поместил своего шахматиста, игрока, пациента.

Лужинский «профиль обрюзгшего Наполеона» напоминает нам другое лицо: романтического Германна с чертами того же императора и душой Мефистофеля – как отзывается о нем Томский. Это сходство не случайно и оно усилено темой окружения, угрожающе сжимающегося кольца, которое при этом не поддается постижению или анализу, поскольку детали и логика его устройства все время ускользают от завороженного взгляда. Так теряет четкость контура обруч, набирающий скорость по мере вращения, так привычный круг обыденности в ускоренной перемотке превращается в гибельную воронку.

Гости, приглашенные женой Лужина, чтобы отвлечь его от опасной темы, кажутся ему шахматными фигурами, тесно обступившими его со всех сторон. У Пушкина Германн сходит с ума, прижатый к столу нетерпеливым вниманием игроков, азартно выжидающих, чем же кончится игра столь необыкновенная. Но до того как рискнуть, Германн часами просиживает у игорного стола, пытаясь постичь законы и привычки фортуны, в самой игре не участвуя. Точно так же и Лужину не нужна доска с деревянными фигурками, чтобы разыграть партию – все шахматные трагедии свершаются в его воображении, и именно их он в итоге принимает за реальность.

А она ведет с ним свою игру, но не в шахматы играет с Лужиным мироздание, а в литературу. На одной из вечеринок «престарелая княгиня Уманова, которую называли пиковой дамой» приводит в роман еще одного героя: решив, что Лужин имеет отношение к сочинительству, пиковая дама начинает расспрашивать его о новой поэзии и цитирует: «немного декадентское... что-то о васильках, "все васильки, васильки"...». У Набокова в русском тексте романа о цвете васильков не упоминается, и неспроста в переводе «Защиты Лужина» Набоков прямо указал английскому читателю, незнакомому с поэзией Апухтина, на небывалый цвет васильков как симптом беды: «slightly decadent … something about yellow and red cornflowers».

Несчастный герой Апухтина тоже страдает от кругового наступления. Преследуюшие его полевые цветы, сменив окраску, из воспоминания о прежней тихой и счастливой жизни становятся символом пожизненного заточения во мраке неизлечимой болезни. Мания апухтинского героя, вообразившего себя королем, в сочетании с темой красно-желтых васильков вплетена в одну из главных мелодий лужинской симфонии: партию короля, чья фигура с давних пор стала тайной страстью Лужина, неослабевающим магнитом для его внимания и страдания.

И тут Набоков, конечно, не мог обойтись без Гоголя. Маленький Лужин, укрывшись в кабинете деда листает толстые тома вымершего журнала, добираясь до страниц с шахматными задачами: «Никакие картины не могли удержать руку Лужина, листавшую том, – ни знаменитый Ниагарский водопад, ни голодающие индусские дети, толстопузые скелетики, ни покушение на испанского короля...»

Поприщин записывает в дневник, что испанский престол упразднен и чины находятся в затруднительном положении о избрании наследника и оттого происходят возмущения, но государство не может быть без короля. А спустя пару дней пропавший правитель обнаруживается: «Сегодняшний день – есть день величайшего торжества! В Испании есть король. Он отыскался. Этот король я».

И хотя юный Лужин нетерпеливо листает старый журнал дальше – «до заветного квадрата, этюдов, дебютов, партий» – читатель уже догадывается, что фигура короля окажется для героя роковой, и цвета испанского флага не случайно рифмуются с васильками и самозваным монархом у Апухтина.

Как Набоков рифмует образы, так и его герой находится в постоянном поиске параллелей и на свою беду их обретает. Необыкновенное сходство жизни с шахматами поражает Лужина, в точности как был поражен и Германн сходством карточной дамы с умершей графиней. Оба терпят фатальное поражение при столкновении игры с жизнью, оба гибнут, приняв за жизнь игру.

Но играя сходствами, перекрещивая пути, переплетая анамнезы, возводя и ломая лужинскую линию защиты – призрачную и безнадежную, априори подчиненную неумолимой логике саморазрушения, Набоков в финале милосердно отпускает героя на волю из этой палаты номер шесть. Загнанный игрок небытием освобожден от страданий его литературных собратьев, лепечущих на больничной койке про птицу-тройку-семерку-туз, что несется между днем и ночью через беспощадное васильковое поле мартобря 86-го числа.

Мы видим, как на протяжении всего романа Набоков тонко, будто невзначай, сплетает Лужину гениальную литературную генеалогию. При первом знакомстве с романом эта тема звучит совсем негромко, но для автора она вовсе не второстепенна. Породнив своего героя с персонажами русской классики, Набоков и себя самого ставит на ту самую заветную восьмую линию шахматной доски – в один ряд с их авторами.



59. Р. Добычин. Брянск

Кто-то другой…

Это было в начале 90-х годов прошлого века.

Летнее утро. Местный поезд темно-бордового цвета медленно приближался к Смоленску.

Это рабочий дизель. Люди едут к началу рабочего дня на свои фабрики. Пахнет вареной колбасой и плавленым сыром. В воздухе взвесь обрывков фраз и междометий, а также иных звуков, издаваемых homo sapiens:

- А что ваш Руцкой? Вообще ни о чем.

- А что ваш Ельцин? Алкоголик.

20-летний студент вздрагивает: скорее всего, где-то происходит что-то важное? Но что может быть важнее двадцати лет, первой любви, вкуса вина и поцелуев? И что может быть важнее томика Набокова! Это единственный предмет, взятый в дорогу. Студент читает роман, который изменит все его существование. «Подлинная жизнь Себастьяна Найта». Кстати, «подлинная» существенно лучше нежели «истинная».

В романе тоже ведется речь про поезд. Автор едет к своему смертельно больному брату и боится не успеть. При этом он точно не знает даже названия городка под Парижем, в больнице которого умирает Себастьян Найт. Поезд из романа похож на наш: так же душно и так же тесно от ног.

В 20-ть лет почти все люди – символисты. И этот образ – поезда как жизни – ярко впивается в душу студента. Каждый едет в этом поезде. Просто не все об этом знают. Ты можешь ехать в дешевом плацкарте или в самом фешенебельном люксе – не имеет значения.

Во-первых, время в любом случае неумолимо уносится в прошлое.

Во-вторых, ты, все равно, точно не знаешь куда ехать.

А в-третьих, ты едешь навстречу смерти, в соответствии с неизбежной и странной привычкой людей - умирать.

В концовке романа Набоков производит контрольные выстрелы в студента: «Маска

Себастьяна пристала к лицу и сходства уже не смыть. Я – Себастьян, или Себастьян – это я, или может быть оба мы кто-то другой, кого ни один из нас не знает».

Действительно очень сложно зафиксировать человека на месте, потому что все время что-то меняется. Не зря какой-то великий немец говорил о том, что бояться смерти не нужно, поскольку каждый новый день для человека, по существу, это новая жизнь. Так что, засыпая – мы умираем, а засыпать мы привыкли и это не страшно. Запомните – может быть полезно для тех, кого угнетает постоянное исчезновение, умирание, сползание в прошлое.

Попробуйте понять того же Набокова. Какого из них?

Энтомолога? Писателя? Создателя шахматных задач? Сына известного политического деятеля? Себастьяна Найта?

Ну вот сын, например… Яркий пример торжества случая. Что если бы отец Набокова был на 10 метров дальше от Шабельского-Борка? Или если бы Таборицкий осознал и принял свое еврейство лет за пять до всех этих событий? И не было бы выстрела в отца Набокова и позорной службы еврея у нацистов…

Эффект бабочки. В эссе о Набокове звучит особенно двусмысленно.

Поэтому и видят люди одного и того же человека по-разному.

«Подлинная жизнь Себастьяна Найта» - тонко и запутанно о человеческой жизни.

«Трагедия Себастьяна Найта» - легкая, коммерческая чушь, густой поток философической патоки.

«Исчезновение Себастьяна Найта» - умер в 1936-ом и изгибы последних трех цифр напоминают нам об Эль Добычине-Найте, ушедшем из дома и пропавшем в этом же году. При этом несомненно, что человек и сам себя плохо знает и вряд ли способен корректно, без искажений рассказать о себе. Вот даже Стравинский и двоюродный брат Набокова, Николай, на известном ролике в Ютубе хвалят Чивас Регал, но при этом пьют Джо Уокера. Как тут разобраться?

Как не быть ошеломленным и опрокинутым в безнадежность понимания, когда в одном состоянии тебя воодушевляет и поднимает выше категорического императива вид звездного неба над головой, а в другом это же звездное небо вызывает тошноту и брезгливость? И принципиальной разницы нет – знаешь ли ты наизусть молитвы всех конфессий на земле или наспех сооружаешь для себя мягкого, теплого, смутного от слез Бога. В любом случае человек непознаваем. Маска Себастьяна Найта, придуманный нами поезд, приезд к смертельно больному родственнику – вот наша судьба.

А дальше – как повезет. Набоков представляет не самый плохой вариант: вас пускают в больницу и показывают спящего родственника. Вы умиленно смотрите на него, но через некоторое время вас извещают об ошибке – это другой человек, а ваш брат умер семь часов назад. Как раз тогда, когда вы дремали тревожным сном в поезде. Но вам подарили минуты умиления и счастья от того, что вы успели – надо быть благодарным судьбе и за это. Этот момент кажется Набокову настолько важным, что в иной транскрипции мы находим его и в другом месте «Подлинной жизни…». Себастьян Найт едет в Рокебрюн – место смерти своей матери. Ходит по поселку, его обуревает море эмоций. Настоящих, подлинных, истинных. Но потом, гораздо позже выясняется, что он был не в том Рокебрюне. Мать умерла совершенно в другом месте. Но пережитых эмоций у нас никто не отнимет. И не отменит. Набокову точно понравилась бы история Хенкуса Хапенчкуса. Надгробная табличка, на которой дата рождения позже даты смерти. Это по-набоковски.

Как и это: «Ходят слухи, что всякий из живущих в Монтрё рано или поздно покинет его навсегда».

Тем не менее, будет жива надежда на то, что когда-то наш поезд остановится на вокзале Монтрё, и ход времени приостановится, и экзистенциальная безнадежность нашего существования будет поколеблена…

И станет ясно, как будет дальше жить тот студент…или Себастьян Найт…или кто-то другой…


58. Орал Арукенова, писатель, поэт, переводчик. Алматы, Казахстан

Роман-прощание

Тоска по родине, по счастливому детству и юности является лейтмотивом многих произведений Владимира Набокова. Дебютный роман «Машенька» отражает, на мой взгляд, предвидение писателем неминуемой и окончательной разлуки с Россией, где иллюзорность возвращения сведена в художественном исполнении к изгнанию из рая.

Через образ Ганина, писатель словно подступается к осмыслению своей идентичности, чтобы раз и навсегда утвердиться в роли эмигранта/изгнанника. Набоков противопоставляет в романе прошлое и настоящее, демонстрируя классический образец хронотопа по М. Бахтину, согласно которому главной характеристикой является время. Контраст между двумя мирами и есть отправная точка, определяющая другие составные части хронотопа: пространство и событийный ряд [1].

Берлин как место написания романа, как географическая локация в произведении делает ощутимым еще один важный элемент: историческое время. Трагические последствия первой мировой войны, аннексия территорий и политическая изоляция Германии по Версальскому договору создают дополнительный фон и погружают нас в драму потерянного поколения, известного, в том числе по произведениям Эриха Марии Ремарка.

«Депрессивное время» – термин российского семиотика и философа В. Руднева, является, на мой взгляд, наиболее подходящим для характеристики метафизики дебютного романа Владимира Набокова [2]. Это термин, по мнению ученого, отсылающий нас к теории времени, разработанной Августином Блаженным и соотносящейся с христианской драмой. Для депрессивного сознания, пишет В. Руднев, «ситуация изгнания из рая воспринимается прежде всего, как утрата безмятежного райского существования, подобно утрате груди или внутриутробного состояния, как начало трудной безрадостной жизни на земле и как начало течения времени, ведущее с необходимостью к смерти, поскольку смертность была наказанием за грехопадение» [2].

Счастливая жизнь в России и совершенно безрадостная картина существования в Берлинском пансионе, описанная Набоковым в романе, более всего напоминает об изгнании из рая и депрессивного переживания, с ним связанного. Если прошлое главного героя в романе можно сопоставить с раем, то пребывание в эмиграции и есть изгнание.

Роман «Машенька» во многом отличается от традиционного русского романа начала XX века. В стилистике и композиции текста прослеживаются веяния модернизма.

Модерн как направление в искусстве появился вместе с созданием парового двигателя, символом которого стал поезд. Это картина Клода Моне «Вокзал Сен-Лазар», фильм братьев Люмьер «Прибытие поезда на вокзал Ла-Сьота». И, конечно же, поезд в романе Льва Толстого «Анна Каренина». Поезд как символ амбивалентен, как и само понятие модерн. Это и предвестник нового и прогрессивного, что несет с собой технический прогресс, но и символ страха растерять консервативные (православные) ценности, как в романе Льва Толстого «Анна Каренина».

Поезд Владимира Набокова в «Машеньке» более всего напоминает поезд братьев Люмьер. Это громадина, которая вторгается в судьбу Ганина и безжалостно сносит на своём пути сформированные веками ценности и стереотипы. Поезд существует в обеих реалиях главного героя Набокова: в Берлинском пансионе и в мире, сотканном из воспоминаний о России. Если в юности поезд становится лишь предвестником мощной разрушительной силы, то в Берлине он присутствует постоянно, Ганину никуда от него не деться: «Пансион был русский и притом неприятный. Неприятно было главным образом то, что день-деньской и добрую часть ночи слышны были поезда городской железной дороги, и оттого казалось, что весь дом медленно едет куда-то» [3, 14].

Стиль повествования в романе представляет собой смешение нескольких направлений искусства начала XX века, среди которых ярко выделяется экспрессионизм. Ко времени написания романа Владимир Набоков живет в Берлине уже восемь лет, а Германия является родиной писателей-экспрессионистов.

Экспрессионизм получил развитие в Германии и Австрии в начале двадцатого столетия как болезненное ощущение и реакция писателей на ужасы первой мировой войны. А для Набокова это еще и реакция на террор Октябрьской революции, гражданскую войну и вынужденное бегство из России. Это направление стремилось не столько воспроизводить реальность, сколько передавать эмоциональное состояние автора. Хотя в романе мы не наблюдаем гипертрофированных болевых ощущений, но, погружаясь в повествование, мы чувствуем депрессивность времени, надлом и унизительное мироощущение жителей пансиона, хотя большинство из них еще молоды, полны сил, имеют перспективы.

Литературоведы вполне оправданно относят стиль написания «Машеньки» к «потоку сознания», хотя изложение Набокова не столь обрывистое и деструктурированное как у Джойса или Пруста. Это более организованный «поток сознания», где свободное перетекание мира реального в мир воспоминаний имеет четкие границы. Модернистским является и композиция, поскольку она лишена событийности классического романа. Кульминация повествования логична как результат рефлексии автора, а не событий, меняющих картину мира главного героя. При этом художественные приемы Набокова, язык романа остаются поэтичными и метафоричными, возможно даже более метафоричными, чем в традиционном русском романе.

Элементы символизма, экспрессионизма, «потока сознания» вкупе с реализмом – основным жанром произведения и составляют эклектику романа «Машенька». Все эти компоненты органично вплетены в общую канву повествования и являются порождением времени и пространства, в котором проживает автор.

Депрессивный дискурс в искусстве является закономерной защитной реакцией на события окружающего мира и внутренние неразрешенные конфликты личности. Как мы видим в случае с Ганиным, главным героем Набокова, прошлое в его восприятии живее настоящего. Он уходит в прошлое, чтобы защититься от настоящего. Это бесперспективная борьба занимает все ресурсы Ганина и, в конце концов, он находит силы, чтобы распрощаться с прошлым.

Роман «Машенька» как сублимация трагического прощания Владимира Набокова с Россией представляет собой успешный дебют писателя в мир элитарной литературы. У главного героя Набокова, как и в библейской истории, нет возможности вернуться в рай метафизически. Физическое возвращение еще больше усугубит драму и приблизит смерть, поэтому Ганин не встречается с Машенькой в конце романа. Рай потерян для главного героя Набокова навсегда.

До конца жизни Владимир Набоков оставался невозвращенцем, человеком без родного дома. Ни одна страна, ни одно место на земле не смогло заменить ему родину. Россия осталась для писателя такой же желанной и недосягаемой как Лолита из одноименного романа для главного героя, несмотря на ее измены и невероятные метаморфозы.

[1] Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики.– ¬М.: Художественная литература, 1975. С.234-407
[2] Руднев В.П. Характеры и расстройства личности.– М.: Независимая фирма «Класс», 2002.  
[3] Набоков В.В. Машенька. Роман//ЭКСМО, 2004.


57. Евгений Кремчуков, поэт. Чебоксары

Магический квадрат

Четверть века назад, в девятом или десятом классе, я готовился читать на литературном вечере в гимназии монолог Раскольникова. Выучить текст – полдела; нужно было перевоплощаться, взять образ – и я искал соприкосновения. Перелистывая роман, как перебирают словарь в поисках заветного-ответного слова, нашёлся я в том эпизоде, где Родион пытается покинуть квартиру с двумя мёртвыми женщинами за спиной. «Он снял запор, отворил дверь и стал слушать на лестницу. Долго он выслушивал. Где-то далеко, внизу, вероятно, под воротами, громко и визгливо кричали чьи-то два голоса, спорили и бранились. «Что они?..» Он ждал терпеливо. Наконец разом всё утихло, как отрезало; разошлись. Он уже хотел выйти, но вдруг этажом ниже с шумом растворилась дверь на лестницу, и кто-то стал сходить вниз, напевая какой-то мотив. «Как это они так все шумят!» – мелькнуло в его голове. Он опять притворил за собою дверь и переждал. Наконец всё умолкло, ни души. Он уже ступил было шаг на лестницу, как вдруг опять послышались чьи-то новые шаги».

И невозможно было расколдоваться, забыть, как оказался замкнут в той передней и как, почти совсем уже загнанный в угол, совершенно невероятным стечением обстоятельств избежал-таки ловушки и участи быть обнаруженным и схваченным на месте.

Около тех же самых лет, отмеченных неистовым всего на свете чтением, немыслимым возрастом, воздухом юности и свободы, я первый раз читал «Другие берега» – в чёрном «огоньковском» четырёхтомнике Набокова, в последнем томе. В одну из зимних ночей, помню, мама уже спала, а я, прежде чем пробраться подымить перед сном на балкон, я остановился взглядом и долго так стоял, глядя вверх, туда, где «у будуара матери был навесный выступ, так называемый фонарь, откуда была видна Морская до самой Мариинской площади. Прижимая губы к тонкой узорчатой занавеске, я постепенно лакомился сквозь тюль холодом стекла. Всего через одно десятилетие, в начальные дни революции, я из этого фонаря наблюдал уличную перестрелку и впервые видел убитого человека: его несли, и свешивалась нога, и с этой ноги норовил кто-то из живых стащить сапог, а его грубо отгоняли; но сейчас нечего было наблюдать, кроме приглушённой улицы, лилово-темной, несмотря на линию ярких лун, висящих над нею; вокруг ближней из них снежинки проплывали, едва вращаясь каким-то изящным, почти нарочито замедленным движением, показывая, как это делается и как это всё просто. Из другого фонарного окна я заглядывался на более обильное падение освещённого снега, и тогда мой стеклянный выступ начинал подыматься, как воздушный шар».

Осенью шестнадцатого года мы стояли с Ниной – она в рыжей своей парке, я в куртке тёмного хаки и в берете – у этого дома с выступом-фонарём, и я указывал ей окно на втором этаже, из которого через девяносто и девять лет смотрит на нас тот мальчик, юноша, старик.

Память вовсе не сумма личного прошлого, не линейная последовательность пережитого; она, верно, по природе своей – слайд-шоу. Технически – именно теми словами, какими определяет его русский отдел Всемирного Информатория: «демонстрация серии неподвижных изображений, заранее подобранных на определённую тему, на проекционном экране или электронном мониторе. Каждое изображение демонстрируется от нескольких секунд до нескольких минут, пока не сменится следующим. Смена изображения может осуществляться как вручную через произвольные интервалы времени, так и автоматически через равные промежутки».

Вот и новая картинка: протагонист, мы видим, стал несколько старше, но век пока ещё не сменился. В ту первую студенческую зиму семинарам римского права и лекциям по ТГП я предпочитал счастливые, легкие мыслью и ногами блуждания по чёрно-белому городу. Выходил из дому с утра и шёл себе вперёд – до послеобеда, а то и до самого вечера. Когда наскучивали старый центр, и залив, и набережная – садился в троллейбус, ехал к конечным поближе, в новые микрорайоны. Самые крепкие холода пережидал в библиотеке – и опять возвращался к своим странствиям.

Один из дней, куда глаза глядели, зашёл погреться в подъезд длинной новой девятиэтажки – эдакого превращённого в бетонный саркофаг лайнера – на самой от меня дальней из окраин. Какой именно по счёту подъезд – теперь уже и не вспомнить. Я возвращался туда ещё единожды и затем больше никогда в жизни; не уверен, узнал бы тот давний дом и мой в нём недолгий приют, окажись я в тех краях теперь. Тогда же – зашёл себе без пути, обычное дело: кодовые замки и домофоны до наших провинциальных крепостей ещё не добрались. Я поднялся по лестнице на самый почти верх – площадку между восьмым и девятым этажами. Там, на том промежуточном небе моём, я пробыл день до сумерек; длинное узкое оконце располагалось примерно на высоте глаз – из своего полусвета я медленно смотрел внешний мир, где воздух насквозь снег, где каждая из снежинок преследует время. Если привстать на цыпочки и вытянуть взгляд вниз и направо, кажется, можно было бы мне разглядеть тогда заснеженную Большую Морскую до самой Мариинской площади, но я нарочно не делал этого: юноша из другого окошка не должен был меня увидеть.

Спиной я чутко слушал внутреннюю жизнь дома: тихо сверху донизу, сжато, как будто всё сущее задержало дыхание. Закуривая, слышал едва потрескивающие затяжки; прокладывал в плотной, висящей огромными портьерами, в до мурашек обеззвученной тишине всякий стук входной или квартирной двери, и каждые шаги, и грохочущий распадом вниз по трубе мусор, и железные жилы и суставы лифта. Я имел и прежде, и потом много разных опытов одиночества, однако тот, кажется, был самым облегающим. И тишина, и звуки, и бетон вокруг – обводили отсутствие меня. Лифт не доезжал ко мне, люди до меня не поднимались, но я всё равно обнаруживал себя встроенным в дом их и день их свидетелем, сокрытым послухом непримечательной жизни. Которую в сумерках того короткого зимнего дня я унёс с собой.

Все они, сколько их там, трое, сейчас все они и где-то снаружи – и здесь. Внутри себя единое – выглядит со стороны как три картинки на кальке, три персонажа в вершинах, соединённые прихотью воспоминания, нарочными линиями речи. Время – о, треугольник всех исчезнувших! – стёрло бы и те линии, и те памяти обтёрло бы до круглой неразличимости, где распадаются, тают и кружащийся в призрачном пространстве снег, и самый рассказ, и расставленные внутри фигурки – если бы не тот, кто внимательно смотрит на каждую из них из четвёртой вершины.



56. Бусалаева Татьяна, врач, г. Королев.

Владимир Набоков: время возвращаться

Сразу предвижу возражения: как это: «возвращаться», разве он не с нами? Набокова обсуждают на «Культуре»,о нем пишутся статьи, защищаются диссертации, даже памятник в Петербурге установили, не такой как в Монтрё, а все же.. Набокова у нас читают «штучные» интеллигенты, он широко известен в узких кругах ценителей самой что ни на есть «литературнейшей» литературы, его любят (иногда стеснительно и с оговорками, что вот, мол, сложносочиненный конечно, а так-то Великий!..Эээ, как вы сказали? Да-да, крууупный писатель!). В целом Владимир Набоков вниманием у нас не обделен: признаем, уважаем, отдаем дань, гордимся (дескать, наших кровей!) и т.д. Ах, друзья, это все-мемория, памятка то есть. Рискну предположить, что в наших «памятках» и даже нашем одобрении Владимир Набоков не нуждается, как, в общем, и при жизни мало нуждался в чьем-либо одобрении в виду абсолютной самодостаточности, всего-достаточности. Думаю, именно это, а не особенности творчества так раздражало многих его современников. Тот факт, что Набоков не стал нобелевским лауреатом не есть вопрос «соответствия» Набокова, это вопрос наличия вкуса у человечества. Он не нуждается в нас. Мы нуждаемся в нем, в его живом присутствии. Причем нуждаемся остро и безотлагательно.

И вот, почему. На мой, далеко не литературоведческий, а вполне себе дилетантский взгляд, «три слона», на которых зиждется проза Набокова (его поэзия-тема отдельная) это: смысл, порождающий форму; форма, самостоятельно порождающая смысл и аристократичность творчества. Попытки обвинить Набокова в склонности к оттачиванию стилистики в ущерб содержательности вызывают недоумение, не выдерживают никакой критики: это надо совсем не читать-не знать писателя и удивительно что это вообще до сих пор обсуждается всерьез. Содержательность в текстах Набокова не просто присутствует, временами она требует от читателя такой гимнастически-бодрой сосредоточенности, что захватывает дух. Набокову все предельно внятно: «и неба содроганье, и горних ангелов полет». А пастернаковский «горла перехват» от его владения словом? Но и это еще не весь Набоков- над уникальнейшей конструкцией из внутреннего и внешнего парит его врожденный, подкрепленный воспитанием аристократизм, не допускающий ни единой фальшивой ноты, ибо фальшь -дурной вкус и дурной тон, он это и в героях своих безжалостно подмечал. Набоков педантично шлифует грани чеховской иронии, доводя ее до совершенства : «..Я поняла вдруг, что ты только.. скользишь. Не могу объяснить это чувство. Ты сажаешь человека на полочку и думаешь, что он будет так сидеть вечно, а он сваливается,-а ты и не замечаешь,-думаешь, что все продолжает сидеть,-и в ус себе не дуешь..(«Король. Дама. Валет.»)» А Марфинька из «Приглашения на казнь»? Это же само воплощение «чеховской» пошлости, выведенное Набоковым с таким мастерством, что вызывает тошноту, почти физическую. Пошлость тем и опасна, что способна «растворяться», исподволь проникать всюду, перевирать смыслы, сбивать с толку и более всего она боится быть названной своим именем.. Отсюда становится очевидным, зачем нам сегодня так необходим Набоков «в активе»: для наведения «оптической резкости». Для убедительного противовеса открыто воинствующим безвкусице, бессмысленности и бесформенности, для выведения на чистую воду пошлой недоговоренности (мимикрирующей под стыдливую деликатность, что есть ложь, которая отнюдь не сирота, у нее есть «папаша») и в пику ставшей модной философии «скольжения по верхам», - явлений, от которых не у меня одной, конечно, сводит судорогой скулы. Когда Набоков «вернется» к нам, мы это почувствуем по нежной, словно крылья его любимых бабочек, красоте подлинного бытия, которая вместе с ним постепенно начнет восстанавливаться в нашей безобразной жизни (не стану подробно раскрывать, в чем это безобразие состоит, это и так «катИт в глаза», стоит только выйти на улицу или включить телевизор...).

Как же нам его «зазвать», как стать ему интересными, как сделать так, чтобы он, эмигрант и вечный странник, захотел вернуться в Россию? Думаю, прежде всего надо бы научится... читать. Начиная с Набокова, и учиться. Буквально: освоил азбуку-прочти рассказ «Рождество». Чуть подрос-прочти «Благость». Придет время анатомировать страсти-прочти «Лолиту» и «Король. Дама. Валет.». На вопрос :«С кем я?»-читай «Приглашение на казнь», а за рамками душной обывательщины тебя ждет «Защита Лужина». Ошибочно было бы упрекнуть писателя в непреодолимой сложности изложения. Набоков не сложен, как не сложна воплощенная гармония, он великолепен: «И тогда, простертые крылья, загнутые на концах, темно-бархатные, с четырьмя слюдяными оконцами, вздохнули в порыве нежного, восхитительного, почти человеческого счастья»(«Рождество»). Вот он, заветный синтез речевого, визуального, музыкального, смыслового! Тот, кто научился читать(«вслушиваться», «всматриваться» в текст) по Набокову, «услышит» и Рахманинова, «увидит» и Джотто, Набоков поможет полюбить Гоголя, прочувствовать Платонова, не спасовать перед Бродским. Никакая всего и вся «оптимизация» (какими чудовищными словами мы теперь окружены ..без Вас!), не сможет восстановить наш почти утерянный, стремительно оскудевающий, и так же стремительно обесцвечивающийся кругозор, реставрировать поврежденный образ окружающей действительности. А «баснословная» (Ваше «лакомое» словечко!) красота пары предложений, вот этих, сможет: «Тогда я почувствовал нежность мира, глубокую благость всего, что окружало меня, сладостную связь между мной и всем сущим,- и понял, что радость, которую я искал в тебе, не только в тебе таится, а дышит вокруг меня повсюду, в пролетающих уличных звуках, в подоле смешно подтянутой юбки, в железном и нежном гудении ветра, в осенних тучах, набухающих дождем. Я понял, что мир вовсе не борьба, не череда хищных случайностей, а мерцающая радость, подарок, не оцененный нами(«Благость»)».

Хорошая литература была и до Набокова, и после него, дело не в этом. Набоков это не просто «хорошая литература», это - отпирающий ключ ко всей литературе «до» и «после» (маленькое отступление: он об этом догадывался. Отсюда столь часто порицаемое набоковское «высокомерие», совершенно законное). Его «ключ»- завещание тем, кому посчастливилось читать вслед Набокову, бесценный дар («Дар»!) нам. Мы ждем возвращения Набокова чтобы двигаться дальше: обрести осознанность, открыться миру, уберечь и преобразовать наш общий дом и порадоваться, глядя на плоды своих трудов. Мы ждем его питающей и «спасительной совершенной красоты», по Достоевскому, которого Набоков не любил за «лобовое» морализаторство, но завет Достоевского исполнил: совершенную красоту «В начале бывшего» слова явил. Владимир Набоков, птица «Сирин», время возвращаться в Россию, по-прежнему печальную и многострадальную, и напомнить нам драгоценные слова забытой песни о грядущей красоте райской, но не той песни, мифологической, усыпляющей, а живительной и вдохновляющей, и так «спеть» ее, как только Вы и можете. А нам.. нам пришло время ее услышать.



55. Альбина Литвинова, художник, культуролог, арт-куратор. Киев

Владимир Набоков. «Камера обскура»

«Камера обскура» - довольно редко упоминаемое критиками произведение В. Набокова, стало модно говорить о «Лауре» или «Комментариях к Евгению Онегину»; «Лолита» не теряет актуальности - о них сказано много, и, главное, хорошо, убедительно, веско. Так, что зачитываешься, и вступать в это многоголосье робеешь – не перешибешь кнутом обуха, да и не нужно. Потому что есть, о чем сказать и помимо, ведь о любимых произведениях можно говорить неустанно, вдохновенно, пылко.

«Камера обскура» - это откровенная предтеча «Лолиты» (та же тема болезненного, неуемного и уничижающего влечения к неприлично юной особе), где и фактура страстей человеческих сильнее выражена, и характеры персонажей рельефнее, пусть они более однозначные, даже плоские в своей тотальности –без внутриличностных парадоксов, что характерно будет всем лолитовским. Если держаться параллели «Камера обскура» - «Лолита», очевидно первородство идеи: в первом романе основная линия обозначена ярко, порывистыми энергичными штрихами, местами сбивчиво и не точно, в «Лолите» - та же самая траектория, но уже выверенная, отшлифованная. При всей этой хронологической очевидности, можно спокойно читать романы в любом порядке – от перемены мест читательского восторга не убудет.

Позволю себе сентиментальную символичность: 33 года, возраст Набокова в момент создания «Камеры обскура» – сакральные годы постижения, впору ожидать чего-то значительного, что смело можно отнести и на счет «Камеры обскура»: через пять лет она будет трансформирована в «Смех в темноте», а спустя целых двадцать два года – новая, существенно переработанная редакция романа. Последний факт свидетельствует о той самой значительности – если автор не утратил интерес к своему произведению в продолжение двадцати с лишним, чрезвычайно насыщенных (в событийно-личном и в литературном смысле) лет, стало быть произведение значимо в его творческой биографии, как минимум на эти два десятка лет, отделяющие «Камеру обскура», прототип «Лолиты», и его окончательное идейное воплощение.

Сам Набоков, уже спустя сорок лет, не то, чтобы кокетничает, но скорее проявляет безжалостность, заявляя о «Камере обскура» - словно приговор самому себе - в сущности молодому, писателю: «Это мой худший роман… Персонажи — безнадежные клише» (Appel A. Nabokov’s Dark Cinema. N.Y., 1974, р. 262.)

Возможно, критики и обозреватели пошли на поводу у Набокова и так упорно избегали обсуждения этого роман, что он стал со временем некоей фигурой умолчания, недостойно, но очень красноречиво «забытым». И всякому понятно, что не может быть такого, чтобы эта работа была совсем никудышей: у писателя с опытом четырех романов и ряда сборников рассказов за плечами, это просто исключено с точки зрения логики здорового развития писателя.

Надо признать, роман как остросоциальная публицистика меток и прозорлив: из экранов, из кинематографа, из тиражируемых популярных изданий в это время (имеется в виду время развития фабулы романа) наружу выползают настоящие монстры-симулякры, ослепляющие запуганного человека своим ужасающим, китчеватым блеском глянца и софитов, - пустые и порочные. Персонажи – «клише» не потому что писатель не доработал, а в силу того, что тогдашнему обществу явлен новый образец идеала - наскоро состряпанный ошарашенной междувоенным ужасом Европой, не готовым к серьезным рефлексиям обществом. А Набоков, наделенный писательским даром интуитивного схватывания сути, снял с него кальку для образа действующих лиц романа.

И безусловно, в жестком по отношению к себе высказывании, Набоков умаляет свои достоинства талантливого рассказчика – в «Камере обскура» пошлейший адюльтер становится подобным сюжету античной трагедии, и весь этот неряшливый фарс, развернувшийся со скоростью разматывающейся киноленты, превращается в сумрачный, роковой фельетон о повсеместной разнузданности, общей нечистоплотности, царящей в душах и в отношениях между людьми. Удивительное и неожиданное чувство охватывает - щемящая тоска по нравственной чистоте.

Отдельного внимания заслуживает название романа, потому что название-ключ не свойственно Набокову. Строго говоря, есть два подхода к вопросу названия произведений, причем это касается не только авторов текстов, но и в равной степени художников, работающих с образом: первый способ – констатация, емкий тезис, где коротко и ясно обозначается самое главное, о чем идет речь («Анна Каренина», «Три товарища», «Лолита»; или картина «Девушка с жемчужной сережкой», «Подсолнухи», «Мост Августа в Дрездене» и т.п.) или второй способ: название-метафора, это может быть как иносказательный намек, разгадав который, можно приблизиться к самой сути произведения («Убить пересмешника», «Идиот», «Над пропастью во ржи», «Похороните меня за плинтусом»; картины «Сад земных наслаждений», «Мягкая конструкция с вареной фасолью – предчувствие гражданской войны»). По сути, все прочие варианты названий лежат в плоскости между этими полюсами.

Было бы занятно поупражняться в игре: как, используя одно из названий произведения, можно было бы метко обозначить суть всего написанного массива, интеллектуальная забава для книгочеев могла бы стать чем-то вроде изысканного обмена впечатлениями и диагностики вкусовых предпочтений.

Если играть в такую игру, самым удачным, на мой взгляд, было бы назвать все творчество Набокова «Камерой обскура». Камера обскура в своем назначении – предмет не обязательный, но прелюбопытный в практическом применении: это оптический инструмент, дающий точнейшее представление о тех вещах, на которые она направлена, всё предельно ясно, до беспощадности, всё как есть в своей первозданности и неприкрашенности. А если вот такую камеру обскура да на нашу внутреннюю жизнь? Не станет ли страшно от того, что увидим мы там? Если внимательно читать Набокова, то окажется, что нет. Можно было бы и не разглядывать (камера обскура предмет вовсе не обязательный в повседневности и не критически важный в эволюционном смысле), к чему эти пристальные вглядывания, дотошные описания малейших душевных колебаний, не всегда благородных и высоких, поминутно сползающих в порок и сумрак внутренней жизни человека?

Признаться, так мало в прозе Набокова возвышенного, одухотворенного, высоконравственного и поучительного, а все же она неизъяснимо притягательна. Как сама жизнь, она течет сплошным, плотным потоком, не оценивая и не назидая, существует просто и бесхитростно в своей естественной данности, словно линяя, сменяет оттенки невероятного в обыденное, и всему есть в ней место, все достойно рассмотрения. Читая Набокова, словно ощупываешь с особым вниманием привычные вещи, и они благодарно открывают свою незамысловатую сущность, прикосновение к ткани бытия становится осмысленным и ровным – радости не экзальтированные, но мерцающие, беды – не рвущие сердца, а попросту происходящие. Завораживающая, размеренная мантра бытности - это проза Набокова, и пока ты пребываешь здесь, среди ныне живущих – ты причастен, поэтому все написанное о тебе и для тебя, и ты упоительно рассматриваешь всю житейскую, будничную возню в деталях, словно через камеру обскура.



54. Татьяна Бонч-Осмоловская, поэт, писатель. Сидней

В пансионате

…с другой стороны, в наших действиях есть нечто, пусть не противоречащее засохшей казуистике, намертво, с зарубинами, кляксами и шрамами от позднейших правок, вписанной в свод пыльных юридических манускриптов, но не вполне пристойное, вроде подглядывания за нимфетками с обгорелыми на голодном утреннем солнце задами, бросившими пахнущие олеандром и ландышем одеяния на траву, в потрясенные физиономии кузнечиков, снующих между согнутыми под бременем росы травами. Девицы мчатся, не замечая насекомых, сухими лепестками перелетающих лепешки шелковых одеяний, мчатся, юным хохотом оправдывая ненаблюдательность, мчатся, чтобы окунуться в ледяные всхлипы горного озера. В младенческой молочной синеве неба gérant-ом при исполнении, забытым часовым альпийской республики висит облако, розовеющее изнанкой и тяжелое девственным соком внутри, а под ним, изволите видеть, уже в воде – вон они, плещутся, балуются, озорницы. Да вон же, за узорным мостом, между сумбурных седых кустов. Вовсе нет, Долорес не самая карапузенька. Разглядели? К великому удовлетворению и неизбывному несчастию наблюдателя, распознанное однажды в хаосе черт, веревок и линий, как проявившееся при снятии мягкой мокрой бумаги, больше не исчезнет в тумане и первозданном хаосе, но останется в памяти навсегда.

Что ж вы кричите? Глядите под ноги, а то поскользнетесь ненароком. Лестницы у нас в башне мраморные, сточенные шагами постояльцев до скользкой гладкости, а узорные перила старинной работы за век стерлись и растворились до исчезновения. Я-то привык ежедневно совершать выверенные, осторожные и в то же время решительные шаги, вроде поворотов шестеренок часового механизма, сработанного в гетто горного городка, а вы глядите, куда ступаете. Сумрачно у нас, слизь на ступенях, слякоть. В такую лужу с головой уйдешь, не заметишь, пока засмотришься на облако, промелькнувшее кремово-розовым светом.

Теплые шкурки, прикасающиеся к ногам – таксы. Неизвестно откуда взявшиеся и заполонившие наши лестницы, словно размножившиеся прямо на ступенях, бородавчатые, седые от рождения таксы. Невозможно сделать шаг, чтобы не наступить на одну.

Никакая не мышь, это бражник, ночной мотылек, олеандровая зубокрылая прозерпина. Пока еще куколка, прячется в тени, дожидаясь тепла, словно пьяница скрипучего открывания двери винного подпола, откуда польется в изобилии счастье летнего травяного зноя.

Посторонитесь, господа, пропустите. Доброе утро, генерал. Бело-золотая форма, сверкающий кавалергардский мундир необычайно идет вам. Вы будете блистать на празднике, особенно золотистая кираса на груди. Несомненно, генерал, несомненно. Незабываемо.

Ни в коем случае! Держитесь ближе к стене, не разговаривайте с обитателями пансионата. Разумеется, они все свободные люди. Скажу вам более, вы ведь заслуживаете доверия, каждый из них заплатил высокую цену за пребывание в нашей гостинице. Эта дама, видите светящийся белый шрам на белоснежном лбу – след автомобильной аварии на угрюмых склонах Лагодана, ее желтый спортивный автомобиль столкнулся, только задумайтесь, какая трагическая нелепость, какой ужасный водевиль, с бродячим цирковым фургоном. Из года в год она возвращалась в наполненный влажным воздухом и теплым дождем город, пока не перебралась к нам, поселившись в роскошном люксе с балконом и видом на озеро.

Мы не раз еще встретим их, будьте уверены. Это он сидит безвылазно в номере, по-утиному вытягивая шею, со стеснением сердца заполняя и злобно отбрасывая страницы в мусорную корзину, и вдруг поднимает голову от хаоса исписанных, перечеркнутых и переписанных страниц, чтобы исследовать раздавшийся со стороны окна звук, оставшийся без рифмы. Другие наши гости устраивают вечеринки, гуляют по лестницам и коридорам. Пьесы даже разыгрывают. Мы записываем их на магнитную ленту и отправляем почтовым экспрессом наружу. Вы может быть слышали нелепые слухи, порочащие честь нашего заведения. Мы делаем все возможное для комфорта постояльцев, невинные концерты и самодеятельные спектакли этих старательных чистых людей подтверждение тому. Отчего опасаться одного пролета и не бояться другого? Ограниченность во времени не более беспокоит его, нежели ограниченность в пространстве. Вид собственной матери, машущей рукой с балкона, поражает его больше колонны друзей на пути к кладбищу. Представление разверзнутого лона пустой детской коляски до зарождения в ней младенца внушает ему больший страх, чем погружаемый в глубину земли гроб, в котором помещается его отжившее существо.

Одно способно вселить в него уверенность, убедить в абсурдности его смехотворного и ужасного положения, его грядущего уничижения на этой нелепой доске, где фигуры расставлены и убраны в жестяную коробку без его участия, это твердая уверенность, что он спит, а время течет так же легко в обе стороны и замыкается по кругу.

С большой буквы, если желаете – Кругу. Таково свойство здешних лестниц, устало вьющихся в темноте, они поднимаются, где вы ожидали спускаться, и спускаются в звенящий полуночными звездами овраг, когда вы ожидали… Не все любят, знаете ли, запах черемухи, произрастающей в окрестности.

А ведь прежде, когда он только прибыл в пансионат, он наравне со всеми принимал участие в невинных забавах, в наших сценических постановках, воспроизводя роли, игранные ими за стенами замка, будь то царственное лицо в изгнании, унылый бродяга с бледной пожухлой фиалкой в петлице, состарившаяся примадонна с накрашенной лиловой краской глазами, вздымающая руки к небу и медленно валящаяся на подмостки, или великий поэт, занятый сочинением последнего шедевра, оставшегося непонятым. Разумеется, он мог претендовать лишь на роль статиста, просиживающего отведенное ему время в глубине зала, в давящей на грудь, дурно пошитой одежде, изображающей придворный камзол, но что вы хотите, не всем играть принцев и королей.

Скажу я вам, он сам себя сковывает. Не удовлетворяясь перестановками букв в имени или прочтением слов в обратном порядке или же стойким отказом от употребления на письме одной или другой буквы, он, наш мечтатель, отказался от всего родного алфавита, осваивая иные наречия, виды и числа.

Он сам выбрал себе комнату самую обыденную, в глубине здания, с намалеванными на стенах незабудками, а ведь я предлагал ему и получше. Можете заглянуть в глазок, видите его лицо в крошечном зеркале, доверху полным цветочным настоем? Смотрите.

Разумеется, я отпускаю его. Соскальзывая по косому лунному лучу, я перерезаю туго натянутую резиновую нить, погружая его в ту сияющую подвижную среду чистого времени, куда он стремится. Крупный мотылек цепляется мохнатыми лапами за решетку, только что расправившиеся серовато-зеленые, с темной каймой крылья подрагивают в порыве тонкого, восхитительного счастья.

Трень-брень, трень-брень, господа! Добрая ночь, чтобы бражничать. Пойдемте в зал. Только тише, ступайте тише, я умоляю вас. С одной стороны, он все равно не услышит нас, погруженный в неотступные, прокатывающиеся дрожью отвращения воспоминания о книгах, которые когда-то давно, когда еще был жив, написал он сам...



53. Игорь Росс. Санкт-Петербург

Вечность

Ветер пустыни клонил низкие карликовые растения к земле. Они изгибались, как будто не имели жесткого стебля, но чуть порыв ослабевал, растения выпрямлялись и колючие ветки дрожали. Мутный песчаный по-ток стелился по барханам. Клубки травы катились, словно невесомые ежи-ки, застревали в ветках и повисали на них, как лохмотья. Ветер трепал сухую траву.

Согнутая фигура человека двигалась по пустыне. Одной рукой он придерживал на голове шляпу, а другой воротом пиджака закрывал грудь и шею. Струи песка стегали по лицу, он забивался в рот, хрустел на зубах, колол глаза. Путник жмурился. С каждым шагом ветер ослабевал, словно на него влияла ходьба. Человек шел уверенней и перестал жмуриться. Ветер затих. Слабая поземка омывала ноги. Следы на песке тут же сглаживались.

С бархана путник заметил во впадине серый досочный сарай с плоской крышей. Путник спустился к нему. Козырёк крыши свисал чуть выше головы. Из таких же уже постаревших досок была сколочена дверь. Нелепость двери придавала блестящая золотая ручка в виде змеи. Она изгибалась и двумя коленьями у головы и хвоста крепилась к доске. Путник невольно потянулся к змеиному прогибу. Здесь доска была обшарпана. Он дернул за ручку, дверь подалась, он вошел внутрь.

Белый зал был огромен, намного большее сарая. По периметру зала возвышались колонны. Потолок заволакивал туман. Свечение исходило от колонн, свода, безукоризненно чистого мраморного пола. Между колоннами была чернота. Откуда-то из нее, словно из темной расщелины на середину зала выпорхнула тонкая, хрупкая, обнаженная балерина. На ее теле едва угадывалась прозрачная вуаль. Балерина встала на носочки пуантов, слегка наклонила голову, опустила руки и замерла.

− Лолита,− воскликнул путник. Его мрачный взгляд озарился огоньком возбуждения. На впалых щеках с небольшой щетиной проступило пятно румянца. Путник впился глазами в Лолиту. Она вздрогнула и начала танцевать. Ее танец походил на трепетание мотылька в паутине. Под вуалью дрожало маленькое, беззащитное и робкое создание. Словно из последних сил, она взмахнула рукой, сделала высокий прыжок. Вуаль над ней взлетела и вновь накрыла страдающее тело. Оно преобразилось. Начало извиваться под звуки неясных аккордов. Сила жестов, движения, вибрации танца пронизывали путника. Он становился алчущим и агрессивным, стремился приблизиться к балерине. Лолита едва касалась пуантами пола, парила в воздухе и взмывала под самый свод к туману, который следовал за ней шлейфом и пропадал. Она улыбнулась. На щеках появились ямочки. Лолита то отдалялась от путника, то приближалась к нему ко всему безучастная. Он очень близко видел под вуалью ее грудь, которую мог накрыть своей, неиспорченной мозолями грубого труда ладонью.

Путник протянул руку вперед, но лишь успел почувствовать воз-душное скольжение вуали. Лолита сделала шаг назад. Обожаемый образ отдалился. Вздох груди, тонкая талия, движение упругих ножек, поднятые вверх руки, вращение тела - видение меняло свой облик, как глиняный со-суд под руками гончара. Каждый оборот изменял и дополнял форму новыми чертами. Ваятель проверял на зрелость чувства и медленно разжигал пламя, ловил невидимые нити, стягивал их в пучок и управлял страстями.

Путник опустился на колени и уже обеими руками тянулся к образу, словно молил о прощении. Лолита одним прыжком долетела до своего единственного зрителя и остановилась перед ним на цыпочках. Он обнял ее ноги и окунул свое лицо в прохладную нежность вуали. Только сейчас Лолита удостоила взглядом путника, она неторопливо сняла с себя вуаль и опустила воздушное покрывало на голову обожателя. Искры заиграли во-круг него и сила, как вихрь, как мгновенный смерч, смела все одежды. Он остался обнаженный, обнимал Лолиту, и ни что не мешало ему обладать ею. Как два лебединых крыла, ее ноги вспорхнули перед ним и открыли дорогу в пропасть. Он в упоении целовал ее, захлебывался от восторга и водоворот страсти закручивал его в пучину наслаждений. Он не верил в свое счастье и лихорадочно стремился приблизить пик своего блаженства. Только после его свершения, он мог почувствовать силу и, наконец, поверить в свою дорогую победу.

Его отделяли мгновения от цели, и вдруг Лолита выскользнула из объятий, словно просочилась сквозь его пальцы. Он обнимал воздух. Под ногами была земля. Семя с пронзительной болью выплеснулось наружу и оросило почву. Он стоял обескровленный, бледный, жалкий, опозоренный и растерянно озирался по сторонам. Много безобразных лиц смеялось во-круг него. Среди них была Лолита. Она оскалилась, и два клыка накрыли ее нижнюю губу. Из копны волос на голове торчали маленькие рожки.

Путник хотел выпрямиться, но спину сковал новый виток боли. Между его лопатками торчала рукоятка ножа, который воткнули вчера во время игры в карты. Маленький чертенок расшатывал ручку, бередил плоть, но не пытался вытащить клинок.

Спешить было некуда. Наступила вечная пора мучений.


52. Мария Давыденко, писатель. Волгоград

Набоков: раздражающе безупречен и не близок среднестатистическому американцу

Чтобы стать издаваемым писателем в наше время, нужно быть или бывшим наркоманом, или звездой реалити-шоу, или националистом. Треша, треша, всем подавай! Ты должен быть или гламурным блогером, или бывшей любовницей президента, или ребёнком знаменитости. Лакшери, лакшери, всем подавай! Ты должен быть или звездой кулинарных шоу, или жертвой цунами, или жертвой сексуального рабства. А если ты ребёнок знаменитости, ведущий кулинарный блог, лечился в наркологической клинике, являешься членом Госдумы, то книга тебе просто обеспечена. Её даже за тебя напишут, главное – твоё имя на обложке. А где люди, которые просто хорошо пишут? В каких-то унылых кулуарах или на литературных сайтах, у которых рейтинг ниже плинтуса? Где литературные самородки? Почему сейчас интересуют больше истории, чем умение эти истории оформить? Сейчас нужно добиться чего-то в другой области, чтобы потом твоя книга стала бестселлером. Вернее, чтобы твою книгу просто напечатали, нужно быть успешным в каком-то другом деле. Просто так писателем стать нельзя. По крайне мере, узнаваемым и продаваемым. Умения писать, с ударением на А, уточняю, недостаточно. Вернее, оно вообще не нужно, если ты ведёшь популярный блог о сотне способах приготовления картошки или блог о том, как сделать популярный блог. Издатели за это возьмутся. Но чтобы вот так просто сочинять – это прерогатива неудачников, которые ничего другого делать не умеют или попросту не способны.

Где те люди, которые будто знают обо всём, которые превращают текст в цитаты, которые свои чувства делают цитатами, те, кто придумывают людей, которые становятся героями для всех? Где те люди, которые страдали за свои идеи, которые отстаивали свои произведения, которые доказывали, что их произведения имеют право на существование?

Вот Набоков, например, был специалистом по чешуекрылым, по шахматным задачкам, по английскому и французскому языкам, по мировой литературе, и даже по кроссвордам. Но он всегда был, прежде всего, писателем, а потом уже преподавателем, энтомологом, филологом, шахматистом. Он всё досконально исследовал, чтобы это описать, потому что ему многое на свете было интересно, помимо славы и денег. Он же не стал сначала чемпионом мира по шахматам, чтобы написать об этом книгу. И он не играл на подобном уровне. Но писал он ещё на несколько уровней больше. Да, он написал «Лолиту», чтобы читали все остальные его книги. Да, большинство и не вспоминали бы его теперь, не будь многократно экранизированной «Лолиты». Потому что его книга «Дар» нужна в наше время только исследователям мировой литературы и большим любителям чтения, но не «массам». А сейчас издатели хотят исключительно сразу «Лолиту» и ничего больше. Они и слышать бы ничего не захотели про «Дар». Но Набоков создал «Лолиту», будучи уже признанным автором, у него уже были изданы книги, которые соответствовали его эстетическому восприятию. У него была возможность для творчества. Захотелось ему написать о маленькой девочке и интеллигенте-педафиле, и он это сделал. Но не из-за того, что заранее знал, насколько большой ажиотаж вызовет эта история, не из-за того, что она соответствовала запросам издательства. Напротив, тогда он даже не был уверен, что книгу примут и редакторы и читатели, хотя уже был знаковым автором. Но он написал экстравагантную историю, потому что не мог её не написать. Если писателю что-то втемяшится в голову… И это сработало. Он стал автором бестселлера. Но помимо бестселлера у талантливого автора были и другие «андеграундные» истории, которые ничем не хуже, а, может быть, даже лучше. А сейчас большинство писателей так и остаются авторами одной книги, потому что они или бездарности, за которых всю работу сделали литературные рабы, или им просто не издают остальные книги, которые «не будут продаваться». Так и «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» и «Под знаком незаконнорожденных» не были бестселлерами, хотя и принадлежат перу того же Набокова. Но их же издали, их до сих пор читают.

И самые лучшие писатели сейчас те, кто начали писать ещё в девяностых, когда можно было писать просто так, не подкрепляя этим свой статус в иной отрасли. Быть писателем в наше время – это, конечно, всё равно, что быть параноиком. Ты словно бьёшься об стену, борешься и борешься против привычки современных людей воспринимать информацию визуально, против привычки современных людей во всём видеть материальную выгоду.

Но от литературы нельзя отказаться. Потому что хорошие истории, продуманные персонажи нужны всегда. Через них человечество оценивает свой век, воспринимает важную информацию. Кассовое кино не будет создаваться, если не будет крепких сценариев и литературной основы. Вот и экранизируют сейчас по десятку раз истории, которые написали ещё в прошлом веке. Новых то создать не получается или не дают такой возможности. Нужны истории, проверенные временем, желательно по тысячу раз, а то вдруг люди не пойдут шуршать в кинотеатрах попкорном, и мы не отобьём свои деньги. Не хотят в наше время рисковать. А без риска искусство не создаётся. Только одноразовый ширпотреб.

Интересно, чтобы подумал Набоков о современной литературе? Наверное, он бы о ней не думал. Мне кажется, в современном мире он писал бы в стиле гонзо-журналистики и вёл бы колонку в каком-нибудь неподъемном журнале, который большинство не могут позволить себе выписать, под названием «Как выжить талантливому писателю в XXI веке». Он писал пугающе безупречно, кажется, что этот человек разбирался во всем, он был недосягаемо образован. Сейчас же ценят те истории, где автор пережил всё на собственном опыте, и желательно цунами или землетрясение, и не так важно умеет он писать или нет. С ударением на А, конечно. Прекрасно, что Набокову исполнилось сто двадцать лет, а не, скажем, сорок. В наше время любят авторов «попроще» и интеллект «не хавают». А я вспоминаю огромный портрет Набокова в кабинете научного руководителя, и как сурово Набоков взирал с портрета на студенток, рассказывающих об обществе потребления на примере журнала Vogue. Наверное, сейчас ведут бьюти-блоги и рассказывают о творчестве Набокова на примере крема с азиатской центеллой. Где Набоков, а где мы?


51. Григорий Аросев, писатель. Берлин

Бесконечный набоковский день

Двадцать пятого июля, очень ранним утром, я вышел из своей берлинской квартиры и пошёл в направлении метро. Путь лежал в аэропорт Тегель, что на северо-западе города. В разделённые времена Тегель обслуживал именно Западный Берлин.

Выходить мне нужно было на станции «Курт-Шумахер-плац». Но ещё три совсем коротких перегона — и была бы остановка «Хольцхаузер штрассе». Оттуда пешком метров шестьсот до Русского православного кладбища. Там похоронен Владимир Дмитриевич Набоков, отец писателя, убитый в Берлине в марте 1922 года. Его сын, конечно, приходил туда довольно часто.

От аэропорта ещё минут пятнадцать автобусом и десять пешком — и вот она, Несторштрассе, дом 22. Последний берлинский адрес Владимира, Веры и Дмитрия Набоковых — именно оттуда они в середине января 1937 года уехали в Париж. Другие набоковские адреса в Берлине примерно там же, район Набоковы почти не меняли, а на одной из улиц — Луитпольдштрассе — даже ухитрились пожить дважды — несколько месяцев в двадцать пятом и почти три года с 1929-го по 1932-й.

Я вышел на «Курт-Шумахер-плац», думая обо всём этом. Пересел в автобус, доехал до Тегеля. Рейс 963 авиакомпании Swissair, вылет в 6:55. Курс на Цюрих!

Полёт я провёл в водянистом сне. Об аэропорте, дороге до центра Цюриха, короткой прогулке по его центру в ожидании поезда можно было бы рассказать, но это к теме не относится, ведь стремился-то я в Монтрё.

Монтрё!

Волшебное слово, вам не кажется?

Впервые я его услышал ещё в школе, когда никаким Набоковым не пахло — зато пахло группой Queen, которая чуть ли не половину своих альбомов записала в студии в Монтрё. Побывать там мигом стало моей заветной мечтой — куда там Остапу с его Рио. Мечта крепла, зрела, но сбываться не спешила. Я бывал много где, но Монтрё оставался недосягаемым местом.

А потом начался Набоков. Вначале просто как загадочный автор, потом как предмет дипломной работы (я учился на театроведческом и писал о его пьесах). Потом как писатель, которому я безвольно (но, к счастью, недолго) подражал... Потом... Потом... И вот много лет спустя я оказался в Берлине на постоянной основе и почти сразу соорудил себе путешествие в Монтрё — возможности наконец догнали желание.

Помимо прочего, я огромный любитель табличек с названиями городов. Чуть было не брякнул, что я их «собираю», но увы, подобному хобби следует посвятить буквально всю жизнь. Поэтому я собираю фотографии табличек с вокзалов и аэропортов, где побывал сам. В отношении моего хобби Европа чаще всего необычайно уныла и однообразна — порадоваться факту прибытия в новый город можно, но выделяющуюся из общего ряда табличку на вокзале встретишь редко. В Германии всё до уныния непривлекательно, Швейцария — не исключение. Белые буквы на синем фоне — таким был Цюрих, такой была Лозанна, где я делал пересадку...

И вот Монтрё. Первое, что я увидел — табличка. Точнее, просто название. На вокзальном здании из белого мрамора (конечно, на самом деле из чего-то другого, но сразу захотелось поверить именно в мрамор) были высечены элегантные, с засечками, буквы: MONTREUX. Господи, неужели доехал?

От вокзала до берега буквально три минуты пешком. Невыносимое блаженство — вдыхать ароматы Женевского озера. Да-а, Набоков и Меркьюри знали толк! Это же почти Ялта, по запахам точно, пейзажи, правда, поспокойнее.

Лето, темнеет поздно, но и по времени ещё далеко до вечера. Куда идти? Конечно же, к отелю «Монтрё-Палас». К тому самому, где жили Набоковы почти все семнадцать лет, которые прошли после их возвращения в Европу из США.

Кстати, о Набоковых (о множественном числе).

Вот мы часто говорим: Набоков отказывался приобретать своё жильё, ограничиваясь съёмными домами, а в итоге оказавшись вообще в отеле — в том самом «Монтрё-Палас» (другой вопрос, что набоковский сьют был, конечно, мгновенно превращён в квартиру, но сути это не меняет — отель). Да, Владимир не хотел привязывать себя к собственности. А Вера? Её мнение по сей день остаётся в тени, чтобы не сказать — для нас вообще не существует.

Я подобрался к отелю и долго ходил вокруг памятника Набокову, который стоял чуть поотдаль от здания. Рядом с писателем — сплошь музыканты (Сантана, Арета Франклин, Рэй Чарлз). Набоков сидит, чуть раскачиваясь: передние ножки стула чуть приподняты. Он облачён в костюм, но брюки ниже колен заправлены в высокие носки (чулки?), что вкупе с тяжёлыми ботинками как бы говорит, что наш фигурант только что вернулся с прогулки, вероятно, посвящённой ловле бабочек. И уже что-то обдумывает.

Конечно же, я зашёл в отель. Обычная суета, ничего особенного. Набравшись смелости, я обратился на стойку администратора. Мол, я понимаю, что вам не до меня, я не ваш постоялец, но так хочется посмотреть хотя бы на дверь набоковского сьюта, может, разрешите? Девушка-администратор нисколько не удивилась (чему удивился я), позвала другого сотрудника, и он меня сопроводил на какой-то этаж (какой? Не помню уже). Элегантная табличка: Vladimir Nabokov Suite 65. Надпись обрамлена какими-то травинками-цветочками. Число — вероятно, формальный номер комнаты. Фотографии на стенах.

«Часто просят отвести сюда?» — спросил я. «О да, но мы привыкли, это наша работа», — ответил сотрудник. «Сейчас тут кто-то живёт?» — «Постоянно, номер забронирован навсегда вперёд». — «И дорого?» — «Очень». Тогда я не спросил, а сейчас в интернете не найти, сколько стоит снять этот номер. Цена обычного — пара-тройка сотен евро за ночь. Набоковский сьют, понятно, изрядно дороже...

Я ночевал в хостеле на берегу Женевского озера — да, контраст с «Монтрё-Паласом» большой, но я не переживал из-за этого. Гораздо больше меня занимала простейшая мысль. Часов за 10 я совершил путешествие из точки «А» (Берлин) в точку «Б» (Монтрё). Причём если бы я не подстраховался с покупкой железнодорожного билета на случай опоздания самолёта, дорога заняла бы ещё меньше. Но для ровного счёта пусть будет 10 часов. А Набоков одолел это же расстояние за 23 года. И только через Париж и США, прямее дороги не нашлось.

Но и это изумляет не так сильно, как то, что дорога Набоковых из Берлина в Монтрё оказалась подчёркнуто в одну сторону. Для жителей и любителей Берлина (меня включая, чего уж), конечно, Набоков — берлинец, но, положа руку на сердце, Набоков Берлин не любил и знал его не лучшим образом — только то, что ему необходимо. После отъезда из страны в 1937 году он никогда больше не приезжал в Германию, хотя прожил после этого ещё 40 лет, а семнадцать последних провёл в соседней Швейцарии, в «Монтрё-Палас», выезжая куда-либо только по семейным, туристическим и деловым поводам. И даже могила отца на русском кладбище в Тегеле не убедила Набокова, что в Берлин можно приехать ещё хотя бы раз. Как, впрочем, и в Прагу — где покоится мама писателя, Елена Ивановна, оказавшаяся в Чехословакии после гибели мужа.

Прага, Берлин... А остались они, Вера, Владимир, Дмитрий, всё-таки на Женевском озере — на кладбище деревеньки-спутника Монтрё под названием Кларан, которое я посетил в тот же бесконечно длившийся знойный июльский непостижимый набоковский день.


50. Виктория Шохина

«Лолита»: на полпути к экрану

О том, как Набоков писал сценарий и что из этого вышло

В 1959 году, когда «Лолита» была на самом пике славы, режиссёр Стэнли Кубрик и продюсер Джеймс Харрис обратились к Владимиру Набокову с предложением написать сценарий по роману. Они встретились, поговорили, но дело ничем не кончилось. В то время в США действовал Кодекс Хейса (Hays Code) – строгий стандарт нравственной цензуры. Поэтому продюсеры хотели, чтобы в конце фильма был явный намёк на то, что Гумберт Гумберт на самом деле был тайно женат на Лолите. Набоков с этим не согласился.

Но сама идея экранного воплощения романа всё-таки его зацепила. Однажды ему пригрезился «Привал Зачарованных Охотников», где останавливаются Гумберт и Лолита, - на цветной плёнке и даже со звукорядом. А тут и Кубрик повторил предложение. Они снова встретились, и Набокову показалось, что теперь «режиссёр склонен потакать его капризам, а не капризам цензора».

Над сценарием Набоков работал шесть месяцев. Получилось около 400 страниц. Как сказал Кубрик: для фильма на семь часов. Надо было сокращать, что Набоков сделал не без удовольствия: «в результате пьеса (так он называл сценарий.- В.Ш.) выиграла в смысле законченности и опрятности».

Изменения, внесённые в сценарий, - своего рода автокомментарий писателя к роману и кое-что в нём проясняют. Так, в романе Гумберт убивает драматурга Клэра Куилти, своего соперника и двойника, ближе к концу. В сценарии же сцена убийства демонстративно вынесена в Пролог. Этот, по выражению Набокова, «безмолвный сумеречный эпизод» более всего напоминает пьяную галлюцинацию (Гумберт вообще много пьёт) и придаёт всей истории ирреальность сновидения. И самое, быть может, главное: сценарий подтверждает теорию, согласно которой Джон Рэй, написавший Предисловие к роману, и Гумберт Гумберт – одно и то же лицо (the single-author theory).

В романе Джон Рэй – д-р философии (что может обозначать любую гуманитарную науку). В сценарии он – психиатр. Из Предисловия к роману следует, что Гумберт и Джон Рэй никогда не встречались, рукопись Рэю передал – уже после смерти Гумберта – его адвокат. По сценарию они знакомятся в психиатрической клинике – как врач и пациент. В романе Джон Рэй изолирован в Предисловии. В сценарии он повествователь, который бесцеремонно вмешивается в повествование. Вот Гумберт с женой Валерией едет в парижском таксомоторе. Доктор Рэй за кадром комментирует: «Она никогда не была так многословна». Гумберт послушно повторяет: «Ты никогда не была так многословна…» То есть, согласно сценарию, Доктор Рэй – второе «я» Гумберта. Или – первое. То ли психиатр нездоров и отчуждается от своих проблем, приписывая их другому – вымышленному -- лицу. То ли пациент вообразил себя психиатром, по принципу: кто первым белый халат надел, тот и доктор. Для простоты будем называть его Гумбертом Гумбертом.

Тут надо прояснить, кто такой Гумберт Гумберт. Набоков говорил, что «первая пульсация "Лолиты"» была связана с … заметкой об обезьяне, которая, научившись рисовать, смогла изобразить только решетку своей клетки». Вся исповедь, точнее, псведоисповедь Гумберта, - решетка, которую он, заключенный в клетку своей страсти, только и способен изобразить. Но это еще не всё!

Гумберта часто называют литературоведом, на самом деле он наивный, даже очень наивный читатель, напоминающий Эмму Бовари ( «Она читает эмоционально, поверхностно, как подросток, воображая себя то одной, то другой героиней», - отмечал Набоков). В том-то и интрига!

О своей главной проблеме Гумберт проговаривается в главе 5 части I романа: «…Мой мир был расщеплён. Я чуял присутствие не одного, а двух полов, из коих ни тот, ни другой не был моим; оба были женскими для анатома; для меня же, смотревшего сквозь особую призму чувств, «они были столь же различны между собой, как мечта и мачта». Исходя из этого, ему можно поставить диагноз «расстройство множественной личности» (multiple personality disorder). В сознании человека, страдающего таким расстройством, может быть до ста(!) личностей. И все они - разные! (То же происходит и с сознанием настоящего писателя, оно может вмещать энное количество чужих сознаний – и Наташу Ростову, и Наполеона, и лошадь…)

Похоже, что Гумберт Гумберт - или Джон Рэй - представляет себя поочередно то нимфолептом-педофилом, то его жертвой – прелестной нимфеткой (примечательна ремарка, где он говорит про себя: «чудно спал и ел с аппетитом школьницы»), то обычной женщиной, «громоздкой человечьей самкой». Не говоря уже о Клэре Куилти, которого он убивает. А на самом деле – убивает своего «черного человека».

И галлюцинаторный Пролог сценария, и всё его действие, разворачивающееся «от мотеля к мотелю, от одного миража к другому, от кошмара до кошмара», и «Поселение Серая Звезда» , в котором Лолита умирает при родах, – «столица книги», по слову Набокова (как поясняет А. Долинин, имеется в виду серое вещество в областях мозгла, отвечающих за сенсорное восприятия, память, эмоции и речь.) - всё свидетельствует в пользу того, что эту love story с трагически концом Гумберт Гумберт, он же Джон Рэй, только вообразил. (Не путать с тем, что вообразил писатель Набоков!)

Кстати, в сценарии предполагалось камео самого Набокова, охотника за бабочками. Пренебрегая границами между мирами, он бегает с сачком по территории сновидения.

В финале сценария последние слова Гумберта такие же, как в романе. Только особо подчёркнуто (в ремарке), что голос его становится «ясным и уверенным»: «…Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это — единственное бессмертие, которое мы можем с тобой разделить, моя Лолита». Так сквозь решетку нездоровой – низкой - страсти пробилась волшебная книга. И таким же волшебным должен был стать фильм.

Но не сложилось.

Харрис и Кубрик провозгласили «Лолиту» лучшим сценарием, когда-либо написанным в Голливуде. Что не помешало им тут же заняться его переделкой и сокращением. Убрали даже камео.

Но в кастинге Набоков поучаствовал. Он не хотел, чтобы Лолиту играла девочка, скорее - сказочная dwarfess, карлица. Однако Кубрик на карлицу не согласился. Остановились на Сью Лайон: ей было около 15 лет, но выглядела она старше. (Забавный момент, о котором пишет Б. Бойд: Набоков случайно увидел в журнале фотографию сына Дмитрия в окружении претенденток на роль Лолиты и, конечно, потребовал немедленно прекратить этот несанкционированный кастинг.).

Премьера состоялась в Нью-Йорке 13 июня 1962 года. Набоков фильм похвалил и назвал Кубрика великим режиссёром. Деликатно отметив при этом, что Кубрик и он видят роман каждый по-своему. Свой сценарий Набокову удалось опубликовать, сломив сопротивление Кубрика, только в 1974 году. Сделал он это «единственно из желания представить полный сил вариант состарившегося романа».


49. Ирина Сухорукова, библиотекарь. Тюменская область, г. Ишим

«Счастливый дар Набокова»

Кто не знаком с творчеством Владимира Набокова? Я думаю таких людей очень мало. Даже те, кто не читал его произведений, услышав, «Лолита», сразу понимают, о каком писателе идет речь.

Набоков, - очень неоднозначная фигура. И его произведения – тоже.

Самые верные представления, которые мы хотим получить о ком-либо, тем более о великом человеке, - это, скорее всего, его собственные представления о себе.

«Моя собственная жизнь несравненно счастливее и здоровее, чем жизнь Чингис-хана, по преданию – отца первого Набокова, мелкого татарского князя XII века…».

«Когда я испытываю тоску по России, я поднимаюсь в горы в поисках бабочек и на границе леса обнаруживаю местность, прямо переходящую в Россию моего детства…»

Большинство своих трудов Набоков написал в разных странах своего пребывания. Волею судьбы, он был вынужден уехать из России. С 1919 года Набоков ни разу не побывал на Родине и – побывал столько раз, сколько писал о ней слов и сколько раз русский читатель открыл его книги.

Творчество Набокова, я считаю, это великий дар судьбы, данный свыше. Сам «Дар» стал последним русским романом Набокова. Дальше, был дар творчества, словно из куколки русской литературы, мотыльком выпорхнул в цветущие небеса англоязычной литературы. Но все же в глубоких снах «куколки», душа и самый стиль, носились по русским неземным и райским полям.

Владимир Набоков увлекался энтомологией, наверное, поэтому в его книгах столько райской флоры и фауны, особенно бабочек. Ведь бабочки – символ душ, душ писателей и их книг, которые живут в творчестве Набокова, общаясь друг с другом и с нами, напоминая нам всем, что мы творим каждый миг, создаем мир, и это наш общий дар.

Так что это за дар, который есть в каждом из нас: чувствовать жизнь, как величайший дар. Это наш общий дар: дар жить, любить, прощать, творить, читать и подхватывать вечность, словно легкий мяч сердца, переброшенный через упругую сетку перелистываемой, покачнувшейся страницы темно и сладко накренившегося дня.


48. Валерий Скобло, поэт, прозаик, публицист. Санкт-Петербург

Набоков как политический энтомолог

Впервые книга Набокова попала в мои руки лет 40 с лишним назад, это, конечно же, была "Лолита", затрепанный полуразвалившийся томик карманного формата, вышедший в каком-то западном издательстве. Как и все книги такого рода - на один день, точнее - ночь, со всеми предостережениями о необходимой осторожности и конспирации. Да хоть бы и на неделю дали, все равно прочитал бы за те ночные часы, которые как миг пролетели после того, как открыл первую страницу. Ничего такого, особо "аморального", о чем поговаривали, в "Лолите" не оказалось, но, пожалуй, ни до, ни после этой книги я так надолго и глубоко не задумывался о том, что такое любовь.

Нет, Набоков не стал моим любимым писателем, более того, он не стал мне и особо близок, мне вообще трудно представить человека, для которого Набоков относится к числу самых близких писателей, он все время "держит дистанцию" между собой и читателем, огонь, которым полны его произведения, поистине бледный, он скрыт глубоко под поверхностью, и, во всяком случае в прозе, никогда, почти никогда, не вырывается наружу, но тем явственнее для внимательного читателя его присутствие в самой глубине, это скрытое присутствие и создает при чтении силовое поле высокого напряжения, не дающее закрыть книжку, пока не будет прочитана последняя страница.

Набоков, как никто другой, далек от философствования и морализаторства, опять же, точнее будет сказать, что и философия и мораль скрыты на самом дне, и зачастую в этом смысле его произведения имеют двойное дно. Приведу пример, известный скорее в качестве образца энтомологических увлечений Набокова и относящийся даже более к Набокову как читателю и критику, чем писателю. Альфред Аппель во "Введении" к "Аннотированной "Лолите" (мне не попадался русский перевод этого издания) приводит слова Набокова, который в точности определил ему, какого рода жуком был кафковский Грегор Замза из "Превращения": "Это был... жук-скарабей... и ни Грегор, ни его создатель не осозновали, что пока комната убиралась уборщицей при открытом окне, он мог бы вылететь, спастись и присоединиться к другим счастливым навозным жукам, катающим навозные шарики по сельским тропинкам" (пер. Б. Эпштейна).

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы видеть тот второй, более глубокий смысл, просвечивающий через энтомологическое замечание Набокова. Мир Набокова, пожалуй, не менее страшен и абсурден, чем у Кафки, - вот только герои у него другие. Самые сильные, одухотворенные, близкие самому Набокову, всегда интуитивно ощущают, в отличии от Грегора из "Превращения", что под жесткими надкрыльями у них скрыты крылья. Этих героев не сломить никаким давлением и демагогией, в нужный момент эти крылья затрепещут за спиной и, подобно Цинциннату из "Приглашения на казнь", они, вольно цитируя Набокова, привстанут, осмотрятся, мало, что останется после этого взгляда от площади с эшафотом, и направятся в сторону существ, подобных им. Ну, разумеется, Набоков не "тот свет" имел в виду, похоже, эти вопросы его не очень интересовали; как писателя, во всяком случае. Теперешний интерес к Набокову в России, наверное, отчасти и связан с этой неполитической свободой его героев, близкой той пушкинской "тайной свободе", о которой писал Блок, только прошедшей у Набокова жесткую проверку испытаниями двадцатого века. Как у никого другого, его герои свободны от государства - хорошего (если оно бывает хорошим), плохого, демократического, тоталитарного; государства, вера в которое обманет всегда и при всех обстоятельствах. Это, разумеется, не мешает героям Набокова иметь политические убеждения и, если нужно, идти ради них на смерть, точнее, не ради самих этих убеждений, а того неуловимо личного, что стоит за этими политическими пристрастиями, что неразрывно связано с самим стержнем индивидуальности. Я не буду говорить сейчас об актуальности такого подхода (и не только в современной России) - это, мне кажется, достаточно очевидно. За пределами этого аспекта теперешней российской популярности Набокова остается, конечно, такая малость, как гениальность автора "Лолиты" и "Приглашения на казнь".


47. Белла Верникова, поэт, эссеист. Иерусалим

Набоков, Джойс и Юрий Олеша

В предисловии моей книги «Немодная сторона улицы» (М.: Водолей, 2018) я отметила, что в одном из эссе пишу об отношении Владимира Набокова к Джеймсу Джойсу в связи с эстетикой постмодерна. Как сказано в книге: «Показательно, что в лекции Владимира Владимировича Набокова о романе «Улисс» Джеймса Джойса, прочитанной им в американском университете Корнелл в 1950-е гг., когда постмодернизм как направление уже складывался в литературе, но не был осмыслен теоретически, у Набокова не было инструментов, выработанных позже эстетикой постмодерна, чтобы охарактеризовать интертекстуальность романа. Высоко оценивая «Улисс» Дж. Джойса и подчеркивая оригинальность его стилистики, Владимир Набоков не видит причины, почему «каждая глава написана другим стилем или скорее, с преобладанием другого стиля».

Интертекстуальность романа Дж. Джойса наглядно представлена в русском Интернете, где «Улисс» (пер. с англ. В. Хинкиса и С. Хоружего; коммент. С. Хоружего) размещен с доступными на экране комментариями. Интернет-публикация расширяет возможности рецепции многообразия смыслов, заложенных Джойсом и его интерпретаторами.

В отличие от Джеймса Джойса, демонстративно заполнившего текст романа «Улисс» бесконечными цитатами и считавшего, что там «столько головоломок и загадок, что профессора будут над ними целые столетия ломать головы, – и это единственный способ обеспечить себе бессмертие», Владимир Набоков был подвержен «обеспокоенности влиянием» (название книги Гарольда Блума 1973 г. «The Anxiety of Influence», утверждающего, что все литературные тексты являются ответом на предшествующие им).

О такой обеспокоенности пишет Олег Лекманов: «В предисловии к английскому изданию романа «Приглашение на казнь» Владимир Набоков (в мазохистском переводе Г. А. Левинтона) нанес сильнейший упреждающий удар по ловцам подтекстов своего произведения: «Я, кстати, никогда не мог понять, почему от каждой моей книги критики начинают метаться в поисках более или менее известных имен на предмет пылких сопоставлений. За минувшие три десятилетия в меня швырялись (ограничусь лишь несколькими примерами этих артиллерийских игрушек) Гоголем, Толстоевским, Джойсом, Вольтером, Садом, Стендалем, Бальзаком, Байроном, Бирбомом, Прустом, Клейстом, Макаром Маринским, Мари Маккарти, Мэридитом (!), Сервантесом, Чарли Чаплином, баронессой Мурасаки, Пушкиным, Рускиным и даже Себастьяном Найтом» (НЛО №58, 2002).

Тем не менее, О. Лекманов пополняет этот список еще одним именем, «сказкой английского писателя Кеннета Грэма «Ветер в ивах» (1908), которой Набоков зачитывался в детстве». Современные исследователи творчества Владимира Набокова находят в его текстах различные влияния, опираясь на характер аллюзий «нескольких типов: игровых, позволяющих отсылать читателя к текстам, построенным на аналогичной фабуле; пародийных и травестийных, которые работают, во-первых, на профанное снижение классических претекстов романа («Король, дама, валет»), например, «Пиковой дамы» Пушкина, во-вторых, позволяют Набокову декларативно «оттолкнуться» от авторов, с чьими творческими принципами он не согласен» (из открытого в сети автореферата диссертации Веры Полищук «Поэтика вещи в прозе В. В. Набокова» (СПб., 2000). Там же встречаем имя Юрия Карловича Олеши. Рассматривая роман Набокова «Приглашение на казнь», В. Полищук пишет, что «первотолчком к формированию концепции вещной реалии у Набокова послужило знакомство с романом Ю. Олеши «Зависть» … Набоков произвел прямое заимствование вещных образов у Олеши, объединив их в рамках своей собственной концепции вещности описываемого мира».

На набоковском сайте размещено в переводе с английского интервью с Владимиром Набоковым 1970 г. его бывшего студента Альфреда Аппеля, где на вопрос: «Нравятся ли вам какие-нибудь писатели, целиком относящиеся к советскому периоду?», Набоков ответил: «Ильф и Петров, Зощенко и Олеша».

Никита Елисеев приводит фрагмент романа Набокова «Дар», напоминающий о повести-сказке Олеши «Три толстяка»: «У входа в оснеженный сад явление – продавец воздушных шаров. Над ним, втрое больше него, – огромная шуршащая гроздь...» (Постскриптум. Вып. 3 (8). СПб.: Феникс, 1997).

Имена Джеймса Джойса и Юрия Олеши сопоставлены в моей книге «Из первых уст. Эссе, статьи, интервью» (М.: Водолей, 2015), где эпиграфом в одном из эссе дана цитата из романа «Улисс», характерная для стиля автора: «Последнюю розу Кастилии лета покинул блум печальный блуминокий облумок… Блум сплетал, расплетал, связывал, развязывал» (переводчики Сергей Хоружий, Виктор Хинкис). В заключение эссе я фиксирую смену читательских ожиданий с возникновением модернизма, в сравнении с публикацией 1860 г.:

«Действительно, героем самого модернистского романа 20-го века («Улисс» Дж. Джойса) становится еврей Леопольд Блум, а «низкий» мотив «девчонки, канатной плясуньи» Осипа Рабиновича в одесской литературе разрабатывает Юрий Олеша, создав в повести-сказке «Три толстяка» юную циркачку Суок».

Как отмечено в моей книге «Немодная сторона улицы»: «Владимир Набоков в своей лекции об «Улиссе» … подробно останавливается на национальности главного героя романа. Леопольд Блум – сын венгерского еврея, его мать ирландско-венгерского происхождения, он был крещен в протестантской церкви и лишь позднее стал католиком, чтобы жениться на Мэрион, при этом «Блум считает себя евреем, и тень антисемитизма постоянно висит над ним на протяжении всего повествования. В любой момент его могут задеть или оскорбить даже приличные в других отношениях люди. Блум для них чужак».

Формулировка «чужак» неожиданно возникает в связи с Юрием Олешей в статье Сергея Белякова «Европеец в русской литературе: нерусский писатель Юрий Олеша» (Урал № 10, 2004). На претензии автора к поляку Олеше, который предпочитает западную культуру, можно ответить цитатой из выступления

Владимира Набокова 1958 г.: «Русский читатель старой просвещенной России, конечно, гордился Пушкиным и Гоголем, но он также гордился Шекспиром и Данте, Бодлером и Эдгаром По, Флобером и Гомером, и в этом заключалась его сила».

В ответ на сентенцию С. Белякова: «И все же нерусский писатель Олеша, человек, не любивший страну, в которой ему пришлось жить, остался в ее культуре. Его книги стали частью русской литературы», хочу заметить, что состав русской литературы определяется не этническим происхождением писателей, а тем, как эта литература складывалась в процессе ее становления и возвращения забытых или запрещенных имен. Юрий Олеша представлен в изданных в разные годы Литературных энциклопедиях, а идеологическое разделение русской литературы на советскую и эмигрантскую преодолевается с начала 1990-х гг., – во вновь вышедших Словарях русских писателей присутствует и Владимир Набоков.


46. Нина Косман (Kossman), прозаик, поэт, драматург, художник. Нью-Йорк.

О том, как Набоков жил в моей голове

Я полюбила Набокова в довольно раннем возрасте. Когда я начала его читать, его книги еще не издавались в Советском Союзе, и единственное издательство, которое выпускало, вернее, перепечатывало его книги, было издательство "Ардис" в Мичигане, и как только выходила очередная книга, мои родители ее заказывали у Карла и Эллендеи Проффер. Сначала я прочитала рассказы в сборнике «Возвращение Чорба», и хотя эти рассказы были о русских эмигрантах в Берлине в 1920-е гг., мне казалось, что они и о моей жизни, ведь я, как персонажи набоковских рассказов, жила в безвоздушном пространстве эмиграции, и я перечитывала каждый рассказ так много раз, что запомнила каждое предложение, и когда я прочитала «Дар», а произошло это сразу после того, как он был перепечатан Ардисом, я не только запомнила целые страницы романа, но и начала думать о своей ежедневной жизни в Нью-Йорке языком Набокова, как будто я слышала все сказанное и видела все происходящее в собственной жизни его глазами, и поскольку я была ещё далеко не взрослая, из-за этой своей странной привычки думать в стиле Набокова я попадала в странные ситуации и говорила странные слова, никто не мог понять, откуда они взялись, и через некоторое время, прочитав почти все его книги, напечатанные Ардисом в семидесятые годы, я стала замечать что когда ситуации в моей собственной жизни описывались набоковским языке у меня в голове, то получалась путаница, и я сказала себе, что должна жить своей жизнью, а не пересказывать её наподобие набоковской книги, так как, несмотря на моё увлечение его книгами, у меня не могло быть его жизненного опыта, и хотя присутствие голоса Набокова в моей голове помогло мне развить в себе способность выражать собственные мысли, я слишком перенапрягла свою способность к рефлексии, вполне нормальную и соответствующую моему возрасту, но недостаточную для следования по стопам такого мощного рассказчика, как Набоков. Я сама понимала, что это стремление к чрезмерной для моего возраста рефлексии меня разрушало, так как в юности нужно быть частью жизни, а не наблюдать за ней со стороны, и кроме того, я была девочкой / девушкой, живущей в Нью-Йорке семидесятых, а вовсе не набоковским персонажем в Берлине двадцатых годов.

Единственным человеком, с которым я делилась своими мыслями о Набокове, был мой брат: мы любили Набокова одинаково, и когда Набоков умер в 1977 году, мы оба жалели, что не написали ему, о том как мы его любим. Когда я стала более или менее взрослой, я запретила себе перечитывать Набокова, потому что то, как я под его влиянием описывала свою жизнь в собственной голове, больше мне не подходило, мне нужно было придумать свой собственный язык, который бы полностью подходил именно мне. Когда я открыла его сборник рассказов «Весна в Фиальте» много лет спустя, я была удивлена, каким далеким он стал — далёким, но не менее любимым. Теперь я могла любить его так же, как другие, не боясь, что он повлияет на мой собственный взгляд на т.н. реальность; его книги остались для меня чем-то вроде друзей детства, которые предоставляют нам право расти всё дальше и дальше от них, хотя и остаются друзьями на всю жизнь.



45. Дина Касимова, библиотекарь. Удмуртская республика, Балезинский район, д. Кестым

«Россия – мое Отечество!»

Моя личная трагедия, которая не может, которая не должна быть чьей-либо ещё заботой, состоит в том, что мне пришлось оставить свой родной язык, родное наречие, мой богатый, бесконечно богатый и послушный русский язык, ради второсортного английского.

В. В. Набоков.

Когда начинаешь говорить о Владимире Владимировиче Набокове, почему-то в ум приходят такие слова как: детство, родной край, Россия и родной язык, домик и много других, которые связаны именно с Россией. Но почему же? Он же жил за пределами России и писал за ее пределами. А сейчас я вам расскажу почему.

Хоть Владимир Набоков и жил за пределами России, но именно наша земля дала начало его творческой жизни.

Он родился и вырос в Санкт-Петербурге, но так получилось, что ему пришлось покинуть Россию. На творчестве Набокова отразилось духовное одиночество, ведь он пережил страшную катастрофу — потерю России, но его герои, как и он сам, бережно хранят ее в своей памяти. Многие до сих пор считают, что он отступил от русской литературной традиции – это погубило талант писателя, другие, напротив, уверены, что он является эталоном русских традиций именно это помогло обрести ему величие.

Именно то что он расстался со своим родным краем наталкивает его на написание таких стихов как: «Тихий шум», «В поезде», «Молитва» и еще много других стихов, которые говорят о его несбыточном стремление возвратиться домой.

У него возникает образ «Дома», который слышится ему на каждом шагу, так, в морском прибое слышится ему «шум тихий родины моей» («Тихий шум»).

С особой любовью, трепетностью он относился к родному языку, который ему казался выразительным, сильным и богатым.

И вот в стихотворении «Молитва» он говорит о родном языке с гордостью:

Тебе, живой, тебе, моей прекрасной
Вся жизнь моя, огонь несметных свеч.
Ты станешь вновь, как воды, полногласной,
И чистой, как на солнце меч.
Так молится ремесленник ревнивый и рыцарь твой, родная речь!

Владимир Набоков написал много произведений, но особое место занимает роман «Подвиг», в котором фигурирует придуманная им страна «Зоорландия». Это своего рода образ России, потерянной во времени и пространстве. В этом романе он сочетает прозу и поэзию, он хочет вернуться в родной край, но не может и вот как он об этом пишет:

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот меня ведут к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

А как же рассказ «Рождество», действие которого происходит в России, в деревне. Он рассказывает о своем детстве, о родной деревне. Автор придает точные черты отцовского имения в Выре, а также есть в рассказе описание фамильного склепа деда Набокова.

Когда читаешь роман «Дар» ты встречаешься с главным для него героем его жизни и творчества и главным героем в произведения – это «Русская литература». Он показывает, что люди, которые эмигрировали из России для них ни что не может быть родным, как их отчий дом.

И как говорил Набоков: «Я американский писатель, рождённый в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на пятнадцать лет переселиться в Германию. …Моя голова разговаривает по-английски, моё сердце — по-русски, и моё ухо — по-французски…». Именно то что его сердце говорит по-русски, является всем понимаем того, что он русский писатель.

Не забывайте о том, что на творчество Владимира Набокова повлияла его эмиграция из России. Он всегда считал себя русским человеком и был верен своему родному краю. И, по его словам, «Истина — одно из немногих русских слов, которое ни с чем не рифмуется».

Владимир Владимирович Набоков – русский писатель – это «ИСТИНА!»


44. Сергей Луговой

Спираль перспективы памяти

В почти безуспешной попытке прокрасться через одуряюще сложную перспективу памяти цепляешься за неуверенные силуэты воспоминаний, неясные обрывки слов в поисках чего-то, что сможет нарушить долгую череду дней. И где-то в далёком остаточно красногалстучном пионерском детстве находишь тонкую нить, ведущую к трём картам.

Они, эти три карты, не банально привычные тройка, семёрка и туз, обернувшийся в девятнадцатом веке дамой пик. Король, дама, валет в начале семидесятых, как упоминание в двух оскорбительно коротких предложениях в статье о каннском кинофестивале в советском сборнике о несоветском кино «Мифы и реальность» - фильм по роману Набокова был неодобрительно встречен зрителями и критиками. Набоков? Что за писатель Набоков? Пытаешься найти и, к собственному удивлению, находишь фамилию в семнадцатом томе Большой Советской энциклопедии. «В романе «Дар» дан тенденциозно искажённый образ Н.Г.Чернышевского»? Уже интересно. «Книги Н. отмечены чертами лит. снобизма» - кажется, это то, что нужно. Следующая фраза только подтверждает правильность первоначальных догадок «творчество Н. «элитарно», расчитано на «избранных»: бестселлер «Лолита», представляющий собой опыт соединения эротич. и социально-нравоописат. романа».Безуспешно смотришь, когда же и где издавались книги и видишь только Берлин, Париж и Нью-Йорк. Понимаешь, что опять, в очередной раз тебя, да и не только тебя, лишили чего-то. Бессознательное подсказывает, что очень-очень интересного и значительного. Там же в семнадцатом томе БСЭ, но чуть выше, находишь, что отец писателя входил в партию кадетов и был убит в эмиграции каким-то монархистом. Двери захлопнулись окончательно.

Полтора десятка лет, последовательно двигаясь после этого, переходя от среднепионерского к позднекомсомольскому перемещаешься ломаными линиями между Олдингтоном, Гессе и Кэндзабуро Оэ, находя совсем уж редких Платонова и Булгакова, при этом понимаешь, что Набоков недостижим в нынешних прилагаемых обстоятельствах. Стену этого понимания не может поколебать крохотная заметка в советской газете о смерти писателя. И только в конце восьмидесятых тебя настигает «Весна в Фиальте», заказанная по почте в каком-то полукооперативном издательстве, - тонкая книжка в бумажной обложке с набоковскими рассказами. К тому моменту знаешь названия почти всех крупных произведений писателя, включая и самую знаменитую, упоянутую в том самом семнадцатом томе БСЭ, скандальнейшую «Лолиту». Только потом уже самым неожиданным образом находишь в этом романе прямую аллюзию с последним стихотворением Эдгара Аллана По. Эннабел Ли (или, если вам угодно Аннабель Ли) - одинаковые имена любимой девы из Королевства у края земли и давней юношеской ривьерской любви Гумберта Гумберта.

Осознание этого приходит позже. И потом уже осознаёшь какое-то малозаметное, слегка ощущаемое сходство между Йозефом К. из «Процесса» Кафки и Цинциннатом Ц. из «Приглашения на казнь», а может быть и Гарри Галлером из «Степного волка» Германа Гессе. Есть ли она, эта «родственная связь»? Возможно да, а возможно и нет. Мы все приглашены на казнь, и поэтому Россия, звёзды, ночь расстрела и весь в черёмухе овраг… Сергей Таборицкий (тот самый убийца-«монархист») начинает заведовать делами русской эмиграции в Париже во время немецкой оккупации, а потом спокойно умирает в Лимбурге в год московской Олимпиады. Он, не переживая, переживёт на три года знаменитого сына убитого им российского экс-министра юстиции

Можно попробовать вернуться и к первоисточнику набоковской прозы в личном восприятии – плотному, привычно по-набоковски насыщенному подробностями и непривычными смыслами тексту романа «Король, дама, валет», не очень благодушно встреченным русско-берлинской критикой. Самый наиклассичнейший треугольник заканчивается преждевременной смертью коварной «дамы» Марты, мешая завершить тысячу тысяч раз продуманное устранение «короля». По сути, Марта становится леди из Мценского уезда, по случайности умершей раньше, чем смогла убить сама.

Одуряюще сложная перспектива памяти продолжает выводить на новый виток. Как странно, перспектива «выводит на виток», перспектива спирали, неевклидова геометрия. Путь от двухмерного героическо- детективного мира с константно чётким разделением свой-чужой к набоковской многомерности. Похож ли Рэймонд Бэббит на Александра Лужина? Нет, перспектива памяти подбрасывает иногда очень интересные гипотезы. Хотя…

Несчастная судьба, лишённой детства англоязычной девочки-нимфетки, наследницы ривьеровской Аннабель Ли, позволяет выйти её создателю из тени и не задумываться о материальных вопросах. Девочка даёт возможность узнать англоязычному миру загадочные славянские романы от русского автора, взявшего в годы берлинской эмиграции псевдоним Сирин. Романы, вопреки имени, оказались не песнями о грядущем блаженстве, а запутанным и таинственным лабиринтом. И Сирин-Набоков, всегда чисто выбритый, чтобы в любую минуту быть готовым к перелёту, одинаково идеально владеющий и русским, и английским, в швейцарском отеле на берегу Женевского озера переводит свою прозу с русского на английский и с английского на русский и превращает одуряюще сложную перспективу в ещё более запутанный лабиринт. Не для всех.

Но… загадочная девушка читает Набокова в метро и кто-то сидящий рядом заглядывает в её книгу, пытаясь понять «Дар» ли это или «Ада»…


43. Демьян Фаншель, поэт, эссеист. Кельн

Простой и ясный Набоков

Набоков и истина

У Набокова в «Даре» в берлинском трамвае герой замечает немца, читающего газетку.
Противный немец: типичный пошляк с усиками, противные жесты, шляпа, газетка эта..
И, вдруг, замечает, приглядываясь: что газета – кириллицей.
Не немец, значит – свой брат, русский, эмигрант.
И усы у него добрые. И шляпа родная. И жесты родные. Устал, видно, после работы..
И т.д.
Это я к чему?
Да ни к чему. Вот я, грешный, всегда утверждаю: что друг дороже истины. Вот и
Набоков тоже.

Латынь Набокова

Лолита – полное имя – Долорес .
Dolor (лат.) – боль.

Наш человек!

Борис Носик пишет – ссылаясь на Бойда:
«В одном из русских ресторанов играл скрипач – румын Спиреску, негодяй, побоями доведший жену до самоубийства и вышедший сухим из воды. Теперь он снова сиял в окружении поклонниц своего таланта, и вот при первом удобном случае (явившись в ресторан с Верой, с Мишей Каменкой и Мишиной женой) Набоков влепил «этой обезьяне» пощёчину, а потом (как сообщал газетный репортёр) «наглядно демонстрировал приёмы английского бокса», пока Миша Каменка отбивал натиск оркестрантов, спешивших на помощь своему скрипачу.»
В общем, вспоминаются «Весёлые ребята» и другой Владимир Владимирович:
«Маяковский, не шумите, Вы же не румынский оркестр.»
Но – каков!
Молодой русский красавец: в берлинском шалмане бьёт морду мерзавцу-скрипачу!
Что твой купец из лесковского «Чертогона».
Сердце радуется. Наш человек.
Интересно: сколько оркестрантов пришлось на Каменку?

Набоков и Тартуская школа

Ещё какая – связь!
В начале 70-х Юрий Михайлович Лотман взял, да и опубликовал вместе с сыном статью о неизвестном, позабытом поэте Годунове-Чердынцеве – с его, Годунова-Чердынцева, стихами.
В начале 70-х. За целую эпоху до первой-первой, смелой-смелой публикации некоего малоценного шахматного композитора В.Набокова в перестроечном отечественном «64».
Не просто литературная мистификация, – публикация врага советской власти!
Законопослушный завкафедрой совершает идеологическую диверсию.
Отнюдь не из озорства. Рискуя свободой.
Незадолго до этого, в 1970-м, у Лотманов прошёл обыск и допросы в связи с делом Наталии Горбаневской.
ГБ на хвосте. По пояс в СССР.
Вот вам и тихий еврейский профессор. Семиотика. Тартуская школа.
Боевой офицер! Фронтовик.

Russkaia smekalka

Как-то, зашедший не в свою аудиторию, Великий Набоков без задержки, в набоковском стиле начал очередную блестящую лекцию – не обращая внимания на открытые рты и ошарашенность..
К концу первой минуты, почтительным шёпотом предупреждённый об ошибке, нимало не смутившись, профессор собрал записи, объявив: «Вы смотрели рекламный ролик Курса Европейской Литературы № 315. Заинтересовавшиеся могут записаться в деканате».
Вот так, учитесь, дети!
Всё же – бывший боксёр, отличная реакция. А не пнин какой.

Два Владимира Владимировича и одна буква

В «Истреблении тиранов» Владимир Владимирович Набоков, походя, прихлопнул Владимира Владимировича Маяковского – одной буквой. Обычной свистящей согласной.
Назвав его знаменитую поэму – «Хорошо-с!».

Не «Буратино», но – всё же..

Меня всегда удивляло, что великий Набоков, ратующий во «взрослой» переводческой практике за буквальный, дословный перевод – даже поэзии, даже в ущерб гармонии – вдруг странно называет свои «детские» переводы: «Кола Брюньон» – «Николка Персик». «Алиса..» – «Аня в Стране Чудес». Выбрасывая коренное – код узнавания. Адаптируя для русского уха не что-нибудь – имена главных персонажей.
Не «Буратино», конечно, но – всё же..
Большой знак вопроса. До сих пор не разогнутый набокоедами в восклицательный.
При том, заметим, что профессиональная набоковиана занимает в мировой библиотеке место на порядок большее, чем полуметровый корпус сочинений самого ВВН.
Эдакое шекспироведение – где до сих пор ещё выясняется: кем был Шекспир.
Тропы между капканами набоковской железной переводческой идеологии. ВВН – исключительный мистификатор, матёрый расстановщик обманок. Элегантно нарушающий собственные заповеди. Как раз на будущих исследователей сознательно и рассчитывающий.
У этого фокусника закон – как у каудильо Ф. Друзьям-читателям – гениальные тексты, всякие-разные дивные бабочки своей селезёнки.
Набокоедам – медвежьи капканы.

Издержки воображения

«Нет повести печальнее на свете..».
Седая, почти беззубая, истерически стареющая Джульетта. Не утратившая былого темперамента. Постоянно закатывающая сцены на балконе.
Лёгкий кошмар автора «Лолиты», перечитывающего Шекспира.
Издержки, так сказать, воображения.
Извините.

Двойничество. Взгляд под углом

Это не о персоналиях известных текстов.
Хотя и о них. Но рассмотренных под углом.
Взгляд будет сфокусирован не на персонажах, а – на знаках. На том, что эти движущиеся фигурки обозначает. И что это значит. И насколько это значимо.
О формалистском двойничестве здесь хочу заметить.
Набоков, Булгаков, Кафка.
Золото. Серебро. Платина.
Или наоборот.
При добыче которых используется ртуть.
Переливающаяся. Двоящаяся. Как двоятся персонажи кафкианского набоковского
«Приглашения на казнь» – единоутробные, переливающиеся друг в друга.
Двойничество их прозрачно – призрачно – но не зафиксировано.
Кажется, настоящие двойники и у Булгакова, и у Набокова, и у явно-и-скрыто цитируемого им Кафки – глубже, в фонетике. В эхолалии. Аллитерации.
В отцах и детях, именах и отчествах персоналий.
В набоковском Вивиане – явном фонетическом «В.В.Н.».
В булгаковских, ищущих друг друга – как платоновы половинки – «МАстеРе и МАРгарите».
В перекличке букв – над которыми носится невидимый семантический святой дух.
Вот двойники Булгакова: «ПОЛИГРАФ ПОЛИГРАФОВИЧ» («п» и «ф»), «ФИЛИПП ФИЛИППОВИЧ» («ф» и «п»), – где «п» и «ф» кувыркаются и рокируются.
Боковым слухом замечаешь (тепло, тепло!): здесь фонетически близко не только к «фило-», к «любви», – но и к латинскому «сын», «filius».
Сын сына. Эт филии санкти. Эт Филии Филиппа.
Сынсына.
Так – следуя уху, слуху – недалеко и до набоковского «Цинцинната».
У Набокова ещё и – «ГУМПЕРТ ГУМПЕРТ»..
Но подозрительно двоится – и упомянутый «ЦИНЦИННАТ Ц.».
Цинциннат Ц., сын Цецилии Ц., – ну, ну?...
Набоковский «Цинциннат Ц.» – это абсолютный ЦИНЦИННАТ ЦИНЦИННАТ.
Только – не очень прозрачный.
За каковую непрозрачность, по сюжету, следует приглашение на казнь.
Цинциннат Ц. иногда раздваивается: «один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета, привстал и осмотрелся».
Цинциннат Ц. и само «Приглашение на казнь» – от сидящего у Набокова на правом плече Кафки.
Вот эта вот – фамилия с точечкой.
Йозеф К.
Франц К.
Франц Йозеф К.!
Кайзер. Король.
У Кафки и Грегор ЗАМЗА – с явной флуктуацинй фамилии.
Ещё раз.
Gregor SAMSA.
SAMSA.
Сам-са(м)..
«Сам, сам», - тема одиночества. В двойничестве. В зеркале.
Сам – зам. Зам. себя, – как в зеркале. Сам – в замке король. Сам – зАмок. До которого не добраться – потому, что это ты сам в зеркале. Сам – в зазеркалье.
Ручное зеркало, прирученное Кафкой. Ручное зазеркалье.
«ЗАМ-ЗА» – как «КАФ-КА».
Кафкианский капкан захлопнулся. И поймал воздух.
«Ворованный», ворованный Набоковым, да, да.



42. Демьян Фаншель, поэт, эссеист. Кельн

Эффект бабочки

Набоков, Пушкин – и «эффект бабочки»

Помните: «Список дуэлей Пушкина»?
Ничего, кстати, хорошего. Вот список дуэний - другое дело!)
Вот это:
«Дуэльная история Пушкина», Владислав Ходасевич,
газета «Сегодня», 7 февраля 1937 г.:
«...1819 /.../ следует ссора с бар. М.А.Корфом, бывшим товарищем по Лицею. Пушкин и Корф жили в одном доме. Пьяный камердинер Пушкиных ворвался в переднюю Корфа и стал скандалить. Корф вышел на шум и поколотил его. Пушкин немедленно послал Корфу письменный вызов.».
Имеется в виду дуэль с бароном Модестом Андреевичем Корфом. Чиновником будущим. Министерства юстиции. Делов-то. Казалось бы...
Будущим главой департамента. Преемником Сперанского. Законотворцем. Историком. Реформатором библиотечного дела в России.
Главное – итог.
Дуэль отменена. Как и все почти предыдущие.
Ходасевич: «...23 марта 1820 г. Е.А.Карамазина, жена историка, писала своему брату: «Пушкин всякий день имеет дуэли; благодаря Бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы».
Что касается иронии, звучащей в этих словах, ...».
Не важно. Главное – дуэль отменена!
Уфф. Как говорится.
Ого!.
Ты понял?
Случись чего – не было бы Румянцевского музея в Москве!
И Российской государственной библиотеки не было бы! Для начала. (А скоро – и не будет.).
Случись чего – если это те Корфы – мог бы и Набоков не появиться!
Ничего себе!.
Понял?
Потому, что:

Корфы – раз.

Записки о пользе пешего хождения

Тредиаковский.
Тот самый.
Который: «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно...».
Практически, неизвестный. Мне, во всяком лучае – до последних лет.
Первый русский профессор.
Оказался – неожиданно ярким. Не хуже Ломоносова.
Ломоносов, тот – со своими, обозом в Москву.
Тредиаковский – один, пешком, через незнакомую, не такую тогда и комфортную, чужую ойкумену – на запад.
Сначала – мечта любого подростка: каким-то образом - устраивается на судно, идущее в Гаагу.
Оттуда – ЧЕРЕЗ ВСЮ ЕВРОПУ – НОГАМИ, без денег, прёт пешим ходом в Париж («шедши пеш за крайней уже своей бедностию»).
В Сорбонну.
Вельмиучёный. Назначается Анной Иоановной в академики.
Исключён – и мурыжится – при Екатерине.
В общем, – не только радищевский эпиграф.
А в 1734-м – начало! Тредиаковское вступление русской поэзии в силлабо-тонику: стихотворное «Поздравление» барону И.А Корфу!
Ничего не ёкнуло?.
Я – о посвящении. Нет?.
Ещё раз:
«Поздравление» барону И.А Корфу!
Если быть снисходительным – к моему нездравому смыслу – то здесь – явные проказы Провидения.
Скажем прямо: первое русское стихотворение, писанное силлабо-тоническим стихом – опосредованный, через бабушку, Нину фон Корф, привет праправнуку адресата – В.В.Набокову.
Ничего такого. Просто неисповедимость путей.
Потому что барон фон Корф – принял эстафету.
Из Википедии:
Раз:
«В 1736 году по распоряжению Корфа в Германию в Марбург к профессору Х.Вольфу были направлены М. В. Ломоносов, Г. У. Рейзер и Д. И. Виноградов..»
Два:
По распоряжению Корфа было опубликовано первое сочинение Ломоносова — «Ода на взятие Хотина» (1739), присланное ему из Марбурга.»
Ага.
Пастернак в натоптанный фон Корфовскими птенцами Марбург – ехал уже по своему почину.
А вот праправнук корфов, поэт с птичьим псевдонимом В.В.Сиринъ – не долетел до пункта М.. Осел на долгие годы в Берлине.
К чему это всё я – про все эти эстафеты?..
«Да так, брат, – так как-то всё...»
А Тредиаковский – хорош!
Какая-то.. – западническая заметка получается.
А, значит – упадочническая.

Корфы – два.

«.. в форме чиновника»

Кое-какие соображения по поводу сюжета «Лолиты». В телеграфном стиле.
С генеалогии начиная. Раз уж пошло. Ударение на 2-й слог.
Генеалогия Набоковых = это «Лолита» наоборот, на 180°. С благополучным концом.
Русский вариант – вместо позднейшего, американского.
Хотя, нет: вряд ли – «наоборот».
Жена русского генерала, баронесса Нина фон Корф, выдаёт 16 летнюю дочь, Марию Фёдоровну, замуж за своего любовника-чиновника высокого ранга, Дмитрия Николаевича Набокова.
Чтобы было прикрытие. Факт известный.
Но!
У Дмитрия Николаевича с этой девочкой-женой – были дети!
Дети были – с женой-девочкой!
Все дочери этой странной пары дэ труа – стали фрейлинами.
А сын – тот самый блестящий Владимир Дмитриевич.
А уж его сын – тот самый великий Владимир Владимирович Набоков-Сиринъ!.
!
А?
Может это – в смысле: женитьба на дочери Нины (знал – вот с таких лет..) – была, как раз, идея («шахматная композиция») самого Дмитрия Николаевича?
Где «Лолита» – Мария.
«Гейзиха» – Нина фон Корф.
Т.е., в корпусе персонажей, обладающего богатейшим воображением Владимира Набокова, он же В.В.Н., он же Вивиан из «Ады», постоянно возращающегося к утраченному времени, появляется – проявляется негативом, смутным пятном – слившийся с неким лирическим героем, неотделимым от первого лица, «я» рассказчика (Гумперт-Гумперт, Набоков-Набоков), – проявляется дед Дмитрий из утраченного времени..
Дмитрий Николаевич Набоков. С тайной страстью к дочери Нины фон Корф – Марии. «Машеньке».
4 (четыре – это уже я сам придумал) года ждущий дать выход своей одержимости этой нимфеткой..
Плюс – воображение Набокова-Сирина. Подстёгнутое семейным умолчанием.
Плюс его подозрительная, неадекватная, реакция на учение «венского шарлатана».
(Нет, за такие «изыскания» В.В.Н. – точно набил бы мне морду!).
А у Нины фон Корф – обстоятельства: «украли любовника в форме чиновника»..

Корфы – три:

И – ...
И – вуаля – птичка вылетает! Набоков-Сиринъ!
А могла бы и пуля вылететь.
!


41. Нелли Шульман, преподаватель, Берлин

Июль

Экономные берлинские дрозды разгуливают по заваленным всяким хламом пятачкам пожухлой травы рядом с дышащими жаром кафе. Птицы ругаются из-за выброшенных кусков заветренных булок, порхают над переполненными, воняющими урнами. Беспощадное солнце цепляется за шпиль телебашни, осеняющей покрытую радужным разводами темную воду Шпрее.

Берлинский пот, как и во времена Набокова, крепок и духовит, но в рассветном, набитом рабочим людом вагончике городской железной дороги запах еще не так заметен. Окна желто-красного ковчега открыты, мимо проносятся сонные переулки Шарлоттенбурга. На сиденьях шуршат бумажными пакетами, рассыпая вокруг крошки. Зажав в зубах кусок колбасы, девушка пытается одновременно накрасить ресницы. Поезд идет из западных пригородов. Пассажиры, уставшие со вчерашнего вечера, дремлют, воткнув в себя наушники. Юноша, висящий на поручне, роняет на меня каплю майонеза.

Извинений в Берлине дождаться сложно. Я и не собираюсь их получать, как не собираюсь ждать, пока поезд пронесется мимо безлюдной станции Савиньи-плац, просыпающейся позже девяти утра, пока он остановится под стеклянными сводами Цоо. Платформу Шарлоттенбурга-Вильмерсдорфа осаждает толпа.

Дав на прощанье тычка парню с испачканными майонезом губами, я вываливаюсь на перрон.

Набоков, скорее всего, ездил этим маршрутом каждый день, посещая частных учеников. Неприятный русский пансион Ганина тоже стоял рядом с железной дорогой. Западная ветка проходит по самому телу города. На кухнях, за аккуратными накрахмаленными занавесками, гремят поезда. Выходя из ванны, обнаруживаешь себя лицом к лицу с работягами, едущими на восток, чтобы пропасть в водоворотах Цоо и Фридрихштрассе или быть проглоченными выжженным солнцем зевом Александерплац.

На западе жара еще не вступила в свои права. Бабушки с кудельками тащат по булыжникам Кантштрассе тележки для покупок. На ветхих поводках семенят толстые, кудлатые берлинские собачки. Городское житье выработало породную беспородность кривых ног и хвоста бубликом. Бабушка останавливается у турецкого овощного развала. Собачка, черная почти такса с седой мордой, натянув поводок разлохмаченной струной, жадно лакает воду из бронзового ложа фонтана. Лидия Николаевна Дорн покупает фунтик пачкающей руки бордовой черешни.

Жара усиливается, ратушные часы Шарлоттенбурга отзванивают восемь утра. Вдалеке виден плывущий в мареве силуэт железнодорожного моста. Вагончики из оливковых стали желто-красными, но стук колес остался похожим, как той же самой осталась пахнущая духотой и полиролью антикварная мебель, выставленная у лавки старьевщика. Обросшие пушистой пылью вазы отражаются в мутном зеркале. На крутящемся табурете раскинула ноги уродливая кукла с разбитым носом. Голуби и дрозды на тротуаре перекликаются, склевывая рассыпанное старьевщиком зерно.

Он дремлет в еще не открывшемся магазинчике, склонившись над заляпанной жирными пальцами витриной с поддельными часами мутного золота, с заросшей патиной бронзовой жабой чернильницы. Жара не отменяет вязаного жилета с роговыми пряжками, криво застегнутой клетчатой рубашки. Если бы не потерянная пуговица, Антон Сергеевич Подтягин был бы совсем опрятен. На витрине разложен «Русский Берлин». По неожиданно парижской остроконечной булке, с торчащими из нутра кусками сыра, гуляет муха.

Подтягин сопит носом под разлохмаченным объявлением: «Скупка золота, часов, драгоценностей. Хорошие цены на месте. Мы работаем для вас с 1923 года». Набоков в то время жил неподалеку. Почти увидев его среди темных завалов ломаных стульев, я неловко поворачиваюсь. Растревоженные птицы встают на крыло, я вхожу прямо в ленивого голубя. Прикосновение птицы к человеку еще гаже, чем прикосновение насекомого. Дрозд с желтым клювом, раскачиваясь на краю урны, соболезнуя, трещит мне что-то вслед.

Ветер гоняет по камням окурки, завевает вихри пепла и тополиного пуха. В такую погоду по выходным Берлин, как и во времена Набокова, выбирается в Груневальд, утапливая окурки в сером песке пляжа, плещась в почти горячей воде прудов.

Липы на моей улице истекают прозрачным соком. Сладкий запах витает над не тронутыми солнцем кронами, но вокруг щетки антенн на черепичных крышах уже золотится сияние утра. Подмышки промокли потом, впереди маячит высокая, крашеная охрой дверь подъезда.

О, этот миг, когда, сунув руку в сумку, позвенев горсткой евроцентов на дне, не обнаруживаешь убаюкивающей надежностью, покалывающей пальцы связки ключей - цепи, приковывающей берлинца к его дверному замку!


40. Северюхина Татьяна, преподаватель. Ижевск

Блаженство прогулок без спутников

(по одному из мотивов «Других берегов»)

«В течение всего моего детства и отрочества я панически боялся спутников, и конечно ничего, кроме дождя, не могло помешать моей утренней пятичасовой прогулке»

В. В. Набоков

Бывает, одаряется человек тягой к тому, что называется - остаться с миром наедине. Это совсем не уединенность, но насыщенная и постоянством, и взрывной взаимностью совместность. Её неисчерпаемая поразительность может навсегда оставить с ощущением, что другого рода совместность, межчеловеческая, если исключить из неё обожание нескольких самых близких людей, - вымученно бедна и по бедности этой зеркально множит то немногое, что изредка выпадает на её долю.

Здесь же, в побеге от людей, в свободном движении, безотчетности непредсказуемых поворотов, какими только и можно, а не топтаными – перетоптанными тропами, достичь искомого, седого, мохового, рыжеватого, еще какого-то рая, - происходящее изливается с такой интенсивностью, какая возможна лишь прямым потоком из беспредельности, не уменьшающейся, сколько ни выплескивай.

Многочасовые походы доставили в «раннее набирание мира» такую перебивающую сердечный стук остроту переживаний, что трудно представить, что обошлась она без внутренних возгораний/горения/перегорания, и как некое наследство – повышенная чувствительность и, не парадокс, холодность с мгновенной неприязнью к малейшим признакам пресности, бесцветности, простецкой недалекости, не прощаемых никому.

После ночных часов, во время которых над нами ремесленничает сон, стирая штампы и роли, раннее утро – шанс встретить природу чистым и обновленным, почти никем. Именно в этот момент важно ни с кем не столкнуться, даже с гостящим по каким-то обстоятельствам другом, не говоря уж о ничего не понимающих прохожих и прочих жандармах, способных повредить тонко настроенную устремленность к трепещущей сочувствием природе.

Мир то стягивается в «точку» листа, который вовсе не лист, а бабочка, что воспроизводит в своем уподоблении сверхштатно, кроме жилок и стебелька, ещё и дырочки, «которые проедают именно в таких листах жучьи личинки», то разлетается в громаду парка, фантасмагорию теней и просветов, создаваемых наложением шуршащего шага на медленность восходящего или угасающего дня.

Достаточно увлечься хотя бы одним существом – вот явилось оно на гроздьях персидской сирени в виде бледно-желтого в синих ступенчатых пятнах махаона – чтобы нить увлечения привела к тайне. Или хотя бы подсказала, как многослойные впечатления скрывают подходы к ней, не давая подойти поближе. Форма, например, царственно держит на отдалении целые науки. Восторженный натуралист немеет, рассматривая линии, поверхности, объёмы и находя в них оси, повороты, дробления, пересборки. В рядах метаморфоз пытливый ум обнаруживает смиренно, как давно расчерчено поле его исканий, а грандиозные открытия – лишь следование за таинственными прихотями своенравной формы.

Гипотетический спутник собьёт все настройки: направление, темп, тишину, спонтанность. Ему безразлична белая скобочка на аспидном исподе бронзовых крыльев, когда их захлопывает бабочка-полигония. Он будет говорить, потому что надо говорить по законам присутствия, и будет казнить слово ненужностью и пустотой. Он принесет с собой весь груз социальности, и снова, очередное тысячелетие, всё закрутится вокруг второго дерева – первое будет стоять, как всегда, одно, посреди. В конце концов, он просто не сможет долго идти без отдыха, а надо еще пять – шесть верст вдоль реки, по мосту на другой берег, потом сквозь корявые сосенки по мшистой жвачке до конца болота, а там подъём, где только и начнется самое интересное. Да, «в таких случаях надо быть одному».

Восприимчивость раскрепощается, спутник сказал бы, – до бреда. Отменяется отдельность слуха, зрения, вкуса. Непрерывность и связность всего со всем. Что непосвященному цвет-свет птичьего гула или звуки-оттенки цветных переходов? А привкусы созерцаний? Осязание расстояний?.. Нет, надо быть одному.

Тело отзывается на нескончаемость пространства. Разгоряченный ходьбой путник наслаждается упругостью и весельем бушующих в нём сил, молниеносной верой во всесилье. Понадобится жизнь, чтобы понять, что источник этих почти предполетных состояний – глубинный покой зовущих далей.

Сколько ландшафтов и прекрасных мест, начавшись в низкорослом сосняке петербургского леса, а дальше всё равно что: тундра, звенящий жаворонковый луг, цветущий каньон или рудоносный горный склон, - соткались в один послушный ковёр, складывающийся так, что его многочисленные складки пронзает блаженная страсть, для внешнего ока выглядящая как обыкновенная погоня за обыкновенными насекомыми. Равнодушный к такому, да и не только к такому – всякому мнению, неутомимый стареющий юный беглец преодолевает в этот момент хватку «дьявольского времени», догадавшись давно, сейчас или в грядущем, что божественность из них (пространство-время) двоих принадлежит пространству. Не время, но соединенность с пространством приоткрывает неотторжимый от человека инвариант, в котором спрятана уверенность, что жив, и что ты - это ты. Может, это и есть единственное человеческое богатство, хранящее и хранимое.

В прогулочном раю слова томятся ещё в до рождении. Они ещё не те, чтобы справляться с переплавкой виденного и встреченного «в нечто такое, что можно отдать читателю, пускай замирает». Когда же они вызреют и слетятся к художнику («из гаммы мировых мер» к нему приблизится мера искусства), дерево жизни (такое близкое когда-то!) станет сокрытым, оставив в воспоминанье узоры следов на золотистой земле.


39. Николай Крячков, писатель. Санкт-Петербург

Берега русского модерна

Мне так близко обаянье
Их усталой красоты...
Это дерева Познанья
Облетевшие цветы.

Максимилиан Волошин

Кто бы мог подумать, что в основе физики спорта — лирика? Это стало для меня невероятным и достаточно поздним открытием.

Мои занятия лёгкой атлетикой пришлись на конец 1970-х — начало 1980-х годов. Юношеская любознательность, конечно, обращалась к источникам, как мне тогда казалось, мудрости — доступным советским и зарубежным книгам, журналу «Лёгкая атлетика», идеям и сомнениям знакомых тренеров — о виде спорта, в котором у меня появились первые достижения, но истоки отечественного спорта, вкус той эпохи не то чтобы не интересовали... Не возникало мысли обратиться именно к ним. Я понятия не имел об эпохе модерна конца XIX – начала XX веков, его быстром расцвете и таком же быстром и преждевременном закате. Подсказка была — идея красоты, в спорте реализуемая в движениях, но она как-то не проецировалась на общекультурное восприятие Ленинграда той поры с утилитарностью физической культуры да и вообще жизни, не дававшей поднять голову и задуматься о связи времён. Низкие облака постмодерна, постепенно, но неуклонно извращавшие смысл бытия не только спорта, нависли над Петербургом на долгие десятилетия и только совсем недавно уже в достаточно зрелом возрасте, когда появилось свободное время, модерн слабым лучиком надежды обретения смысла обратил на себя внимание. Сначала в архитектуре, декоративно-прикладном искусстве, потом в слове. Мой разум отказывался понимать, что же это должно происходить в голове художников, чтобы придумать такие замысловатые формы, насколько надо слиться с природой, понять и принять её правила и осмелиться состязаться с ней своим искусством во всём?

Ответ был дан Александром Блоком в 1921 году:

«Россия — молодая страна, и культура её — синтетическая культура. Русскому художнику нельзя и не надо быть «специалистом». Писатель должен помнить о живописце, архитекторе, музыканте; тем более — прозаик о поэте и поэт о прозаике. Бесчисленные примеры благодетельного для культуры общения (вовсе не непременно личного) у нас налицо; самые известные — Пушкин и Глинка, Пушкин и Чайковский, Лермонтов и Рубинштейн, Гоголь и Иванов, Толстой и Фет.

Так же, как неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга — философия, религия, общественность, даже — политика. Вместе они и образуют единый мощный поток, который несёт на себе драгоценную ношу национальной культуры. Слово и идея становятся краской и зданием; церковный обряд находит отголосок в музыке; Глинка и Чайковский выносят на поверхность «Руслана» и «Пиковую даму», Гоголь и Достоевский — русских старцев и К. Леонтьева, Рерих и Ремизов — родную старину. Это — признаки силы и юности; обратное — признаки усталости и одряхления. Когда начинают говорить об «искусстве для искусства», а потом скоро — о литературных родах и видах, о «чисто литературных» задачах, об особенном месте, которое занимает поэзия, и т. д. и т. д., — это, может быть, иногда любопытно, но уже не питательно и не жизненно.»

А разве спорт и присущая ему красота не роднят его с искусством? Разве «культура» в сочетании со словом «физическая» теряет свой смысл? Разве упражнение не требует точного и потому выразительного исполнения? Разве спортивный результат не является следствием всего этого?.. И разве ставились подобные вопросы во всеуслышание? Тренерская «кухня» стала напоминать «Terra incognita» Владимира Набокова накануне «методической революции» в спорте и связанных с ней скандалов. А возможно ли подготовиться к революции без уроков прошлого?..

То, что «модерн — незавершённый проект» известно не только из одноимённого доклада немецкого философа Юргена Хабермаса в 1980 году, но ощущается в общественных науках и практиках, частью которых был и есть спорт. Потому, наверное, нам ещё предстоит оценить загадочность красоты спортивных достижений в достаточно демократичной лёгкой атлетике согласно точному наблюдению Евгении Кириченко о модерне в русской архитектуре.

«В его образах нет простонародности и общедоступности. Его композиции рассчитаны на подготовленного человека, он ориентируется на людей с достаточно высоким уровнем знаний, способных увидеть за мнимой простотой или нарочитой усложнённостью формы аналогии с современностью, воспринять принципиальную метафоричность содержания, о котором повествуют также ритмы, краски, линии, а не только определённые формы, отождествляемые с соответствующими им идеями и понятиями.

Аристократизм модерна — одно из многих проявлений его диалектичности: оборотная сторона его демократизма. Эклектика стремится к удобопонятности, модерн хочет возвысить всех до уровня избранных.»

Возвысить всех до уровня избранных — назначение спорта, видимо, неслучайно возрождённого Олимпийским движением в эпоху модерна. Но что спорт и его королева — лёгкая атлетика — без памяти о себе?..

Так возникла идея Музея лёгкой атлетики Санкт-Петербурга. Музей — обитель муз. У обители должна быть архитектура. Начались чудеса восстановления связи времён — обнаружилась фотография барьерного бега Павла Лидваля...

Фамилия Лидваль была, конечно же, на слуху по другому Лидвалю — старшему брату Павла Фёдору — знаменитому петербургскому архитектору шведских корней, известному по «Дому Лидвалей» на Каменноостровском проспекте, гостинице «Астория» и другим архитектурным шедеврам.

Дальнейший поиск привёл к книге Бенгта Янгфелдта «Шведские пути в Санкт-Петербург». Книги у меня не было, но сеть выдавала плохо сделанные электронные копии, в которых Павел Лидваль упоминался как легкоатлет. Как же узнать больше? У автора? Его контактные данные были мне неизвестны. Возникла мысль обратиться к людям его знающим и это неожиданно сработало. Профессор Янгфельдт из Шведской королевской академии наук быстро откликнулся и, в итоге, любезно прислал свою книгу. Что же там написано о Павле Лидвале? Об этом можно прочитать на сайте Музея лёгкой атлетики Санкт-Петербурга...

Свои дни бывший легкоатлет и портной Пауль Лидваль закончил в январе 1963 года в эмиграции, но на родине своих предков — в Швеции. Другим повезло меньше. Например, русскому писателю Владимиру Набокову и многим другим русским мастерам своего дела. Эмиграция в чистом виде оказалась для них неизбежностью. Александр Казин написал целую статью «Набоков: эпилог русского модерна». Да нет, это русский модерн не достиг своих берегов. Берега оказались на время другими...

Мой дед был портным, а родители изобретали технологии для швейной промышленности. Когда я узнал, что родился в месяц и год смерти Павла Лидваля, отметил для себя, что так или иначе связь времён, видимо, существует, а история... не хотелось бы, чтобы она повторялась, а хотелось бы, чтобы незавершённый проект русского модерна продолжился и обрёл свои берега.


38. Гумер Каримов, писатель. Санкт-Петербург

Владимир Набоков: семь тысяч знаков с пробелами

Когда едешь в Рождествено по земле Гатчинской, Пушкинские места стороной никак не объедешь, да и грешно было бы проехать мимо домика няни Пушкина в Кобрино, или проигнорировать имение Ганнибала в Суйде, а уж тем более проскочить мимо домика станционного смотрителя в Выре. Последняя, кстати, известна не только этим памятником литературному герою, для нас важнее то, что имение семьи Набоковых располагалось отнюдь не в Рождествено, а именно в Выре. К сожалению, сей факт мало известен широкой публике, если только специалистам… А в Рождествено жил его дядя и отец матери писателя знаменитый миллионер и золотопромышленник Иван Васильевич Рукавишников (дядя Рука). Впрочем, не будем забегать вперед. Хоть и отпущено нам условиями всего-то семь тысяч знаков с пробелами, но мы все равно собираемся о многом рассказать.

Начнем с Александра Сергеевича. Вот маленький фрагмент из моей повести «И счастие куда б ни повело…»: «Оживлен и весел Пушкин. Чем ближе подъезжали к Северной столице, тем разговорчивей становился. Быть может, потому, что вокруг Петербурга… немало деревень и имений, семейству Пушкиных-Ганнибалов принадлежащих.

Кобриным владел дед Александра по матери - Осип Абрамович Ганнибал. А в пяти верстах от Кобрина – Суйда – принадлежала брату его, Ивану Абрамовичу.

- Мне и года не было, когда родители повезли меня в Михайловское деду показать… - начал свой рассказ Александр. - А дед крутой был мужик, бабку мою, Марью Алексеевну после того, как она ему дочку, мать мою родила, бросил, да прогнал со двора, - Пушкин рассмеялся. – Да-да, велел жене просто убираться из дома, а дочь у себя оставил… Сам же тайно женился на Устинье Толстой…

- Какой ужас! – расширила глаза Наташа, - Прогнал? Как можно!

- Но и бабка не промах была. Взяла и пожаловалась брату его Ивану Абрамовичу, генерал-поручику, другу Орловых, герою Наваринской битвы. Приютив Марью Алексеевну у себя в Суйде, тот дал жалобе её законный ход…

Дело в её пользу и закончилось. Сама Императрица утвердила решение суда. Согласно оному незаконный брак деда расторгли, малолетнюю дочь Надежду Осиповну возвратили матери, бабке моей Марье Алексеевне, с назначением ей в приданое села Кобрино.

Деда даже сослали в Михайловское, где и жил безвыездно до самой смерти. Так что, Наташа, я не первый ссыльный в собственной деревне, - засмеялся Пушкин». (Санкт-Петербург 2016, 9 с.)

И еще: «В дороге Пушкин вновь рассказывал жене о себе.

- Ты хотела услышать рассказ о моей няне? Изволь. – Александр Сергеевич уселся поудобнее, шире распахнул шторку окна кареты, чтобы лучше видеть открывающиеся на пути прекрасные виды. - Родом Арина Родионовна из Кобрино, где хозяйничал дед мой Осип Абрамович. Но я тебе рассказывал эту историю, как бабка моя Марья Алексеевна судилась с дедом, а Арину Родионовну с двумя сыновьями и двумя дочерьми отпускала на волю еще в год моего рождения, только отказалась няня, осталась дворовой крепостной, верной семейству Пушкиных…» (там же 15 с.)

Владимира Набокова с Пушкиным многое связывает. Не только географически. Например, магия совпадений. В самом деле, Александр Сергеевич «зацепил» осьмнадцатый век, как косяк плечом задел, входя в век девятнадцатый: родился в 1799. Владимир Владимирович – родившись в 1899 году, едва коснулся века девятнадцатого, входя в век двадцатый. А сама дата рождения – 22 апреля совпадает с днем рождения другого Владимира – Ильича, сыгравшего роковую роль в судьбе сотен тысяч семейств русской интеллигенции, вынужденных навсегда покинуть Россию. В том числе, и Набоковых. Можно и дальше про совпадения. Например, с нынешним президентом Владимир Владимирович – двойной тезка. Но слава богу, что все этим совпадением и заканчивается.

А вот Пушкин Набокова не отпускал всю жизнь! И тогда он взялся за перевод «Евгения Онегина». Если бы роман не переводили и до и после Набокова, я бы назвал его перевод художественным подвигом. Но тут уж лучше радостно удивиться, как это сделал Корней Иванович Чуковский: «Мне, русскому, радостно видеть, как близко принимают к сердцу заморские и заокеанские люди творение гениального моего соотечественника».

…когда изгнанника печаля,
шел снег, как в русском городке,
нашел я Пушкина и Даля
на заколдованном лотке…

Пушкин поэта не отпускал. А меня не отпускал Набоков. В начале нулевых я пришел в его дом на Большой Морской, где меня ждала Ленка Филаретова, настоящая фанатка и знаток творчества Владимира Владимировича. Елена Александровна окончила ЛЭТИ имени В. И. Ульянова (Ленина). Позднее, пройдя школу хранителя Павловского музея-заповедника А. М. Кучумова, стала экскурсоводом во дворце, а когда в 1998 году открылся музей В. В. Набокова пошла работать туда. В двухтысячном мы познакомились: в тот год энтузиасты организовали в Петербурге провинциальное писательское сообщество, громко названное «Союзом писателей Ленобласти и Санкт-Петербурга», и зарегистрированное в Минюсте, а Лена пришла к нам. Мы тогда дерзнули: выпустили почти четырехсотстраничный том «Отечественные записки» и напечатали в нем эссе Филаретовой «Воистину мир твой чудесен…» (В. Набоков и христианство). Это была ее первая публикация. Помню «Набоковские чтения», организованные в музее. Кажется, она тогда нешуточно заспорила с профессором Борисом Авериным, признанным знатоком творчества российского и американского писателя. Незадолго до его ухода, встретившись в Павловске, я спросил Бориса Валентиновича, помнит ли он Лену Филаретову? «Конечно, помню!» Долго и тепло говорил о ней…

А вот с Александром Семочкиным, знаменитым реставратором Рождествено и Домика станционного смотрителя мне довелось познакомиться только на похоронах Лены, у ее гроба. И лишь потом мы с женой побывали там. И не раз.

Так, бывало, купальщикам
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.

Все от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово-
зеленоватого,
он приносит торжественно.

Вот это Батово.
Вот это Рождествено.

Александр Александрович Сёмочкин сам родом из этих мест, Выра его родная деревня. Рождествено, с красивым краснокирпичным храмом, где итальянский мраморный склеп Рукавишниковых и сам деревянный особняк на высоком берегу Оредежа. Дом – последний деревянный ампир в Ленинградской области – был построен в начале ХIХ века неким Ефремовым, которому село Рождествено пожаловал Павел Первый. После смерти первого владельца имение переходило из рук в руки, пока его не приобрели Рукавишниковы, хозяева золотоносных Ленских приисков. А на другом берегу, в той самой Выре, за крохотным кладбищем (с могилами матери Рылеева и жены академика живописи Шишкина), стоял дом Набоковых, где прошли детские годы будущего писателя. Только имение это не сохранилось, дом сгорел в 1944 году, при отступлении немцев.

Заканчивать надо эссе. Увы, «Новый мир» с объемом явно поскупился, что можно вложить в семь тысяч знаков? Сплошные пробелы… И ноты грустные: нет уже на свете Лены Филаретовой, совсем недавно ушел от нас и Борис Аверин. Светлые люди. Слава богу, жив Александр Александрович Семочкин. Седьмого сентября ему стукнет 80. Долгой ему жизни!


37. Виктория Арутюнян, прозаик, студентка Липецкого филиала Финансового университета при Правительстве РФ, направление «Государственное и муниципальное управление»

Мой Набоков

Когда мне исполнилось три года, я впервые самостоятельно открыла книгу и начала читать. Скорее всего, мне под руку попалась азбука или забавная сказка. Время шло. Списки литературы на лето становились длиннее. Однажды я обнаружила среди мудрёных названий незамысловатое «Облако, озеро, башня» и очень обрадовалась. Рассказ обещал быть красивым и вдохновляющим. Об авторе Владимире Набокове я знала, что он любил бабочек. О «Лолите», конечно, тоже слышала и даже пыталась читать, но не осилила первые пятьдесят страниц. Что ж, вернусь к нашумевшему произведению позже. Классика не всегда нам покоряется: роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго» я с удовольствием прочитала только с третьего раза.

Произведение «Облако, озеро, башня» начиналось вполне оптимистично. Скромный работник отправился в увеселительную поездку. Собираться в путь ему не хотелось, и меня, любительницу путешествий, это удивило. Впрочем, люди бывают разные. Василий Иванович ждал, что он вдруг найдёт «чудное, дрожащее счастье, чем-то схожее с его детством» (а вот это уже понятно). Увы, ему пришлось путешествовать в компании грубых и невежественных немцев. Я обратила внимание на точные эпитеты и метафоры Набокова: «лакированный нос», «пудовые шутки», «упрямое обстоятельное чудовище», «что-то бархатно-гнусное в облике». Неприятно и неуютно становится и скромному работнику, и читателю, который пытается отвлечься и вместе с героем посмотреть по сторонам. Там, за окном, убегают в неведомые дали узкие тропинки, перегоняют друг друга облака, застывают на миг полянки и луга – полные «выражения нежной, благожелательной красоты». Кажется, это чувство любви к прекрасному миру знакомо всем, кто когда-либо занимал место у окна в электричке. Но…

Но попутчики Василия Ивановича затягивают песню по бумажке. Герой плохо знает немецкий, однако и его заставляют веселиться. Только попробуй замолчать – группа проследит за тем, чтобы ты пел! Какая гадость…

События развиваются не слишком быстро. Экскурсанты ужинают (всё поровну, у всех одинаковый продуктовый набор), устраивают игры, донимают скромного работника, который никак не может «поймать волну» веселья по приказу. Даже ночью отдохнуть не удаётся: сосед по комнате без умолку рассказывает о своих впечатлениях. Снова день в поезде, вульгарные игры, попытки вовлечь Василия Ивановича в происходящее, насмешки. Он слишком мягок, чтобы противиться огромному многорукому существу. Мерзкая тьма вокруг… Но вот… Появляется тот самый пейзаж. Старинная чёрная башня на холме. Чистое синее озеро, в котором отражалось большое облако. Три части одного целого. Совершенство, не облекаемое в слова. «Неподвижное сочетание счастья». Никому больше нет дела до этой композиции, но Василий Иванович чувствует, что он нашёл своё место в жизни. И вдруг его бессовестно, бесцеремонно отрывают от земли и бросают обратно в механический ад. Что может сделать скромный человек? Его вспышка ярости остаётся незамеченной. Василия Ивановича избивают по дороге в Берлин – потому, что нельзя, НЕЛЬЗЯ допускать нарушение привычного порядка.

Давно я не чувствовала себя такой опустошённой. Писатель изобразил мир грубых людей, которые определяют существование людей робких и покорных. Этим покорным людям однажды захочется поплыть против течения, прекратить бег по кругу, но не каждому выпадет такой шанс. Одинаковые Греты, Шульцы, Гансы заставят стоящих особняком членов общества вернуться на отведённое им место. Впрочем, даже тот, кто «устал быть человеком», ещё может возродиться. Только дайте ему безмятежный покой, Родину верните! Тогда ваш скромный и тихий сосед совершит безумный, на ваш взгляд, поступок: бросит всё и уедет любоваться сочетанием облака, озера и башни.

До сих пор я люблю Набокова за мастерское владение словом. Иногда его обороты кажутся мне слишком сложными для восприятия: так, метароман «Дар» я читала очень долго с перерывами. Понравилась «книга в книге», понравилась история главного героя. Но я до сих пор ищу такое же «сильное» произведение, как «Облако, озеро, башня». И я не одинока в своих поисках. В начале года мне посчастливилось отправиться в Москву на поезде. В соседнем купе обсуждали классическую литературу. Петербурженка рассказывала о своих недавних попутчиках – пожилой паре из Ефремова, которые специально выбрали время для экскурсии в усадьбу Рождествено. Музей в Ленинградской области работает более полувека. В его коллекции много любопытных экспонатов, в том числе пресловутых бабочек. Дом окружает старый парк с пещерами и источниками среди вековых деревьев. Святая вода, как считается, исцеляет болезни зрения. В этом факте можно найти что-то мистическое: писатель-эмигрант тоже помогал людям прозревать, описывая актуальные проблемы общества в произведениях. Те самые путешественники, например, всей душой любят первый роман Набокова «Машенька». Снова Берлин, снова русский человек за границей, снова воспоминания и дилемма: пойти за мечтой или отказаться от неё?

Соседка по купе честно призналась: «Машеньку» она не дочитала. Наверное, у каждого есть «свои» писатели, творчество которых сразу находит отклик в душе. Но я всё-таки попробую начать. Затем прочитаю «Защиту Лужина», в которой, как обещают рецензенты, Машенька появится вновь. О «Защите Лужина» с восторгом отзывалась моя одноклассница. Как давно это было! Теперь же у меня есть повод узнать больше о внутреннем мире В. В. Набокова – 120-летие писателя. В память Набокова библиотеки и книжные магазины устраивают встречи, семинары, конкурсы. Когда, как не сейчас, браться за книгу? Возможно, и до «Лолиты» дело дойдёт. Я уверена в одном: тоска по Родине, которая сквозит в словах каждого героя-эмигранта, знакома даже тем, кто не уезжал из России. Набоков – мой. Набоков – наш. Набоков – народный.

36. Игорь Фунт

Порвать «Дон Кихота» к чёртовой матери!

Аборигены величали его Сирин, с ударением на втором слоге. Он не обижался…

Исколесившей на машине пару сотен тысяч(!) миль по США [за рулём — жена], семье Набоковых, — хлебнувшей, в общем-то, американского счастья сполна; — крайне повезло с точки зрения некоего провидческого — fatidic — невовлечения в ненасытные жернова глобальной мясорубки. Что можно назвать неким вудиалленовским мокьюментари с его неуловимым евреем-Зелигом. [Одним из лучших мировых киноперсонажей-«хамелеонов».]

Уйдя от наступающих уже на пятки большевиков. Из нацистского Берлина и оккупированного Парижа «маленькие люди» Набоковы, чувствуя дыхание в спину злобного чудища, опять еле-еле уносят ноги — на самом последнем нью-йоркском пароходе. Иначе…

Иначе Сирин не был бы Сириным если б не представлял себе в страшных снах супругу Веру с маленьким ребёнком — в концлагере Дранси. Откуда их этапируют в Аушвиц-Биркенау. А себя — среди тысяч ленинградцев в 1943-м, гибнущих с голоду в наиболее апокалиптическую блокаду истории человечества.

Спасительное судно «Шамплен», привезшее Набоковых в US, в следующем рейсе затопила немецкая подводная лодка. И это тоже обернулось маркером того, что неприятности планетарного масштаба обошли их. И началась простая жизнь. С её обыденными заботами, горестями и радостями.

В силу чрезвычайной занятости, также «дряблости рук», как он шутя говорил, Набоков не стал полноценным «домохозяином» в Штатах. Непрестанно меняя квартиры, он исподволь превратился в истого летописца американских окраин с их щитовыми недолговечными строениями.

Так, только в «смертоубийственной» (из-за мизерных гонораров) Итаке 1950-х, работая в корнеллском универе штата Нью-Йорк, он сменил 10 съёмных домов.

Весной 1952 г. гарвардский преподаватель Левин, — старый приятель с 1940-х гг., — попросил Набокова заменить его в читке Второго гуманитарного курса по разделу «Роман». [Первый курс «Эпического жанра», — 2 тыс. лет: Гомер—Мильтон, — закончил в прошлом осеннем семестре преп. Дж. Финли мл.]

Дескать, не соизволит ли Володя заместить его, выбрав произведения исключительно на свой вкус. [Точности ради добавим, у Левина в сетке значились «Война и мир», «Холодный дом», «Моби Дик», «Страдания молодого Вертера».]

Конечно, писатель сразу же согласился! Тем более что год назад его друг (с Праги 1932-го) историк М. Карпович устроил его там же на славистику: обзор XIX в. модернизм (Фет, Некрасов, Тютчев etc.). Также любимейший Пушкин (отдельный курс). Оформив устройство сим же манером, — начав с личной подмены Карповича на кафедре.

Итак, он — в Гарварде трудится «приглашённым профессором». Проведя перед этим 8 предыдущих лет научным сотрудником-энтомологом в местном музее. Он — читает пару «русских» семинаров. Он — следит за сыном Дмитрием, учащимся здесь же. И — хотя бы прилично получает.

Всё бы ничего. Одна лишь «заноза» в кавычках…

Гарри Левин настоятельно уговаривает его, — наряду с произведениями XIX в., — обратиться к «Дон Кихоту». Как логически выверенному базису рефлексии собственно развития романа.

Набоков категорически против: он абсолютно не знал испанского. Не знал Сервантеса с его «нелепыми сказками».

Тем не менее, в итоге поддержал идею. Скрупулёзно взявшись за отшлифовку специализированного академического цикла. Вслед чему шли уже использовавшиеся ранее корнеллские заготовки по Флоберу, Толстому, Гоголю, Диккенсу. И…

Разнёс Дон Кихота в пух и прах!

Вообще студенты Гарварда, как и все студиозусы во все века, интересовались литературой исключительно с художественной, аксиологической точки зрения. Они требовали от романистики элементарно внести их на руках — в забытые перипетии цивилизационных сущностей. Не прилагая к тому усилий. Будучи равнодушными к концепции, фабуле, прагматике исторического слова. Предпочитая слушать предмет… в пересказе.

Какие там набоковские «искусство искусства», возможности воображения, крылья невидимых эпох, божественные эоны…

Такое чувство, мол, взбодрить этих сытых сонных мух мог разве что гипнотизёр или вантрилок — пушкинский чревовещатель. Кем Н., увы, не был. Посему сразу же взял быка за рога. Холодным душем отрезвив тем самым и студентуру, и профессуру заодно…

Уж что-что, но так называемую привычную «жизнь» в романах — Н. искать даже не собирался! Полностью оставив попытки примирить фиктивную сервантевскую действительность — с «реальностью фикции». Дав свету понятие «классической книги» — как совершенно никчемной, полной фальши подделке.

В прикрытых обаянием Дон Кихота отвратительной жестокости и расползающемся по кругу аристотелевском Хаосе находя… новую гуманистическую симметрию. В шутовском слабоумии и по-карликовски претенциозных высокомерии-надменности — порождение современных Доде, Филдинга, Гоголя, Смоллетта: каждого на свой манер.

«Дон Кихот» — исторический фейк. Это — медицинский факт!

И постижение сего, навязываемое им многочисленной (чрезвычайно удивлённой невиданными доселе инсинуациями) аудитории, — ломая-круша стереотипы направо налево, — ему нравилось безмерно. Впрочем, не одному ему.

Нестандартность, постоянное развенчание общепринятых мифов — сцену за сценой, за главой — главу. Жёсткое развенчивание сентиментализированных фиоритур: громким беспощадным смехом над тотальным плачем по несчастному ратоборцу с несправедливостью. В пику мерзкому гоготу читателя над поражениями героя; в пику извращённому фрейдистскому веселью сравнивая книгу с… — распятием Христа; бесчеловечную инквизицию — с нынешней корридой. Сохранившейся в Испании до сих пор. С эпохи средневековых гладиаторских боёв.

Воздав, таким образом, красноречивую дань независимой культурологической аллегории на все времена. Воздав почесть Кабальеро, неспешным галопом покинувшему родные страницы. Как и сам Н., — подобно Крузо, Холмсу и Гамлету, превзошедшим размером колыбель: — перешагнув корешок, уйдя в бесконечное путешествие в пространство неведомой вселенной… В континуум «искривлённых» вечностью осенних листов — под шум пьяного ветра.

Но вернёмся к реальности…

Итак, первая гарвардская лекция. Мемориальный зал — безвкусная викторианская махина. Дутое нагромождение каменных протосимволов в честь сонмами полегших в Гражданскую войну донкихотствующих конфедератов.

Что могло быть сообразнее, адекватней той выросшей из сюжетов В. Скотта и Дж. Раскина монументальной риторике архитектуры, — чем повествование Набокова о «святом клоуне» XVII века?..

Изощренный ценитель нелепых анекдотических жестов, едва ощутимых оттенков. Вышедший открыть глаза шестистам гарвардским ртам, голодным до «фейковых» приключений каверзного идальго-фарисея из Ламанчи. Тихо, с какой-то траурной печалью Н. поднялся, встал за кафедру, — с хитрым, одномоментно жалостливым прищуром посмотрев на зрителей.

Хмыкнув уголком рта, достал из портфеля старую потёртую книженцию с картинкой призрачных мельниц. Показал её как фокусник аудитории. И…

Разодрал к чертям собачьим на несколько частей! — тут же презрительно кинув под ноги. Внезапно нахлынула тишина. Под остекленевшим взглядом ошарашенной публики.

Изодрал, чтобы по крупицам, просчитанным до мельчайших подробностей- нюансов, — невидимых смысловых атомов: — собрать всё вскоре воедино. Заново. Да так, как никто в мире «Дон Кихота» ещё не собирал.

И то было неслыханным византийским триумфом «чужака». Давшим толчок нескончаемой эпидемии триумфов — в дальнейшем.


35. Вера Спицына, инженер-программист. Воронеж

Набокофф

Книга закрылась с глухим тяжким звуком, бросив мне напоследок крохотную косточку возможного сюжета, словно несчастной собачонке, которую он держал в прикрытых кружевными манжетами руках, у самого пудреного парика, наслаждаясь ее безутешным воем, инспирацией на вдохе, на осознании, на оживлении, в особенности выражающихся в высоком произведении искусства.

Не знаю, какой уж там Набоков писатель, но инспиратор он выдающийся!

Когда оглядываешься на целую череду тяжелых пожилых интеллектуалов, пораженных близорукостью и одышкой, обязательно и неотвратимо одиноких, эрудированных безусловно и неопровержимо, то перед мысленным взором возникает размытый от многих повторений, стертый до стереотипа, образ гениального писателя.

Я сижу в круге света, в темном саду, в тщетной надежде, что меня пристрелят соседи, утомленные многочасовой оперой Верди. Я не читаю «Лолиту», она лежит здесь, как улика, свидетельство того, на что может пойти писатель, обуянный жаждой славы.

«Знал ли я, что роман издает французское порнографическое издание? Ответ – нет, но если бы и знал, то поступил бы также».

Я живу, я жил, я прожил.

«Я знаю больше того, что могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего. Ведь писатель – это множество читателей в лице одного человека».

Набоков, автор одной книги.

И еще одной, совершенно выдающейся, пьесы – собственной жизни.

Тщательно сочиненная и блестяще срежиссированная, с профессионально расписанными диалогами и действием, движущимся по навсегда заданной автором схеме.

Уметь убедить всех в своем превосходстве, хотя бы и мнимом - талант талантов!

Но величие писателя не есть величие человека, живущего у озера.

Набоков слишком тяжел и нравоучителен в остальных своих романах, слишком дидактичен и прямолинеен для того, чтобы быть хотя бы интересным, не говоря уже о гениальности.

Все, что он сделал – одна прекрасно реализованная бизнес-идея, «Лолита», вещь в себе, редкая в своем совершенстве, как всякая удачная идея, которая всегда удивительным образом продавливает под себя все вокруг, преодолевая даже тяжелое косноязычие автора.

Короткий миг полета, миг таланта и вдохновения, растраченный на пошлость, сделка с дьяволом, всегда приносящая позорные плоды, несмотря на то, что в багровом свете воспаленного воображения они блезятся прекрасными.

И все последующие тексты только оправдание перед самим собой, доказывание невозможного равенства между грязноватой историей и безгрешностью талантливого текста, равно как и вся последующая безукоризненная аристократическая жизнь - только удавшаяся, удачная, попытка оправдаться перед туповатыми боннами, закрывающими собой, как щитом, своих маленьких воспитанниц при приближении горделивого старца на прогулках, а также их недалекими мамашами, больше не называющих дочерей Долорес.


34. Кухаренко Дарья, студентка. Москва

Проблема авторского перевода «Лолиты» В. В. Набокова

Перевод «Лолиты» на русский язык всегда подвергался критике – не только по причине своей неточности (что является сомнительным критерием оценивания совершенства перевода), но и по причине самого языка, который многим литературным критикам показался устаревшим для своего времени. Удивительно, что перевод, выполненный непосредственно автором оригинального текста, оказался столь внешне «неудачным» - по крайней мере, по мнению других лингвистов и переводчиков. Так ли он неудачен на деле и, если это все же так, то по какой причине?

Для начала важно отметить, что на момент перевода «Лолиты» Набоков уже несколько десятилетий не находился на территории СССР, а для любого языка подобный срок означает невероятные перемены и преобразования. Набоков не мог и предположить, что в обиход давно уже вошли такие слова, как «джинсы» и «губная помада», так внешне неловко переведенные им как «синие ковбойские панталоны» и «губной карандаш». Абсурдно было бы утверждать, что писатель забыл свой родной язык – совсем нет, ведь не имея перед глазами оригинального текста произведение может и не вызвать никаких вопросов у читателя. Проблема в том, что Набоков пишет языком «изгнанника» – человека, который оказался полностью оторванным от среды, живущей когда-то родным ему языком. Не чувствуя более русский язык как живой и развивающийся (за неимением возможности или же не желая принимать новый «советский» русский), Набоков перевел «Лолиту» таким языком, который остался где-то в его молодости – первой четверти 20 века. Речь Набокова – это речь человека, уже на тот момент называющего самого себя «американским писателем, рожденным в России».

Помимо того, многие литературоведы, изучавшие творчество Набокова и как частное его автоперевод «Лолиты», отмечают, что перед автором стояла непреодолимая задача – перевести на русский язык хронотоп, совершенно ему чуждый. Я считаю важным отметить, что данное высказывание является верным лишь отчасти. Реалистичность изображенной Набоковым Америки сороковых годов иллюзорна – проживший в ней на тот момент лишь некоторое количество лет писатель создает «свою» Америку, показанную только через сознание одного из героев. Ни в коем случае нельзя рассматривать произведение Набокова как отражение объективных реалий Америки того времени, подобного боялся и сам писатель. «Лолита» - это не «сатира на американскую действительность», коей ее желали видеть многие критики того времени; это целостный и замкнутый мир, созданный Набоковым по прототипу мира уже существующего, но никак не его отражающего. Возможно, именно поэтому вольность автоперевода «Лолиты» доходит и до внешне неправильного перевода географических единиц (пр. Лос Ангелес, Виржиния), которые даже на момент написания произведения имели в Советском Союзе совершенно четкие и конкретные названия. Для Набокова как писателя важнее было сохранить стиль и мелодику своего произведения, чем соотнести его с существующими реалиями, что определенно повлияло на перевод «Лолиты», в особенности на его внешнюю «неточность».

Это наводит на мысль о том, что наиважнейшим аспектом в изучении данного вопроса является то, что перевод «Лолиты» был выполнен крайне субъективно и рукой ее непосредственного автора. Феномен авторского перевода на данный момент не до конца изучен, но ясно одно – автоперевод разительно отличается от практики перевода чужих текстов. Согласно небольшому обращению после основного текста «Лолиты», Набоков взялся перевести собственное произведение отчасти от неизбежности – он был уверен, что другие переводчики не в состоянии справиться с задачей.

Однако, как уже было сказано ранее, автоперевод во многом отличается от перевода как такового. Переводчик, как бы ему того не хотелось, не творец, а коммуникативный мост между писателем и читателем, но в данной ситуации мы имеем дело с переводчиком, личность которого равна писателю-творцу. В результате этого мы получаем что-то, что многие называют «плохим переводом», а остальные и вовсе другим произведением с новыми семантическими акцентами и концовкой.

Разумеется, русское издание «Лолиты» переводом является – таким, который можно рассматривать как новую редакцию предыдущего, своего рода «переиздание». Набоков как переводчик, быть может, и ошибался, однако Набоков как творец и непосредственный автор имел на это полное право. Все изменения, внесенные в русскую «Лолиту», окончательны и неоспоримы. Очевидно, что многие «ошибки» переводческого плана можно списать на жизнь в эмиграции, отсутствие американских реалий места и времени в сознании советского человека и на многое другое, но последнее слово всегда остается за писателем, и именно с этим «словом», известным как русское издание «Лолиты», нам посчастливилось иметь дело.



33. Дмитрий Сергеев, филолог

Роман «Лолита» как самопародия

Любители творчества Владимира Набокова всегда утверждают, как многогранно, глубоко его творчество, какой это лично созданный космос, какая мощь и уникальность языка и стиля. Но большинство читателей и даже тех, кто когда-то как-то просто слышал имя писателя, всё равно уже навсегда ассоциируют его имя только с романом "Лолита" и это положение вещей, думаю, уже никак не изменишь. Повезло мне или нет, но я прочитал "Лолиту" уже после всех его русских романов, и поэтому никогда не считал его автором одного романа, и никогда не считал "Лолиту" его лучшим романом. Даже наоборот: слишком очевидна коммерческая мотивация создания "Лолиты". "С тех пор, как моя девочка меня кормит..." - писал Набоков после публикации и экранизации романа. Он очень поправил своё финансовое положение этим романом, стал гораздо более независимым и свободным. Роман хорош, его художественные достоинства очевидны и несомненны, но после свежих, буквально колумбовых его русских романов и рассказов, читать "Лолиту" неловко и даже скучновато. Это не только коммерческий роман, это роман вторичный, сшитый по лекалам того новаторского метода, который Набоков изобрел, работая над "Отчаянием", "Защитой Лужина" и особенно "Даром".

Как это работает? Каким образом Владимир Набоков спародировал сам себя в «Лолите», перенеся свой художественный метод, буквально – свою собственную композицию из романа в роман? Роман «Лолита» - композиционная калька с романа «Дар», и именно этот творческий фокус Владимира Набокова я и хочу здесь до некоторой степени раскрыть.

В романе «Дар» главная сюжетная линия, смысловой стержень – это встреча и взаимная любовь Фёдора Годунова-Чердынцева и Зины Мерц. История их знакомства, взаимоотношений, романа. Действие книги происходит на протяжении трёх лет, и Зина Мерц упоминается сразу же, почти с первых строк романа, но как ничего не значащий персонаж. Годунов-Чердынцев слышит её имя, узнаёт о её существовании, но не придаёт этому значения, также как и читатель уверен, что на страницах книги промелькнул персонаж массовки. В дальнейшем они ещё неоднократно будут иметь шанс познакомиться, но судьба всегда будет находить сворачивающие сюжеты в их жизнях, пока, наконец, встреча не произойдёт самым причудливым образом.

Всё точно также происходит и в «Лолите»: Гумберт знакомит читателя с Клэром Куиль+ти почти с первых строк романа, но таким образом, что читатель не догадывается, что перед ним тот самый роковой герой, как и сам Гумберт не догадывался о его присутствии в период их жизни с Лолитой. Текстуально и стилистически всё это оформлено Набоковым совершенно изысканно - в «Даре» он изображает Годунова-Чердынцева, сочиняющего стихи: «Ты Полумнемозина, полумерцанье в имени твоём», и читатель, как правило, всё ещё не догадывается, что Фёдор влюблён, счастлив, и что его избранницу зовут Зина Мерц, хотя мог бы. Потому что «Мнемозина» - богиня памяти, самый любимый мифологический образ Фёдора Годунова-Чердынцева, который весь погружён в воспоминания об отце и России. Стало быть, Зина – всего лишь полубогиня, «полумнемозина», и точно также обыгрывается эпитет «полумерцанье», применительно к фамилии Мерц. Также и с Клэром Куильти - Набоков от лица Гумберта проговаривает каламбур: «убил ты куилты» и читатель, впервые встретившийся с манерой письма Набокова, проходит мимо, считая, что это глупый юмор озабоченного педофила и только.

Но было бы совершенно неверно считать, что Владимир Набоков всего лишь играет с читателем, подобным сквозным образом выстроив композицию романа «Дар», и потом позаимствовав её у самого себя для «Лолиты». Это не просто литературная игра, творческое «ноу хау» и стилистический приём, а способ разглядеть в жизни свою собственную судьбу. Объясняя свой метод в мемуарах «Другие берега», Набоков сравнивает его с игрой в пазлы: ты словно всматриваешься в общую картину и подбираешь для неё эпизоды своей жизни, которые должны встать ровно так, чтобы обеспечить гармонию со всех окружающих тебя сторон. Ты должен разглядеть дом, в котором тебе будет уютно и комфортно; работу, которая не будет приносить лишней головной боли; человека, для которого создан ты и он – для тебя. Разница между Годуновым-Чердынцевым и Гумбертом в том, что Фёдор действительно ищет свою гармонию, всматривается в жизнь, разгадывает свой собственный пазл в поисках любви и правды, а Гумберт, при использовании ровно того же композиционного метода, написан наоборот: это ослеплённый похотью персонаж. Гумберт слеп, он сам – всего лишь пазл общей картины, которая собирается без него и помимо него, и обнаруживает это только тогда, когда игра закончена. Именно так Владимир Набоков наказывает своего героя, даже симпатизируя ему: он наказывает его духовной слепотой, когда герой не в состоянии увидеть, что же, собственно, на самом деле происходит.

Этот метод «пристального высматривания пазлов» в русских романах Набокова буквально ошпаривает своей энергией только что возникшего рок-н-ролла, звучит как настоящая «Эврика!», и всё иначе в "Лолите". Здесь уже всё словно сыграно и сведено в студии с отполированным звуком профессиональным продюсером, который знает где и как должна звучать каждая нота, чтобы за неё заплатили. Но - всё именно так и задумывалось. В этом тоже гений Набокова, что он сумел продать свой великий талант, не изменив духу творчества. Написать роман на предельно скандальную тему, тему педофилии так, чтобы произведение оставалось и являлось художественным, а не порнографическим.


32. Алина Ш., писатель. Бишкек.

Лолита навсегда

Каннибализм официально запретили в конце XVIII, а педофилию в XIX. Хотя в Ирландии и на Сицилии съесть умершего ребенка до крещения не возбранялось и в XX.

Писатели делятся на две категории «влетело» и «пролетело». Моя «Лолита» на туалетной бумаге в мягком переплете и очень мелкими буквами влетела с целым ворохом модернистов и постмодернистов. «Мастер и Маргарита» 84-й. Маркес 94-й и жуткий абстинентный синдром. Наверно, я что-то прочитала за 10 лет, но уже не помню что. Проза снижала гемоглобин, серебряная поэзия боролась с бессонницей. А каждый новый роман, я сравнивала со «100 лет одиночества» и бросала через пару страниц.

Запойный Миллениум, никакой цензуры. Я сожрала все, о чем говорили, хвалили, ругали, любили подруги, знакомые, макулатуру в метро. Нобелевку и Букер по списку. Обожралась навсегда. Моя «Лолита» формата 1/32 скучала на конференциях сео, поступила в Пекинский университет, прошла практику в Джи пи Морган, верхом по Шелковому пути и по горячим точкам. Ее зачитали, обклеили скотчем и непонятно, как и когда вернули. Она стоит на полочке между сонетами Маршака и Волошина.

— Не пишите под Набокова, пишите под Бунина! — о чем это? Мечтать не вредно.

Ло-ли-та. Набоков на том свете отдыхает. МиГ — фанфик по роману Рено активистки ЛГБТ, мой билет на форум молодых писателей, теперь в Липках. Винегрет из штампов с метафорами собственного тварения. Слизала первый абзац и не заметила: «Ге-фе-сти-он — чудесные звуки, язык, скользя, упирается в десны, поднимаясь по зубам сладостной влагой, волнуя изобильным пиршеством рот и небо.»

Ло.Ли.Та. Сегодня и в 1955-м заставляет сопереживать Гумберту. Он разбил мое сердце, ты всего лишь разбил мою жизнь. Самому гонимому и бесправному, тому, кто в глазах современного общества хуже и ниже любого убийцы, насильника взрослых, того, кого презирают и готовы сжечь заживо, распять и толпой затоптать. Клеймо «педофила» равно каннибал&террорист, нет его страшнее и позорнее.

Зачем Набоков написал «Лолиту», о чем хотел поговорить? О любви? Странной и больной? Ее странность лишь в возрасте Лолиты. Для 55-го года плевок в морду трухлявому институту брака, церкви с ее склерозом и маразмом, вялой ожиревшей буржуазии и нам голодным пролетариям без секса. От героя к герою Набоков рассказывает историю преступной любви взрослого к ребенку. Начиная с иносказаний «Под знаком незаконнорожденных». Сын Давид подменяется псевдодочерью Мариэттой — перенос, напряженная нежность, терзающая снами. Заканчивая «Лолитой». Ее не хотели печатать и обзывали порнографией. Жизнь не терпит «бы». Но все-таки что было бы? Если бы Набоков не написал «Лолиту»? А ничего. Он не Джойс и даже не Вульф, которые задвинули мировую литературу. Слишком бережно относится к читателю. Носится. Не выставляя тебя интеллектуальным маргиналом. А его язык избыточно-причастный душный, как розовое масло, вышел из моды полвека назад. И студенты журфака СПБГУ «плачут» и не читают Набокова, как и «Вакханок». Автобиографичные «анабеллы», жалкие попытки кого-то соблазнить с болью и мантрой: я Человек.

Зачем же он написал «Лолиту»? Хотел поговорить о любви… обреченная, ненормальная, рай, небеса которого рдели как адское пламя. Или о том, что хуже и больше, о том, что почти приговор. Вокруг моей школы педофилы паслись стадами за кустами барбариса, у киоска мороженного и в книжном. Машины с тонированными стеклами подъезжали в обеденный перерыв. Нимфетки в белых фартуках прекрасны. Несорванные еще цветы, виктимные жертвы. Их беззащитность так мимолетна. Год-два обзаведутся протоколами Сиско. Эскадо-Шанель забьют запах меда от невинных рук.

— Дети вообще прекрасны, — кажется, Достоевский. А до великого классика русской литературы вся античная культура воспела юношескую прелесть мальчика и реже девочки. Как он посмел! Посмел! Б. Парамонов видит именно в этом прямоговорении парадокс успеха «Лолиты»: «Есть люди, и очень уважаемые, готовые считать “Лолиту” дешевкой.... Успех ведь всегда не без дешевки. Важно то, что Набоков выиграл, победил, победителей не судят. В том-то и мастерство... Искусство дышит, где хочет.» Аморально творит свой реал. Сносит мозг. Пророк предсказывает, транслятор транслирует. А мы боимся и сохраняем лицо притворяясь, что педофилы исключительно в юрисдикции уголовного права. А «Гумбертов» лечат, сажают, кастрируют. Не признавая очевидного.i> Если бы мне сказали, что за это меня завтра казнят — я все равно бы на нее смотрел. Сегодня и в 1955-м.


31. Александр Чернышевич, студент, Гомель.

Набросок на салфетке

Социально-педагогическое описание личности В. В. Набокова.

На мой взгляд, очень не просто написать эссе за пару-тройку дней. Какое-никакое, а всё же это творчество, и как любое творчество, оно требует вдохновения, сосредоточенности. К тому же написанное должно вылежаться, созреть. В условиях студенческой сессии, когда голова забита множеством проблем учебного процесса, а время жестко регламентировано, подобное занятие немыслимо. В лучшем случае результатом будет некое подобие наброска на первой попавшейся салфетке.

Сложность состоит еще в том, что объектом этого вынужденного творчества выбрано описание личности любимого писателя. Разумеется, я имею некоторое представление о биографии Набокова, знаком с интересными моментами из его жизни, но я никак не смею браться делать какие-то выводы об устройстве его личности. Мне напоминает это гадание на костях, или на кофейной гуще. Некий такой прогноз погоды во вселенной В. В. Набокова. Об этом можно поговорить за чашкой кофе, но делать из этого творческую работу по собственной воле я бы не стал.

Есть ещё одна сложность. В творчестве любой из нас невольно делает слепок со своей собственной личности. Как говорил Борис Гребенщиков: «Ты рисуешь сама себя, меня здесь нет»! По образу и подобию мы выражаем свой внутренний мир. Оттого и Набоков, боюсь, выйдет сильно подкрашенный моим о нём представлением.

Суммируя всё вышеизложенное, выйдет не слишком-то достоверный портрет, за что и приношу свои извинения всякому читающему этот, с позволения сказать, литературный опыт.

Моё знакомство с писателем Набоковым началось с небольшого сборника стихов в мягком бумажном переплете. Стихи, что называется, легли сразу, во все впадины и на все выпуклости моего сознания. Книжку ту зачитал до сальных дыр.

Это уже потом была «Лолита», «Дар», «Соглядатай» и прочее, и прочее. Но в том первом стихотворном сборнике для меня сразу и навсегда открылся удивительный, незабываемый человек.

С тех пор я прочитал все его рассказы и повести, почти все его романы, статьи, лекции. И везде, в каждой новой строчке просвечивал всё тот же, однажды увиденный мной человек, с острым вниманием вглядывающийся в каждую песчинку своей земной жизни.

Шла мимо Жизнь, но ни лохмотий, ни ран её, ни пыльных ног не видел я… Как бы в дремоте, как бы сквозь душу звёздной ночи, — одно я только видеть мог: её ликующие очи и губы, шепчущие: Бог!

Мне кажется, что это стихотворение скажет о писателе и человеке Набокове гораздо больше, чем любое, какое угодно хорошее эссе. Можно, конечно, порассуждать о сложном юношеском периоде Владимира Владимировича, о его потерянном рае – детстве. Что дескать оттуда он черпал энергию для своего огромного завораживающего мира. Можно вспомнить его большую любовь к английскому языку, привитую еще с младенчества отцом-англофилом. Но всё это будет вторично, поскольку нигде так не проявляется сущность человека, как в творчестве.

Что же я вижу, читая произведения Набокова? Многие характеризуют его как человека везде и во всем ищущего и находящего удовольствие. В этом есть доля истины хотя бы потому, что сфера его интересов довольно обширна. И если смотреть на Набокова через педагогическую призму «типов интеллекта», то можно оказаться в затруднительном положении. Судите сами: знание в совершенстве трех европейских языков (вербально-лингвистический), выдающийся игрок в шахматы (цифровой), яркий художник (пространственный), способный боксер и теннисист (физический), прекрасно держался на сцене и при любой аудитории (эмоциональный и межличностный), внёс весомый вклад в лепидоптерологию (раздел энтомологии, посвящённый чешуекрылым), открыв многие виды бабочек (натуралистический интеллект). Не слишком ли много для одного человека? Не много, если пристально и с любовью вглядываться в проходящую мимо жизнь.

Становлению всех этих достойных качеств конечно же способствовала добротная наследственность: родился Владимир Владимирович в аристократической и богатой семье. К тому же важные составляющие для развития личности – среда и воспитание – оказали свое влияние на растущего писателя вовремя и с избытком: по свидетельству родных братьев и сестер, Владимиру досталось особенно много родительского внимания и любви. Сыграли свою роль также английские и французские гувернантки, и чтение вслух Диккенса в оригинале, и книга о бабочках немецкого автора, найденная на чердаке, и игры в теннис в родном имении под Петербургом. Все это - большая и разнообразная канва, на которую лег основной дар этого удивительного человека: дар любви к нашему бесконечному и непостижимому миру.

Именно этот самый дар светит сквозь каждую строчку стихов Набокова, его романов, пьес, лекций, публичных выступлений. Именно этот дар и есть главная характеристика личности русского и американского писателя Владимира Владимировича Набокова.


30. Лев Сысоров, писатель. Владивосток

Иван Бунин и Владимир Набоков

Современные молодые люди совершенно лишены иллюзий. Они реальны и несчастны.

И не читают ничего.

Два русских плейбоя, получившие блестящие образование, создавшие свои шедевры в эмиграции, потерявшие значительное состояние в результате Октябрьского переворота.

«Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурой. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы… Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству, равенству, высоко сидел на шее русского «дикаря» и призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие… Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее, он разорил величайшую в мире страну и убил миллионы людей, а среди бела дня спорят: благодетель он человечества или нет?»

Иван Алексеевич Бунин, до конца жизни сексуально озабоченный лауреат Нобелевской премии, автор «Митиной любви» и «Темных аллей».

«Через голову она разделась, забелела в сумраке всем своим долгим телом и стала обвязывать голову косой, подняв руки, показывая тёмные мышки и поднявшиеся груди, не стыдясь своей наготы и тёмного мыска под животом».

Еще более озабоченный (но уже отсутствием денег) Владимир Владимирович Набоков долгое время не имел успеха на западе и только «Лолита» принесла ему огромную славу и финансовое благополучие. Сейчас «Защита Лужина», «Дар», «Приглашение на казнь» считаются шедеврами русской литературы. Примечательно, что сначала «Лолита» была напечатана в издательстве, выпускавшем полупорнографическую литературу.

«Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та».

История с «Машенькой» туманна.

Митя и Аленка:

– Никак нельзя, – сказала она не то в шутку, не то серьезно. Она отвела его руку и цепко держала ее своей маленькой рукой, глаза ее смотрели в треугольную раму шалаша на ветви яблонь, на уже потемневшее синее небо за этими ветвями на неподвижную красную точку Антареса, еще одиноко стоящую в нем. Что выражали эти глаза? Что надо было делать? Поцеловать в шею, в губы? Вдруг она поспешно сказала, берясь за свою короткую черную юбку:

– Ну, скорей, что ли...


29. Игорь Прихожай, владелец букинистического магазина. Сумы, Украина.

Кто перевел Лауру?

Прежде всего, должен сказать, что следующие слова моей критики никак (никоим образом) не относятся к тому языку, на котором был выполнен перевод. Любой язык, позволяющий каламбурить, годится для перевода набоковских книг. «Лаура» (или, если точнее, то все-таки «Лора») возможна на французском, японском, белорусском и, конечно, украинском. Речь дальше пойдет о способности переводчика переводить и понимать переводимый им текст.

«The Original of Laura» — небольшой полузатопленный островок в океане набоковской прозы, или даже группа островков, куда вдруг высадилась толпа любопытствующих туристов и фотокорреспондентов. Увы, Набоков успел закончить роман только «в голове», а самая голова его была кремирована (черновик романа тоже должен был обратиться в пепел, но — хвала богу нарушенных обещаний! — этого не произошло), так что мы можем лишь ходить по затоптанному берегу среди разрозненных фрагментов воображаемого замка: картина, висящая на невидимой стене… кресло посреди несуществующей комнаты, под которое забился маленький щеночек… недостроенная башня из слоновой кости, парящая над обрывками сада…

На русский язык честь перевести самый крайний роман Набокова выпала Геннадию Барабтарло (для сомневающихся: ударение на предпоследний слог), на украинский же язык его переводил Петр Таращук. Признаюсь, когда я только приступал к переводу Таращука, он показался мне довольно неплохим, но не прошло и двенадцати предложений, как Таращук (переводчик-спринтер) шлепнулся в лужу, оставленную рядом с креслом озорным щеночком. Цитирую (для удобства я буду сразу переводить перевод Таращука на русский): «В следующий раз я притащу его, сказала Флора [оригинал Лоры], ища повсюду вокруг себя небольшую бесформенную косметичку,— не женщина, а черный слепой щенок». На этом моменте хороший читатель должен захлопнуть книгу и выбросить ее в окно как безумного шахматиста… а еще лучше: бросить в топку — должна же хоть какая-то «Лаура» сгореть в огне! Таращук сделал кое-что совершенно непростительное: он перепутал женщину и ее сумочку. В переводе Барабтарло это место звучит следующим образом: «…шаря вокруг кресла, где сидела, в поисках слепого черного щенка — своего безформенного ридикюля».

В этой же главе Таращук смог запутаться в трех фонарях. «Уличные фонари гасли через один, сначала нечетные» — это у Барабтарло. У растерянного Таращука начинается какой-то словесный слалом: «Уличные фонари горели [sic!] то справа, то слева, сперва возле домов с нечетными номерами». Он попросту не понимает смысла того, что он переводит. Но ведь читатель может подумать, что это не бред переводчика, а бред больного Набокова (который, увы, умирал — и было ли это весело, судить, конечно, не нам).

Таращук допускает ошибки и по невнимательности: он может перепутать вопросительное предложение с утвердительным, розовый цвет с ярко-красным; он занимается подделыванием документов, когда меняет возраст Флоры с 24 лет на 20 (рановато для операции по омоложению); он наделяет Флору прекрасной памятью («In fact, I have a great mind—» по контексту переводится как «На самом деле, у меня есть отличная идея…», но не «у меня великий ум»,— это уже операция по замене мозга какая-то!); прустовские петиберы (или мадленки) он превратил в сухари (сухое печенье); вместо «воодушевляющая и умиротворяющая, по мнению пошленькой Флоры» перевел: «Исполненная жизни и спокойная женщина, в соответствии с филистерскими представлениями о Флоре» (в оригинале эти слова — «vital and serene» — произносит Флора в адрес картины, висящей на стене, т.е. здесь мы получаем характеристику картины, а не характеристику женщины,— и, кстати, слово «женщина» — это грубое, как наждачная бумага слово, которое нам уже попадалось раньше, в сцене со щеночком,— его Набоков никогда не употреблял, и в «Оригинале» его нет); схожая путаница — с адресами — возникает и в другом месте: у Таращука роман в романе «Лаура» посылается Вайльдом художнику Равичу, а должно быть совсем наоборот, совсем наоборот.

Касательно игры в доктора, в одной из глав (предположительно, шестой) Таращук провел операцию по увеличению ноги Вайльду: «…крохотные ступни! Да, крохотные, я, такой вот пухленький денди, всегда хотел иметь именно такие, чтобы казаться еще меньше». Во-первых, каким образом размер ступни влияет на рост? Во-вторых, Таращук, как всегда, все напутал, ибо — в переводе Барабтарло: «…я всегда желал, щеголеватый толстячок я разэдакий, чтобы они [ступни Вайльда, а не сам Вайльд!] выглядели еще меньше». Но своего апофеоза история с путаницей достигает во все той же первой главе, где Таращук поменял местами Флору и ее любовника, и не просто, а в процессе соития! Вот он пишет (переводит, если это можно так назвать): «Когда она отдавалась ему в первый раз, все произошло немного неожиданно, даже испугало и изумило ее». Читатель представляет зардевшуюся деву. На самом деле это любовник Флоры был изумлен: «Для первого раза она сдалась несколько неожиданно, чтобы не сказать обезкураживающе» (читайте хороший перевод Барабтарло и не ругайте его за орфографические ужимки!).

На сладкое — любимая тема Набокова. В романе есть некий мистер Губерт (сквозь которого, конечно, легко просвечивает другой мистер), и у этого мистера есть (или была) дочь, любительница брать пешку на проходе. Возможно, вы тоже не знаете, что такое взять на проходе, но переводчику Набокова стоило внимательнее погуглить. Взятие на проходе — редкое явление, хотя мистер Губерт и «старался подстраивать эти волшебные позиции, когда можно снять призрак пешки с поля, которое она пересекла» (так в правильном переводе). Милая семейная идиллия: отец-одиночка и его лапочка-дочка играют в шахматы, и отец всего лишь хочет, чтобы его девочка взяла на проходе. У Таращука «волшебные позиции» подстраивает дочь мистера Губерта. Реинкарнация Лужина в женском теле, не иначе! Так и Флора у него становится обладательницей незаурядного ума и перестает быть «пошленькой». И этот человек осмеливается в предисловии говорить слова благодарности Геннадию Барабтарло, Брайану Бойду и «людям со всего света, которые предлагали свои соображения, замечания и советы»! Голая правда заключается в том, что Таращук переводил Набокова вслепую — и получился у него не перевод, а какой-то, извините, смех в темноте.

Причина — банальная нехватка времени. Загуглим фамилию Таращук, посмотрим на список переведенных им книг. Он впечатляет. Только с английского языка им было переведено около 40 (сорока!) книг, не говоря уж о переводах с французского и немецкого, которых не меньше, и даже об одном с испанского. В идеальном мире Таращука нужно было бы сослать на необитаемый остров с карикатурной пальмой… или хотя бы на пушечный выстрел не подпускать к книгам на иностранных языках. К любым книгам на любых языках. Ни к датским, ни к детским. Даже к букварю (он и там, я уверен, пропустит несколько букв). Но мы не живем в идеальном мире, к счастью для Таращука и к несчастью для мира,— по крайней мере, для той его части, которая читает книги на украинском языке.



28. Алёна Даль, писатель, публицист. Воронеж

Альпийская голубянка
(эссе-фантазия по мотивам рассказа В. Набокова «Посещение музея»)

«Жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями»
(Владимир Набоков, «Другие берега»)

Оказавшись проездом на Женевской Ривьере, не могла отказать себе в удовольствии пройтись по набоковским местам: полюбоваться издали на неприступный Монтрё-палас, выпить чашку кофе с мятным пирожным в кондитерской «Захер», подняться на альпийский склон, где всё ещё бродит тень писателя-этимолога... Но где же бабочки? Не сезон? Или со смертью страстного русского коллекционера насекомые разлетелись по белу свету? (исключая тех, что навсегда пришпилены булавками к картонке). Таких пришпиленных немало – больше четырёх тысяч – и все они в каких-нибудь тридцати километрах от Монтрё, в Зоологическом музее Лозанны, куда я собираюсь наведаться, чтобы выполнить поручение дорогого моему сердцу, неутомимого набоковеда Ж.В. Ох уж эти обещания, данные сгоряча...

Однако довольно шумных стенаний. Никто за язык не тянул! Тсс-с-с! Тише!.. ещё тише. Вот так. Слышите? Нет, это не ветер. Это струится время... шёлковым шорохом песка в потемневших колбах мирозданья. Годы выворачиваются лентой Мебиуса, дни стекают в узкое горлышко вечности, плавятся циферблаты, мелькают часы, дробятся в пыль минуты... Набоков чувствовал это движение. Он ценил каждый миг – а потому не мог тратиться на беспечное общение, визиты вежливости и прочую светскую чепуху. Он верил во встречное течение веков, в тектоническое смещение временных пластов – подобным образом смещается земная твердь, являя миру жгучую правду магмы.

Воспоминания о прошлом, туманные сигналы будущего неповторимо сходились в каждой точке жизни писателя и рождали пророчества. Единственная разрешённая самому себе слабость – бабочки. Здесь время останавливалось. Застывало...

Я стою перед фотопортретом Набокова: шорты, гольфы, недовольное лицо мизантропа... Ноги в выпуклых венах. Такие же вены на висках. Раздражённое нежелание позировать. Пренебрежение к позёрству вообще. Эта фотография и цветной каталог – «надземная» часть экспозиции. Сама коллекция – в запасниках. Изредка набоковские бабочки «выходят в свет» и путешествуют по миру – потом снова в подвал, в мрачное заточение. Иду по крутым ступеням вниз – и ледяное дыхание вечности шевелит волосы на затылке.

Мадам Бенуа, смотрительница музея, ведёт меня сквозь анфиладу подземных комнат, чтобы показать альпийскую голубянку, пойманную Набоковым в последний год жизни – предмет научного интереса Ж.В. и моего опрометчивого обещания. Мадам долго сверяется с каталогом, а я тем временем разглядываю спящих красавиц с затейливыми узорами на бархатных крыльях, тусклой позолотой и резными подкрылками. Бабочки занимают все стены узкой, необозримо длинной комнаты. Всё буйное разноцветье набоковской страсти здесь – систематизированное и пронумерованное. Наконец, мадам Бенуа находит нужный экспонат и знакомит нас с той самой голубянкой. Извинившись, отвлекается на телефонный звонок и цокая каблучками спешит наверх, где связь лучше. А я остаюсь наедине с бабочками.

Хрупкая, с траурной каймой и фиолетовыми прожилками голубянка намагничивает мой взгляд, наливается густой альпийской синевой и... едва заметно вздрагивает. Тру пальцами уставшие от мертвенно-люминесцентного света глаза, а когда отвожу руки – вижу её сидящей на углу рамы. Усики заворачиваются спиралью и снова выпрямляются. Место между махаоном и пятнистым червонцем отчётливо пустует. На желтоватом картоне видны булавочные проколы и надпись под № 318 – Blue Alpine Butterfly. Но самого экземпляра нет. Протягиваю руку, чтобы убедиться в оптической иллюзорности происходящего, но голубая бабочка вспархивает и рваными зигзагами устремляется вглубь комнаты. Сдавив ладонями виски, спешу за ней – по бокам навязчивой пёстрой лентой мелькают рамы с насекомыми. Бабочек сменяют жуки, жуков – рептилии, панцири и окаменелости. Пыльный зверинец из чучел с потравленным временем мехом и стеклянным безразличием глаз. Немой оскал гиены. Вселенская скорбь филина с дырой вместо клюва. За поворотом – костяное царство из живописных берцовых громадин, архитектурно выгнутых позвоночников и сочленений... От тесноты и зуда ламп становится душно и мутно. Я застываю, но шелест шагов не смолкает. Шею обжигает чужое дыхание. Вытянутая тень, метнувшись, скрывается за аркой. Шарю глазами в поисках спасительной синей точки – вот же она! – бьётся в дальнем углу и резко меняет траекторию. Пробегаю вслед за голубянкой тоннель с безымянными полотнами, шкурами, рогами, уходящими в перспективу стеллажами, забитыми скучным хламом в картонных коробках... На мгновение бабочка прячется в лоснящихся складках исторического камзола, слившись с небесным бархатом, – и вновь взмывает под потолок. Кажется, я иду по кругу – так однообразно утомительны комнаты, так тревожен путь в музейном подземелье. Однако не могу не заметить, что пол приобрёл твёрдость и уклон, и теперь я будто взбираюсь в гору. Зыбкая круговерть получает логическое объяснение: подвальные хранилища имеют обыкновенно форму замкнутого круга, пандусы устраивают для того, чтобы сгружать в запасники крупногабаритные экспонаты. Значит – скоро выход!

Лавина света, хлынувшая навстречу, подтверждает догадку. Знойный, хмельной воздух бьёт в лицо. Но что-то неуловимо переменилось. Глаз ещё не привык к дневному свету, а слух уже ловит сухие щелчки кнута, лай собаки, отражённое эхо ребячьих голосов... Горы оплыли. Деревья сгустились и изумрудно зазеленели. Где сияющие вершины Альп? Куда делась сдержанная графика швейцарской зимы? Почему не видно домов? Открывшийся пейзаж волнует и тревожит – он слишком знаком и далёк одновременно, слишком несообразен месту и времени. Я ещё пытаюсь высмотреть на горизонте музейные башни сквозь плакучую вязь ветвей, ещё стараюсь поверить в существование дремучего парка в центре Лозанны, в неожиданную смену погоды... когда мальчик в матроске с сачком в руках едва не сшибает меня с ног. Он замирает в трёх шагах, в пятнистой тени берёз, и с восхищением разглядывает невесть откуда взявшуюся голубую бабочку с траурной каймой и фиолетовыми прожилками. Вокруг стрекочут кузнечики, другие бабочки с яркими крыльями-опахалами перелетают с цветка на цветок... но взгляд мальчугана прикован к синекрылой гостье. Он встаёт на цыпочки и перестаёт дышать, готовясь к решительному взмаху рампетки.

Р-р-раз! Эх – мимо! Голубянка взмахивает крыльями и скрывается в густой зелени леса.

– Володя! – раздаётся из-за бугра. – Обедать!

Мальчик вздыхает и идёт прочь по красноватой дороге к усадьбе на муравчатом холму.

Хмурый господин в старомодном костюме с тростью в руках стоит среди старых вётел и вместе со мной наблюдает за тающей фигурой мальчика. Кисти, сжимающие янтарный набалдашник, усыпаны коричневыми веснушками. Усмехнувшись, он произносит: «Всё так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрёт...» – и я мысленно с ним соглашаюсь, втискиваясь в лучезарную щель между прошлым и будущим...


27. Николай Хрипков

Свой среди чужих чужой среди своих. VLADIMIR NABOKOV

Владимир Владимирович Набоков родился 22 апреля 1899 года в Санкт-Петербурге. В это время за тысячу верст от столицы в далеком сибирском селе Шушенском известный в узких революционных кругах Владимир Ильич Ульянов вместе с законною супругою Надеждой Константиновной Крупской, которая почему-то после заключения законного брака и церковного бракосочетания не приняла фамилию мужа, и с тещей скромно отметил свое двадцатидевятилетие. Друг о друге они, конечно, ничего не знали. Набоков и Ульянов-Ленин.

Но если бы Владимир Ильич и знал о существовании такого писателя, то никогда бы в жизни не стал его читать. А если бы и стал, то уже с первой строки грязно ругался и плевался. А вот для его маленького тезки Владимир Ильич всегда останется антиподом, исчадием ада, который круто изменит его судьбу и станет виновником того, что он состоится не только как русский, но и англоязычный писатель. В штатах он в списке американских писателей прошлого века. Американцы не поверят, что он русский писатель. К тому же он много писал на английском языке.

В Германии, охваченной нацистским безумием, жизнь становилась невыносимой, и писатель с большим трудом уезжает сначала во Францию (в 1937 году), а затем, в 1940 году, в США.

В сущности, он всегда знал, чего он хочет, и решительно шел к своей цели, разрушая трафаретный образ русского писателя-бессребреника, оставляя профессору Пнину (из одноименного романа) рассеянность и беспомощность в практических делах. Набоков – чистый образец буржуазного писателя, уверенный, что его литературный труд должен приносит ему прибыль.

В последние годы жизни Набоков предпочитал относить себя, как видно из переписки, к американским, а не русским писателям. Он был уверен, что займет место именно в американской истории литературы. Это, наверно, единственный удачный русско-американский литературный «гибрид», имеющий право претендовать на роль классика литературы XX века. Набокову доставляло удовольствие ощущать свое необычное место. В этом отношении он был уверен, что он неповторим.

В этом одиночестве формировался его характер, его представления о достоинстве. Главным достоинством писателя он считает его непохожесть на остальных. Недопустимо идти за кем-то вослед.

Его презрение к искусству как социополитическому феномену было безграничным. Поэтому большой список русских, да и не только русских, писателей, оказались в его черном списке.

Ему претил безумный, с его точки зрения, гиперморализм русской литературный традиции, то есть прямолинейный нравственный пафос.

Свое внимание он сосредоточил на раскрытии трагизма существования личности – героя гамлетовского типа, индивидуалиста, оказавшегося на положении эмигранта, осушающегося себя в непрестанной борьбе с напором примитивной цивилизации, с неумолимой судьбой, но мечтающего обрести утраченную Аркадию. Россия ли это? Скорее всего, нет. Это страна, явившаяся в грезах, рожденная мечтаниями.

Эту проблематику Набоков решал, объединив приемы реалистического психологизма с изощренной стилистикой и литературной игрой (запутанный сюжет, переплетение в структуре повествования реальной сферы с мистическо-иррациональной, стилизации и реминисценции и т.п.). Книги Набокова требуют весьма подготовленного читателя.

Отвлекусь. В сельской библиотеке (а ее фонд почти 13 тысяч, что для села неплохо) я не нашел ни одной книги Набокова. Ни единой! Писателя, который считается классиком XX века! Может быть, у нас его не издавали? Ничего подобного. Со второй половины восьмидесятых годов прошлого века Набокова печатали как никого. Вышел на русском языке четырехтомник его сочинений (Москва., 1990). Книги о нем. Исследования. Но ничего этого в рядовой библиотеке вы не найдете.

В чем же феномен Набокова «своего среди чужих и чужого среди своих»? Он выломился из русской традиции. Не потому, что он был экспериментатором, придумывал разные игры с читателем, в чем стал предтечей литературы постмодернизма и компьютерной прозы. Такие были. Кто-то потом бросал эти «забавы», кому-то они принесли явную пользу. Но дело не в этом.

Русская литература выросла из патристики. Первыми литературными произведениями на Руси оказались жития святых и подвижников. Даже «Слово о полку Игореве», которое любил Набоков и перевел (и вероятно, это лучший перевод) на английский язык. Набокова этот древнерусский литературный памятник привлек новаторством стиля, его богатством, даже какой-то изощренностью. «Слово» в этом плане стоит особняком в древнерусской литературе. Но главная идея, мотив, ради которого создавался этот шедевр, звучит ясно и недвусмысленно: «Князья! Прекращайте между собой междоусобные распри! Этим вы губите русскую землю. Сила Руси в ее единстве!»

Художественная литература выполняет три функции: воспитательную, развлекательную и эстетическую. Все это мы найдем и в русской литературе. Но с самого рождения, возникнув из житийной литературы, слов благодати, русская литература прежде всего выполняла первую функцию. И это отвечало духу, менталитету русского народа, для которого Слово прежде всего было Божьим Откровением. А не игрой.

Западный художник должен был в первую очередь усладить слух, сделать привлекательной картину, которую он описывал. Посмотрите, какое разительное отличие европейского и русского эпоса. Что есть «Илиада»? Почитайте ее в полном, а не адаптированном переводе для детей. Голливуд отдыхает. Бесконечные сцены насилия, убийства, с натуралистическим описанием физиологии убийства. И подобные сцены растягиваются на многие страницы. Читатель убаюкивается, читатель привыкает, его не страшат и не отвращают эти сцены. Так римляне приходили семьями вместе с детьми на гладиаторские бои. Кровь не отвращала, а вызывала в них восторг. Вот это эстетическое наслаждение от картин убийства! Причем, «на войне как на войне». Многие ахейские герои зачастую ведут себя как последние подонки. Им неведома жалость, сострадание, они могут обмануть, преступить клятву. Какую бы подлость они не совершили, всё оправдывается принципом «победителя не судят». Наша знаменитая троица: Илья Муромец, Алеша Попович и Добрыня Никитич на фоне ахиллесов, гераклов, агамемнонов выглядят просто святыми. Вы не найдете в былинах картин, где бы подробно описывалось, как герои потрошат своих врагом, как сладострастно рубят их на кусочки, наслаждаясь их мучением.

Для западного человека эстетика выдвигается на первый план. Всё может удовлетворять твой эстетический вкус: насилие, физиологический акт, любая непотребность. Всё лишь зависит от того, как это подать. Главное мастерство. А всякое воспитание («и чувства добрые я лирой пробуждал») – это пошлость. Поэт – не пророк. Он кутюрье, мастер дизайна, ландшафта, психоаналитик.

Набоков стал представителем западной традиции. Его творчество чуждо глубинных русских начал. Да, он виртуоз, новатор, экспериментатор, стилист, блестящий психоаналитик. Но в коренных основах его творчество остается чуждо русскому человеку.


26. Владимир Горбачев, журналист. Саратов

Набоковский счет

Гений зачастую нетерпим. Небожителям не свойственна снисходительность. «…Ослиная «Смерть в Венеции» Манна, или мелодраматичный и дурно написанный «Живаго» Пастернака…». «Я… нахожу второсортными однодневками произведения многих писателей с раздутой репутацией – таких как Камю, Лорка… и буквально сотни других «великих» заурядностей». «Достоевский… был пророком, трескучим журналистом и балаганного склада комиком… Его чувствительных убийц и душевных проституток невозможно вынести и одной минуты…» И так далее, и так далее. Неумолимый палец, загнутый вниз, в небытие – смерть, смерть всему посредственному! Что это – высокомерие? Или, быть может, снобизм? Или – свой, особый счет?

В этой палате мер и весов действуют собственные инструменты измерения. Прежде всего, конечно, точность детали, верность тона. Будьте добры, коллега, приложите к тексту вот эту линейку. Рубаха, что полощется на ветру у первого двора деревни, куда въезжают хозяин и работник, только что чудом отыскавшие дорогу – и когда въезжают, полощется, и когда отправляются в свой последний путь, все еще висит, но уже косо. Висит – и оказывается ценнее длинных описаний метели, ее завываний, поземки, вихрей и прочего. Или шкатулка Павла Ивановича с ее тщательно описанным содержимым. Или тулупчик юного Гринева, подаренный встреченному разбойнику. И уж, конечно, крылышки, хоботки, сяжки и прочие детали чешуекрылых, любимиц нашего автора.

Да, деталь, деталь. А еще плавкость, свобода языка. Слово «который», бич посредственных беллетристов, осуждено на вечное изгнание без права помилования. Вялые описания того-сего получают суровый приговор. Набоков читает те же четыре тома словаря Даля – с таким же вниманием, такой же любовью, что и его прославленный современник, Вермонтский затворник – но не позволяет себе никакого словотворчества, никаких архаизмов, диалектизмов, никакой этнографии. Только последняя степень свободы, только гибкость речи, абсолютная власть над словами; его не устраивает положение, при котором «они у меня еще голосуют». Свобода, достигшая степени волшебства.

Да, вот это точнее всего – волшебство. То, что нельзя объяснить. То, что вызывает у читателя внезапный восторг, шевеление волосков на спине, изумление перед чудом. Вдруг возникшие посреди текста, словно сказочные тридцать три богатыря, вставные определения («день… светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням»).

«Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна» - формулирует наш автор (кстати, редкий случай, когда он что-либо точно формулирует). Таким образом, требований к произведению, претендующему на совершенство, мало, но требования эти суровы и сформулированы с крайней жесткостью. Этакий писательский минимализм, с максимализмом на обратной стороне – как смотреть. Или, скажем иначе – нечто вроде эстетического стоицизма. Император-философ, диктующий эдикты легионам слов, манипулам выпуклых определений.

Ну, а какие еще критерии, какие гири и линейки применяет наш автор, король Последней Фулы, чтобы оценить чье-либо произведение? Может быть, характеры? Образы героев? Нет, это его мало интересует. У самого писателя Сирина характеров – раз, два, и обчелся. Блистательный, изящный, бесконечно дорогой автору (и вы тоже его полюбите, вот увидите!) граф Федор Годунов-Чердынцев. Несчастный неуклюжий Лужин. Несчастный (по-своему, конечно, по-своему!) любитель нимфеток Г. Г. Несчастный (уже по-другому несчастный) Цинциннат… хотя о его характере судить трудно – он так же прозрачен, зыбок, как и его соплеменники, подобные теням. (В сущности, это двойник Лужина, лишенный шахматного величия и безумия). Особняком стоит неуклюжий, но бесконечно трогательный (вот и Лоренсы так считали) профессор Пнин. В стороне, на обочине, машут руками, привлекая наше внимание, повзрослевшая Долорес Гейз, король Карл, он же Кинбот, героический Мартын, ослепший от страсти немецкий коммерсант с ненужным револьвером… Нет уж, увольте, таких не берем. Эти совсем бесплотны. Толстой, оживлявший любого гомункула, к которому только прикасалось его перо, безусловно, солнце русской литературы (шторы долой!), а вон и другое светило, Гоголь, встает над горизонтом, но наш автор сияет совсем другим светом – тонким, серебристым, не дающим теней.

Но если не образы, то, может быть, мысли? Блистательные догадки, рассыпанные там и сям между строк? Идеи? Нет, нет, и еще раз нет! Идеи у нас вовсе не приветствуются. Литература Великих Идей – какая гадость! Долой ее! Дело обстоит ровно наоборот. Для автора «Дара» наличие выводов, идей – признак бездарности. Оставим это раз и навсегда.

Можно отметить несколько противоречий, свойственных этому особому счету. Так, требованию точности, выпуклости деталей более других соответствовала проза Бунина. И Владимир Владимирович почитал автора «Деревни», в 1921 году направил ему робкое и восторженное письмо, признавая в нем учителя. Но не в прозе учителя, нет, не в прозе, а исключительно в стихах! И посылал на отзыв – стихи. И признавал Бунина как поэта. Никаких «Темных аллей». И в курс о русской литературе, прочитанный в Корнельском университете, прозу Бунина не включил. Что уж говорить о других русских Нобелевских лауреатах, его современниках! Прочитав «Архипелаг ГУЛАГ», отозвался в том смысле, что вещь значительная, но как явление общественное, идейное, а не художественное. А «В круге первом»? А рассказы? Тишина. У Бродского прочел поэму «Горбунов и Горчаков», заявил, что в ней «слишком много слов» («Слишком много нот, мой Моцарт!»), выслал в подарок синие джинсы – и погрузился в молчание. Вообще поразительная вещь: он был современником всех русских Нобелевских лауреатов, с тремя жил по соседству – и ни одного из них не оценил по достоинству. Вместо них отмечал как равных Кафку и Борхеса – писателей, у которых трудно найти описания, детали – только готовые конструкции их башен. Как же работал этот его особый счет?

Зачастую это трудно понять. Но поверх всего, прежде всего всплывает в памяти: «Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля… у дома номер семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина, остановился мебельный фургон…» Или: «В упоительных и ужасных дебрях бродила мысль Лужина, встречая в них изредка тревожную мысль Турати, искавшую того же, что и он». Ну, или, наконец: «Пнин медленно шел под торжественными соснами. Небо угасало». Небо угасает. Духи собираются в комитеты и, неустанно заседая. Мы счастливы, мы богаты – мы являемся наследниками, обладателями великой литературы, полной волшебства. И к новым авторам, претендующим на место под ее солнцем, мы можем применить набоковский счет.


25. Дмитрий Сергеев, филолог.

Владимир Набоков, модернист

Модернизм – обобщающий термин. Художественных измов на начало 20-го века было множество, все они сейчас довольно широко известны и растиражированы, а общим знаменателем для них всех стало слово «модерн», современность. Но это филологический аппарат, способы терминологического измерения. У модернистов были и просто человеческие качества, которые их объединяли, и в первую очередь нужно сказать об их индивидуализме. Модернизм – творчество человека, который остался один. Религии больше нет, христианство рассматривается как скомпрометировавшее себя учение, основанное на лжи. Государства больше нет, государство – это способ эксплуатации человека человеком и только. Общества больше нет, общество – это сборище ослепшего населения, которое примет любую идеологическую погремушку, лишь бы ему дали прямые однозначные ответы на вопросы «кто виноват?» и «что делать?». Европы больше нет, её разорвала на клочки и части мировая война. Вот в таких условиях оказываются люди с художественным литературным талантом – википедия даёт список из 46 имён модернистов, не называя в их числе Набокова. Смайл.

Тем не менее, Владимир Набоков стал самым ярким представителем модернизма. Модернизм мировой художественной литературы Набоковым не исчерпывается, но я действительно берусь утверждать, что Владимир Набоков - его стилистический центр. Он вобрал в своё творчество и всё то, что достигла мировая художественная литература на тот момент в целом, и то, что выражала литература Набокову современная. Поэтому часто Набокова рассматривают уже как постмодернистского автора: слишком много он в себя впитал, и, собственно, именно он и стал тем, кто и начал жонглировать эпохами и жанрами. Но живая боль и подлинная историчность его произведений, особенно эмигрантского русскоязычного периода, не даёт повода отнести его к постмодернистам полностью. Всё же постмодернизм – это другая история.

Одиночество Владимира Набокова было глобальным и абсолютным, полным. Он стал человеком, последовательно потерявшим родину, возлюбленную, отца, с которым был духовно близок, как ни с кем - и всё это в мире, который сам был разодран противоречиями. Как выжить, чтобы не стать ни коммунистом, ни нацистом, ни фашистом, чтобы не спиться, не обнищать, не возненавидеть всех и вся в таком мире? Владимиру Владимировичу Набокову повезло: ему был дан дар художественного творчества, который его и спас. Повезло и нам: его путь, им проложенный и зафиксированный в собственных книгах, теперь вполне можно уподобить нити Ариадны, благодаря которой Тесей вышел из лабиринта Минотавра. Что же это за путь? Что такого изобрёл Набоков, что позволило ему остаться человеком в мире зомби, ослеплённых различными идеологиями? Он делится этим знанием через своих героев.

Первым берёт эстафету Лев Ганин, главный герой романа «Машенька»: это ещё вполне реалистичный роман в традициях русской литературы. Набоков ещё только учится отделять реальность от тех духовных образов, которые спасут его и его семью. Он учится доверять этим образам и испытывает их на прочность. Дальше были «Король, дама, валет» и «Соглядатай» - переломные произведения, где появляются полноценные призраки, никак не связанные с непосредственной жизнью Набокова, и где Набоков научился видеть себя со стороны, совершенно отстранённо. Его «я» в этот период становится инструментом, способным разделиться на множество лиц, одно из которых разрастается до некоего Лужина. Мы до самого конца романа не знаем ни его имени, ни отчества. Это гомункул со сверхъинтеллектуальными способностями, но абсолютно неприспособленный к жизни. Здесь, в романе «Защита Лужина», Набоков впервые знакомит нас со своим даром: шахматное гроссмейстерство Лужина выбрано как метафора для формулирования дара - собственной обороноспособности, образа реальной защиты от наступающей агрессии мира. Но этот гомункул ещё слишком слаб, он и говорить-то толком не умеет. Нужен герой, который зряч, бодр, энергичен, талантлив, успешен. Нужен реальный победитель этого мира, и Набоков его в себе находит. Так рождаются роман «Дар» и главное альтер эго писателя – поэт и писатель Фёдор Годунов-Чердынцев. В романе «Дар» всё реально: русские эмигранты, Берлин, Россия, ставшая советской, но эта реальность какая-то другая - всё не так, как в русской литературе. Годунов-Чердынцев на наших глазах обживает духовный мир, создаёт духовный дом, потому что своего материального дома у него нет, и уже никогда не будет. Чем занят Годунов-Чердынцев? Он учится писать стихи и прозу. Он ищет любовь. Он вспоминает своего отца и своё детство. Он изучает русскую литературу. Кажется, что его даже не заботит, что всем этим он занимается в мире, который неотвратимо двигается от одной мировой войны к другой, ещё более страшной. Владимир Набоков глазами Годунова-Чердынцева всматривается в реальность, стараясь увидеть её духовные корни, увидеть истинную причинно-следственную связь всего происходящего в мире. Потом, уже в США, благополучно избежав европейского ада второй мировой войны, Набоков будет писать о своих духовных поисках открыто и откровенно, от своего собственного лица, раскрывая свою «творческую кухню» в мемуарах «Память, говори» и «Другие берега». Что помогло ему спастись в конце 30-х от угрожавшего ему и его семье ареста гитлеровскими нацистами? Просто своевременная помощь друзей? Или личные духовные усилия, направленные на то, чтобы увидеть в пазлах судьбы выход, материализовавшийся благодаря именно этим духовным усилиям? Конечно, Набоков ставит на свои собственные духовные усилия. Так называемая реальность – лишь мираж. В этом его уверенность, ставшая реальным опытом жизни, о чём он сообщает в самом абстрактном, духовном и метафорическом из своих романов: «Приглашение на казнь».

Мы не знаем, как далеко Владимир Набоков продвинулся в своих духовных поисках. Точнее, можем только догадываться, вчитываясь в его произведения. Но мы можем оценить их качество, исходя и из его произведений, и того жизненного пути, который Владимир Набоков проделал. Мы знаем, что Эрнест Хемингуэй воевал, ввязываясь в военные конфликты везде, где мог. Мы знаем, что Кнут Гамсун сотрудничал с нацистами, а Максим Горький – с коммунистами. Всё это они делали, исходя из собственных представлений, что такое хорошо и что такое плохо. Жизненный опыт Набокова учит нас частной жизни, возведённой в абсолют. Но подобной частной жизни учат многие модернисты, на то они и индивидуалисты. Опыт и оригинальное открытие Набокова в том, что он не закрывается в своей частной жизни, а учит находить счастье и любовь, не утратив их по жизни. Обвинения в снобизме Набокова беспочвенны: он всего лишь защищает обретённую любовь своей жизни в мире, который ставит своей задачей уничтожить любовь любыми способами.

Опыт Владимира Набокова остаётся более, чем актуальным. Наш мир снова сотрясает ненависть всех против всех. Именно в такое время его книги остаются одним из самых надёжных путеводителей к тому, чтобы остаться человеком, в самом истинном и благородном смысле этого слова.



24. Иоланта Домбровская, психолог, библиотекарь. Гродно

Русские струны

(опыт прочтения стихотворения Владимира Набокова «Расстрел»)

О, нет, то не ребра
– эта боль, этот ад –
это русские струны
в старой лире болят.

В. Набоков

«Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на пятнадцать лет переселиться в Германию. Моя голова разговаривает по-английски, мое сердце - по-русски, и мое ухо - по-французски», – так говорил о себе Владимир Набоков. «Полька по рождению и русская по образованию», – так часто говорила о себя я, когда приходилось объяснять, почему я учусь в Московском университете, а не Ягеллонском. А иногда я говорила, что я выросла на великой русской литературе и приехала на родину моей души.

Мои ответы принимались, и москвичи были гостеприимны, давая мне все шансы учебы, работы, свободы. Дух свободы – это было то главное, что привязывало меня к России 90-х. Потом эти годы назвали «лихими». Я не стала ждать, когда меня назовут «лихачкой» и вернулась в то место, в котором родилась, между Польшей и Россией, в Беларусь, где, как говорят, «время остановилось». В остановившемся времени у меня остановилось сердце, замерли чувства, подавилась мысль, что только неудачники возвращаются на родину.

И когда моя голова говорила по-белорусски, ухо по-польски, сердце продолжало говорить по-русски. Сердце остановилось на России, куда я никогда не вернусь. Не к кому, не зачем. И главное, у России уже другие правила, другая душа, другая литература. Там, все чужое.

И все-таки «Бывают ночи: только лягу, в Россию поплывет кровать». Да, мне чудится иногда, что я засыпаю в левом углу пятерки в ДАСе, предвкушая завтрашнее внимание одушевленным словам Седаковой, Аверинцева, Гаспарова в Открытом университете философского факультета, или задорно-задушевный экзамен на родном психологическом. Или вдруг сплю в снятой у старинного москвича однушке, а завтра меня ждут разговоры о бизнесе и свободе. В те для тех, кто не умеет пользоваться свободой, «лихие 90-е», свобода была работать на честном слове. На честном слове русского человека.

И вот время перекашивается. «И вот ведут меня к оврагу, ведут к оврагу убивать». За бизнес на честном слове. За разговоры о паутине. За безуспешность попыток вписаться в наползшую вдруг тоталитарную систему…

«Проснусь, и в темноте, со стула, где спички и часы лежат, в глаза, как пристальное дуло, глядит горящий циферблат. Закрыв руками грудь и шею, - вот-вот сейчас пальнет в меня – я взгляда отвести не смею от круга тусклого огня».

Время стреляет в меня. Время останавливает меня. То, другое время на других берегах, держит меня.

Но «Оцепенелого сознанья коснется тиканье часов, благополучного изгнанья я снова чувствую покров». И время уже нравится. И нравится место. И хочется спорить с Иосифом Бродским, согласно которому «нам не нравится время, а чаще место».

Владимир Набоков удовлетворен временем (1927) и местом (Берлин) в момент написания этого стихотворения. И я, читатель, учусь у него этому приятию времени и места жизни. Впитываю чувства поэта, адаптирую себя стихом к реальности. Не зря психологи говорят, что поэзия служит аккомодации своих чувств к чувствам поэта и социальной адаптации, благодаря расширению мировидения. Но есть одно «но», препятствующее полной адаптации. Наши с Владимиром Набоковым сердца говорят по-русски, и мы помним, что в России другой климат, при котором цвета природы выглядят ярче. И как акт самопожертвования ради этой русской яркости феерически декламируем: «Но сердце, как бы ты хотело, чтоб это вправду было так: Россия, звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг».

Декламируем феерически, декларируем мистически, превращаем мечту в ментальный карнавал. Потому что этого никогда не будет. Набоков – европеец, а следовательно русская страсть к самопожертвованию переживается только в ментальном плане. Он не повторил благополучное возвращение Виктора Шкловского, он не предвосхитил мучительное возвращение Марины Цветаевой.

Владимир Набоков стал американским писателем. Но русское сердце говорит в нем. Это его русское сердце помогло мне понять свое отношение к России. Это его русское сердце помогло мне осознать себя полькой и европейкой. Только после русского Владимира Набокова я стала в полной мере понимать поляка Чеслава Милоша. Только после набоковского прозападного сюжетного стиха я стала понимать американскую поэзию.

Говорят, что как поэт, Набоков не такой уж выдающийся. Но если в прозе он говорил разумом, в лекциях - ухом, то в поэзии говорил сердцем. И если с его прозой можно вести диалог, с лекциями спорить, то в поэзию его можно погружаться и жить ею, отреагируя свои чувства, меняя менталитет, осознавая себя. Читая его поэзию, можно понять свою связь с Россией, родиной тела или родиной души.

Я погружаюсь в его поэзию и выныриваю с ощущением, что возможна жизнь и вне России. Однако, по-прежнему «Бывают ночи, только лягу, В Россию поплывет кровать…»

23. Семен Губниций, инженер. Харьков

Три связующие нити в одной пуанте

«Эссе может рассказывать о событии в жизни автора, которое связано с творчеством Набокова». Ах, какое полезное наставление-подсказка организаторов чудесного конкурса! Теперь и выдумывать ничего не надо. Как когда-то шутили шахматисты, если подсказанный ход хорош, его надо делать.

Кстати, шахматы — это вторая, весьма прочная нить, которой нынешний конкурсант с юношеских лет оказался «повязан» с «Владимиром Н.» (смысл кавычек вскоре откроется читателю). И достаточно известное двустрочие «У нас есть шахматы с собой. Шекспир и Пушкин. С нас довольно» здесь на своем месте.

Не для хвастовства, а для доказательности: автор эссе в прошлом в меру титулованный шахматист-практик, а потом шахматный литератор в своих книгах (и в учебниках, и в научно-популярных изданиях с культурологическим акцентом) многократно отдавал дань самобытному шахматному композитору и апологету старинной игры Владимиру Н.

Первую нить характеризует типовое отношение «великий писатель — восторженный читатель», установившееся ровно полвека назад. (Имеете право не верить, но именно в 1969 году «Семён Г.» впервые услышал по «голосам» отрывки из «Лолиты». А сейчас этому читателю без малого 69...) Это отношение актуально и сегодня.

А третья нить — «и дар богов великолепный теннис». Не столько для справки, сколько для более глубокого проникновения читателя эссе в уже близкую «пуанту»: Семён Г. играет в теннис на уровне крепкого любителя уже более полувека.

Теперь про «узелок», в который связались упомянутые нити. На подходе к пенсионному возрасту, Семён Г. заболел весьма распространенной нынче болезнью — стал сочинять, так сказать, литературно-художественные тексты (в стихах и в прозе). Частично его оправдывает выбор жанра — «высокая интеллектуальная юмористика». Иногда этот юморист весьма нагло пытается «состязаться» со своими литературными кумирами и любимчиками.

Между тем Цербер (то бишь счетчик израсходованных эссеистом «знаков» с неотъемлемыми пробелами) не дремлет. Наступаю на горло лебединой вступительной песне и перехожу к анонсированной пуанте, сочинение которой стало значимым событием в литературной жизни автора эссе.

Пять апрельских сетов с Владимиром Н.
(аллюзивный сонетный цикл Семёна Г.)

Посвящается апологету тенниса,
родившемуся 22 апреля 1899 года.
Я помню, пламенный игрок,
площадку твëрдого газона
в чертах и с сеткой поперëк.
[…]
...и струнной плоскостью сплеча
скользнуть по темени мяча,
и ринувшись, ответ свистящий
уничтожительно прервать, —
на свете нет забавы слаще...
В раю мы будем в мяч играть.
(Владимир Н., «Университетская поэма», 1920-е годы)

Сойдëт дотла последний снег —
и теннис, молодой кокетке,
раззеленевшейся весне,
прошепчет комплимент ракеткой.
(Юрий И., «Весна», 1920-е годы)

Божок спортивный выбрал нам ракетки
и жëлтый корт. Подброшен мяч... Удар!
Попал иль аут? Детские отметки
на грунте памяти. Не стëрся ДАР.
(Семён Г., «Расширение дара», 2010-е годы)

0:0. Первый сет-сонет

С утра сошел «дотла» апрельский снег!
Спустя неделю корт уже просохнет.
А я покамест запишу сонет
о матче века. (Вымышлен спросонья.)

Судья, подбрось монетку — жребий наш...
Игру начнем традицией разминки,
подачу выбрал эН. Его кураж
меня овеял холодком по спинке.

Прошло лишь полчаса, а счет три — шесть.
Роскошен был его старинный «слëтник». 1)
И сервис. «Густоскошенный», вот жесть! 2)
Однако я боец и, пряча слëзы,

забуду в аут улетевший мяч.
Сонет готов, но не закончен матч!

0:1. Второй сет-сонет

Г.: ___ «Продолжим?»
Н.: ________________ «Да!»
Г.: _____________________ «Слегка испортим жанр?»
Н.: ___ «Я не писал законного сонета. 3)
Не слушай критиков, они брюзжат...»
Г.: ___ «Уложим в раму древнюю ракету.

Сыны на корте, крепим связь времен».
Н.: ___ «Кто сочинил строку изящной формы?
Мне чудятся слова «парад знамен».
Блюдите поэтические нормы».

Г.: ___ «Продолжим диалог — свеча и смэш...»
Н.: ___ «Зеленый корт в районе Альбиона».
Г.: ___ «Бегут года... Седеет джентльмЭн,
улыбкой отрицающий каноны».

Фортуна! Обернулось время вспять.
Вернул я классику должок: семь — пять!

1:1. Третий сет-сонет

Н.: ___ «Кто по соседству в платье до колен?
Прекрасны и разбег, и взмах упругий.
Неужто легконогая Ленглен?»
Г.: ___ «Калифорнийца-старика заслуга,

который превосходный дал урок
твоей обворожительной нимфетке».
Ответ красив, как кактуса цветок:
Владимир вновь обвел меня у сетки...

И тут, совсем некстати, «дабль фол».
Итоги сета: проигрыш всухую.
Играл под прессом Гумберта и Ло...
Болит стопа. И кисть... Куда уж хуже...

Вот что советует мне ум-стратег:
направить матч на рельс иных утех.

1:2. Четвертый сет-сонет

Г.: ___ «И в шахматы?.. Ведь ветер!»
Н.: ________________________________ ««Что нам в том?»
Уловка детская, но все ж приятно.
«Я думаю, испанец мой и гном»»...
Г.: ___ «Задача — Solus Rex! Решение занятно.

 «То был какой-то странный, смутный ход»»...
Н.: ___ «Вперед ладья пошла стопами ямба».
Г.: ___ «На помощь, эрудиция. Апорт!
Роман в стихах! Сельвинского!! «Каррамба!»!!!

«Слоны диагональны, но мудры».
Сыграю дважды (не лишен пороков).
«Прыжок ладьи на клеточку аш-три
Придумал классик бабочек... Набоков!»

Из «Chess Review» я жду на днях вестей...»
Н.: ___ «Да, в шахматах соперник мой сильней».

2:2. Пятый сет-сонет

Г.: ___ «К барьеру! Нас рассудит пятый сет.
Кто выпьет из серебряных салатниц?»
Н.: ___ «Мы на Луне!»
Г.: _________________ «Там пыль, но мягкий свет...
Залил в морях угрей и каракатиц.

Известно: «ноздревата», не пуста.
Чу!.. Публикой заполнен лунный кратер.
Чьи имена застыли на устах?
Играем не на приз, а «на характер».

Матч катится к концу — увы и ах...
Пять чудных сетов с эН. Ох, как прикольно!»
Н.: ___ «И слезы умиленья на глазах...»
Г.: ___ «Сонетов столько же. И «с нас довольно»».

Итог? Не догадаетесь вовек!
Останется не сыгранным тай-брейк!

----------

3 комментария, без которых продвинутый читатель может обойтись. Но если он любит литературу, теннис и шахматы, то, прочитав (или перечитав!) их, надеюсь, получит дополнительное удовольствие.

1) С восхищением расширенно цитирую из «Лолиты»: «Отшлифованная бисерина ее «скатного» удара подхватывалась и возвращалась в угол противником, у которого, казалось, четыре ноги и кривой гребок в руках. Ее драматичные драйвы и восхитительные слëтники пренаивно падали к его ногам. Вновь и вновь она мазала легкий мяч — и, смеясь, пародировала досаду тем, что склонялась вперед в балетном изнеможении, с повисшим со лба локоном».

2) С восхищением цитирую из того же романа: «Резанный, довольно густо скошенный сервис, который я унаследовал от отца (научившегося ему, в свою очередь, от француза Декюжи или бельгийца Бормана — старых его друзей и великих чемпионов) наделал бы моей Лолите немало трудностей, захоти я их причинить. Но кто бы решился смутить такую ясноглазую милочку?»

3) «Я не писал законного сонета» — цитата из «Сонетного цикла» Владимира Н.

Стоп-машина: по Церберу — 6820. Скудный конкурсный лимит знаков почти исчерпан, а заявленных комментариев еще о-го-го сколько. И поскольку деваться Семёну Г. некуда, он ставит огорчительную окончательную точку.

22. Снежана Изосимова, филолог. Донецк

Любопытство

Любопытство – это высшая форма неповиновения

В.В. Набоков

Современному человеку, закованному в броню всевозможных условностей и правил, довольно трудно проявить самостоятельность не столько в поступках, но даже и в мыслях. Люди 21 века мыслят в большинстве своем стереотипами, которые им навязывают с самого детства. Конечно, определенные нормы поведения всегда должны быть. По крайней мере, ребенок, один раз обжегшийся огнем спички, никогда не протянет руку к нему еще раз, но… Лишь любопытство является главным ключом и двигателем познания.

Механизм возникновения данной эмоции детально рассмотрен Столяренко в работе «Психология для студентов вузов: теория и практические навыки» и базируется на биологической стороне человеческой натуры. Ребенок формирует свою систему познания окружающего мира на собственном опыте. Малышу любопытно – почему солнце встает и ложится? Почему существуют день и ночь? И этот ряд почему можно продолжать до бесконечности.

При этом объяснения и точка зрения родителей по тому или иному вопросу маленьким человеком конечно же принимается к сведению, однако окружающий мир безграничен и предлагает множество причин для удовлетворения ненасытного человеческого любопытства.

Причем у большей части человечества данная эмоция с годами становится все больше и больше. И именно благодаря своему неуемному любопытству такие люди становятся настоящими гениями. Вот несколько примеров.

Жюль Верн в 11-летнем возрасте пытался устроиться юнгой на шхуну «Корали». Его заинтересовали путешествия к далеким и неизведанным землям. Да, у него это не получилось. Однако, мир получил легендарного писателя, каждое произведение которого наполнено красочными описаниями чужих стран, племен и народов.

А его роман «Париж в 20 веке» был отклонен издателем из-за фантастичности описанных в нем изобретений, которые тем не менее существуют до сих пор.

Классик русской литературы А.П. Чехов на протяжении всей своей жизни совмещал 2 профессии: писателя и… врача. Писатель, который клятвенно советовал своим потомкам беречь в себе человека, открыл для широкого круга читателей Сахалин: сделал перепись населения, изучил быт ссыльных каторжников, флору и фауну острова.

Если же обратиться непосредственно к научным образам, то сразу приходит на ум знаменитый сон Д.И. Менделеева, в котором ему приснилась таблица химических элементов. Однако мало кто знает, что химии было посвящено лишь 10% ученого. Он серьезно занимался изучением кораблестроения и плаванием в арктических водах. Дмитрий Иванович также был в составе людей, построивших первый арктический ледокол «Ермак».

Поэтому слова Набокова о любопытстве, послужившие эпиграфом к данной работе, стали настоящим стилем жизни для множества людей творческих и одаренных. Ведь жизненный путь самого Набокова, начавшийся так блестяще – обеспеченная семья, прекрасное домашнее образование, далее складывался далеко не так однозначно: эмиграция, выдвижение на Нобелевскую премию, соперничество с Буниным, не прекращавшееся ни на миг и неуемная жажда познания окружающего мира. Набоков – не только писатель – прозаик, поэт, но и переводчик, литературовед, энтмолог.

Литературный мир предлагает своим последователям не меньше, а то и больше причин для проявления и удовлетворения жажды познания, попросту именуемой любопытством.

Прекрасным окончанием данной работы стали слова В.В. Набокова: «Самое страшное в пошлости, это невозможность объяснить людям, почему книга, которая, казалось бы, битком набита благородными чувствами, состраданием и даже способна привлечь внимание читателя к теме, далёкой от «злобы дня», гораздо, гораздо хуже той литературы, которую все считают дешёвкой». Да здравствует любопытство!

21. Алексей Музычкин, писатель. Москва

Владимир Набоков

Набоков сложен для традиционного литературного анализа, принимающего во внимание личность автора и историю его жизни. Он - русский, еврей (через жену и ребенка), американец, европеец, дворянин старой России, современный нам человек (умер в 1977 году) …

Эта невозможность поймать личность Набокова в сеть определений, как и сложность дать четкое определение его литературному творчеству, многих раздражала при его жизни, - многих раздражает и сегодня.

Не принимавших Набокова его современников было много – от Зинаиды Гиппиус и Мережковского (среди писателей старшего поколения) до Георгия Иванова (среди русских парижан среднего поколения иммиграции), до Бунина. Общее мнение противников Набокова (или Сирина, как он долго подписывался) выразила чета Зайцевых (Борис Зайцев - среднего качества писатель русской иммиграции 30-х): «Он – «Новый Град» без религии». (Здесь далее выделенные шрифтом цитаты взяты из книги: Максим Д. Шраер. Бунин и Набоков история соперничества. АНФ Москва, 2015).

Зайцевы, как пишет Максим Шраер, «обвиняли Набокова в отсутствии веры и гуманизма». Он представлялся им нерусским писателем, в смысле «антирусским». Даже те, кто впоследствии поверили в Набокова, сначала недоумевали. Например, критик Илья Фондаминский в 1931 году так отзывался о восходящей звезде: « …он весь тут, а что за талантом, неизвестно… и есть ли что-нибудь за ним?»

Лучший писатель русской эмиграции, догнавший и, кажется, перегнавший в мастерстве самого Бунина, безусловно, был феерично талантлив, но как-то… не душевен. Что он строит своей холодной, расчётливой красивостью? Да строит ли он вообще что-то или просто водит нас всех за нос?

Прозаик Владимир Варшавский писал в рецензии на «Подвиг» Набокова: «Сирина критики часто ставят рядом с Буниным. Бунин несомненно связан с концом классического периода русской литературы. Это творчество человека вымирающей, неприспособившейся расы. Последний из могикан. Побеждает раса более мелкая, но более гибкая и живучая. Именно какое-то несколько даже утомительное изобилие физиологической жизненности поражает в Сирине. Все чрезвычайно сочно и красочно, и как-то жирно. Но за этим разлившимся вдаль и вширь половодьем – пустота, не бездна, а плоская пустота, пустота как мель, страшная именно отсутствием глубины».

Петр Бицилли, профессор русской литературы в Софийском университете в 1934 году в письме: «Но я не могу себе объяснить, почему все же что-то в нем отталкивает, не то бездушие, не то какое-то криводушие. Умно, талантливо, высокохудожественно, но – безблагодатно и потому вряд ли не эфемерно».

24 марта 1939 года Бунин приписывает постскриптум на полях письма к Вадиму Рудневу: «Сирин - очень искусственен».

6-го февраля 1946 года, Бунин, согласно записи в дневнике современника, так отозвался о Набокове: «Нельзя отрицать его таланта, но все, что пишет, это впустую, так что читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота».

Забавная картина: все признают в Набокове талант, но каждый, - даже и поклонники его таланта, - чувствуют некую «пустоту» за талантом, отсутствие «благости». Видят в его творчестве игры, упражнения, словесные фокусы.

Время 20-х – 70-х годов ХХ века, в которое писал Набоков, для литературы было очень разное, быстрое, нервное, литература постоянно менялась. Один из способов смотреть на процесс этих изменений – представить его в виде агонии умирания, с судорогами и болезненными, идиосинкратичными реакциями умирающего на внешние явления, - даже с рефлекторными сокращениями мышц после биологической смерти, создающими у наблюдающих впечатление «оживившего трупа». Впечатление именно этой странной, жуткой (в терминологии Фрейда «unheimlich») фазы посмертного существования литературы передают, на мой взгляд, своим стилем произведения Набокова.

Однако, можно представить творчество Набокова и в другой метафоре – представить его произведения не как «живых мертвецов», но как души умерших, смотрящих на нас с другой стороны бытия, возродившихся на ней в неком новом качестве.

Набоковская проза в такой трактовке принадлежит тому, что я называю литературой трансцендентной, - это литература будущего, чей век, по моему мнению, должен начаться по окончанию эпохи постмодернизма. Оттуда, не из прошлого, но из будущего доходит до нас свет «Камеры Обскура» и «Лолиты».

Немецкий философом и социолог Юрген Хабермас примерно так описывал процесс постепенного развития ценностного кризиса в европейской культуре: «модерн», «современность» начинаются у него с середины XVI века, с началом в Европе эпохи Просвещения, характеризовавшейся постепенным отказом от религиозного мышления и все более укрепляющейся верой людей в разум, логику и прогресс. Катастрофа Первой Мировой Войны, хоть и основательно пошатнула эту новую веру, все же, принципиально не уничтожила ее, говорит Хабермас. Модернизм как культурное течение начала ХХ века по-прежнему оставался верен «проекту человека», «проекту цели», идее разумного единства и гармонии мира, универсальным ценностям человечества, хоть и оплакивал (временную) их утрату. Но постструктурализм Барта, Деррида и Фуко (затем постмодернизм Лиотара и Бодрийяра), заявляет Хабермас, рискуют уничтожить эту веру окончательно.

При попытке отнести Набокова к той или иной стадии вышеописанного культурного процесса, мы получаем странный эффект: Набоков может рассматриваться при желании и как представитель русской классической литературы, и как западный модернист, и как постмодернист. Однако, каждый раз прикрепляя его, как «бабочку» иголкой к странице литературной истории с той или иной градацией на ней фона развивающегося кризиса, мы с неудовольствием замечаем, что выходит некрасиво, «не то».

Конечно, Набоков никакой не «последний русский классик», - эти лавры принадлежат Бунину, - Набоков в литературной карьере довольно быстро оказался от идеи подобной эпитафии для себя. Кажется, он уже в начале пятидесятых годов пришел к той мысли, которую позже выскажет И. Бродский в своем эссе «Катастрофы в воздухе» - о том, что русская литература так и не смогла за сто лет избавиться от влияния Л. Н. Толстого, «погрязши» в нравоучительном реализме и не заметив феноменологического и экзистенциального вектора развития в мировой литературе.

Набоков, однако, и не модернист тоже. Англо-саксонское сознание, - с его особым чувством юмора, с историческим чувством высокомерия, с убежденностью в своем праве судить, с холодной выдержкой, аристократизмом, расчетом на эмпирический опыт и рационалистический подход - было наиболее приспособлено к тому, чтобы трезво оценить катастрофические итоги Первой Мировой Войны и положить началу революции модернизма в литературе.

Но мы не можем признать Набокова настоящим модернистом тоже, хоть его избыточно-образный стиль мог даже показаться кому-то во времена расцвета модерна поэтической попыткой достучаться до «органического естества» человека (Набокова некоторые критики того времени сгоряча относили к имажистам, с чем он категорически не соглашался). Его стиль был слишком декадентски-высокомерным, нарциссическим, эстетски-барским, - модернизму с его общей тенденцией к тому, чтобы выразить трезвую, строгую, неприукрашенную и (чаще всего) горькую правду о человеке, такой стиль претил. И безусловно, гуманизма у Набокова и веры в «проект человека» – как ни пытался он его порой сымитировать, днем с огнем.

Богатый, но «бессодержательный» декор набоковской прозы очень соответствует постмодернистскому мотиву поверхностной игры с формой. Ощущение то и дело открывающейся пропасти за каждым абзацем с легким мостиком через нее какой-нибудь шуточки или мелочи. Беспорядочный коллаж гостиниц в «Лолите» как индивидуальные опыты, фрагментированные, мелкие, но все равно никогда не могущие быть охваченные нарративом, словно мини-дискурсы Лиотара. Известный английский литературовед Питер Барри приводит убедительный постмодернистский анализ «Трех сестер» Чехова. Если уж Чехова можно причислить к постмодернистам, то почему не Набокова?

И все же, Набоков не постмодернист. Его произведения телеологичны, но это телеология формы, а не содержания. Форма у него отделена от содержания и существует сама по себе. Содержание становится формой, а форма содержанием – этого важнейшего поворота не заметили современные ему критики, обвинив его работы в ценностной «пустоте».

Если «латентный» символист Бунин постоянно ассоциировал в своих работах любовь со смертью (чем сильнее страсть, тем неизбежнее смерть), вообще смерть и любовь, смерть и женщину (что очень любили символисты), считал героев, как древнегреческий драматург, щепками на волнах судьбы, - то Набоков, выйдя в волшебную дверцу в трансцендентную литературу, уже смотрит на мир как бы из «зазеркалья», как холодная сущность, не рожденная на этой планете, не подверженная аристотелевским законам «полезности поэтики», давая героям (но лишь самым любимым) понимание того, как создается узор их жизни стежками на обратной стороне бытия. И стежками этими для Набокова являются слова, язык (не зря его так привлекали перевертыши – анаграммы и пр., игры слов, звучаний).

Набоков предвосхитил понимание того, что добра и зла не существует, что добро и зло суть лишь феномены, но фильтры восприятия феноменов могут быть разные. У Набокова фильтры – крылья бабочки, летучая красота. Через крыло бабочки человек всегда смотрит на мир, и через них познает истину.

Литературная критика и литература, не поняв того сложного пути развития, который указал им последний и высший мастер, поместили его творчество в разряд причудливых курьезов, и, не заметив свершившегося, не заметив света зажегшейся путеводной звезды будущего, бодро двинулись дальше, в пустоту.

20. Алексей Музычкин, писатель. Москва

Еще раз о Лолите

Я послушал в интернете лекцию одного нашего известного литератора о романе Владимира Набокова «Лолита». Мэтр в начале анализа справедливо отметил, что за время, прошедшее с написания романа, критики «нагородили о "Лолите" горы ерунды». За отведенный ему час литератор (на мой взгляд) внес в эту кучу свой серьезный вклад. Начав с прорывного: «Проблема "Лолиты" шире проблемы педофилии», он далее заявил, что «никогда великое произведение не рождается из желания написать метафору» (что делать со всей великой сатирой в истории, например с «Гулливером»?); что «настоящая любовь должна пройти через горнило порока» (я потом много думал); что «Лолита» - «это реакция Набокова на крушение мира, который он любил»; что в новом мире «не может быть моральной правоты», что «любовь возможна только как извращение», и т.п.

Упомянутая литератором в начале гора и еще значительно подросла, когда в другой его лекции по структуре великих русских романов ХХ века он открыл (в пику своему же заявлению выше), что в «Лолите» - скрыта (возможно бессознательная) парадигматически-аллегорическая структура, в которой отражается судьба России…

Господа, раз пошла такая пьянка, еще раз про «Лолиту» Набокова.

На мой взгляд, «Лолита» - стеб. Разумеется, не стеб в смысле оценки романа как литературы. Это высокие литература и искусство - причем без аналогов и очень новаторские. Но поздний Набоков, как мне видится, не ставил вообще никаких задач, помимо формалистских и эстетических, - особенно в «Лолите». Он взял за основу идеи абсолютно унылые и постные, сто раз пережеванные западной литературой - со времен, как выражается феминизм, «патристических мизогинов Тертуллиана и Августина», - посылы про то, что женщина - демон и ангел одновременно; про подсознательную связь в сознании мужчины женского-жизнь дающего со смертью; с тем что по выражению феминизма мужчина видит женщину как: «simulteneously teaching man purity and instructing him in degradation» («приобщает мужчину к чистоте и одновременно дает ему уроки деградации», - Sandra Gilbert & Susan Gubar, «A Mad Woman In the Attic»). Новая фаза феминизма на западе еще не настала, но все эти посылы были очевидны Набокову, потому что несли на себе печать столь не любимой Набоковым литературной пошлости, он что называется троллит все эти концепты женщины в литературе. Метафизическая пустота женщины в традиционном патриархальном (шовинистическом) сознании мужчины доводится Набоковым до абсурда, когда вместо чистоты и бескорыстия женщины, ее «созерцательной чистоты» («contemplative purity»), ненавидимого феминизмом культурного конструкта женщины, который запирает реальную женщину вне социума (ибо она неизбежно для мужчины либо монстр, либо уж ангел и Богоматерь) – он преподносит читателю женщину, которая сама по себе есть идеальная глупая пустота, без всякой жертвенности или созерцательности, вообще без наполнения, - она у Набокова тоже создается сознанием мужчины - Гумберта (создается одновременно и как пародия на женские чистоту и идеал, и как пародия на женскую врожденную порочность).

Но, все-таки, троллить старые пошлые темы - вовсе не то, зачем Набоков писал «Лолиту» (хоть троллить, как я думаю, ему нравилось – Набоков, очевидно, стебался, когда писал, юмор просто брызжет из вещи. Юмор демонический, таких высот и глубин его поискать, Набоков резвился от души. Но контент, все же, налагает свой отпечаток на модальность этого смеха, - смех, довольно-таки, бесовский, пусто-холодный, хоть и бешено искрящийся).

Реалии (как и метафоры реальности) не просто не волновали Набокова в «Лолите», он сознательно бежал от них. Убегая, издевался, отрекался, отплевывался.

Вещь стебет и пошлую западную мужскую литературу о женщинах - одновременно придуманных мужским умом урожденных проституток, и урожденных ангелов; и феминисток; и обывателя с его ханжеской идеологией; и табу психоаналитиков (глупейшим делом было бы анализировать текст как фрейдистскую схему). Набоков напрягает в тексте саму форму, чтобы она сделала ему из г... (в смысле, Гумберта и всей его истории) конфетку.

Что-то было в его уме злое от одиночества силы. Он уже не мог говорить с простыми смертными, так хоть дразнил их, играл с ними, как ребенок с муравьями. Думаю, ему от скуки захотелось хоть чем-то привлечь массового читателя к эстетике слова, и он насмешливо (презирая при этом людей, холодно и расчетливо, чтобы еще раз убедиться в их жалкости), накрошил им сладенького, чтобы приползли...

Вещь формально пытается создать ощущение высокого, нежного и возвышенного чувства, наполниться глубокими смыслами трагедии. А по контенту идет самый ужасный и недопустимый, довольно чувственно описанный к тому же, разврат.

Читатель-обыватель в полном ступоре чешет затылок. Первый издатель «Лолиты» был издатель порнографии, потому что другие отказались.

Но загадка (паззл, необычность) читателю, в конце концов, понравилась. Понравилась поэтика. Набоков был поэт – логическое напряжение и парадокс, неразгаданным завихрением уходящий в небо – его тема, а если неразгаданной загадкой улетает в небо тема секса - особенно интересно, потому что в небо.

Набоков ставил эстетский формалистический эксперимент: может ли, как говорили формалисты и структуралисты, форма создавать смыслы помимо и независимо от содержания, или содержание пересилит?

Ответа до сих пор нет.

Форма в романе существует сама по себе. Содержание - само по себе. И в этом величайшее новаторство, даже величие текста. Ни в одном другом произведении не существует форма так далеко от содержания, содранная с него, словно кожа с апельсина, и так, словно только для кожи и выращен был апельсин - словно кожа-то одна и обладает питательными свойствами.

Смехотворны все фильмы и спектакли по «Лолите», если только они не формалистичны. Категорически, вопиюще неграмотно искать в вещи каких бы то ни было метафор политической или иной «жизни».

19. Артем Семенов. Иркутск

Вот-вот должны пригласить

Я, если позволите, без объяснения причины начну и долго запрягать не буду. Минувшим вечером, мне выпала честь посетить моего старого знакомого, с которым, на затхлой кухоньке без света, у нас произошел чудесный диалог. В ходе диалога были выяснены два неоспоримых факта (не без улыбки, иронии и прочего, что может затмить горизонт правды).

Первый факт – я горжусь тем, что у меня имеется экземпляр «Лауры» с отсканированными рукописями на английском языке. Второй факт – мой старый знакомый гордится своими кроссовками фирмы «Джордан».

Можно над этим посмеяться сквозь слезы, но я бы не рекомендовал вам тратить столь ценную жидкость на столь посредственную пошлость. Что ж, наше поколение двадцатилетних молодых людей пытается в этой пошлости вариться. Попытаюсь выступить от небольшой прослойки этого самого поколения. По свежим следам юношеской памяти: как Набоков преподается в средних школах провинциальных городков? Никак, он чудом остается замеченным с «Лолитой» и не более. Именно «не более». «Ада» и «Лаура» остаются без упоминания, их не пытаются связать идеей, не пытаются найти в этом трилогию, не пытаются разглядеть в этом набоковского демона. Демона, который грызет изнутри каждого большого писателя. Вместо этого, крайне консервативные учителя и их дети, которые донашивают преподавательский крест, до сих пор живут стереотипами. Стереотипы, которые вдоль и поперек на бесчисленное количество раз ломают «Лолиту», не способны освободить молодых людей. Стереотипы рождают лишь страх быть непонятым, рождают рамки, за которые неокрепший ум даже в теории не способен выйти. И это на такой ранней стадии! Мы говорим, напоминаю, о большом и, по-настоящему, могучем русском писателе. Многие из тех, кем Владимир Владимирович вдохновлялся, не упоминаются на уроках абсолютно. Как, например, поэт Андрей Белый, чье творчество повлияло на Набокова во время его пребывания в Ялте. В сущности же, в «Лолите» есть все, для того, чтобы поймать на крючок детей старших классов: провокация, надлом, борьба и война с самим собой. Молодых людей это все волнует до сих пор, но по понятным причинам они находят это в других местах. Что же делать? На спинах, вроде бы, не написано готическим шрифтом «спасите нас». В данном случае, спасение утопающих не только дело рук самих утопающих. Сейчас наступил тот момент, когда нужно спасать насильно, с надломом, не спрашивая желания и намерений утопающих.

Что же до нас? Тех, кто наивно полагает, что понимает хотя бы капельку того, что происходит вокруг. Мы, честно признаться, чувствуем себя приглашенными на казнь. Мы очень не хотим, чтобы палач втирался к нам в доверие и становился «родным». Мы очень не хотим идти на прием и улыбаться, распивая шампанское, перед завтрашней смертью. Мы очень устали от лжи. Мы соскучились по правде.

И, если говорить о том, какую мы бы хотели правду услышать, то мы, конечно же, хотим быть понятыми. А если и непонятыми, то хотя бы непонятыми правильно. Мы хотим видеть, что о нашем существовании знают и нас имеют ввиду. Ведь это единственный путь, при котором может засиять новая литературная звезда, какой был Владимир Набоков!

18. Михаил Золотоносов. Санкт-Петербург

«Он в Риме был бы Брут...»

Набоков любит литературу (в том числе и собственную) «странной любовью». В нем никогда не засыпает внутренний ехидный критик, отчего и его собственные тексты словно разъедает кислотой изнутри. Для писателя это странно, ибо писатель, как правило, человек с ослабленным самоконтролем и уровнем критицизма. Писателем не может быть и человек, столь образованный, как Набоков. Может быть, подлинным его призванием была политика? Надо подумать.

Во всяком случае, ясно, что в изгнании, в котором оказался после переворота 1917 года сын камергера и видного кадета, записываться в этот «некрополь» и становиться политиком уже не было смысла. Владимир Набоков явно ощущал, что остался не только без Родины, собственности и обстановки детства, но и без поприща. Без возможности на практике применить то, что впитано с детства: честь, гордость, служение отечеству... Временами казалось, что уже нет смысла вообще кем-то становиться, хотелось уйти в воображаемый мир и из него исчезнуть (об этом, кстати, написана «Защита Лужина»). Набоков стал писателем. Его писательство поначалу мало выходит за рамки традиционной дворянской образованности, подразумевавшей умение изящно излагать на бумаге свои мысли, писать стихи, знать историю живописи и самому сносно рисовать, играть на фортепиано, иметь изысканные хобби (шахматы, энтомологию), быть, например, англоманом (вплоть до любви к боксу)... Со временем он сделался крупным профессионалом, «Дар» четко зафиксировал это превращение, но писатель из него получился своеобразный.

С одной стороны, Набоков – один из тех, кто определяет облик русской литературы ХХ века. Но это не обычный беллетрист типа Бориса Зайцева или Михаила Осоргина, даже не самозабвенный стилист вроде Алексея Ремизова или Андрея Белого. Писатель в нем соседствует с «анти-писателем». Вторая ипостась («анти-писатель») – это, конечно, не весь Набоков, но она очень мощна и в любой момент может заставить бросить перо и разрушить условность текста. Причем, это не ирония немецких романтиков. Набоков не борется с «литературщиной» за новое видение, а решает совсем другую задачу: балансирует между необходимостью писать и настроением разрушить условность собственного текста. И тогда прорывается русский дворянин, очень образованный человек (для писателя даже слишком), очень высокомерный, который не может скрыть иронию к такому занятию, как добывание средств к существованию путем писания каких-то романов (ибо «писательство» в его родовой среде прилично только как любительство). Отсюда готовая в любой момент появиться (и блуждающая по подтексту) ирония по отношению к литературе как виду деятельности. Отсюда ощущение тотальной «цитатности» и иронического (антибеллетристического по природе) отношения к собственному нарративу. Отсюда такой личный и неоднозначный интерес к фигуре Чернышевского («Дар») – выдавленного из политики фантазера, по необходимости взявшегося за перо. Отсюда все его дурацкие рейтинги, которыми писатель «милостию Божию» никогда бы не увлекся: Толстой, Гоголь и Чехов в первой тройке, Тургенев на четвертом месте и без приза... «Похоже на выпускной список, и разумеется, Достоевский и Салтыков-Щедрин со своими низкими оценками не получили бы у меня похвальных листов».

Закономерно, что наверху в списке Лев Толстой и это совпадает с оценкой Ульянова-Ленина. Ясно, что протест против фальши, лицемерия и тупой размеренности жизни политик-оппозиционер чувствует сразу, для него такой протест наиболее ценен. Набоков и сам срывает все и всяческие маски. Отсюда социологизм его взгляда на литературу, завуалированный помешанностью на вкусе, стиле и хорошем письме, красиво и туго закрученной фразе.

Читая под этим углом зрения прозу Набокова, убеждаешься, что это дворянское высокомерие присутствует несомненно. Больше всех достается тем, у кого нет изящных манер, кто не знает языков, которые следовало усвоить в детстве от сменявших одна другую бонн, кто не умеет держать себя в обществе, с непринужденностью роняя bon mots и цитаты на четырех языках, успевая при этом поедать жаркое тремя ножами и двумя вилками... Собирательный образ недотепы без хороших манер почему-то волновал Набокова всегда (как Фому Фомича волновал Фалалей) – и в процессе работы над «Даром», и когда он писал «Пнина». В последнем случае вышучивался и герой, не способный легко американизироваться (и даже – верх неуклюжести! – падающий с лестницы), и Фрейд, неприятный Набокову своей невоспитанностью (делать достоянием другого интимную жизнь!).

Из всего сказанного стоит особо прокомментировать ненависть к Фрейду. Писатели, несмотря на заявления протеста, на самом деле любят интерпретации их текстов, им самим эта вивисекция интересна. Набоков не любит интерпретации искренно, Фрейд для него – символ такого дешифрующего беспардонного проникновения внутрь замысла, к его истоку. Набокова это пугает, мало ли что обнаружится, пусть лучше его нарядную прозу воспринимают на «поверхностном» уровне, без поиска глубинного смысла и абстрагирования. Как истинно светский человек, он закрыт, застегнут на все пуговицы, корректен, холоден, ядовит, проза для него – все, что угодно, более всего – способ самоутверждения, средство сострить по поводу кого бы то ни было, но только не способ самораскрытия. Изучая Гоголя, он превращает исследование в тотальную слежку, но по отношению к себе такого не позволяет. Он видит всех, его не должен видеть никто.

А вершина его писательского творчества, лучший его роман – это комментарий к «Евгению Онегину», только что изданный (в переводе с английского) в Санкт-Петербурге к двойному юбилею Набокова/Пушкина. В этом романе Набокову ничего не надо было маскировать: ни свое «анти-писательство» с тягой к «разборке» текста, а не его созданию, ни избыточную для беллетриста образованность, ни тотальную иронию, излучаемую в сторону всего литературного, по отношению даже к Пушкину, не говоря уже о современниках вроде Петра Вяземского, ни уникальное ощущение описанной Пушкиным жизни как своей, как жизни своего класса, которое и дает ему, последнему из могикан, право на комментирование. Про дуэль он знает потому, что его отец вызывал Алексея Суворина, да и сам Владимир тоже дрался; про няню – потому, что и у него была подобная... Бесчисленные галлицизмы у Пушкина ему видны оттого, что и его, Владимира Набокова, учащегося Тенишевского училища, обвиняли в «надменном щегольстве французскими и английскими выражениями (которые попадали в мои русские сочинения только потому, что я валял первое, что приходило на язык)...». Так ведь и Пушкин так же: валял первое, что приходило на язык! Система образования была общей, отсюда и сходство результатов – как бы доказывает Набоков, создавая под видом комментария «дворянский текст русской культуры».

Думаю: как бы завершил такое сочинение Сам? Может быть, начал бы -- для гурманов – углубляться в концепцию Времени, изложенную в части 4 «Ады», где выясняется некая его, Времени, «первичная форма», у которой прошлое и настоящее не допускают отчетливой дифференциации... Но потом оборвал бы себя на полуслове: а! вам это ненужно, на хозяйственные нужды газетный лист уйдет и без философского компендиума.


17. Кристина Французова-Януш, поэт, журналист. Санкт-Петербург

«…Игра летнего дня…»

Какое сделал я дурное дело,
И я ли развратитель и злодей,
Я, заставляющий мечтать мир целый
О бедной девочке моей….

(В. Набоков)

Ло-Ли-та – любовь - пушистая верба, капель, взъерошенный воробей, греющийся на карнизе. Любовь весенняя, рождающаяся из мучительного пробуждения, из оттаивания души и тела, когда замерзшее прошлое в виде снежных сугробов начинает путь превращения в воду. Вода утекает подобно времени. Об этом говорит Набоков, признаваясь в любви к ушедшей молодости, к исконному Началу, которое никогда не повторится в отдельно взятом случае, но бесконечно, благодаря каждому новому дню.

Может кому-то это покажется странным, но в «Лолите» Набоков говорит не про запретную страсть, а про некое предчувствие женщины, которое по магии своей превосходит все существующие образы зрелой женской красоты. Хотя, как человек мудрый, он предвидел возможные сложности, не зря же, отправляя «Лолиту» в очередное издательство в 1955 году, к рукописи приложил записку: «Не хотите ли опубликовать бомбу замедленного действия…?».

Да, «Лолита» - вызов, брошенный всем, в чьих руках она окажется. Набоков, гениальный шахматист, играет с нами по правилам древней игры - делая, казалось бы, простой ход, наполняет его уловками, минуя которые, читатель вынужден будет вернуться к первой странице книги - к чреслам Гумберта Гумберта и дивным лилиям в саду матери маленькой Ло.

Набоков из витражей-воспоминаний, искрящейся на солнце пыли, побегов в прошлое, и пугающего будущего создает единое, такое волнительное и такое неотвратимое целое. Он берет имя Лолита и смакует его, разбивает на слога-этапы, разрушая его целостность: «…Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло.Ли.Та…». В трехступенчатости имени Лолита – три фазы осмысления жизни и любви: Ло… – зарождение, восхождение, созревание, Ли… – протяженность, Continuous, смакование, и, наконец, Та… - конец, тупик, удар, к Ло… уже нет возврата… Это фабульная структура романа, путь Гумберта от Лолиты живой к Лолите бессмертной, это этапность нашей жизни: детство, зрелость, старость.

«Лолита» соткана из оттенков, шепотов, аромата недоспелых плодов, мерцающих в тумане силуэтов, серпантина дорог, из маятника старинных часов, хранящих наше время. Из того, что еще не приобрело форму, из эскиза, наброска жизни. Не потому ли Набоков безнадежно влюблен не в Долорез Гейз, а в стройную узкобедрую лань Ло, несущуюся по шоссе его жизни, как маленький смерч. Ее взрослую он умерщвляет именно в момент рождения на свет потомства, чем следует поведению природы, для которой самка, родившая детеныша, теряет ценность. Хотя почти до самого финала Набоков любит всю Лолиту – от макушки до белых носочков, от бесстыдного цинизма молодости до невинного порока.

У «Лолиты» были многочисленные предпосылки - одна из них повесть «Волшебник», где главный герой Адам, как младший брат Гумберта Гумберта, говорит о разрушающей его любви к юной чаровнице. Рассказ впервые был опубликован в 80-е годы на Западе, в России же – лишь в 1991 году, в №3 журнала «Звезда» с предисловием известного русского критика Ивана Толстого. С 39-го года Набоков, мучимый этой призрачной историей, никак не мог отказаться от мысли, что «ее надо продолжить». «Вынашивание» сюжета продолжалось шестнадцать лет. И лишь в 1955 году набело переписанная «Лолита», а точнее, заново рожденная, была выведена автором в свет. Набоков бросил в жизненную бурю ту, которую так трепетно любил, он подверг ее страшному испытанию – мнению чуждых и отчужденных лиц, не желавших в строках о маленькой «бедной девочке» услышать, прежде всего, плач по истинной любви.

Но еще в «Волшебнике» возникает мотив «навеки утраченного рая, затерянного в бесплотных лесах земного существования, на пунктирных траекториях пламенеющих планет», как говорил Андрей Битов. И если для большинства из нас дар Змея, алый и сочный, символ знания, обретение которого не сулит ничего, кроме страданий, то для Набокова это яблоко – сама любовь. Любовь, которой мы не знаем, потому и облекаем ее в форму сонетов, лирических трактатов, живописных полотен, пронзительных фильмов – чтобы приятней было глазу и слуху.

Но что мы знаем о любви черновой, измазанной углем и глиной, смешанной с пылью дорог и потом старателей? О любви, блуждающей в каменоломнях нашего сознания, преодолевающей преграды косного мышления. Любовь, живущая в шахтах, вдали от солнечных берегов, не для нас. Как мы дифференцируем ее, отличая от порока? Разве восхищение тем, что еще неявно, что еще только зарождается – грех? Что может быть постыднее: влечение к пробуждающейся молодости, к почкам, раскрывающимся на еще спящем стволе, или каждодневное циничное привыкание к другому человеческому организму, стабильно разрушающему себя мыслями о своей тленности?

В повседневности почти нет открытий, нет движения жизни, перспективы горизонта. Что мы можем обнаружить ценного в том, что дозволено и помечено клеймом общественного признания? Сама мысль о том, что нам разрешено, убивает самобытность любви. Как неоднократно подмечено литературными классиками - пребывание на краю бездны – вот что делает любовь живой.

Но наступает момент, - Набоков дорого бы дал за то, чтобы этого не случилось, - «из милой лгуньи с теннисной ракеткой в руках» маленькая Ло превращается в Венеру Боттичелли, рыжеватую, с завершенными формами. Это утрата, как для Гумберта, так и для самого Набокова. Лолита не дает Гумберту любви, зато получает право из рук своего создателя следовать по тропинке иной формы бытия (нежели человеческая жизнь). В благодарность «Лолита» позволяет самому Набокову остаться между строк романа мимолетным персонажем, скромным, но выгодно оттеняющим героев основных. Иногда он «сквозит» в романе то в образе маленького Гумберта, влюбленного в Анабелл Ли (точно так же, как сам Набоков был влюблен в юную француженку Колетт), то в лице госпожи Вивиан Дамор-Блок (анаграмма его собственного имени), но наиболее явно в предисловии к роману, где позволяет себе высказывание «от автора» под именем Джона Рэя, доктора философии из штата Массачусетс. И все это ради того, чтобы ни на минуту не оставить «свою бедную девочку».

В чем главная притягательность «Лолиты»? В ее атмосфере, описать которую трудно. Представьте картину - зрелый путешественник, осознающий, что каждый день принадлежит ему и торопиться некуда, наблюдает сцены жизни простого люда где-нибудь на юге Италии, в городке на берегу моря. Есть в этом что-то живописное, потому что когда глаза человека по-настоящему открыты, он становится художником, подмечающим каждую деталь окружающей жизни, вроде бы малозначительную, но обладающую силой акцента. Мимолетные краски, - румянец на щеках, или полыхание алой спелостью яблоневого сада, пронзительная белизна паруса далеко в море, качающегося на сизых волнах, цветущие сады на склонах гор, жар камней, обожженных солнцем, - все эти картинки – олицетворение молодости, противостоящей формулам взрослой жизни. Не потому ли и принимаются все эти законы, чтобы люди могли оградить себя от тоски по утраченному Началу, сделать вид, что они могут жить и так, ведь покой для них приобретает особое значение, а для покоя нужны грим, уловки и общественные запреты. Без них печаль по прошедшей молодости становится невыносимой.

Именно этому посвящен роман «Лолита» – молодости. Здесь и горькое сожаление, и тайное восхищение, зависть к тем, кто ею владеет, и мужская очарованность магией белых носочков, оттеняющих оливковый загар стройных ног. Уж кто чуток, как не молодость, но в отличие от зрелости, она надкусывает сочный плод жизни без сожаления, не думая о завтрашнем дне, без желания взять в плен все чудесное и вдохновляющее. Зрелость терпит, страдает и копит, молодость живет нараспашку, в перехлёст, без страховки, беря от мимолётного и хрупкого самое зерно – ощущение вечности.

Есть еще кое-что - реплика самого писателя: «Я не перечитывал «Лолиты» с тех пор, как держал корректуру первого издания, но ее очарование все присутствует, как бы окружая дом утренней скромной дымкой, за которой чувствуется игра летнего дня…».

16. Иван Кудряшов, преподаватель вуза, журналист. Новосибирск

Время и бытие у Владимира Набокова.

Конечно, неспроста в названии темы есть явная аллюзию на онтологические труда Мартина Хайдеггера. На мой взгляд, любой большой художник – одновременно большой специалист в онтологии, ведь он творит целые миры, иногда столь сложные, что в действенности вымысла способны потягаться с реальностью фактов. Воленс-ноленс всякий писатель – немного креационист (даже если верит в эволюцию), ведь он занимается практикой творения словом. Хотя на мысль и чувство мира Владимира Владимировича Набокова глубоко повлияли еще два его увлечения, которые не поворачивается язык назвать хобби, скорее уж гранями личности – шахматы и лепидоптерология.

На мой взгляд это большое упущение, что об онтологических аспектах мышления писателя сказано и написано до сих пор совсем немного. Видимо оптика отечественного литературоведения, привычного скорее к вопросам этики, здесь дает сбой. А меж тем, темs времени и устройства мира – едва ли не ключевые для всех крупных произведений Набокова.

И раз уж я упомянул Хайдеггера, пусть он и послужит вводной точкой для моего небольшого анализа. В своих работах он предлагал следующий образ: бытие пытается раскрыться самому себе, и происходит это в языке, через и посредством человека. Зов бытия обращен к человеку, но по сути к себе – к тому бытию, что дает о себе знать в таких вещах как временность и присутствие. Или если позволить себе некоторое упрощение, бытие Хайдеггера живет в языке, оно говорит и взывает, а значит, принципиально расположено к пониманию. Время же собственно и должно быть понято как «горизонт понимания».

Я думаю, здесь намечается несколько параллелей с Набоковым, но все же последний вряд ли бы согласился с подобным взглядом. Для Набокова бытие не говорит, бытие играет в шахматы. Конечно же, само с собой. Сквозь философские отступления в «Даре», «Защите Лужина», «Бледном пламени» и других произведениях, красной нитью проходит идея о том, что у мира есть логика. Вот только это логика, превосходящая человеческий ум. Шахматы существуют в двухмерном пространстве, но и они сложны для многих умов трехмерных существ. В отношении же мира, а возможно и его Творца, по интуиции Набокова мы в прямо противоположном отношении: мы словно силимся понять пятимерные шахматы, глядя на трехмерные фигуры в пространстве клеток. И все же проницательный ум, способный понимать логику сложных систем (и здесь важны не только шахматы, сколько наблюдения за живой природой), способен ухватить какой-то фрагмент, отсвет, отдельную схему ходов. Стоит понимать, что подобное подглядывание за вуаль мироздания не сулит нам никакого всемогущества. Оно лишь способно кого-то напугать (Лужин, Зегелькранц), а кого-то напротив примирить с жизнью и одарить особым интеллектуальным удовольствием распутывания тончайших связей. В этом плане наибольшее преимущество, конечно, у писателя, который, создавая художественный мир, почти телесно постигает жест – аналогичный, хотя и бесконечно далекий от того, что творит бытие.

Это не христианский креационизм, но и не эволюция Дарвина (о ней он с иронией писал «естественный подбор», «грубая спешка чернорабочих сил эволюции»). Набоков склонялся к мысли о том, что только эстетика может объяснить конечную цель морфологических преобразований живой материи: «так подчас защитная уловка доведена до такой точки художественной изощрённости, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага – птицы, что ли, или ящерицы: обманывать, значит, некого, кроме разве начинающего натуралиста». Иными словами, жизнь развивается не только от простого к сложному, но и с внутренним «знанием» о самом высоком/сложном. Мимикрия, потрясающая его воображение – есть ничто иное как незнающее себя знание, как будто бы забегающее вперед, забывшее о том, что будущего еще нет. Бытие не делает пропусков, но способно к скачкам в развитии, и при этом ничто не оказывается вне единого процесса, похожего скорее на шахматную комбинацию, чем на поток времени.

В некотором смысле призрак телеологии хорошо иллюстрирует и писательский метод Набокова. По отношению к своим персонажам он Бог-Творец, но в то же время, чем это более явно, тем беднее материя созданного мира. Он не может сотворить материю, которая, развиваясь, породит миллиарды форм и отношений, но он может сымитировать эту множественность. Поэтому Набоков-писатель одновременно чуток как к идейно-смысловым элементам своей картины, так и к сотням материальных и бытовых мелочей (постоянно возникающие у него: фотографии, ботинки, телефоны, карманы, бабочки, ветви, зеркала, отражения, тени, грязь, пот, волосы, половые покрытия и т.д. и т.п.). Столь плотный мир в какой-то момент оказывается способен коснуться читателя и создать иллюзию реальности, автономной даже от своего автора. Вспомним ту же «Земблу», которая, кажется, снабжена таким количеством продуманных деталей, что будь жив Набоков, он бы запросто проконсультировал сотню разработчиков – и мы бы увидели ее воочию в виртуальном пространстве с ее историей, географией, языком. А что же время? Вспомним довольно известный фрагмент из «Дара»: «Наше превратное чувство времени, как некоего роста, есть следствие нашей конечности, которая, всегда находясь на уровне настоящего, подразумевает его постоянное повышение между водяной бездной прошедшего и воздушной бездной будущего. Бытие, таким образом, определяется для нас как вечная переработка будущего в прошедшее, - призрачный, в сущности, процесс, - лишь отражение вещественных метаморфоз, происходящих в нас. При этих обстоятельствах, попытка постижения мира сводится к попытке постичь то, что мы сами создали как непостижимое. Абсурд, до которого доходит пытливая мысль - только естественный видовой признак ее принадлежности человеку, а стремление непременно добиться ответа - то же, что требовать от куриного бульона, чтобы он закудахтал. Наиболее для меня заманчивое мнение - что времени нет, что все есть некое настоящее, которое как сияние находится вне нашей слепоты…».

Это все-таки не просто еще одна гипотеза, это скорее внутреннее убеждение писателя, на котором строится его работа. Не сложно заметить, что любая рассказанная история в корне отличается от общепринятого физического представления о времени: в первом случае порядок и смысловые связи лишь возрастают, в то время как объекты мира – стареют и разрушаются, подвергаясь энтропии, даже если какое-то время и сопротивляются. В романах Набокова особенно ощутима эта игра между деталями, которые пока ничего не говорят читателю и финальным пониманием, которое нельзя отменить или провернуть назад.

Время в миметической логике Набокова – не однонаправленный процесс, а скорее эффект непонимания. Там, где Хайдеггер видел возможность понимания при схождении мирового времени (история) и внутренней временности (сознание), Набоков видит лабиринт из зеркал или завес, в котором время – та самая вуаль, не позволяющая перейти из позиции пешки в ранг игрока. Но так хочется хотя бы понять и оценить красоту этой Игры…


15. Иван Кудряшов, преподаватель вуза, журналист. Новосибирск

Владимир Набоков как наш современник

Личность и творчество Владимира Владимировича Набокова на мой взгляд содержат в себе примечательное сочетание мотивов и черт, которое в других назвали бы противоречием или парадоксом. Но в нем эта дихотомия проходит для большинства незамеченной, вполне возможно потому, что кажется естественной и лишенной напряжения, характерного для противоречия. Я говорю о следующем: за Набоковым прочно закрепился образ настоящего русского аристократа, человека и по манерам, и по стилю близкого к элитарности. Отец – англоман и либерал, лидер кадетов, Белая эмиграция, шахматы, энтомология, утонченные черты лица нервно-задумчивого юноши на ранних фотографиях, подчеркнутая бытовая неприспособленность, способность к синестезии – все это словно эмблемы, отмечающие его «аристократизм».

И в то же время слишком многое противоречит этому привычному и уже глянцевому образу: от его витальной любви к спорту, причем часто контактному (футбол и бокс, велосипед и теннис) до составления кроссвордов; от американской непринужденности в общении, несмотря на костюм денди до сверхавторитарной манеры на лекциях (запрещались даже выходы в туалет без справки от врача), от аллергии на Достоевского и все эти любимые русскому сердцу «душераздирающие исповеди и бесконечные разговоры» до физиологического отвращения к русской эмиграции («мирок, где царили грусть и гнильца»). Не стоит преувеличивать и аристократизм семьи, в которой воспитывался Набоков, ведь в отличие от отца из старого дворянского рода, мать Владимира была из богатой семьи невысокого происхождения (отец – из старообрядцев, инженер-горнопромышленник, мать – из купеческого рода), в которой ценилось точное и практическое знание, а не словесность и искусство. Конечно, грустный и стильный русский аристократ-эмигрант – это хорошо для продаж, но за ним в реальности обнаруживался бодрый мужчина, в котором его новые знакомые первым делом замечали сильные ноги.

Мне кажется, что эта неброская двойственность объясняется не только необходимостью придерживаться определенного имиджа (конечно, эмиграция – не сахар) или великим даром, благодаря которому он сохранил в себе непосредственность ребенка (кто еще будет в 66 лет в коротких штанишках и гольфах бегать за бабочками по лугам Швейцарии). Есть еще одна вещь, которую порой упускают даже проницательные биографы Набокова. Владимир Владимирович был удивительно современным человеком, очень легко вникавшим в новое и не зацикливающемся на прошлом. Даже его живая ностальгия по детству – скорее ресурс, картотека впечатлений, чем действительно тоска. И собственно именно с детства он хорошо знаком и окружен самыми актуальными явлениями быта и культуры, даже если перепоручает прямое использование другим (как с автомобилем или печатной машинкой). Вот, пожалуй, неполный список подобных новинок, остающихся в то время для большинства чудом и экзотикой: телефон, автомобиль, печатная машинка, игра в футбол, туризм, отдых на пляжах Французской Ривьеры, кинематограф.

И это как раз тот случай, когда современность способна пролить свет на прошлое за счет невозможных прежде аналогий. Я выдвигаю тезис о том, что сегодня такой человек как Набоков явно реализовал себя не только как поэт, писатель и преподаватель, но и, пожалуй, как меткий блоггер в Твиттере, кинокритик, запускающий в Сеть подкасты и стримы или даже как баттл-рэпер.

Да-да, есть в нем именно что-то от баттл-рэпера. И я говорю не только о хорошо известной задиристости писателя – на каждый критический выпад он сам был готов хлестко ответить. Тут нечто большее: одновременное желание проявить себя, смело, лицом к лицу, и в то же время не совсем актерство, даже наоборот, отказ показывать на публику сокровенные части души.

Кому-то покажется невозможным такой образ, но представьте себе Набокова-футболиста. Он играл на позиции вратаря, а это самая опасная роль, особенно в прежние годы, когда, защищая ворота, голкиперы бесстрашно бросались лицом вперед на мяч. То же самое – бокс. Нет, Владимир Владимирович не боялся поединка, а уж тем более словесного. При этом его не влекли адреналиновые горки, иначе бы он запросто присоединился к своему сыну Дмитрию, занимавшемуся скалолазанием и автогонками. Его скорее интересовала телесная правда жизни – те ситуации, в которой одинаково важны ум и тело.

Были в нем и нотки ёрничества и злой иронии. Вспомните Горна с его странными выходками, сложно отрицать что все это плод ума и фантазии автора, а стало быть, и в Набокове присутствовал подобный элемент. Более того, на мой взгляд, его произведениям очень характерна манера выпада. В той или иной степени, во многих еще вещах чувствуется инвектива, хотя точно определить ее адресата не всегда легко даже проницательным литературоведам. Однако это лишь правила игры, которые он как человек и автор усвоил от эпохи. И ему нравилось зашифровывать свои реалии в тексты. Думаю, в наше время он бы не меньшее удовольствие получил от называния вещей и людей своими именами.

В конце концов есть еще одна неочевидная, но по мне очень сильная параллель между произведениями Набокова и баттловой культурой. В последней одна из ключевых точек претензий к визави строится на том, настоящий ли ты («трушный») или просто отыгрываешь образ. Но и в прозе Набокова 30-х годов тоже ощутимо звучит вопрос о том, насколько ты сросся со своей идентификацией, а значит, и насколько ты свободен. А значимая часть свободы для героев Набокова (их вызов) – это признание реальности фантазий и желаний. Иными словами, и там, и тут важен не только вопрос «кто ты?», но и важно увидеть в нем искушение (слишком сильное желание быть «правильным», «трушным» и есть то, что заставит быть ненастоящим, актером, прячущимся за образом «трушности»).

Именно поэтому в баттл-рэпе очень ценят силу, но не брутальную, а внутреннюю. И даже известное краткое резюме Набокова, о том, что самое худшее и лучшее делают люди, звучит так, словно его мог сказать известный рэппер. Худшее для него – когда люди воняют (в английском также возможны два смысла – физически и словесно), мухлюют и пытают других. В баттл-рэпе это, пожалуй, самые сильные панчи (ударные строки) – поймать другого на нытье, нечестности и попытке меряться силами с заведомо слабым. Напротив, лучшее, что делают люди – это бывают добрыми, испытывают чувство гордости и преодолевают страхи. И для всего этого нужна внутренняя сила.

Конечно, это всего лишь фантазия эссеиста – представлять себе Набокова человеком совершенно другой эпохи и проводить рискованные параллели. Однако за этой попыткой есть стойкое ощущение, что подобное в большей степени согласуется с настоящим Владимиром Набоковым, а не устоявшимся стереотипом. Это также мысль, идущая в разрез многочисленным рассказам о писателе, изрядно пересоленных трагизмом, аристократизмом, интеллигентностью – а ведь это и есть попытка превратить Набокова в кого-то другого, в Достоевского, Толстого, Чехова. Однако Набоков – это Набоков. И думаю, он был очень горд тем, кто он есть.


14. Сергей Уткин, литератор. Костромская область

Попадание (в) Набокова

…в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.

Владимир Набоков, «Расстрел»

Да, именно время попадало в Набокова, но не пулями, доставшимися многим гонимым и подгоняемым. Его отцу, к примеру, застреленному не ему, по замыслу преступника, полагавшимися пулями. Владимир Владимирович переживёт и проживёт многие попадания в него этих примет времени, его событий, крушений. И оставит Россию в возрасте совершеннолетия молодым человеком, ещё не во всей полноте осознавшим, что в это самое время ему самому постоянно придётся попадать. Чтоб не раздавило. Не убило.

Сам он отмерял в жизни своей четыре времени: с Россией (до эмиграции), в довоенной Европе (1920-1930-е), прошедшие через Америку двадцать лет и, наконец, скрывшее старость в швейцарской гостинице завершающее писательскую судьбу времечко.

«Другие берега» - самоопись, пропись себя детского и юношеского: с семьёй, домом под Петербургом и квартирой в самом его центре в недолгих шагах от Исаакиевской площади, с характерами взрослых, пришедших воспоминанием ко взрослому человеку, писавшему книгу эту первоначально по-английски. Так известному в США писателю Владимиру Набокову было удобней и привычней, чем упрямому репетитору в межвоенном Берлине, писавшему о Годунове-Чердынцеве и Чернышевском в романе «Дар» русским языком.

Кстати, именно эту книгу сестра Набокова в интервью снимавшему в конце 1990-х документальный фильм о её знаменитом брате журналисту называла самым серьёзным, важным трудом родственника, отвергнув пьедестал с «Лолитой», которая порождена им, и способным к которой он многим казался прирождённым. Фильм, возможно, до сих пор становится для посетителей музея-квартиры писателя в Петербурге полуживым экспонатом. Но это важный документ, заставший живыми ровесников века. Не просто ровесников – ровню! Во многом.

Полувеком после Набокова он встречается в литературных обзорах, как это было в начале 2010-х годов, заметивших его потерянную в рукописях «Лауру и её оригинал». Отмеченных ею.

Попадание в Набокова – не впадение в плен, а выпадение из него, выход. К речи-свидетельнице, рассказчице. Речи-помещению. К вмещённому в неё, среди которого жили-были. И возле которого и нам повелением к слову слова. О жизни. А он умел разглядеть её. Даже в невесомости бабочки. Кто кроме в век железный придал бы ей вес? Почувствовал бы её? Попал в отношение Набокова?


13. Любовь Шитова, экскурсовод в музее-заповеднике «Красная Горка». Кемерово

«Письма к Вере» как источник

Начинается осень, - пусть и не календарная, но по настроению. И для меня она уже который год начинается в августе, когда тянет читать стихи - при том что люблю я больше прозу. Но ни одного сборника в этот раз под рукой нет, а настроение читать стихи - есть.

И вот сегодня нашла прозу, которая сродни поэзии - письма Владимира Набокова жене Вере.

Судя по письмам, он большой зануда был бы, но чувство юмора и нежное отношение к адресату как-то скрашивают эту дотошность.

И здесь тоже хороший стиль изложения, хотя и чтение Набокова, - как всегда, - требует сознательной концентрации внимания на тексте.

Но усилие того стоит! В одном письме, например, Набоков рассказывает, как писал стихотворение - что мне последнее же время очень интересно.

Поэтому.

Сегодня - в перерывах между экскурсиями - я читаю Набокова, ем малину и шоколад, пью кофе, смотрю на дождь, и главное, размышляю о том, так ли все это пошло - в набоковском смысле этого слова?


12. Александр Ралот, прозаик, публицист, краевед. Краснодар

Номинант

Входная дверь нашей квартиры распахнулась настежь. Стальные, особой закалки петли возмутились, скрипнули, но выстояли, сопротивляясь проложенной к ним силе.

— «Племяшка пожаловала!» пронеслось у меня в голове. – «Всё! Работа до конца дня закончена! Это как пить дать!»

— Дядь Cаш! Скажи честно, ты знаешь кому в этом году дали «нобелевку» по литературе?-Пятнадцатилетнее длинноногое существо бросилось мне на шею.

— Конечно знаю. Никому.-Я уже открыл рот, чтобы продолжить, но Катерина бесцеремонно перебила меня.

— А в позапрошлом году?

— В прошлом-английскому писателю японского происхождения Кадзуо Исигуро, а вот в ...

— Не трудись! Бобу Дилану! И никакой он не писатель, поэтому ты и не помнишь.

— Катерина, скажи честно, к чему допрос? Опять «Грымза литературная» что-то этакое задала?

Мой язык, стал выдавать слова из сленга молодёжной субкультуры.

— А то! Теперь Набокова ей подавай! Везёт же тебе, то есть, я хотела сказать, вашему поколению. Вы этого писателя вообще не проходили. Запрещённый был.

Я легонько подтолкнул родственницу к ванной.

— Быстренько мой руки и за стол. Владимир Владимирович, он, знаешь ли, очень хорош под второе и салат.

— Дядь Саш, я через весь город топала, мясо трескать? Мне тайну великую разгадать надо!

— Не понял, поясни.

— Почему Набокову наивысшую литературную не дали? Грымза обязательно спросит. Не отвечу, «пяхи» в четверти мне не видать, как мочек собственных ушей! Помоги! Ты же всё про этих великих знаешь. В долгу не останусь. Борщ сварганю. Закачаешься! Порции три за раз уговоришь.

Я теребил подбородок. Делал это всегда, когда возникала подобная проблема.

— Катюша, в моём распоряжении только то, что в свободном доступе имеется.

Но племянница не слушала. Она расставляла тарелки и наливала в чайник воду.

Молчаливым обед в нашем доме никогда не бывает. Дискуссия продолжилась.

— Дедушка гения был министром юстиции при правлении двух императоров,-прочла она вслух, глядя в смартфон. – А ещё, пацаны твердят, что его бабушка- баронесса была любовницей самого Александра второго!

— Ничем не подтверждённая гипотеза. Домыслы писак.

— А ушные раковины?

— При чём тут они? – удивился я.

Племяшка вывела на экран фото царя и отца Набокова в одинаковом ракурсе.

— Ну, что скажешь? Согласись, уши редкие. Особенно мочки.

— Позволь, я процитирую одного политика: - «Мухи отдельно, котлеты отдельно». Что общего между похождениями баронессы Корф, премией по литературе и ушами? Давай оставим эти части тела в покое. Я прекрасно помню, что тебе, «пяхи», как своих ушей... Дай мне подумать. Крутится в голове мыслишка. Ешь молча, минут пять. Дай додумать.

Племяшка отложила гаджет и принялась за салат.

— Помнишь, мы были в Монтрё? Ты тогда бегала смотреть на памятник Фредди Меркьюри, а я ходил к отелю Montreux Palace.

— Помню. Кажется, Набоков жил там. Его даже похоронили поблизости.

— В местечке Кларанс.

— Дядь, не тяни «хвоста за кот». Колючему, то бишь ежу, понятно, что писатель был не бедный. Мог позволить себе обитать в люксе отеля. Шик, блеск, красота. Ни стирать, ни убирать, ни готовить! Ты мне расскажи, откуда у него такие деньжищи взялись?

— Сдаётся мне, что во всем виновата «Лолита». Вернее, гонорар за неё. Владимир Владимирович с супругой странствовал по Европе. Присматривал дом для семейного гнёздышка. В Женеве жила сестра писателя Елена, а в соседней Италии, в опере, выступал сын Дмитрий. Знакомый режиссер Питер Устинов уговорил их для начала поселиться в этом отеле.

— Шикарный вид на озеро с одной стороны, Альпы с другой. Наверное, нетрудно было чету Набоковых уговорить.

— Не знаю. Сама понимаешь, я при этом событии не присутствовал. Читал где-то, что они сначала арендовали несколько комнат и лишь через год перебрались в люкс с балконом и видом на озеро, окончательно отказавшись от покупки собственного шале.

— А я ещё слышала, что ему понравились местные бабочки. Гонялся за ними с сачком, как мальчишка. Всемирно известный писатель и крылатые насекомые! Впрочем, у богачей всегда есть какой-нибудь пунктик. Нам не понять.

«Бабочки — моя страсть и безумие,» – писал Набоков. А то, что ты называешь бегом с сачком-имеет вполне научное название. Лепидоптерология. И этой науке Набоков уделял ничуть не меньше внимания, чем, собственно, писательскому труду. Если хочешь знать, он создал собственную теорию об эволюции бабочек и их крыльев. За свою жизнь собрал коллекцию, насчитывающую более четырёх тысяч единиц.

— Так может быть, ему стоило за нобелевку в зоологии, или биологии побороться? – Катерина, не поднимая головы, рылась во всемирной паутине.

— Всё может быть. Хотя, русских людей этой премией, скажем прямо, не слишком жаловали. Не дали Льву Толстому, Константину Бальмонту, Максиму Горькому, Константину Паустовскому. Продолжать или достаточно?

— Но Набоков же был иммигрант. И вообще, называл себя американцем. «Лолиту», между прочим, на английском сначала написал, а уже потом переписал на нашем, русском. Я ничего не путаю? – Катерина убрала тарелки и налила в чашки ароматный, зелёный чай. – По всему выходит, – их человек. То есть-западный. Ему-то, уж, можно было медальку дать, ну и денюшек шведских миллиончик, другой подкинуть!

— В тот год в первоначальном списке на премию насчитывалось аж восемьдесят человек.

— Ого! Вот это да!

— Позволь, я продолжу и таки попытаюсь ответить на твой вопрос. Племянница демонстративно закрыла ладошками рот, показывая, что отныне она нема, аки рыба.

Я сделал глоток из чашки, припоминая события далёких дней. – Кажется среди тех, кто претендовал на премию, был президент Франции де Голль и наш Евгений Евтушенко.

— А президенту за что? Тоже мне, писатель выискался! – не выдержала Екатерина. Они что там, в это кабинете, совсем? – она поднесла палец к виску, но вспомнила о данном обещании и быстро вернула ладони ко рту, повторив прежний жест.

— Президента номинировали за трилогию военных мемуаров. Серьёзный, скажу я тебе, труд. На мой взгляд, весьма достойный. Спустя полвека, документы нобелевского комитета предаются огласке, поэтому теперь мы знаем, что Евтушенко не попал в шорт-лист по причине того, что «объем его произведений на данный момент времени ограничен».

— А Набокову не дали из-за «Лолиты», – я права? – в который уж раз перебила меня племянница.

— Конечно. Член шведской академии Андерс Эстерлинг написал тогда: «Автор аморального и успешного романа «Лолита» ни при каких обстоятельствах не может рассматриваться в качестве кандидата на премию».

— В 1964 году Набокова снова обошли. На этот раз – Сартр. А в следующем -его опередил наш Шолохов. – Екатерина читала вслух информацию из какого-то литературного сайта. – В 1972 году в комитет пришло письмо от известного эмигранта и лауреата. Александр Солженицын просил ещё раз рассмотреть кандидатуру писателя. Но дали Генриху Бёллю. – Катюша подняла голову. В уголках её глаз блестели слезинки. – Дядь Саш, а что потом, в пятый раз, нельзя было?

— Понимаешь, Катюша, в июле 1977 года Владимир Владимирович скончался. В соответствии с завещанием Нобеля, премия его имени присуждается исключительно живым!


11. Елена Долгопят, писатель. Москва

Заметки на полях

1. БАБОЧКИ / «Путеводитель по Берлину»

«…Там, в глубине, ребенок остался на диване один. Ему оттуда видно зальце пивной, где мы сидим, - бархатный островок биллиарда, костяной белый шар, который нельзя трогать, металлический лоск стойки, двое тучных шоферов за одним столиком и мы с приятелем за другим. Он ко всему этому давно привык, его не смущает эта близость наша, - но я знаю одно: что бы ни случилось с ним в жизни, он навсегда запомнит картину, которую в детстве ежедневно видел из комнатки, где его кормили супом -- запомнит и биллиард, и вечернего посетителя без пиджака, отодвигавшего белым углом локоть, стрелявшего кием по шару, - и сизый дым сигар, и гул голосов, и отца за стойкой, наливавшего из крана кружку пива.

- Не понимаю, что вы там увидели, - говорит мой приятель, снова поворачиваясь ко мне.

И как мне ему втолковать, что я подглядел чье-то будущее воспоминание?»

Вот что такое прошлое для Набокова!

Что бы оно ни сулило в той точке на векторе времени, где было еще настоящим. Что бы оно ни сулило, что бы ни обещало, никогда обещанное не исполнится. Тоска по прошлому – это всегда тоска по несбывшемуся. Но только не у Набокова. Его прошлое исполняется - становится воспоминанием.

Если воспоминания хранить правильно, в темноте и прохладе, они не выцветут, не поблекнут, они даже сохранят запах. И уже никуда не улетят.


2. ШАХМАТЫ / «Пассажир»

Писатель рассказывает критику невыдуманную историю.

О том, как он едет ночным поездом, а пассажир на верхней полке (писатель видит только его ноги) всю ночь рыдает, всхлипывает, стонет и затихает лишь под утро.

Поезд приближается к большому городу. Писатель покидает купе. Вдруг «на пустынном полустанке» экспресс останавливается.

«Прошел кондуктор; я спросил, в чем дело. "В поезде находится преступник", - ответил он и кратко объяснил на ходу, что в городе, через который мы проезжали ночью, случилось накануне убийство, - муж застрелил жену и ее любовника».

Рыдавший пассажир сел на поезд именно в этом городе.

В вагон входят полицейские, просят всех вернуться на места и проверяют паспорта. Они будят уснувшего на верхней полке.

«Сонно заворчал человек на верхней койке, сыщик отчетливо потребовал документы, отчетливо поблагодарил, вышел из купе, вошел в следующее. Вот и все. А ведь казалось, как вышло бы великолепно, - с точки зрения писателя, конечно, - если бы рыдающий пассажир с недобрыми ногами оказался убийцей, как великолепно можно было бы объяснить его ночные слезы, - и, главное, как великолепно все бы это уложилось в рамки моего ночного путешествия, в рамки короткого рассказа. Но, по-видимому, замысел автора, замысел жизни, был и в этом случае, как и всегда, стократ великолепнее».

Писатель так и не узнал, о чем рыдал пассажир.

«Ваш герой, может статься, плакал потому, что потерял бумажник на вокзале. У меня был знакомый, - взрослый мужчина необычайно воинственной наружности, - который плакал в голос, когда у него болели зубы».

Замысел жизни остался неведом.

Удивительно, что писатель не сомневается в существовании замысла. Как будто бы жизнь играет с ним в шахматы.

Жизнь играет не с ним, а им. И всеми прочими обитателями вселенной. Она перемещает живые фигуры. Она играет не против нас и не за нас, она играет.

Но как же соблазнительно просчитать возможные ходы!

Придумать, к примеру, что пассажир все-таки был убийцей. А не поймали его лишь потому, что искали другого.

Так уж случилось: в одном городе в одну ночь произошли два аналогичных преступления. Второе пока полицейским неизвестно. Темная фигура, темная лошадка.

Игра, твой ход.

3. ЧОРТ / «Чорб»

Чорб так и тянет прочесть как Чорт.

Он оглядывается и везде видит то черное, то красное.

«…башня собора отчетливо чернела на червонной полосе зари». Не на красной, на червонной. То есть, в красном уже слышится, проступает черное. Это как кровь. Свежая - красная, а застынет, почернеет. В мире Чорба всё застыло.

«…черный пудель с равнодушными глазами поднимал тонкую лапу у рекламной тумбы прямо на красные буквы афиши: Парсифаль». Тут тебе и черное, тут тебе и красное (игра, судьба), тут тебе и Мефистофель (черный пудель), писающий (поднявший лапу) то ли на красное, то ли на непорочное.

…черный, в географических облупах дом…

…бежали с черного хода…

…Черные облака городского сада…

…по черной коре шла бархатная прозелень...»

А почему, почему автомобиль освещен легкомысленно?

Потому что его пассажиры не знают, не чувствуют того, что уже произошло. Им пока легко и светло, но на самом-то деле они во тьме. Они слишком видны, видны из темноты. Они, как рыбы в аквариуме. Всем на обозрение.

Их видно, а им, им ничего не видно. Они ослеплены. Светом.

Чорб унес красавицу, унес, как проклял, погубил. Убил. Змея ужалила ее электрической молнией. Как в античной трагедии.

Бедный Чорб, совсем один, как в романтической поэме. Зачем он вернулся? За чем? За кем? Что ищет?

Вчерашний день. Ее тень.

Находит?

Тень - да. И только. Он и сам - тень. И никакой не чорт. И никогда им не был. Писатель. Отчасти Мефистофель (писатель всегда отчасти Мефистофель). А чорт (черный пудель) его надул (хи).

Молчание в финале. Как в финале шекспировской драмы.


10. Алексей Филимонов, поэт, литературовед, переводчик. Санкт-Петербург

Арлекины играют в футбол
Автокомментарии к переводам английских стихотворений Владимира Набокова.

Владимир Набоков писал в книге «Николай Гоголь»: «…под поэзией я понимаю тайны иррационального, познаваемые при помощи рациональной речи» [Набоков В. В. Николай Гоголь // Владимир набоков. Собр. соч. американского периода. СПб., 1997. С. 443.]. Переведя немногие написанные Набоковым английские стихотворения, я осознал, что здесь как раз и началось иррациональное, или, по-набоковски, овеянное «потусторонностью». Набоковские образы, персонажи, мыслеформы идей требовали прояснения в комментариях, порою также иррациональных. Мои опыты переводов – это палимпсесты воображаемых переводов, если бы их делал сам Владимир Набоков. В основе этих переводов лежит концепция диалога с другими русскими стихами Набокова, с его русскими и английскими романами, а также со всей русской поэзией от Державина до современников Сирина. В данном случае я невольно выступил интерпретатором, сделав Набокова более русским, чем предполагал сам Набоков, говоря о своих английских стихах: «У них более тонкая текстура, чем у русских, несомненно из-за того, что им не хватает той внутренней словесной связи со старыми затруднениями и постоянного беспокойства мысли, которые свойственны стихотворениям, написанным на родном языке, с непрерывным параллельным бормотанием изгнания и так и не разрешившимся детским дерганьем за самые ржавые струны»[ В. В. Набоков: Pro et contra. СПб., 1997. C. 893-894. ].

Набоковский метод отображения мира заимствован из карнавальной мениппеи Серебряного века, обращавшегося в свою очередь к европейской традиции. В пространстве карнавала, синтезирующем сакральное и профанное, высокое и балаганное – вспомним «Незнакомку» А. Блока – происходит то, что не может случиться в реальной жизни. В юности Набоков был перспективным голкипером, стражем ворот в Кембридже и Берлине, что нашло отражение в его раннем стихотворении «Football»:

А там всё прыгал мяч, и ведать не могли вы,
что вот один из тех беспечных игроков
в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,
созвучья для иных веков.

Случайна или нет перекличка слов: голова – гол – голкипер? Первым этой темы коснулся Мандельштам, написавший о заморской игре, получившей распространение в России, в стихотворении «Спорт»: «Румяный шкипер бросил мяч тяжёлый…» В «Футболе» Мандельштам сравнил голову Олоферна с футбольным мячом, который пинает, «кикает» Юдифь [ От английского выражения to kick the ball – пинать мяч.]:

Не допив кубка, покатилась
К ногам тупая голова.

Неизъяснимо лицемерно
Не так ли кончиком ноги
Над теплым трупом Олоферна
Юдифь глумилась...

Связанный с этим мотив усекновения Головы Иоанна Предтечи развивался Николаем Гумилевым в стихотворении «Заблудившийся трамвай», когда поэт по-своему раскрывал тему возмездия, нередкую у апокалипсически настроенных поэтов Серебряного века:

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.

Об отрубленной жертвенной голове писал также Владислав Ходасевич в стихотворении «Берлинское»:

И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.

Возможно, стихи Ходасевича наиболее повлияли на стихотворения Набокова первого берлинского периода его жизни, а также на мои переводы его английских стихов. В романе «Дар» в стихотворении, открывающим дебютный сборник Фёдора Годунова-Чердынцева «Стихи», детский мяч закатывается под комод. В последнем мяч находится под тахтой в самом углу. Как писал впоследствии Бродский, «Вписывай круг в квадрат» («Назидание»).

В одном из самых ярких английских стихотворений Набокова «Баллада о Долине с высокими стволами», переведённом мной на русский, также возникает тема усекновения главы и потерянного мяча, который так и не был найден. На свежем воздухе мать призывает нездоровых детей заняться спортом, отец сильно поддаёт по мячу, тот застревает в раскидистых ветвях, и глава семьи карабкается за ним по высокому стволу:

Всё побережье от Мыса Кошмара до Лести
Вестью наполнено: Лонгвуд исчез в круговерти!

Дуб поднебесный (где вечностью бредили совы,
Златом сочилась луна) спилен был до основы.

Что же нашли, кроме гусениц? Новенький мяч
В старом гнезде, будто голову срезал палач.

Так Набоков продолжает темы и мотивы Гумилёва и Ходасевича в своих английских стихах, являя акмеистический символизм. Образ мёртвой головы у Набокова тесно связан с высмеиванием эмигрантского критика-зоила Георгия Адамовича, выведенного в «Даре» под именем Христофора Мортуса.

У арлекина – олицетворяющего сожжённую планет Меркурий – негроидные черты. «Чёрный аполлон», летавший над болотами детства Набокова, называемыми Америка, – редкая бабочка, напоминает нам о Пушкине.

В переводе стихотворения Набокова «Комната» (ему предшествовало русское одноимённое стихотворение) дух героя выходит за границы страха, стиха, комнаты, времени, пространства. Так переступает пределы произведения Лужин в романе «Защита Лужина», Василию Шишкову из одноимённого рассказа было суждено «исчезнуть, раствориться». Фёдор Годунов-Чердынцев в конце романа «Дар» оказывается чрезмерно «набухшим» для квартиры и уже не может попасть туда, объясняя это тем, что у него пропали ключи. Слова разрастаются, как радужные пузыри, оставляя миражи в амальгамах текста.

Поэт переступил за край
В отеле, ночью. Циферблат
Одной стрелой направил в рай,
Другой заманивая в ад.

Здесь стол и вещи под замком
Стремятся в зазеркалье рам,
Из рёбер номера тайком
Взойти до огненных реклам.

Ни слёз, ни страха, ни стыда,
В ней анонимность – часовой,
И Стикса чёрная вода
Ушла из комнаты живой. …

Смерть стихотворца на земле
Не перекрестье белых рук,
Но ярких строф парад-алле,
Анжамбемана чудный звук.

Грудную клетку в тишине
И сердца пламенный состав –
Взрастила комната вовне,
Из одиночества восстав.

«Играй, выдумывай мир, твори реальность», – подсказывает арлекин в романе Набокова «Посмотри на арлекинов». Перевод – это искусство мимикрии слов и их разоблачения. В переводе стихотворения «Изгнание» нами угадывается сам Набоков в образе чудака-профессора из Франции. Тема вынужденной утраты родины увязывается Набоковым с французскими «проклятыми поэтами»:

Поэт из Франции: небритость, легкий тик,
со стопкой книг худой его двойник,
        вы встретите в рассеянье его
средь кампуса, увитого плющом,
и ум безумца – ветром возмущен,
       (ища прибежища в строке Гюго)…

Верлен учитель в Англии. Бодлер
слагал в аду бельгийском, для химер,
       был одиночеству судьей и братом.
Глаза плюща устремлены на блеф.
Листва бормочет о стране на «эф» –
      как, например, Фортуна или Фатум.

В начале 20-х годов Набоков начал переводить европейских поэтов: Р. Брука, А. Теннисона, У. Б. Йетса, Дж. Г. Байрона, Дж. Китса, У.Шекспира. В 1923 г. в Берлине опубликовано вольное переложение произведения Л. Кэрролла под названием «Аня в стране чудес». Набоковское отношение к точности перевода поменялось на противоположное, когда он перевёл «Евгения Онегина» на английский язык нерифмованным стихом, соблюдя в переводе пушкинского романа, как ему представлялось, почти буквальную точность.

Владимир Набоков создал свой собственный многомерный язык образов и символов, когда каждый читатель становится «переводчиком» его знаковой системы, вовлечённый в игру в пёстрый мяч на зелёном лугу.



9. Андрей Юдин, журналист, Белгород.

Благодарность за несбывшееся

Мы не были диссидентами. Мы были простыми парнями, живущими в СССР и по какому-то странному стечению внутренних обстоятельств более машин, танков и контрольно-измерительных приборов, интересовались историей и литературой. В нашей жизни существовали учебные занятия, девочки и футбол, но еще были книги, которые читали запоем. Я (дальше буду говорить о себе, не прячась за чужие спины и не пытаясь выразить бы общее мнение)…,так вот, я, кроме художественных произведений читал еще и историческую литературу, а еще, наряду с беллетристикой, и какие-то литературоведческие публикации, печатавшиеся в толстых журналах.

И теперь – главное не запутаться в хронологии. Потому что годы уходят, а память, храня основные вехи, не всегда точно распределяет их по временным отметкам. Помните: «Пастернака не читал, но осуждаю». Так вот, тут случайно вышло с точностью, как говорится, до наоборот. Набокова не читал, но уже любил и одобрял. За «Лолиту». Я не помню точно, когда впервые узнал о существовании такой книги. Не помню, прочитал ли я где-то о том, что есть такой роман или услышал о нем от кого-то из более старших и продвинутых товарищей. Да это, собственно, и неважно. Главное в том, что в один прекрасный момент узнал о том, что есть такой прекрасный писатель, и он написал такую чудесную и такую откровенную книгу о чувствах к нашей почти что ровеснице. Ключик к этому открытию заключался в том, что мы тогда были совсем юны и тоже испытывали самые разные, но крайне волнующие чувства к этим самым ровесницам. Между прочим, где-то в подсознании (а понял я это уже потом) девочки делились на «хороших», к которым мы испытывали чувства платонические и «плохих», чувства к которым были далеки от платонических.

Так вот, нам казалось тогда, что писатель Владимир Набоков смог соединить два направления наших чувства воедино. Написать на основе платонических переживаний эротический роман. Заметьте, «Лолиту» на тот момент практически никто из нас не читал! Однако на основе каких-то обрывков содержания и подростковых домыслов, казалось, что дело обстоит именно так. Я начал искать доступную литературу об авторе, и многое заинтересовало, более того – оставило след в памяти. И то, что он жил в гостиницах, не желая привязывать себя к месту вне Родины, и то, что отец его ценой собственной жизни фактически спас Милюкова, и особенно (не смейтесь!) то, что он родился 22 апреля, в один день с Лениным. Эту дату из нашей пионерско-комсомольской памяти уж точно не вытравишь!

А познакомился я с творчеством Владимира Владимировича позже, на закате перестройки и Советского Союза, когда стал обладателем его четырехтомника. Впечатление было сильное – я как бы снова окунулся в эпоху русской классической литературы конца 19-го – начала 20-го века. Набоков стал для меня рядом с Толстым и Чеховым, Буниным и Куприным. Это, как минимум. Схожие впечатления были только от прочтения «Доктора Живаго» Бориса Пастернака. Но «Лолиты»-то в том четырехтомнике не было. И хотя я вышел из возраста личного интереса к девочкам-нимфеткам, меня это расстроило. Потом я прочитал то, что было написано мелким шрифтом – мол, в данное собрание включены только русскоязычные произведения автора. А «Лолиту», как известно, Владимир Набоков первоначально написал на английском языке, а лишь потом перевел на родной.

Впрочем, «Лолиту» я прочел буквально через год. Не знаю, чего я ждал от этого произведения? То ли большей откровенности, то ли созвучия нашему подростковому восприятию девочек-сверстниц. Я прочитал книгу, отдал должное мастерству автора и поставил ее на полку. Возможно, ее стоило бы прочесть, если не в 14-15 лет, то хотя бы в 17-18. Не знаю. Я ждал волшебства, а оно не случилось. Но от этого, странное дело, особое отношение к писателю никуда не исчезло. Оно живет во мне и по сей день, пусть и иное, более рассудочное.

Я очень люблю и высоко оцениваю творчество Набокова. И профессионально, как человек получивший некогда филологическое образование, и имеющий некое отношение к литературе, и как простой читатель. Согласен с Солженицыным, считавшим, что Владимир Владимирович Набоков достоин Нобелевской премии. Но больше всего я благодарен писателю за мечту. Еще совсем юным, а после совсем молодым, я знал, что есть на свете произведение, в котором автор описал мои юношеские чаяния и мечты, мое сложное отношение к удивительному миру прекрасных юных девушек, к которому было так страшно близко подступиться. Нет, конечно, не знал, но почему-то был уверен, что мои догадки верны. И это повышало мою самооценку. А возможно и не только мою.

И хотя в итоге все оказалось не совсем так, и роман оказался не совсем об этом, все равно оказывается здорово жить с надеждой, что где-то есть книга, которую я непременно прочту с замиранием сердца, открывая для себя некий секрет, который поможет мне приподнять завесу над окошком в не до конца понятный, но такой манящий мир. Мечты не всегда сбываются, но в любом случае иметь мечту лучше, чем не иметь. Я ее имел благодаря писателю, произведения которого тогда даже еще и не читал. Спасибо за мечту, Владимир Владимирович!

8. Николай Блохин, журналист, Ставрополь

Той весной в Фиальте

Напрасно искать Фиальту на карте Европы. Набоков выдумал этот город, как Александр Грин придумал Гель-Гью, Зурбаган, Лисс и деревню Каперна, где жила Ассоль. В названии вымышленного приморского городка Набоков соединил черты итальянского Фиуме и крымской Ялты. «...во впадине его названия» Набокову слышится «сахаристо-сырой запах мелкого, темного, самого мятого из цветов, и не в тон, хотя внятное, звучание Ялты...» Так получилась Фиальта. Правда, я понял это не сразу.

Фиальта Набокова больше похожа на Фиуме, нежели на Ялту. Но Фиуме на карте Италии нет. Этот город называется сегодня Риека. И находится он в Хорватии. Для удобства я буду называть город так, как именовали его с римских времен. Фиуме лежит на побережье Адриатического моря в окружении гор. В набоковской Фиальте такие же крутые улицы, поднимающиеся в гору. И там тоже есть море, «опоенное и опресненное дождем».

Фиальта устроена так же, как Фиуме. В Фиальте есть старый и новый город, «но между собой новый и старый переплелись...» В Фиальте, как и в Фиуме, новый город не то чтобы вытесняет старый: «...тут у каждого свои приемы: новый борется честно пальмовой проседью, фасадом меняльной конторы, красным песком тенниса, старый же из-за угла выползает улочкой на костылях или папертью обвалившейся церкви».

У Фиальты есть сходство и с Ялтой. Фиальта лежит у подножия высокой горы. Набоков назвал ее именем Святого Георгия. И, видимо, неслучайно. В Крыму, в окрестностях Судака, есть гора Святого Георгия.

Весной в Фиальте расцветают фиалки. Весенний воздух Ялты напоен тоже запахом цветов.

В Фиальту герой рассказа приехал ночным экспрессом. В Фиуме в начале двадцатого века Набоков тоже приезжал поездом. И тоже ранним утром.

Приехавший еще в сонный город герой рассказа увидел мокрые платаны, можжевельник, ограды, мокрый гравий. Увидел кофейню, официанта, вытирающего столики, продавца, поднимающего жалюзи на окнах, тумбу, обклеенную афишей о гастролях заезжего цирка, и входящего в аптеку англичанина... Город медленно просыпался.

В Фиальте герой рассказа встретил Нину, с которой познакомился в России.

Познакомился очень давно – в тысяча девятьсот семнадцатом. С той первой встречи прошло пятнадцать лет. В Фиальте он встречал ее несколько раз: не очень часто, но и не очень редко. Иногда виделись в Париже. Всякий раз, когда судьба сводила их, они посвящали друг другу свободное время. Что это было? Роман?

При встрече она как бы не сразу узнавала его или делала вид, затем трижды целовала, брала под руку, шагала рядом с ним и спрашивала: «Погоди, куда это ты меня ведешь, Васенька?» Так я узнал имя рассказчика.

Он сам признавался, что вел ее назад в прошлое. В том прошлом у него не было никаких шансов. Он только что закончил лицей. Рядом с нею уже был жених, боевой офицер, красавец. Он видел в нем идеального секунданта. Нина обручилась, но не последовала за женихом, когда его, успешного инженера, направили работать в далекую тропическую страну.

Она вышла замуж за писателя, которого звала Фердинандушка. Васенька тоже не одинок. Уезжая в Фиальту, он оставлял дома жену, детей.

В Фиальту он приезжал не специально, а как бы невзначай, на день, может быть, на два.

Воспоминания возвращали его в Фиальту. С каждым годом его все больше и больше тянуло в этот город. Надеялся ли он на встречу с ней? Возможно.

Собственно говоря, он даже не знал ее имени. Он звал ее Нина. Вспоминал новый год, проведенный с нею, ледяного коня около пруда, заснеженные елки, темный, толстый снег и огни ночного города.

Однажды он встретил ее за границей, в Берлине, у своих знакомых. Он как раз собирался жениться, а она оставила жениха. Нина сделала вид, что не помнила их последнего поцелуя.

Другой раз, кажется, через год, он увидел ее в Вене. Она стояла с букетом роз у вагона экспресса, убывавшего в Париж. Увидев его, она махнула ему цветами. Он познакомил ее со своей женой Еленой. Тогда, в тени вагона, он впервые услышал имя Фердинанда. И что он – писатель. Прощаясь, она сказала, что выходит замуж.

После той встречи в Вене они не виделись год или два. Когда же они случайно столкнулись в одной из гостиниц Парижа, Нина повела его в свой номер... Потом они вместе поехали разыскивать утерянный ею чемодан. Тогда же она привела его в какое-то скучноватое кафе. Познакомила с мужем и представила его друзьям. За столом сидели живописец, поэт, пианист и... она, единственная женщина. Он почти не помнил, о чем говорили за столом, он смотрел на нее. Поймав ее взгляд, он понял, что она совершено забыла о том, что случилось утром в гостинице. ..

После Парижа они долго не виделись. Иногда она напоминала ему о себе: то со страниц книги Фердинанда, где он описал ее облик, то своей фотографией, напечатанной в модном журнале. Как-то раз от нее пришла открытка с пасхальным поздравлением. Однажды он встретил ее в пиренейском городке, где она с мужем гостила у общих друзей. Нередко, где-нибудь, в разговоре с кем-то неожиданно упоминалось ее имя. Он вспоминал, как разговаривал с ней по телефону. Она позвонила ему через пол-Европы. Его одолевала тревога. После каждой новой встречи эта тревога нарастала: все-таки Нина с ее ложью была в его жизни. Он не знал, что делать, как с этим бороться. Он понимал безнадёжность их встреч. Его супружеская жизнь с годами стала более неприкосновенной. Борьба с самим собою становилась похожей на переплетение старой и новой Фиальты. Их последняя встреча произошла в Фиальте. Встретились они в кафе. Она сидела на диване. Его милый друг Юлиус скажет: «Я хочу тебя познакомить...» И подвел его к Нине. Слушая чьи-то разговоры, он весь вечер издали наблюдал за ней.

Когда они сбегут из кафе и окажутся на смотровой площадке, откуда была видна гора Святого Георгия, у их ног он увидит ржавый ключ, напомнивший о том, что когда-то здесь была жизнь. Он было признался ей в любви, но, услышав из ее уст непристойные словечки, смутился, ему стало неловко за все проведенные с ней встречи...

На вокзале в Милане он купил газету и прочитал, что желтый автомобиль, виденный им в Фиальте, потерпел крушение и влетел в цирковой фургон. Фердинанд и его приятели отделались ссадинами, а Нина ушла в мир иной.

Герой рассказа Набокова, скорее всего, больше никогда не приедет в Фиальту. Зачем? Все исчезнет. Боль, муки любви, страдания и разочарования. Останутся лишь воспоминания о той весне в Фиальте, о мокром можжевельнике... Да и Фиальту напрасно искать на карте Европы.

7. Людмила Карпенко, профессор Самарского национального исследовательского университета им. академика С. П. Королева.

«Весна в фиальте»: скрытые смыслы

Средством акцентировки набоковского текста служат неожиданные знаки и символы или сквозные мотивы. На некоторые из них в рассказе «Весна в Фиальте» набоковеды обратили внимание, например, на мотив железной дороги или на символику неподнятого ключа. Рассказ обычно трактуется как история несостоявшейся любви – аллюзия на чеховскую «Даму с собачкой». Такое прочтение навеяно образом Нины, которую автор наделил и притягательными чертами (естественность, доброе участие, пушкинские ножки), и сомнительными (зыбкость, беспечное, дружеское любострастие, исполнительные губы). О. Лекманов обратил внимание на лимонный шарф на шее героини и выдвинул версию, согласно которой Набоков передал историю трагической смерти Айседоры Дункан и ее романа с Есениным. О. Дмитренко предложила мифологическую трактовку образа Нины – нимфы, «льющей на землю дождевые потоки». Может быть. Но ценность художественного текста в том, что он порождает неограниченные варианты прочтения, которые запускаются операцией распознания авторских приемов, символов. Укажем на знаки-символы, которые ранее к обсуждению не привлекались.

Один из значимых фрагментов, расширяющих содержание рассказа, обозначен в начале текста: Со ступеньки встал и пошел, с выпученным серым, пупастым животом, мужского пола младенец, ковыляя на калачиках и стараясь нести зараз три апельсина, неизменно один роняя, пока сам не упал, и тогда мгновенно у него все отняла тремя руками девочка …в длинной, как у цыганки, юбке. Останавливают внимание три необычные подробности: младенец изображен обнаженным, но все взрослые персонажи в этот дождливый день надежно одеты - кто в макинтош, кто в непромокаемое пальто; младенец поочередно роняет три апельсина; девочка отбирает апельсины тремя руками. Эти чудесные подробности создают эффект иллюзорности и одновременно сказочности. Напрашивается тема трех апельсинов из распространенной на итальянском средиземноморье «Сказки о трех апельсинах», в которой юношу, теряющего апельсины, постигает тоска, и лишь последний шанс приносит ему счастье. Символически обозначенный сказочный сюжет служит источником дополнительного освещения смысла рассказа: шансы героев на счастье были упущены в юности. Поэтому при каждой новой встрече повествователь мысленно стремится в прошлое, но «все было по-прежнему безнадежно». У ног героев оказывается ржавый ключ, а в руках Нины откуда-то появляется букет темных, пахучих фиалок. Этот символ темных фиалок в конце рассказа - знак приближающейся смерти. С фиалками шекспировский Лаэрт сравнивает ненадежность ранних чувств. «Весна в Фиальте», таким образом, оказывается рассказом-сказкой со скрытыми поучительными смыслами.

Еще один прием актуализации скрытых смыслов связан с мотивом цирка. Рассказчик обращается к нему уже в экспозиции: «раскрываюсь, как глаз… сразу вбирая все... и объявление заезжего цирка с углом, слизанным со стены». Далее объявления бродячего цирка встречают героев повсюду, наклеенные на стенах и афишных досках, они охватывают пространство города. Все действие разворачивается как будто на арене цирка, начало его связано с «жонглирующим» апельсинами младенцем. На объявлениях цирка: пернатый индеец окрутил невозможную зебру, а на тумбах, испещренных звездами, сидят одураченные слоны, гусар, укротитель в усах и оранжевый тигр на белой подкладке. В одной из последних сцен описывается рекламное шествие: удалился золоченый кузов какой-то повозки, человек в бурнусе провел верблюда, четверо неважных индейцев один за другим пронесли на древках плакаты. Наконец, читатель узнает, что желтый автомобиль, на котором путешествовала Нина, потерпел за Фиальтой крушение, влетев на полном ходу в фургон бродячего цирка. Таким образом, оправдывается символизм цирка – игра в смертельный риск.

Но только ли для того, чтобы ярким, «праздничным» способом распорядиться судьбой героини, Набоков включил картинки цирка, которые очерчивают пространство, обозначая границы между художественной и вполне реальной действительностью, и настойчиво намекают на связь между темой цирка и реальностью?

В современной для Набокова реальности цирк приобрел зловещее назначение: с 1921 г. немецким цирком овладел Гитлер и сделал его плацдармом для продвижения фашистской партии в публичных выступлениях. Известно, что Гитлер любил цирк и сравнивал публику в цирке с женщиной. Гитлер использовали цирковые символы и темы, чтобы влиять на подсознание масс. В пропаганде фашизма использовалась цирковая реклама, наиболее популярной формой ее были уличные шествия с плакатами и афишами. Вспомним, что рассказ был написан В. Набоковым в 1936 году, в это время писатель проживал в Германии с сыном и женой еврейского происхождения Верой Слоним. 1936 год в документах значится как время тотального господства в Германии фашистов. Уже в 1933 году нацисты устроили сожжение книг авторов, которых считали неблагонадежными. С 7 марта 1936 года Гитлер нарушил границы и вступил в Рейнскую демилитаризованную зону. В отношении еврейского населения были введены карательные меры. Гибель грозила и семье Набокова.

Картина разрастающейся угрозы закодирована не только мотивом цирка, но и некоторыми разбросанными по тексту осторожными штрихами. Этот способ актуализации смысла, более скрытый и тонкий, относится к специфике использования синтаксиса и лексики. Он присутствует в высказываниях, заключающих в себе двойной смысл: в нагнетающем ощущение тревоги повторении безличных предложений с усилением эксистенциальной семантики: И с каждой новой встречей мне делалось тревожно, Мне было тревожно. В использовании фразы Я все понимал в нетипичном контексте: ...я все понимал: свист дрозда в миндальном саду за часовней, и мирную тесноту этих жилых развалин вместо домов... и объявление цирка. Для высказываний, начинающихся с Я все понимал, более естественны контексты, заключающие идею опасности. И соседство лексем мирный и развалин отсылает к теме войны.

Приведенное высказывание любопытно и тем, что дрозд в миндальном саду упоминается в стихотворении немецкой поэтессы еврейского происхождения Гертруды Кольмар, в предвоенные годы подвергавшейся травле и погибшей в концлагере в 1943 г. Последний сборник ее стихов был уничтожен нацистами в 1938 г. В стихотворении «Ведьма» Гертруды Кольмар есть строки:

Дрозд черно-бархатист, напев его разумен,
и флейты голос чист во тьме, и невредим...
Да будет сад цвести и зреть орех миндальный,
И алое вино, коль захочу я пить... (Пер. М. Гершенович).

В контексте очерченных исторических обстоятельств «Весна в Фиальте» приобретает особый смысл: этим светло-грустным, ностальгическим текстом Набоков прощался с прежней мирной жизнью в Европе, воскрешая в памяти и картины из юности, проведенной в России, и парижские зарисовки, и впечатления от Италии, напоминавшей ему Ялту. В ближайшем