3
Сад
Надежда
как садовый инструмент —
(хотелось
бы якорем назвать ее,
но моря в округе нет,
море далеко)
купировать ненужные отростки
для будущего пышного цветенья.
Садовник здесь неудачник,
хоть он велик,
а неудачник.
Что за слово?
И сад цветет.
Вулкан на горизонте набухает,
однако добрый он и траурность его —
на солнечных руках антициклона.
Но сад цветет, над ним вулкан растет.
Откуда ты взялась в цветастом платье,
которого и быть не может здесь,
а лишь слоновья кость и серебро
да линии архитектуры белой,
а платье мокро — неужели дождь?
Над садом шел антициклон как траур.
Вулкан растет, растет и вешний сад,
и траурность его
ясна и непорочна.
Память
светлей и чище всех мозгов на свете,
она вне мозга смелая парит,
и траурность ее великолепна.
Желание остаться навсегда
цветущим садом и вулканом добрым
и запахов тяжелых не слыхать,
ведь люди все как детская одежда,
в нее не влезть уже.
Вулкан растет,
садовник неудачником прослыл,
но Бог и свита верили в него,
а больше уж никто,
да и не нужно.
Вулкан не разорвался.
Возле старой башни
калеку трибуналом расстреляли.
Есть из людей немного как и он:
героев-неудачников-калек,
но траур светел, шел антициклон,
а людям будет лучше и удобней
в саду без героических калек,
садовником пойдет и неудачник.
Но снова майский здесь антициклон.
Из дома утром выйдешь — там Бетховен.
5
Титан
Рок ведь не фатум, а игра природы,
сплетенье звуков, музыкальный стиль,
причудливый, сын радости и горя.
То камень треснул, и титан взглянул,
обозревая скалы побережья.
А где-то рядом слышится война.
Вот конница, драгуны, кирасиры,
спецназовцы, где скал белеет соль,
там будто бы одна к одной победы,
и лучше в день победы умереть.
Есть в сердце мышца длинная, что спит.
Она совсем не любит напряженья,
ей в полудреме мягкой хорошо,
она поглаживает все на свете нервы,
она их обволакивает сном,
и потому жить много мягче людям,
чем было бы без этой мышцы нежной.
Однако шла война, ее рука.
Ей стоило взять старые поводья,
как маркитанке, бросить тихо «но»,
сна нет в момент, аллюром ходит мышца.
И больно жить, и здорово, и все,
что вызывает чувства, больно видеть,
и слышать, и вкушать, и осязать.
Героика десертом подается.
Кто заказал, того в помине нет
в разрушенной войной кофейне новой.
Однако прочь от моря шел титан,
над книгами и фильмами смеялся,
глумился и над музыкой сильней,
а титанята впереди бежали
и гадили на боевых полях.
Лишь Гойя мог понять блеск этих линий,
раскаты грома — голоса войны,
мог лишь глухой.
Поля мясного секса
сменили
сражений прошлых грязные поля,
но не устал титан и титанята.
Да что плохого в сексе, ничего,
его порой так хочется, как битвы,
или напиться, или же поесть.
Однако город вымыт,
армию встречают,
и что за дело, друг там или враг,
стволом намазанным плывет надежда
над городом:
то смерч, то баррикада,
то вся семья титана собралась,
титаниха там есть и титанята.
Герою что: его на свете нет,
а радость из него выходит в космос.
Заголосил освобожденный город,
калеки труп канонизирован,
и память вечная революцьенной песней
несется по задворкам и трущобам,
но нищий не идет на зов ее,
лишь женщины, один лишь обыватель.
А где-то море теплое шумит.
На улицу днем выйдешь — там Бетховен.
Нет, то овсянки голосок простой.
Но выйдешь из дому — а там идет Бетховен.
7
Память
Поговорим о счастье и любви,
как будто их и не было на свете,
как будто это скучные предметы,
что людям дали в университете,
одном на всю вселенную, одном.
Но снова ты в своем цветастом платье
в седло привычно села, май вокруг,
несешься вскачь, и он не успевает,
влюбленный вечный принц,
слепой, глухой,
истерзанный калека, неудачник.
Как молод он и свеж в твоих глазах.
Смотри не отрываясь, чтоб он жил
подольше.
Это твоя слава, твоя красота.
Поговорим же о любви и счастье,
они так хороши, как пуля в дуле,
как наконечник пущенной стрелы,
как точка приложенья скучных мыслей,
как сплетни, безопасные на вид.
Возьми себе мои любовь и счастье
и оставайся век в цветастой пене,
и уносись. Я догоню тебя.
Так он сказал. А это сердце мерзнет,
одетое, напоенное супом,
плохой употребляющее кофе,
примерзшее к паскудной мостовой,
отравленное шнапсом или пивом,
ну, словом, сердце чистое как лед,
примерзшее, желающее греться,
желающее милого тепла
и знающее, что его не будет.
Но был же этот исступленный май,
и ты неслась, он говорит, а нынче
узоры на окошке от мороза.
И нет возврата в чистую одежду,
и чистого не нужно ничего,
а только вновь переживать озноб
сужающих зрачок воспоминаний.
Иди же прочь, хоть не гоню тебя.
Мне нужен этот смрад и этот холод,
и память чистоты, весны и сада,
и ветер с оживающего моря,
одна лишь память.
Ты мне не нужна.
Лишь не утопший в людях вышел вон.
Плыви, скажу, но в людях не тони,
они толпа, они дурное море,
они все вместе недочеловек,
и будет остров рая, дверь на выход
от пачкотни и волокиты быта.
Со мной и мостовая, и твой образ,
и ты без платья, и твоя кобыла,
и этот кофе скверный, и любовь,
которой навсегда уходят в космос.
Но что за космос мне приснился вдруг
под Рождество? Сон будто обещанье
невероятного события, что ждет,
как ждет охотник льва в своей пустыне,
и лев ему как друг.
Ты мне как друг,
но только нынче прочь иди. Я мерзну очень,
мне нужен этот искренний озноб.
Под Рождество я вышла — и Бетховен
лежал на ящиках из старого картона,
он слушал космос.
А потом он встал и вышел вон.
9
Охота
Мне
хочется гнать зверя в октябре.
Представьте
только: жаркие собаки,
они великолепно чуют цель,
они звук к звуку верно подбирают
и без ошибок пишут по листве,
по инею, по первому снежку.
Собаки — это струнные, а зверь есть духовые,
и весело за ними наблюдать.
Но вот они меняются местами.
Хотя постой, веселый неудачник
грозой осенней к небу восхищен,
здесь «я» и «ты» не в «мы» слились, а больше,
и небо сыплет будущим.
Валькирий легких лет,
средь них одна, в металле словно лед,
светла и к сласти мира непреклонна,
и свет ее идет над всей землей,
она одна на тленье наступает,
чиста и неподкупна,
даже смерть
склоняется под нежными стопами,
и эта нежность ледяная всем
дается как спасенье и победа.
Так празднуем явление отсутствия,
как нового рожденья в горний мир,
и нестыковки то же, что суставы,
эротикой свои мечты зовем,
и след валькирии как первый снег целуем.
Теперь возможно все: и жизнь, и смерть, и вечность,
и смертная борьба, и сам герой,
и все, что в нем,
что было недоступно,
все осиянно крыльями сестер
валькирии, исчадия прекрасных.
Искусство ложь, и тлен есть красота,
но и они становятся перчаткой,
надетые на кисти чистой девы.
Целует их восторженный бродяга,
он рад, он скоро, может быть, умрет,
но всюду свет и музыка.
Ты слышишь,
кто через тьму веков ко мне идет?
Ты слышишь,
как мы все выходим в космос
и нет уже возврата к миру цен?
Здесь гончие и зверь меняются местами.
Как дальше мне изобразить ваш рай?
Лишь хором полупьяным деревенским,
он слабое дает напоминанье
о пении валькирий в октябре,
о гончих и о звере благородном,
но вот он есть, лови его скорей,
лови его весь мир и ты, Европа,
паскудное вместилище отбросов.
Однако хор поет и будет петь,
ведь все мы не смущаясь вышли в космос,
и на ладонях наших побелевших
вселенная лежит как первый снег,
и радость прорастает как озимый,
и новый ход вещей не удержать,
и в мае вновь на улице Бетховен.