Вокруг Островского
Тридцать лет я езжу в одну и ту же сельскую местность за 450 км на северо-восток от Москвы. Страна за это время пережила очередной период стремительной и не вполне разумной модернизации, но в нашей деревне, как и в любой другой, изменения сказываются медленно. В разные времена деревня воспринималась символом как отсталости и косности, так и настоящих корней и традиций, примером разорительной политики государства, приютом для дауншифтеров, в деревне спасались от столичных неприятностей, глушили тоску по лучшей жизни, голодали, работали как каторжные, прятались от политических преследований. Но сам деревенский пейзаж, запечатленный еще на полотнах прошлых веков: луга, стога, избы, пастбища с коровами, закаты, жнивье, журча, еще бежит на мельницу ручей, а пруд уже застыл… — сохранялся в общих чертах неизменным. Растворенный в тихой лесной природе, он соседствовал с ней, как будто не замечая свою рукотворную сущность, и только сейчас, почти окончательно обезлюдев, открыл зависимость от обитателей этих мест.
Деревня, где я купила старый, но советской уже постройки дом («бери-бери, — советовали мне, — хороший еще сруб, Нюре брат как для себя рубил»), — не совсем обычная. Рядом с ней находятся музей-заповедник А. Н. Островского и пансионат Союза театральных деятелей. Эти два учреждения дают работу десяткам местных жителей, они привлекают приезжих, благодаря им появились многочисленные дачники из Москвы. «За кормильца!» (имеется в виду Островский Александр Николаевич) поднимают у нас традиционный тост, вспоминая знаменитого драматурга, благодаря которому это место если не процветает, то и не совсем растворяется в безбрежных просторах родины.
В XVIII и XIX веках вся Костромская губерния — и особенно ее волжские берега — довольно густо населена: помещичьи усадьбы, а в них — фабрички, заводы бумажные, стекольные, кирпичные. В 1847 году отец драматурга Островского, вышедший в отставку дворянином присяжный поверенный, родом из Костромы, приобрел сельцо Щелыково, заложенное в Опекунском совете, то есть совершенно бывшими владельцами разоренное. Несколько лет новый помещик прожил в деревне, налаживая свое хозяйство и занимаясь тяжбами, но скоро умер, а вдова не имела ни сил, ни желания продолжать его труды, особенно после отмены крепостного права, когда, лишившись даровой рабочей силы, повсеместно разорялись дворянские гнезда.
В 1867 году знаменитый драматург и его брат Михаил, чиновник высокого ранга (сенатор, член Государственного совета, с 1881-го — министр государственных имуществ), выкупили имение у мачехи. У Александра Николаевича своих денег не было, но он рассчитывал, рачительно управляя имением, заработать сельским трудом на жизнь своего семейства и на уплату долга брату, а заодно отдохнуть от сложных театральных хлопот: «Вот мне приют, я буду иметь возможность заняться скромным хозяйством и бросить, наконец, свои изнуряющие драматические труды, на которые я убил бесплодно лучшие годы своей жизни».
Сначала, правда, пытались нанять хорошего управляющего, но, подсчитав, во сколько это обойдется и, сравнив с тем, что может принести имение, выяснили, что доходов едва хватит на зарплату. Александр Николаевич взялся за дело сам, и весьма ретиво. Были закуплены элитные семена и новая техника, но оказалась, что технику работники быстро ломают, семена не умеют правильно обработать, а в деревнях остались одни старики и бабы, потому что все взрослое мужское население в городах на заработках. Оставшиеся крестьяне пьют, нечисты на руку, договоренностей не выполняют. Урожайные годы случаются в этих краях редко, коровы дают мало молока, а единственный способ заработать — продать лес. Но лес жалко, это будущее детей, а кроме того, он слишком дешев, потому что дорог нет, вывозить сложно и дорого.
Потом в имении случился пожар. Островский не сомневался: поджег кто-то из крестьян. Не то чтобы отношения с местным населением были плохие, Островские — хозяева мягкосердечные и старались всячески идти народу навстречу, но послереформенные взаимные расчеты запутаны и множат поводы для конфликтов. К тому же — водка. Островский пишет брату: «Даже и злой человек без всякого повода или по ничтожному поводу не решится на поджог, но стоит ему осатанеть от водки, так он и за пять лет какую-нибудь обиду вспомнит. А поводы всегда найдутся». Пожар нанес убытка в три тысячи рублей (а за все имение уплачено немногим более семи тысяч), оставив горькое чувство обиды.
Потраченные средства не окупились, мечты драматурга о сладкой доле помещика улетучились как дым. Брат Михаил Николаевич, министр, трезвый ум, тоже пытался наладить хозяйство, но и у него ничего не вышло.
И братья плюнули на экономику. Стали жить в имении как на даче, принимать гостей, ловить рыбу, собирать грибы. Гастрономию и вино везли из Москвы, от Елисеева, огород был свой, даже парники и оранжереи. А деньги на содержание дома зарабатывали в столицах, Александр — в Москве, пьесами, работой в театре, Михаил — в Петербурге, в министерстве казенного имущества.
Однако странным образом именно покупка сельца Щелыково двумя столичными жителями позволила этому месту сохранить многое из того, что утрачено навсегда соседями. Помещичий дом, построенный в конце XVIII века, весьма скромный на наш сегодняшний взгляд. Храм в Николо-Бережках, который возвел по обету после чудесного спасения на море генерал-майор Федор Михайлович Кутузов, первый владелец имения. Остальные церкви в округе были превращены в зернохранилища, клубы и теперь разрушены. Многочисленные соседние имения, с их домами, парками и оранжереями еще во времена колхозов растворились в местных лесах, только кое-где еще торчит колокольня, или остов каменного дома, или остатки липовой аллеи. Сельцо же Щелыково (так оно называлось в купчей) сохранило и парк, и два господских дома, и могилу Александра Николаевича (умершего за своим письменным столом летом 1886 года и похороненного на погосте в Бережках), и храм, и даже привычку известных московских актеров приезжать в Щелыково на летний отдых.
После революционной национализации отобранного у наследников имения в нем устроили приют для беспризорных. Большую библиотеку драматурга сожгли. Мебель растащили. Но любившие это место и часто гостившие в нем актеры через наркома просвещения Анатолия Луначарского пробили передачу имения Островского Малому театру, для летнего отдыха. В 1928 году имение, еще не до конца разоренное, снова привели почти в прежний вид. Летом там отдыхали и молодые студийцы, и знаменитые артисты. Позже, с помощью внучки Островского Марии Шателен, обустроили, в память о драматурге, две мемориальные комнаты его бывшего дома, а в 1948 году, к 125-летию со дня рождения драматурга, Щелыково объявили государственным заповедником.
Сейчас, накануне 200-летия Островского, в усадьбе по-прежнему косят траву, стригут кусты и следят за старыми деревьями, на веранде старого дома стоит стол со стульями, кажется, хозяева с гостями вот-вот вернутся с рыбалки и сядут пить чай с вареньем…
Дом актеров обветшал, а музей ничего, живет. Колхоз имени Островского, созданный в том числе и на землях бывшего имения, развалился в 90-е годы вместе со всеми другими дотационными хозяйствами. Два поколения колхозников кормились вокруг музея и дома отдыха сдачей на лето комнат, продажей молока, грибов и ягод. Два поколения отдыхающих, выросших в этих местах, считают их родными. Москвичи накупили в округе участков, которых много освобождалось в вымирающих деревнях. Благодаря этому в Щелыкове до сих пор сохранился особый, дачно-усадебный уклад жизни, странно пророс через советские преобразования и постсоветский период дикого капитализма.
Но, хотя устойчивая деревенская жизнь долго сопротивлялась переменам, сейчас, кажется, запаса больше не осталось, старый мир окончательно уходит в прошлое. Вместе с людьми, ставшими за эти годы для меня близкими.
Жила-была одна счастливая баба
Люди в деревнях живут не очень долго, многие старики уже на моей памяти ушли, так и не оставив своих воспоминаний. Да и мой внезапный к ним интерес проснулся поздно — спрашиваешь, а где та чудесная старуха, что работала смотрительницей в музее, и муж ее, что керосином лечился «от всего», лапти из лыка плел и нас учил? А тебе отвечают — они давно на кладбище. Поэтому, узнав, что старшей жительнице деревни Марково 84 года и память у нее отличная, я напросилась к ней в гости.
Живет одна, в собственном доме, недалеко от женатого сына. Иду, вижу — из трубы дым идет, снег разгребен, крыльцо подметено, в сенях — белье сушится, в доме — печь топится, занавески крахмальные, телевизор тюлем прикрыт, икона в красном углу, альбом бархатный с фотографиями на диване приготовлен для меня: «Тут вот брат мой, старший, Коля, на войне погиб. Это родители. А вот дети, сын, сын, дочь, ну и я, молодая, смотри, какая коса — когда я сидела, она на полу лежала». Действительно, на фото — красавица, глаза большие, волосы темные, коса толстая. Сейчас — старушка, дома ходит в валенках, платке и рейтузах.
Родилась Галина Дмитриевна в 1934 году, о том, что было до войны, почти не помнит. Да и войну не очень. Вспоминает, что в школе вместо бумаги, которой не было, на тряпках писали. Тряпку отстираешь, и пиши снова. Мать целыми днями на работе, дети, пусть и маленькие, всегда оставались одни, сами полы мыли, воду носили, дрова таскали.
Война в эти края не дошла, хотя все оставшиеся мужики и молодежь, что не на фронте, на обязательных работах копали рвы. Ждали немцев. Но оккупации не было, боев не было, а была — «голодовка». Крапиву и лебеду не ели, до этого не дошло. Коровы были свои и картошка. В общем, голодать — голодали, но выжили.
Когда война кончилась, отец пришел с фронта: живой, но контуженный. «Ой, чудил он, так чудил», — вспоминает Галина Дмитриевна (под словом «чудить» имея в виду — дрался, бил мать и детей). В колхозе работать не стал, не выгодно. Как бывший солдат, смог устроиться в Кинешму на хлебозавод. Приходил домой раз в неделю, по выходным. После смены с завода выйдет, пройдет ночью пешком 17 км с мешком хлеба, день проведет дома, а вечером обратно. В 1946 году случился неурожай, скотину нечем было кормить, пришлось забить. Тут уж начался настоящий голод. Тогда Сталин велел увеличить сбор зерна в резерв, поэтому в 1947 году забрали и то зерно, что было отложено на посев. Есть стало совсем нечего. Собирали на полях клеверные «болабошки», сушили в печи, толкли, добавляли немножко настоящей муки или крахмала и пекли тяжелые жесткие колобки. Собирать клевер не разрешалось, делали это тайно. Баба Галя вспоминает, что живот от колобков сильно болел. Спасались картошкой и тем хлебом, городским, что отец с работы приносил.
В школе проучилась четыре года. Спрашиваю, как же так, вроде бы семилетка была обязательна. «Не знаю, — отвечает, — нас никто не обязывал». В няньках работала, как подросла. Сначала в соседней деревне у учительницы, потом в Кинешме, а одну зиму, как постарше стала, в Москве, у известного футболиста.
В Москву она попала так. Летом, уже лет 16 было, взяли ее подавальщицей в дом творчества. Есть мутная фотография: Галя с детским совсем лицом в светлом платье сидит на скамейке у Голубого дома, рядом подруга, держатся за руки. «Ой, и ряха-то там у тебя, — смеется ее невестка, что меня к ней привела, — я бы и не узнала». Галина Дмитриевна отвечает: «Так отъелась уже». За столом, который Галя обслуживала, сидела пара, муж — фронтовик, сильно искалеченный, «страшный такой, я смотреть на него боялась». А жена — «ничего, приятная женщина» — стала уговаривать Галю поехать с ними в Москву, в домработницы. Галя соблазнилась. Но когда приехала, посмотрела на мужа-калеку и поняла, что не сможет к нему прикасаться, так страшно. И убежала. Подружка-односельчанка, у которой остановилась (тоже жила в Москве в прислугах), тут же нашла другое место. Футболист, знаменитый Константин Крижевский, — дома почти не бывал, всю зиму провел на тренировках за границей, Галя его и не видела. Квартира напротив Кремля, жена-красавица, родом из деревни, — портниха, сын маленький, звать тоже Костя. Летом Галя уехала домой и не вернулась.
А замуж «на двадцатом году» вышла за чужака.
Был у нее местный ухажер, парень из Угольского, шофером работал в соседнем колхозе после армии. Он и замуж звал, но сердцу не прикажешь, приглянулся другой: «красивый из себя был, хороший, чистый», приехал на лесозаготовки. Мать была против этого замужества, не благословила, но дочь — свободная советская девушка — на своем настояла. Расписались в сельсовете, и увез муж ее к себе на чужбину, в соседнюю Владимирскую область. Там обвенчались.
Для свадьбы мать платье сшила белое, а Галя голубым незабудки вышила по подолу, по вырезу, получилось красиво. Фату и кольца взяли взаймы, денег не было покупать. После свадьбы началась семейная жизнь. Поселились у его родителей. Семья, как в хрестоматийных стихах, «была большущая, сварливая и… пьющая». Колхоз бедный, лошадей не хватало, не то что тракторов, мужики уходили в город на заработки, а на бабах пахали. Это в 1956 году было, ХХ съезд, разоблачение культа личности. Восемь баб впрягутся в плуг, тянут его веревками, а одна — правит. И так, пока не вспашут все поля счастливые советские колхозницы.
Пришла зима. Семья скопом — братья с женами, сестры — отправилась на лесозаготовки для ГОРТОПа, была такая организация, занималась дровами для отопления жилого фонда. Пилили осины, каждый ствол — как кадка, бензопил не было, все вручную, пилой-двуручницей. «Так наломаешься, — вспоминает баба Галя, — а я еще непривычная была. Уходили в рань сильную, приходили поздно, и вот они обедать сядут, а я на землю лягу, так уставала, есть не могла». Но денег заработали, купили мешками зерна, пшена, отвезли родителям мужа. «Родители были на вид старые, но ребенку их меньшему только три года. А первенец — на двадцать три года старше».
Не понравилось там Гале, чужое все, неприятное. Решила вернуться в родные места, поближе к маме. Муж согласился. Устроились в Кинешме на фабрике, Галя — в прядильный цех, сняли комнату, забеременела. Роды были тяжелыми, потом еще долго болела. Из больницы врачи не хотели выписывать, но приехала мать и ее с сыном забрала «под расписку», увезла в родную деревню. Выходила. Муж плотничать пошел, кум его в свою артель взял, но пить стал много, домой ночевать не приходит, «котует», а и придет — пьяный, не велика радость: «Он напьется, мы запремся, его не пускаем, он топор берет и топором рубит по стене. Безобразит. Всяко было. И даст в морду-то».
В ту зиму пришел к ним в дом тогдашний председатель колхоза (строгий был мужик, матерщинник), к Гале — с поклоном. Просил пойти на ферму, некому доить: «Хоть на неделю выйди, поработай, а там я найду тебе смену». Мать была недовольна — куда, ведь еле живая, с малым дитем, но Галина согласилась, подумала: «Ну что же, поработаю немного, авось не умру, человек так просит». Прошла неделя, другая, третья, нет смены, а коров-то не бросишь. Так и осталась в доярках.
Ферма рядом, у дома, но электричества в деревне Дорофеево тогда не было, 1957 год, только лампы керосиновые фасона «летучая мышь», все приходилось делать вручную: воду из колодца таскали на себе — по три ведра на корову в день, а коров в группе 16 штук, да бык, а зимой воду еще и греть надо, холодную скотине нельзя: «За пятьдесят метров теплую воду носили с кубовой, чтобы напоить коров, в мороз подол колом стоял, обольешься же, пока несешь». Летом доярки сами и сено для подкорма косили, и навоз возили, и доили по три раза в день. «Надо было еще и дома огород полить, свою корову обиходить, пастух-то в полчетвертого утра стоит уже у ворот, а спать во втором часу ляжешь и думаешь, как бы не проспать, уж как выдержали, не знаю».
В первый год ее работы, вспоминает Галина, случился неурожай, зимой кормить скотину стало нечем, «раскрывали колхозные сараи, амбары» (то есть сдирали солому, которой были крыты крыши, гнилую уже). Это и скармливали скотине. Коров, которые послабей, подвешивали на веревках, чтобы не ложились. А на второй год повезло — хлеб уродился. И всем досталось — и коровам, и людям. Галина привезла полный сарай зерна, правда, не молотого, молоть надо было самим. Ночью ездили на мельницу, за деньги мельник молол. Так и отъелись. И денег дали — по 20 копеек на трудодень.
Второго сына Галя рожала дома. Ферму не бросишь, работала до последнего, стала баню топить — а тут и воды отошли. Осень, дождь лупит, муж погнал лошадей к фельдшерице в Марково, но та не поехала, везите, говорит, сюда. Мать везти не дала, «говорит, куда в такой ливень, ребенка только уморите, ложись, дочь, на кровать, рожай». Мать-то принимала иногда роды в деревне, но Гале «совестно было перед матерью рожать». Однако деваться некуда, уже схватки начались. Родила, ничего. Через пару дней снова вышла к коровам.
В 1962 год муж решил счастья подальше искать, завербовался на шахты в Горно-Алтайск. Через некоторое время Галя получила от знакомых письмо, что, мол, приезжай, твой загулял. Детей оставила маме и поехала.
Но не помогло: муж пил, буянил, дрался, и Галя решила от него сбежать. Уехать подальше, в Кемеровскую область. Мужу правду открыть не решилась, соврала, что едет домой к маме. Он потащился ее провожать на вокзал, сажает в поезд, она смотрит, а на вагоне-то написано, куда поезд следует. Испугалась. К счастью, муж, выпивши, обмана не заметил, чемоданчик на полку положил и ушел. Устроилась Галя в Новокузнецке, определили в шахтоуправление. Подала на развод. Муж на суд не приезжал, но развели в конце концов. Вроде бы прижилась Галя в Новокузнецке, комнату дали: хорошую, светлую, в заводском бараке, она и детей привезла, пытаясь приспособиться к городскому житью. Познакомилась с хорошим человеком, шахтером, приехал с Украины, холостой, непьющий, на доске почета портрет его висел, это на Галю произвело впечатление. Анатолий сделал предложение, несмотря на двоих детей. Поженились. Правда, пожили в свое удовольствие недолго, недели две всего. Вышел как-то муж из шахты и прямо во дворе попал под товарный вагон — оформили несчастный случай на производстве. Ногу раздробило, пришлось отрезать, несколько месяцев лежал по больницам. А там младший сын стал болеть, врачи говорили, что климат ему не годится. Опять решила Галя возвращаться домой.
К семидесятым годам молодежь сельская по достижении совершеннолетия из колхозов почти поголовно уезжала, да и те, что постарше, у кого силы были, снялись с мест и отправились в города. Деревня Дорофеево, в сорок дворов, где прежде в каждом доме было по несколько детей, заметно опустела. Пришлось Гале переехать в центральную усадьбу колхоза, поближе к новой укрупненной ферме. К тому времени и электричество уже провели, а в середине семидесятых и дорогу сделали до деревни, прежде весной-осенью только на тракторе можно проехать, а тут — асфальт.
В 1982 году была принята так называемая Продовольственная программа, с указанием о «повсеместном улучшении условий труда и быта колхозников». Колхозникам в помощь из городов работников присылали урожай убирать. Новые дома строили, на две семьи, с водопроводом, для молодых специалистов. И зарплата росла, вручали премии — радиоприемник, например. Дети выросли, учиться поехали. С Анатолием повезло, хоть и без ноги, но ласковый и мастер на все руки. Не пил почти. Дочь ему родила. Обещали в колхозе и поликлинику, и даже прачечную построить, и школу-десятилетку. Правда, не успели. Советская власть кончилась, колхоз развалился, ферму закрыли. Галина успела выйти на пенсию. Пока были силы, жили неплохо: хозяйство, корова, огород.
Потом сын старший умер. «Не то чтобы пил очень, но сердце не справилось. Вот зять много пьет, это да, а ничего ему не делается. Напьется, бьет жену, она терпит, в отца, судьбе покорная».
Потом Анатолий умер, «царствие ему небесное», а баба Галя не сдается. Водопровод в дом провела. Здоровье, говорит, правда, не очень, двадцать пять таблеток, было дело, за раз принимала. Но Бог милостив. В церковь теперь иногда ходит по праздникам, дома телевизор смотрит. Подруги почти все уже умерли, а она — ничего, еще бодрая. Пятеро внуков, четверо правнуков.
Галина Дмитриевна, разогревшись разговором, накрывает на стол, ставит маринованные огурчики, помидоры соленые, капусту квашеную, вынимает кастрюлю с картошкой и тушенкой (все свое) и, конечно, наливает по рюмке водки. Выпиваем, закусываем. «А ведь никогда мы так хорошо не жили», — говорит вдруг невестка, жена младшего сына, которая все время разговора только руками разводила от удивления, не знала она таких подробностей про свекровь. Выпиваем и закусываем.
Одноразовые мужики
У Маши был свой мужик, Вован. В отличие от подвижной Маши, Вован — тормоз. Из тех, что копают от забора и до обеда. Маша приспосабливала его к жизни как могла. То грядки вскопать, то дрова порубить, то траву косить… На сложную плотницкую или слесарную работу он не годился. Иногда Маша отправляла Вована в Москву на вахту — работать на фабрике, за что ему платили пятнадцать тысяч в месяц, обеспечивая койко-место в общаге и питание. Можно было работать три месяца подряд, но Вован выдерживал один, брал зарплату и возвращался домой — скучал.
Жили они вместе шесть лет. Спрашиваю Машу, где его взяла, она отвечает: «Ишь, какая любопытная»! Но рассказала. Когда Маша, помятая городской жизнью, вернулась в родную деревню одинокой, подруга-одноклассница ей и говорит: «Нужен тебе мужик? Бери вон брата моего. Приватизируй». А брат этот после смерти родителей совсем стал пропащий. Жил один и пил. Маша его первым делом свозила к доктору и зашила. Уж потом стала приучать к труду. И жили, ничего.
Маша дом отремонтировала, огород у нее хороший, даже табак растет, а чеснок и девать некуда. Были даже козы и куры, но куры несли совсем мелкие яйца, козу надо было доить два раза в день, а Маше некогда — у нее летом как раз клиенты-дачники: тому пол помыть, этим огород прополоть, за немощными приглядеть. В общем, порешила она и кур, и козу. Остался один Тузик, его можно и не покормить пару дней, если что, не околеет.
А так хорошо жили. Маша — не пьет и не ленивая. И Вован не пьет, он зашитый. Маша даже купила подержанный мопед, ездила на нем между деревнями, вместо шлема надевала меховую шапочку, из цигейки, такая лихая.
Однажды приезжаю, спрашиваю Машу, где мужик ее, а она мне говорит:
— Да женился он.
— Что значит женился?
— А так, молодую нашел. Я его на фабрику устроила, в яму. (Так между собой называют здесь местную фабрику, она от нас если по шоссе, то километрах в 18-ти, а если лесом, то ближе, но все равно каждый день не находишься. Вот Маша и сняла ему там комнату, чтобы он на дорогу время не тратил.) А потом зову его домой — надо чеснок сажать, а он все не едет, то чего-то заболел, то другое что. А потом звонит и говорит: а я женился тут.
— На ком же? — удивляюсь я.
— На девушке, двадцать пять лет.
— Зачем же молодой девушке пятидесятипятилетний, парней, что ли, нет совсем?
— Да есть парни, — отвечает Маша, — но так он же непьющий.
И действительно, зашитый, покорный, прирученный. Чем не жених? Маша, конечно, переживала, но виду не показывала: «Чего там, мужики — они же как салфетки, одноразовые», — но думала, может, вернется еще. Потом у Вована сын родился. Теперь обратной дороги нет.
Одной трудно. Дрова нужно колоть, огород копать, траву косить, да и компании хочется, грустно и одиноко в деревне в темные осенние вечера, когда дождь да ветер. Живет Маша на выселках, там из соседей только Колька-пьяница да баба его Надя, тоже редко трезвая. Ну и Надина дочь Катька, четырнадцати лет, школьница, только не школа у нее на уме, а обжимания с Васькой из далекого Заборья, тот здоровый парень уже, из армии пришел, но, как говорит Маша, «немного дурак».
Колька у Нади уже третий муж. Первого она зарезала. Пили оба сильно, и он ее бил велосипедной цепью. Она его и пырнула. В целях самозащиты. Умер. Надю за убийство судили, но дали условный срок, потому что двое детей. Детей потом все равно взяли в детский дом, а Надю за пьянство лишили родительских прав. С детьми все сложилось хорошо, мальчика в Америке усыновили, а дочь в Москве, с Надей не общаются. Второй муж, отец Катьки, своей смертью умер. Замерз, когда в Новый год пьяный домой шел: упал у бани в лужу, заснул и уж не проснулся. Он тогда сильно бухал, потому как вернулся с отсидки, сидел за драку. Колька Наде уж потом подвернулся, он моложе и поначалу не очень пил, то есть, конечно, пил, но делал перерывы, деньги зарабатывал. А сейчас уже не прерывается. Почернел. Глаза стали мутные. Пришел весной: «Одолжи денег на сигареты, — говорит, — я потом отработаю». Дала немного, раньше всегда приходил, отрабатывал и делал все ладно, красиво. А нынче не видно его.
Маша Кольку не жалеет. Говорит, чего ему, плохо ли: его обстирают, накормят, мне бы так. Маша все должна делать сама — и печную трубу починить, и крыльцо поправить. И вот на днях появился у нее новый мужик, не местный. Голова лысая, кожа дубленая, ручищи-кулачищи, прозвище Крокодил. Откуда взялся, неизвестно, Маша молчит, только вздыхает. Свободных мужиков нет, и этот, говорят, женат. Увидев меня на пороге, Крокодил ободряет: «Входи. Ты меня не бойся, не надо». Понимает, какое впечатление производит. Маша работает, а он рядом сидит. Курит. Умиляется на деточек, увидел пятилетнего мальчишку у дачников: иди, говорит, маленький, я тебе ручку поцелую. Похоже, из тюрьмы он вернулся, такая вот калина красная.
Страшно за Машу.
Я был знакома с Машиной матерью. Много лет назад, еще в советское время, я работала в музее летним экскурсоводом и меня поселили в доме для работников музея, в квартире, где у нее была комната. Звали ее необычным для здешних мест именем Венера, по-деревенски — Верка. Приехала откуда-то с мужем еще при колхозах, муж пастухом работал, но много пил (а как пастуху не пить-то, объясняет Маша). Жену с маленькой дочерью бросил, завел другую семью, а потом помер. А Венера тут осталась, работала в бригаде. С бригадиром ее мы недавно разговорились, он вспоминал: «Как же все пили при советской-то власти! Я боялся только, как бы по пьянке себе чего не оторвали. Меня тогда под суд. Пусть уж лучше вообще ничего не делают. Спокойней. С утра залезут в люпины и там выпивают». Сам он тоже пил, а вот теперь не пьет, потому что Бога нашел. Но это другая история.
В общем, тридцать лет назад мы жили в одной квартире с Венерой, и не могу сказать, чтобы это было счастьем. Венера, любвеобильная, как богиня, в честь которой ей дали имя, нашла себе временного мужика. Детей в доме уже не было, Маша, как и сестра ее, жила в городе. Комната в полном распоряжении у Верки. А в колхозе работали шабашники с Юрьевца, крышу в коровнике крыли. Один из них сверзился с этой самой крыши и сломал ногу. Ногу загипсовали, работать он не мог, но возвращаться к семье не торопился, а подселился к Венере. С раннего утра, по холодку, она отправлялась с трехлитровой банкой в шалман, покупала там кислое разливное пиво и буханку черного. Дома они крошили хлеб в пиво и эту тюрю ели. Приходили в хорошее настроение, садились на балконе рядышком. В комнате громко орала радиоточка. Верка ласкалась к мужику. Он, перекрывая радио, отвечал ей азартным ободряющим матом. Я высовывалась в окошко, требовала вести себя потише.
— Ишь, устрица! — заводился мужик, но Верка его останавливала. Она была мирная, спокойная женщина, только сильно пьющая.
Недавно спросила я Машу, что стало с Венерой, куда она делась. Так убили ее, ответила мне Маша. И рассказала историю, часть жутких подробностей которой я, честно признаюсь, опускаю. Но вкратце дело было так. Лет пятнадцать тому назад Венера, тогда уже не молодая, но еще все же и не очень старая, выпивала у себя дома в компании двух алкашей, одного местного, другого заезжего. Нашли ее мертвой на следующий день: она, голая, лежала посреди комнаты, в той самой квартире, каждый сантиметр которой я когда-то отскоблила от едкой грязи чистящей пастой «Гигиена». Маша утверждает, что патологоанатом, делавший вскрытие, сказал ей, что внутри не оставалось ни одного целого органа, потому что она была изнасилована, и не просто, а самым зверским образом, палками, бутылками. Однако, как Маша говорит, местные следователи дело быстро закрыли, потому что мать одного из собутыльников им заплатила. И самой Маше местные милиционеры будто бы тогда сказали, что если есть у нее деньги — будут расследовать, а нет — так сойдет. Ну а соседи, в общем, считали, что все само к тому шло, и так бы скоро спилась до смерти или замерзла, не жалко.
А Маша к алкашам жалостливая. Однажды зимой одна из местных пьянчужек была сильно избита мужем, со сломанной ногой выползла из дома на улицу, да там бы и осталась, но Маша ее спасла. Нашла водителя, чтобы отвезти несчастную бабу в больницу, заплатила ему да еще и простыни свои отдала, потому что мужик машину жалел, запачкает, говорил.
Маша добрая. Сердце у нее мягкое, людям она сочувствует. Не знаю, как она такой остается, как справляется с травмами и ушибами своей непоколебимой психики, но до сих пор не унывает, смотрит на мир открыто, радостно и беспечно. В общем, когда спрашивают, как наша страна еще выживает, как проходит через все испытания, я гляжу на Машу и думаю, что вот как-то так.
Далекое Долгово
Деревня Долгово находится в тупике, из нее дальше дороги нет. А до ближайшего населенного пункта, где есть магазин, почта и милиция, — 17 км, до автобусной остановки, откуда можно добраться в райцентр, — все 25. Раньше Долгово окружали другие деревни, в нем были клуб и начальная школа, хотя в сельсовет или медпункт ходили через леса километров восемь. Электричество провели уже в шестидесятые, а до того обходились керосином, даже обычных керосиновых ламп не было, находили стеклянный пузырек, скручивали из тряпочки фитиль, из жестяной банки вырезали кружок, и светильник готов. Зато было многолюдно, на престольные праздники сходились толпами, пекли угощение — пшеничный хлеб на сметане. В будни ели только ржаной.
Пустеть местность стала в конце пятидесятых, когда, как говорят местные жители, «народ ушел на производство». Спрашиваю тех, кто не уехал, почему остались. «Не могу жить в городе, душно, — вот самый частый ответ. — Здесь у нас просторно».
Была Долгово большая деревня, сейчас — живо шесть домов. Два двора — с большим хозяйством, хотя коров не держат уже, но куры и поросята есть, мужики «в поре», то есть не пенсионного возраста, один прежде был егерем, другой механизатором. Оба продают сено, скашивают поля, зимой — заготавливают дрова. Охота, рыбалка. Жены уже на пенсии, но вполне здоровы, силы есть. Вокруг домов — цветы, огород. В общем, работники, не сильно пьющие, справные.
Еще живут в Долгово две подруги, с разницей почти в десять лет, одной скоро восемьдесят, другой — слегка за семьдесят. Раньше они вчетвером водили компанию, когда мужья были живы — собирались вместе, а в старости уже не до дружбы. Обе ходят с палками, старшая еще и видит плохо: корова лягнула, когда та ей больное копыто осматривала. Добро бы своя была корова, сокрушается она, а то ведь соседская.
Настасья и Валентина про былое говорить никак не хотели, отсылали меня друг к дружке, отнекивались, что не помнят ничего. Но потом смягчились. Начали вспоминать, и такие открылись удивительные характеры: яркие, неприрученные.
Валентина — бывшая учительница. Родилась она вне брака: у ее матери был муж, двое детей-близнецов, муж ушел на фронт, мальчики в войну умерли от скарлатины, четырех лет от роду. А когда война заканчивалась и муж вот-вот уже должен был вернуться, живой, не убитый, не покалеченный, вспыхнула у женщины любовь, сломавшая ей жизнь. Приезжий мужик оставил на память о себе девочку Валю с большими светло-голубыми глазами, каких больше ни у кого в родне нет. Муж, узнав об измене, ушел к соседке. У Валиной матери семья была большая, восемь братьев и сестер, прижитого ребенка отправили с глаз подальше, к дяде в Кинешму. Там Валя закончила 11 классов, поступила в Ивановский пединститут, городской ухажер уже был, с финансового факультета, но — опять вмешалась любовь. Летом на каникулы поехала к матери в деревню и на гулянках встретились с местным парнем. В ноябре уже расписались, и осталась Валя в деревне с тремя курсами пединститута, мужем и новорожденной дочкой. Пошла учительствовать в школу, сначала в своей деревне, потом детишки кончились, на два класса уже не хватало, пришлось ходить в другое село. Родила еще близняшек, двух девчонок. Жили как все, хоть и учительница, а хозяйство обычное — коровы, огород, хлеб сами пекли, в магазине тогда не продавали. Плохо, что муж, казавшийся поначалу таким прекрасным, начал пить. К концу своей жизни, а умер он пятидесяти лет, пил уже по-черному, без просыпу. У Валентины к тому времени на руках был мальчик-внук, сын одной из близняшек.
Старшая ее дочь получилась удачная, тоже учительницей стала, живет в семидесяти километрах от Долгово, двое детей у нее, сейчас уже взрослые. А вот с младшими близнецами получилось неладно. У одной муж в 22 года погиб, на этой самой долговской дороге. На ходу отскочило колесо, машина въехала в кювет, смертельная рана в висок, умер на месте. Оставил молодой вдове двух детей. Как пережили горе, не спрашивайте, дочь уехала в Кострому, там и теперь живет. К счастью, дальше у нее сложилось хорошо, замуж вышла, детей подняла. А вот вторая попала, что называется, в дурную компанию, время было сложное, конец 80-х, поехала учиться, но, видимо, не до учебы ей было. Села в тюрьму за воровство, вышла, опять села, в колонии ребеночка родила. Мать и взяла к себе внука, стала растить.
В доме у Валентины — городская обстановка, стены оклеены обоями, но и дом — не изба, а из тех квартир, что построены колхозом для молодых специалистов. Водопровода, правда, у нет, но баллоны с газом для плиты привозят, а для отопления есть печи. Воду берут из колодца, насосом, а стирают до сих пор в речке. Правда, дети привезли Валентине стиральную машину-автомат, но пока ее не подсоединили, да и, говорит Валентина, разве же из машинки белье будет такое, как из речки? Из развлечений — только телевизор да диван. Когда сосед ее овдовел, Валентина подумала и решила: чего, мол, теперь кого-то искать, и сошлись. Живут не расписанные.
Но счастье Валентины — в огороде: «Я в феврале оживаю, как первую рассаду посажу, а до того хожу с осени кислая».
Учительствовать Валентине очень нравилось, но когда и в соседнем селе школу закрыли, пришлось пойти работать в клуб. Ничего, нормально: спектакли ставили, и песни пели, и праздники отмечали, однако и это закончилось. Стала бригадиром в колхозе, и колхоз развалился. Имущество разделили, думали хозяйствовать группами, собрались вместе, кто посильней да активней. Но не вышло. То есть зерно выращивали, даже урожай был хороший, пшеницу посеяли, надеялись продать. Только в девяностые годы никому это зерно было не нужно, что вырастили, то своей скотине и скормили… Стадо тоже потом пришлось на мясо продать.
Спрашиваю: а когда вы хорошо жили? Отвечает: сейчас. Сейчас — лучше всего. Все есть, спасибо, магазин раз в неделю приезжает, покупай что душа желает, да вдвоем, да на две пенсии. Ну и дети, если что, — не оставят. Плохо только, что ноги болят, давление высокое, но вот зимой поедет Валентина к дочери в Кострому, там и к врачу сходит, потому что здесь лечиться негде.
От Валентины до Настасьи наискосок — два шага, но при этом попадаешь в другой век. Изба стоит, как в старые времена, на высоком фундаменте, со двором, русской печью на полкомнаты, перегородки дощатые, крашенные голубым, окошки маленькие, закут с занавеской, рукомойник с пипкой, чулан с чугунными утюгами, бочки, сделанные покойным хозяином, сечки для капусты, светелка, где чеснок сохнет, старые стулья ручной работы, местный мастер сделал, лавки, иконы в красном углу. Едят из мисок. Пьют из кружек, которые называют бокалами.
Анастасия Васильевна, а попросту бабка Настя — старейшая жительница деревни, родилась до войны, в 1938 году. Маленькая, жилистая, бойкая, только в голове — неустойчивость, поэтому с палкой ходит. Зубов нет совсем, глаз один не видит, а так — ничего еще. Фотографироваться отказалась, а жаль, потому что живописна. Разговаривать тоже не желала, но я потащилась за ней, сумку с продуктами понесла, она попривыкла, чаем стала потчевать. Я отказываюсь, мол, не хочу горячего, жарко, вот воды выпью. А вода у нас, говорит, вчерашняя, может, вы и не будете пить, из колодца вчера принесли, сегодня не ходили.
Отца своего она не помнит, потому что в 1942 году он был призван на фронт, несмотря на возраст: 48 лет. Я нашла его в базе данных погибших: Соколов Василий Павлович, 1894 года рождения, родился — Семеновский р-н, Пестовский с/с, д. Долгово. Призван в армию 14.03.1942 года в Семеновский РВК, пропал без вести в июне 1942 года. В журнале военкомата значится, что «пропал без вести, записано со слов»… Не разобрать дальше, то ли свидетеля, то ли кого… Из тех, кого убило вместе с командиром, поэтому и рапорт о смерти писать некому было. Три месяца всего повоевал.
Старший сын его тоже пропал без вести, так что пенсий семье за них не платили. Мать Настасьи оказалась в сорок лет с двумя детьми, трех и шести лет, и со слепой их бабушкой, руки одни, а ртов много. Мать была работящая, корову держала, овец, кур, коз, а Настасья сейчас — только одну козу. Зато у нее свое молоко — больше ни у кого в деревне нет. А коза летом литр в день дает.
«При Хрущеве» в 1964 году мать стала получать пенсию — 5 рублей, правда, только пока сын ее, Настасьин брат, работал в колхозе. А когда ушел из колхоза, осталось 2 рубля 50 копеек… Средняя пенсия, вспоминает Настасья, при этом была 12 рублей. Но что делать. Огород сажали. За скотину платили налог — госпоставки. За кур — 300 яиц в год, за корову мать платила маслом, так детям хоть пахта, обрат оставался. Что ели? Да картошку с морковью. На зиму солили капусту и огурцы, жбанами, мясо солили прямо в банках, мясо продавали.
Но тогда, вспоминает бабка Настя, хоть все плохо жили, очень бедно, зато как гуляли, как праздновали, все вместе, и любому сладкому куску радовались, а что сейчас? Сейчас каждый день праздник. Но «хорошо живут те, у кого деньги есть. А денег нет: щелкай, говей».
Денег у бабки Насти нет. Пенсию ей дали «по минималке» — восемь тысяч. Те, кто позже выходили, тем больше начислили, с завистью говорит она. Вот дождусь ли восьмидесяти, еще два года, тогда добавят. Живет она с сыном. Сыну пятьдесят лет, не работает, и не потому, что работы нет, хотя ее и нет, но другие что-то находят. Пьющий он. Этого бабка Настя стыдится, поэтому про сына ничего не говорит. Дети — это единственная настоящая гордость всех деревенских жителей. Для детей работают, детей содержат, обучают, отдают им последнее, и поэтому дети — результат и итог жизни. Удачные дети — счастье семьи, их фотографии висят на видном месте, ими хвастают. Дети неудачные — позор и несчастье. Сын Настасьи пропивает и прокуривает ее пенсию, на вид он тихий, скромный, но что-то с ним явно не так. Не женат и женат не был. Мать его жалеет.
Сыновей у нее трое. Поднимала их одна, муж, хоть и не война, тоже погиб, и тоже в 48 лет, причем глупо — спьяну попал под собственный трактор. Младший сын живет тут же, в соседнем доме, с женой, и парень у них уже взрослый, но тоже не работает. И, как намекают местные, оба мужика пьющие. Жена сына болеет по женской части, потому ее разнесло. Лишний вес — проклятие местных женщин, полнота — почти непременный результат дурной еды и неправильного обмена веществ. Поскольку питаются они в основном картошкой и макаронами, едят много соли, масла и сладкого, а лучшее мясо в деревне, как известно, — колбаса. Вторая невестка бабки Насти тоже женщина очень полная, поэтому ходить ей трудно, а работать надо. Старший сын живет в восьми километрах, но, по сравнению с Долгово, гораздо ближе к цивилизации.
Зато в Долгово, как в былые времена, петухи поют, трактора урчат. А кабаны и раньше близко подходили, приходилось дежурить по ночам на картофельном поле, а то секачи весь урожай выкопают. Ночью дежурили у себя на полях, днем работали на колхоз. Сено тоже ночами косили, и тогда, вспоминает Настасья, хороших делянок не выделяли, каждый сам искал, где в лесу полянку, где по обочине, где осоку по реке, иной раз косишь уже в октябре, все аж звенит, мерзлое. Зато теперь трава стоит некошеная, заросла деревня бурьяном да репьем, а поля — березами и ольхой. «Деды наши корчевали, а мы — заростили», вздыхает Настасья. С ее крыльца виден старый магазин, вокруг крапива до самой крыши, дальше два завалившихся дома, сосед умер всего год назад, но до того пару лет, со смерти жены, все больше горевал да лежал, крыша и упала.
По кладбищу видно, как много раньше здесь жило народу, — оно в трех километрах от Долгово, в бывшем селе Угор, от которого не осталось ни следа, даже камней от церкви. Да и от большинства могил — только бугорок. Ухаживают едва ли за десятком, тут и кресты стоят ажурные, витые из проволоки, на них фотографии. Женщины, рожденные в начале двадцатого века, все в платочках. Мужчины — с бородами. От советского времени — никаких знаков, ни красных звезд, ни памятников. Пшено рассыпано, стопочки с наливкой да конфеты, которые еще не съели птицы и муравьи. Одиноким приветом из мира сегодняшнего краснеет на могилке шоколадка Киткат. Даты жизни, если они есть, свидетельствуют, что война была не большим бедствием в этих местах, чем мирная жизнь. Молодых парней тут хоронят едва ли не чаще, чем стариков. Травмы, аварии, езда в пьяном виде, просто алкоголь — жизнь дешева в наших местах.
Есть соблазн такой привычной грусти, мол, скоро не будет никакого Долгово, совсем уходит, исчезает поэтическая русская деревня. Но — даже если не иметь в виду, что традиционная деревня в ее активной фазе была довольно мрачной реальностью, — все всегда находится в стадии перехода. И эта деревня, и все эти деревянные лопаты и чугунные утюги, сохранившиеся еще, и прекрасные дали, и петухи, и бабушки с чудесным говором — обречены, конечно. И так задержались дольше положенного.
Размандышница и Мурки
Анна Ивановна давно живет одна, ей за восемьдесят. Деревня ее в самом красивом месте округи, оттуда и сейчас отличный вид, но постоянных жителей осталось трое, да еще пара дворов опустевших. Хотя дом у Анны Ивановны хороший и большой, уже видно, как давно хозяйской руки к нему никто не прикладывал. Иду мимо, вижу — сидит она у калитки на лавочке и плачет.
— Что случилось?
— Кошка ушла два дня назад, и нет ее. Реву и реву. Увезли кошку. Ездил тут фотограф, все фотографировал, кошек снимал, не первый раз уже. Кошка красивая. И рожать ей скоро. Он поймал и увез. В прошлый раз уже увозил, но вернул.
— Ну и в этот раз вернет. Или сама ушла, в холодок, котят рожать. Вот в прошлый раз она где у вас рожала?
— В прошлый тоже он увез. Они ловят хороших кошек и увозят, потом котят снимают, так зарабатывают.
— Да кому нужна чужая кошка. Вернется. Может, у нее привычка рожать в другом месте, не дома?
— Я ее вчера видела. На грядках. Пока боты надевала, выхожу, а уж нет ее. Это не она, это образ был. Ушла кошка, увезли. И так я одна, а теперь еще и кошки нет. Вот дочь ее вертится, а матки нет. Увезли матку. Такая была ласковая кошка, я так одеяло откину, а она туда шасть, и лапой меня за шею обнимает. Все чувствуют.
— А эта беленькая кошка, как ее зовут? Она молоденькая?
— Муркой зову. Они все у меня Мурки. Мать и дочь. Тоже рожала уже. Двух черных котят принесла, совсем черных, коты-то все тут черные. Я утопила в ведре. Топлю и реву, и реву.
— Вот ваша кошка и спрятала котят, вернется, как подрастут. Тоже чувствует, где безопасней, мать ведь. Вы сколько раз сами-то рожали?
— Да три раза. Трое деток. Две дочки и сынок, Вовка. Умер он, в год и восемь месяцев, утонул.
— Господи, как утонул? Где?
— В колодце, в колодец упал. Мать была с ним, она печку топила, а он ушел, у нас тут колодцев-то было много, а мать занялась печкой, он и вышел, заглянул в колодец, шапчонка-то упала у него, он потянулся за шапкой и упал. И утонул. А я была в Долгово на покосе, вижу — едет трактор. Наш трактор-то. Я прямо сразу говорю — беда с моим Вовкой. А мне: «Да не убивайся так сразу, может, просто приболел маленько». Ну, как приехали, я сразу на землю упала и вою, вою, а мне говорят: здесь его и откачивали, думали, что спасут, но не смогли (плачет Анна Ивановна все сильней).
— А мама ваша как же?
— Мама-то была едва жива, уж я ее отхаживала.
Тут подъезжает автолавка, Анна Ивановна быстро подбирает сумку и ковыляет к дороге. Лена-продавщица кричит: «Давайте, девки, быстрей, а то жара!» Анна Ивановна прибавляет ходу. У машины открыт борт, там печенье, хлеб, молоко, туалетная бумага, кофе, сыр. В коробке, под одеялом — мороженое. Анна Ивановна рассчитывается, Лена замечает ее заплаканный вид, спрашивает, в чем дело.
— Кошка пропала, нет ее два дня.
— Ладно вам убиваться-то, я новую привезу, тетка Иванна, чего там.
Анна Ивановна оборачивается ко мне, с размаху припадает на мою грудь и горько плачет. Я ее обнимаю, мы стоим обнявшись: кошка, Вовка, жизнь прошла, слезы льются.
А вообще она смешливая, Анна Ивановна, смех у нее веселый.
— Что делаете, одна целыми днями, не скучно?
— Да нет, вот кошки у меня, собачка, мы вместе. Телевизор не смотрю, чего нервы зря трепать, а книжки читаю. Только зрение плохое. Была у врача, возили меня, глаукома, говорит, и катаракта, а делать, говорит, операцию не буду, пока не вылечите сердце и давление. А то помрете на столе. Ну, я давление даже и не меряю. Чувствую себя нормально. Ходить вот не очень могу. И не вижу.
У Анны Ивановны две дочери. Одна живет в километре от нее, на выселках, муж, хозяйство: корова, овцы, козы, куры… Это значит, что нужно сено косить, огород поливать, доить, кормить. Дети взрослые уже. Дочь, внучка Анны Ивановны, уехала учиться. «На коммерческое, деньги тянет, а будет ли толк». А внук, Борька, не очень-то ловкий. Весной поехал пьяный на мотоцикле за водкой, его гаишники остановили, штраф 30 тысяч и прав лишили. Теперь уехал в Кострому работать, а то чем отдавать?
Анна Ивановна деньги дает внукам. У нее пенсия 18 тысяч. Так жить-то было б можно, говорит она, ей хватило бы, но тому дашь, другому, и все. Я, смеется, размандышница. Все раздаю.
Вторая дочь живет чуть подальше, в деревне через овраг. Ей тоже некогда. Внуков к морю отправили, в гости к родне соседей. Тоже денег надо. На билеты и так чего купить, бабушка дает.
А сама Анна Ивановна окончила 11 классов, в старших классах училась в Кинешме, жила там в частном секторе, комнату ей сняли, на улице Желябова. Кто такой Желябов, она, впрочем, не знает и тогда не интересовалась. Училась хорошо, потом ее взяли работать в контору колхоза, техникум заочно окончила. И соображала неплохо, даже председатель хвалил, вот, говорит, «девка, а лучше меня цифры понимает».
Отец с войны вернулся живой, но больной, осколки из ноги выходили, дети уж знали, когда на ноге место краснеет, надо тряпки на бинты рвать, марли не было. Когда покажется из ноги осколок, его вытаскивали. Раны отец лечил мочой. Скоро умер. Мать вышла замуж еще раз. Хороший оказался дедушка. Анна Ивановна еще девочкой сажала с ним лиственницы вдоль дороги, на склоне горы. А теперь те лиственницы срубили электрики. Уж так просила, так просила их Анна Ивановна не рубить само дерево, только ветки, денег предлагала, но они не стали возиться.
Анна Ивановна вышла замуж за тракториста, сама проработала в конторе всю жизнь. Председателей сменилось 11 человек, а она так и сидела на бухгалтерии. На пай выходной из колхоза, когда расформировали его, ей, как заслуженному работнику, дали ферму с домом, она ее отдала дочери Инне, пусть зять возится. Колхоз большой был, все работали, муж на тракторе в две смены, то днем, то ночью. Работали много, получали мало. Бригадиры, говорит, хорошо жили, им-то все кланялись кто чем мог, потому что всегда что-то надо — кому трактор, кому машину, зерно на мельницу свезти или сено с лугов привезти… Радости было мало, горя и работы много. Сейчас-то жить легче, но жить уже разучились, вздыхает Анна Ивановна.
А кошка все же вернулась.
Последний председатель
Ирина родилась в другом конце Костромской области, в деревне, в пятидесятые, как раз было принято решение укреплять колхозы. Не все знают, что колхоз в советское время был не государственной, а кооперативной формой собственности, поэтому колхозное хозяйство зависело от умения руководства колхоза «вертеться». В зонах рискованного земледелия и плановой экономики это умение было основано на хороших отношениях с начальством района и области. В колхозе, где Ирина выросла, председатель был умелый, хозяйство вел хорошо, поэтому ее отправили учиться в областной центр и даже платили стипендию — целых 90 рублей. Училась она экономике сельского хозяйства, примерно так называлась ее специальность, в институте, где оказалось много девушек и совсем не было парней. Почему парни не шли учиться экономике — загадка российской ментальности. Студентов и вообще не хватало (в семидесятые годы число вузов в стране росло, опережая рост количества учащихся). И администрация решила поправить демографический дисбаланс: отправила представителя по вузам страны с целью переманить мужского пола студентов разными привлекательными обещаниями, поддержкой в учебе, например, и другими льготами. Для тех, у кого были трудности в учебе, это было хорошее предложение.
В числе найденных новобранцев оказался один симпатичный активный парень. Из Белоруссии он поехал учиться в Киев, но что-то у него там не задалось и он охотно принял предложение перевестись в Кострому. Приехав на новое место, немедленно попал в мелкую неприятность, за что был вызван на бюро комсомольской организации. А Ирина как раз была членом бюро. И очень принципиально там высказывалась. Валерий потом рассказывал, что девушка ему сразу понравилась — серьезная, рассудительная, красивая. И еще он понял, что она имела влияние в институте.
Начали дружить. А потом решили пожениться. Поехали к ее родителям. Дело было в середине семидесятых, в деревне были живы старые традиции сватовства, по обычаю сговаривать к родителям невесты должна идти родня жениха. Но родственники Валеры жили далеко, поэтому просить руки пришел сам, чего Ирина стыдилась. Ведь сестер ее сватали как положено, по всем правилам, а у нее — не формат.
Пришел жених к отцу, тот в первую очередь спросил про материальное положение. Мол, невеста не бедная, за ней в приданое идет одежда, белье постельное, а главное — стипендия от колхоза, плюс от родителей еще деньгами добавка. Но жених сразил будущего тестя тем, что назвал размер своего дохода: он и учился так себе потому, что всячески подрабатывал. Цифра на отца невесты произвела впечатление. Свадьбу сыграли.
Молодых по направлению распределили в колхоз имени Островского. Его председателем, а ее бухгалтером. Середина семидесятых, колхозам кредиты дают охотно, а если отдать нечем, то дают еще — чтобы те, прежние займы вернуть, так что был оборот средств. Начали дома строить — по всесоюзному радио объявление давали, дескать, приезжайте к нам специалисты, будем рады, дадим жилье, поможем со стройматериалами. Размах большой. Кое-кто поверил, приехали.
А потом колхозов не стало. Поначалу, как и многие, Ирина и Валерий только обрадовались: надеялись, что фермерами быть выгодно. Поделив имущество колхоза, получили очень хорошие паи — землю поближе к дороге, технику относительно исправную, скотину породистую, объединились со сверстниками кто побойчее, чтобы вместе вести хозяйство на новых, рыночных условиях.
По обмену, были тогда такие программы, оба по очереди ездили в Германию, опыта набираться, они же работники трудолюбивые, старательные. Но еще они хорошо соображали, умели считать, так что быстро поняли, что заниматься сельским производством в их условиях совершенно не выгодно.
Валера устроился на государственную службу, в администрацию области. Ездить, правда, приходилось далековато, дороги плохие, но зато можно было не волноваться, доходы росли пропорционально возможностям. Ирина же пошла в народные депутаты, а работала в бухгалтерии санатория по специальности.
Построили дом, большой и красивый, полная чаша. Трое детей, внуки. Одна дочь, правда, к несчастью, родилась больной, сама себя не обслужит, пока маленькая была, дома жила, а выросла — уже не справиться, нужен специальный уход, так что переехала она в интернат, только на выходные забирают ее домой, в семью.
Но, в общем, жизнь удалась. Держали и скотину, но теперь только поросенок и куры, нет сил уже на коров, да и времени. Случился в их жизни еще один кризис. Сменившийся губернатор уволил всех, кто работал на его предшественника, так Валерий лишился работы, пришлось досрочно выйти на пенсию, это обидно. На власть рассердился, стал ее поругивать. И Ирине не повезло — в санатории тоже директор поменялся, новый первым делом привел своего бухгалтера. Но ей и так полагалось на пенсию, по возрасту.
Любят они друг друга, живут в ладу и мире, в гости ходят, люди у них в друзьях влиятельные, так что жизнь представляется совсем хорошей. А причиной этому — забытый всеми вербовщик, который поехал как-то на другой край советской тогда еще земли и соблазнил молодого белоруса жизнью в русской деревне, где, как оказалось, ждала его судьба и румяная, ладная девушка.
Первый фермер
Коля Тугарин умер, когда ему только-только исполнилось 70 лет. Последнее время выглядел как настоящий деревенский дед: седой, бородатый. А когда мы с ним познакомились, тридцать лет назад, это был красивый мужчина в самом расцвете сил. Черные кудри, голубые глаза, в общем, вид не здешний, голливудский. Родился он в районном городке Заволжске, значит не деревенский. Много по стране ездил, жену себе с Дальнего Востока привез, а вернулся на родину, работать в пансионате завхозом.
В семидесятые годы из небольшой базы отдыха Малого театра вырос сытный и солидный советский дом творчества, продукты для которого привозили из Москвы — в голодные ивановско-костромские края. Построили новые корпуса с горячей водой, клуб и столовую. Летом отдыхать приезжали известные актеры, зимой — «шахтеры», невезучие члены профсоюза из разных концов страны, кому оплачивали только зимний отпуск. Дому творчества требовались рабочие руки: официантки, горничные, водопроводчики, электрики. Для работников построили кирпичные дома, в два этажа, в квартирах — водопровод, канализация. Коля получил казенную квартиру, родил двух детей, стал заместителем директора.
Он умел жить с удовольствием и другим его доставлять. На тракторе возил девушек на дальние луга слушать эхо, а мальчишек — на лесные озера за карасями. Самогонка у него была маслянистая и зеленоватая, настоянная на травах. Но Коля много не пил. Он писал стихи, читал книги, при этом умел все что угодно сделать своими руками. Трактор, телевизор. Когда мы познакомились, он собирался строить аэроплан и, кажется, даже начал уже.
Но наступила перестройка, и Коля решил пойти в фермеры. Первым зарегистрировался официально, взял в аренду бывшие колхозные поля, посадил картошку, завел скотину. Помню, как однажды москвичи из отдыханцев на весь свой НИИ закупили у него машину картошки. По-моему, это была самая удачная Колина сделка. Из квартиры переехал поближе к ферме, сам построил дом, небольшой, но с теплым туалетом, интернетом.
Встречаю его спустя несколько лет: кудри побелели, сам высох, загорел дочерна, только глаза голубеют, как прежде. Никаких уже летних прогулок: то сенокос, то уборка, сам за трактором, в жару в кабине — градусов сорок, но корма нужны. У Коли коровы, овцы, куры, жена, сам — скотина, такая у него присказка. Но зато, говорил Коля, — в холодильнике всегда есть мясо, сам себя кормлю. Но больше не числился фермером, оказалось не выгодно: обещанных льгот на самом деле не добьешься, а налоги платить надо, лучше обычным пенсионером.
Тем более что выращенное мясо продать невозможно, в соседнем городе все «свои» сидят, азербайджанцы или чеченцы, короче, один раз на рынок приехал — завернули, сказали: еще раз увидим — легко не отделаешься.
Конечно, дачники покупали у Коли молоко, мясо, творог. Картошку он больше на продажу не сажал. Около его дома стояли старые трактора и автомобили, из деталей которых он собирал работающую технику. Зимой сидел за компьютером, скачивал из интернета всякое для себя интересное, распечатывал и читал, потому что скорость в сети тогда была совсем маленькой.
Все вещи в его хозяйстве носили отпечаток буйной фантазии и делались из самых случайных, но на удивление подходящих деталей. Например, что-то вроде силосной башни возвышалось над деревней не хуже Эйфелевой, вызывая желание у наиболее эстетически чувствительных соседей бежать от нее сломя голову, как Мопассан. А стульчак в его сортире стоял на пьедестале, как королевский трон — что-то там со стоком иначе не получалось. Лежанку своей печки выложил узорчатой плиткой, Ташкент.
Теперь уже не только Коли, но и жены его Гали не стало. Скотину продали, луга вокруг осиротевшей фермы зарастают. Дети живут в Москве, приезжают ненадолго, погостить, для них это уже не место жизни.
В деревне очень сильно чувствуется, как важен и нужен каждый конкретный человек. Это не город, где счет идет на миллионы и никого не волнует, кто твой сосед. В деревне у всякого жителя есть свои особенности и свои задачи. Даже самый беспутный мужичонка для чего-то сгодится — хоть дрова привезти, хоть дорожки от снега расчистить. А когда уходит такой, как Коля, то дыра в человеческом деревенском общежитии остается колоссальная. И дело не в том, что косилку починить некому и не с кем посоветоваться насчет дымящей печки или барахлящего насоса. Коля был творец, человек производящий, он по мере сил преобразовывал окружающее пространство, боролся с подступающей энтропией. Поселившись в этих местах, Коля стал их частью, в буквальном смысле обильно поливая их своим потом, не давая пропасть начатым много веков назад трудам местных крестьян. Ездил старыми путями, косил старые луга, помогал сохранить сложную географию этих мест, которым очень, оказывается, нужны люди — ходить по тропинкам, гонять коров по лесным дорогам, делать лавы через болото, помнить, как называется пустошь или лесок.
Раньше дети ходили в школу в село Покровское через Свинкин лес по тропе, что вела вдоль речки Сендега. Каждую весну после ледохода Коля заново варил из металла снесенный паводком мост через эту речку, чтобы и его дочка, и другие дети могли добраться до школы. Теперь нет ни моста, ни брода, ни школы. Детей, оставшихся в районе, собирают со всей округи и на старом автобусе (на новый у администрации денег нет) везут в деревню Александровское, где на 120 учеников из 11 классов — 14 учителей. Нет больше и Долины Эха, места, куда Коля возил всех на закате. «Кто была первая дева?» — азартно кричали мы хором. «Ева!» — отвечали нам из лесу. Молчит теперь Эхо. Только автомобильные шоссе остаются знаком человеческой деятельности в этом быстро затягивающем своей лесной паутиной краю.
Молочник поневоле
Корову в самой большой нашей деревне Марково, где, по официальным данным, проживает 134 человека, а на самом деле живет не больше двадцати, держат только в двух дворах. Еще пять лет назад коров было семь.
Обычно корову держат те, кто привык. Сергей же завел ее сравнительно недавно. Купил у соседей хорошую телку, с репутацией, ярославской породы — до сорока литров молока в сутки. Сергей — первый владелец коровы, решившийся развозить молоко покупателям. На старых синих жигулях он рано утром подъезжает к дому и ставит банку с молоком в сени. Расплачиваться можно потом, хоть сразу за все лето. Поставщик он, правда, не регулярный, иной раз привезет раньше срока, а то и пропустит — корова доится неравномерно. Когда дачников нет, молоко отправляется в магазин.
Заниматься коровой Сергей стал не от хорошей жизни. Ему 55 лет, до пенсии еще далеко. Приехал он в эти края в восьмидесятых, когда еще был колхоз и колхоз процветал. Не за счет сельского хозяйства, хотя горох, лен, овес и ячмень сажали активно, даже и лен сеяли, вот только урожаи были не очень. А реально зарабатывали на изготовлении декоративных панелей из дерева — лес же вокруг. Вот этими панелями Сергей тогда и занимался. Колхоз имел льготное налогообложение на продажу этой продукции, и дело оказалось довольно выгодным. Но колхоз прекратил свое существование, сбывать продукцию стало некуда. Сергей с товарищами по артели поехали было в Мордовию или в Чувашию, куда раньше панели продавали, но там сказали, что денег нет, могут заплатить по бартеру мебелью. Мебель повезли в Москву, там не повезло, облапошили москвичи, бизнес и прогорел.
Сергей стал челночить. Ездил по стране, продавал, покупал, получал невеликий доход и большой опыт. Но дети выросли и уехали, а жена заболела. И пришлось Сергею за женой присматривать, больше некому. Пошел работать в котельную пансионата — зарплата 6 тысяч рублей. Жена, правда, получила инвалидность, зять с этим помог, это, конечно, удача, но все равно денег мало. И тогда Сергей завел корову.
Казалось бы, как это правильно — живешь в деревне, пьешь свое молоко (кстати, многие местные жители вообще перестали пить молоко, когда отказались от коровы: покупное — не хотят, не привыкли, а чужое у соседей покупать побаиваются, кто его знает, какое оно). Но вот в чем проблема. Когда коровы становятся редкостью, держать скотину становится труднее. В этом году Сергею, например, удалось уговорить ветеринара сделать искусственное осеменение: чтобы корова доилась, нужно, чтобы она рожала. А найти быка на случку уже трудно, нет быков в округе, вывелись, невыгодно.
Прокормить корову тоже не просто, ест она много — до 70 килограмм в сутки, и не только сено. Надо покупать комбикорм, а нынче это недешево, это раньше, при колхозах, когда хлеб стоил копейки, в местном магазине покупали мешками ржаные буханки. Сено тоже приходится покупать, потому что не всякую траву корове есть полезно. И пасти корову одному трудно: нет пастбищ, поля зарастают дурной травой — полынью, репейником, да и опасно оставлять корову одну — мало ли что. Тем более, диких зверей все больше, и медведи ходят, и волки, про кабанов и говорить нечего, их охотники приманивают на овес. Раньше, когда коров было много, в складчину оплачивали пастуха, потом, когда коров стало меньше, договаривались и пасли сами — по очереди. Теперь оставляют на привязи около дома — пока все вокруг не съест. Соседка мне рассказывала, как они с мужем, когда у них еще была корова, выносили ей на луг тазы с яблоками — очень она яблоки любила. Потом все же решили с коровой расстаться, но еще несколько лет, когда осенью подходило время отправлять на забой, хозяйка так рыдала, что корову оставляли еще на год. Потом все же забили. Сейчас уже привыкли жить без коровы и больше заводить не хотят.
Сергей пока не собирается сдаваться. Летом очень хорошо продается молоко, а осенью можно и сыр делать. Я его спрашиваю, не хотел бы он начать какой-нибудь бизнес, мужик работящий, толковый, считать умеет, кредиты берет, про сбыт понимает. Казалось бы, можно развернуться — тем более что соседнюю фабрику, где работали люди из окрестных сел, закрыли, свободных рук много. Может, молочную ферму завести? Сергей отвечает, что работать тут не с кем, вот он попросил мужиков навоз перекидать, деньги предлагал, никто не пошел. Я сам за два часа справился, говорит Сергей, дело не трудное, ребята хоть бы на водку себе заработали — нет, не хотят. Рассчитывать можно только на себя.
В те давние советские времена, о которых сейчас с нежностью вспоминает Сергей, энергичный председатель его колхоза тоже жаловался на то, что мужики работать не хотят даже за деньги. Рассказал, как однажды предложил водителям колхозных грузовиков прогрессивную схему оплаты: за первую ездку всего три рубля, но за вторую — уже пять, хотел повысить мотивацию. Все съездили по разу, получили свои трешки и пошли водку пить — на нее как раз хватило. В деревне за 30 лет мало что изменилось.
А недавно поставки молока прекратились. Звоню Сергею. Оказывается, корову укусила змея. Вымя воспалилось, молока нет, вызывали ветеринара, теперь делают уколы, обещают, что постепенно все восстановится. Но все чаще вижу, как Сергей кому-то из дачников чинит крышу, косит траву или ставит забор. Вымя все же ненадежно.
Эффективная медицина
Фельдшер Оля летом ездит на работу на скутере. Потому что живет в деревне Марково, а медпункт (официально он называется ФАП, фельдшерско-акушерский пункт) находится в деревне Василево, межу ними километра четыре-пять. Летом на скутере ездить хорошо, а зимой — невозможно. Поэтому зимой Оля добирается на работу на автобусе, который везет в школу детей. Плохо, что выезжать приходится слишком рано, в семь утра, но иначе придется идти пешком, а это темно и страшно. Я спрашиваю Олю, чего именно она боится, предполагая, что проблема или в плохой погоде, или в том, что скользко, или мокро, или грязно, но нет. Оказывается, Оля боится зверей. Каких таких зверей, не сразу соображаю я. «Кабанов, волков, — отвечает Оля. — Дорога-то заросла лесом, мало ли. Однажды вижу: поросячьи следы прямо у деревни, я и рванула, за пятнадцать минут добежала до дома, и хорошо — не догнала, оказывается, кабан-то прямо передо мной шел. Потом охотники его уже в Горках настигли все-таки, застрелили. Ну и съели». Звери теперь все чаще подходят к жилью — окрестные поля заросли лесом, к тому же когда-то, при колхозе, везде работали трактора, комбайны, потом, при перестройке — лесопилки, шла заготовка дров, а теперь, когда из лесов все дельное выбрано, а техника стоит на приколе, стало тихо и дремуче. Вот и страшно Оле ходить затемно по большаку.
Оля окончила медучилище в Ярославле, вернулась в родную деревню, вышла замуж за своего одноклассника, родила сына. Зарплата у нее 10 тысяч рублей, за эти деньги она делает прививки, проводит профилактику, оказывает неотложную помощь. В ее ведении — пять деревень и неограниченный режим работы. Если сама не может помочь, вызывает «скорую». «Скорая» из района за 28 километров так просто не приедет, только после звонка от Оли.
Недавно дорогу из райцентра новую сделали, поэтому и ездит «скорая», а раньше, когда дорога была разбита в хлам, больных везли ей навстречу — чтобы быстрей, на тех машинах, что были в наличие. Поэтому фельдшеру многое приходилось делать самой: кровь останавливать, если серьезные травмы — кому-то пилой палец или ухо отхватит, или под трактор, был случай, затянуло, или с мотоцикла кто навернется. Но, в общем, жизнь в этих местах довольно спокойная. Не то что при колхозе, вспоминает Оля, когда «только успевали вязать с белой горячкой».
В чем причина уменьшения случаев «белочки», не установлено. Скорее всего, просто молодых пьющих мужиков в деревне сейчас мало. Оля сама семидесятого года рождения, ее ровесников в округе немного осталось, а вот следующие поколения уехали подчистую.
Сама Оля уезжать отсюда не хочет. Во-первых, она здесь выросла, все знакомое вокруг. Во-вторых, тут ей кажется безопасней для сына: кругом свои, незнакомых почти не бывает, а в городе — опасно и тревожно. Эта недоверчивость к чужим и незнакомым сидит очень глубоко. Обсуждаем с Олей вопрос закатывания на зиму овощей, в чем она большой мастер, и я спрашиваю, а зачем они это делают. И первым делом она называет не соображения экономии (свое —дешевле) или гурманства (свое — вкуснее), а то, что «свое — надежнее, в своем — уверена».
Оля — отличная хозяйка, она и корову держала, и кур, и коз, а поросенок у них до сих пор. Когда была маленькая, застала еще времена, когда в погреб снег с весны забивали и там держали мясо, огурцы соленые и грибы в кадушках. Теперь уже все в банки закрывают. И многие старые рецепты перестали использовать. Вот серые щи, например, в их деревне едва ли не одна Оля теперь и заготавливает. Делаются они из зеленых, грубых, не завитых в кочан листьев капусты, которые рубят сечкой, солят и заквашивают. И варят потом со свининой. Вкусно и полезно.
Когда разговариваешь с Олей про быт и огород — то таким покоем веет от ее жизни, что поневоле умилишься, подумаешь, какая-то пастораль, а не будни сельского фельдшера.
Но если спросить о больных, то картина меняется. Так же спокойно и невозмутимо, как про засолы, Оля рассказывает, как несколько дней ходила делать уколы ветерану войны, упавшему с инсультом посредине избы. Жил он с дочкой, уже немолодой женщиной, у нее — шизофрения, поэтому она за ним не ухаживала, света в избе у них не было, печь, правда, топила. Перенести больного на кровать сил не было — несмотря на возраст, ветеран был мужчина крупный, и Оля колола старика прямо на полу, где его и прихватило. Потом в районной больнице нашли социальную койку, и Оля вместе с главой района тащили парализованного старика через сугробы к машине. Он все же умер, на местном кладбище над его могилой стоит деревянный крест и табличка — такой-то, ветеран войны. Ни даты смерти, ни даты рождения.
Или вот сейчас у Оли есть пациентка, ей всего 66 лет, но она болеет, ходить уже не может, а живет вдвоем с сыном-алкашом, который за ней не ухаживает, поэтому она, как выражается Оля, лежит в своем же дерьме. Оля вместе с завклубом (которая ей добровольно помогает, потому что «вот такой она человек, хороший») ходила больную мыть и жалуется, что запах в комнате стоит тошнотворный: «одна моет, другая блюет». При этом ехать в инвалидный дом женщина отказывается, хотя ей обещают, что там и чисто, и кормят, и зимой тепло, а ведь дров-то на зиму нет... Но не хочет, а насильно нельзя — нужно добровольное согласие. Сын тоже не хочет отдавать мать в приют — на ее пенсию в 6 тысяч рублей ему в местном магазине открыт кредит на еду. Выпивку не дают, но кормиться хватает. Мне показалось, что и мать и сын немного того, не совсем в своем уме, спрашиваю, а нормальная ли она... Ну, говорит Оля, как сказать, она всегда такая была, заторможенная. Нянечкой в яслях работала.
Психических отклонений на такое количество людей в этой местности, как кажется, довольно много. Возможно, потому, что многие из тех, кто посмелей и поумней, все-таки уезжают. Остаются старые и больные. На Олино попечение. В соседнем селе когда-то была больничка — ее закрыли, есть распоряжение укрупнять социальные учреждения, для оптимизации. Вот и в районной больнице прежде было четыре отделения, 119 коек, теперь осталось всего четырнадцать. Как объяснил мне бывший главврач — в области решили, что областная больница всего в семидесяти километрах, там все специалисты есть, довезете. И ближайший интернат для престарелых закрыли — он помещался в старом деревянном доме, а после нескольких пожаров вышло распоряжение, чтобы социальные учреждения были в каменных. Подопечных перевели куда-то в другое место, а персонал из местных жителей остался без работы.
Так что все дальше от дома надо уезжать тем, кому нужна помощь. Есть на Олином участке и социальный работник, но не в деревенских правилах пользоваться ее услугами, некоторые не хотят пускать в дом посторонних, опасаются или стесняются.
Если старый и одинокий человек заболел, что же делать? Ходят к нему соседи, по очереди, делают только самое необходимое. На наш, городской взгляд, отношение к старикам тут довольно суровое. Фельдшер со «скорой», которую второй раз в течение недели я вызывала к моей сильно заболевшей маме, выходя из машины, спросила меня, как знакомую, доброжелательно: «Что, парализовало все-таки бабку?»
Если что случилось с ребенком, то, конечно, все всполошатся, а старики — ну на то и старость. В сущности, дело личное — либо дети к себе в город берут, либо сам как-нибудь выживай. Чужую заботу на себя постоянно брать невозможно, сил не хватит.
Надо сказать, что и к себе тут относятся проще и безжалостней. И это не индивидуальная черта, а общая, жизнь привычно тяжела, к этому притерпелись, закалились, невзгоды не удивляют. Да и смерть тут воспринимается более естественно, что ли. Жил человек, жил и умер. Вот зимой встречала в лесу старика Касаткина, он со своей старухой жил на отшибе, в дальней деревне, где зимой кроме них никого и не было. Пожаловался, что ноги болят. А жена уже и не встает — так плохо ей, думал, что все уже, отходит. Весной узнала, что жену в марте забрали в больницу, а старик через месяц помер — вышел на двор, ульи открыть, да там и упал. Нашли его на третий день. Похоронили. Хоронят сейчас часто. Фельдшер Оля вспоминала, что когда она начала работать, на ее участке проживало 540 человек, а теперь только 410. «Хорошо поработала», — вдруг заключает Оля. И мы смеемся.
Воробей и дыня
Для местных жителей май — горячая пора, появляется возможность заработать, помогая по хозяйству владельцам летних дач. Умелые мастера тут наперечет, а у них заказов хватает круглый год. Сезонные же, то есть срочные работы достаются категории риска — мужикам ненадежным, а попросту запойным. Сосед мой, по прозвищу Воробей, именно такой. Мы с ним давно дружим.
Человек он хороший, совестливый. Но — пьющий. Это, по его словам, слабость второго порядка, на первой, более легкой ступени — те, кто не пьет, а выпивает: по поводу или от нервов. Когда идет запойная пора, Воробей занимает деньги, а когда приходит в себя, начинает искать заработок. Основная работа у него — лес рубить, но за это платят мало.
Работает он хорошо, ловко, смотреть приятно. Но все же работать не очень любит. Ему чуть за сорок, советской жизни хватил на излете и с тех пор запомнил, что если можно схалтурить, то надо пользоваться. Мальчишкой коров в колхозе пас и рассказывает, что в те месяцы, когда за пастьбу платили с удоя, то есть чем больше молока, тем выше плата, — стадо даже на поля гоняли, с риском быть наказанным за потраву, чтобы корова лучше ела и больше доилась. Ну а когда платили «с головы», коров отводили на мысок, откуда бедные никуда уйти не могли, овраги же кругом, так что коровы всю траву до земли съедали, а пастухи тем временем в карты в сторожке играли.
С тех пор жизнь сильно изменилась. Воробей и в город съездил, подженился, но вернулся. Потому что он эти места любит. А что жить тяжело, так русский человек к этому привык. Из всех достижений цивилизации у него в доме только электричество и мобильный телефон. Зато можно в валенках на голую ногу выйти на крылечко и покурить табак-самосад, занятый у соседки…
Дочь-школьницу поучает — за ней приезжает школьный автобус, а сам Воробей в школу пешком ходил. И никаких чипсов. И в сети она сидит, если сосед пускает за компьютер, переписывается с мальчиками. И музыка у нее в плеере какая хочешь (там, правда, такое звучит, что ни пером описать, ни в приличном месте процитировать, но подростку нравится). В общем, жить стали гораздо лучше, в целом-то.
Ко мне Воробей сегодня не просто так пришел, а посоветоваться. Дело в том, что он купил на почте пакетик семян дыни, за шесть или семь рублей. Хочет спросить, а как эту дыню надо сажать, не знаю ли я. Или, может, в интернете посмотрю? Специальные такие дыни, для нашего климата пригодные, но под пленкой, конечно.
И вот стоит он передо мной, молодой еще мужик, пол-уха нет (отсекли случайно на делянке), голова обрита — дочка старалась, руки еще дрожат с похмелья; дома у него — жена, дочь, мать жены с пенсией в пять с половиной тысяч, на которую и живут всей семьей; водопровод третий год собирается провести; морковь и лук не посажены, долги не розданы, а в глазах у него — детская радость от этой дыни.
Зачем ему дыня? Мало насущных забот? Мало проблем, от которых зависит жизнь его семьи? Нет, вот вырастить дыню, поразить соседей, сделать нечто необыкновенное, чудесное, необычное — это задача, это мечта. А тянуть лямку будней — от этого никакого удовольствия, только расстройство одно.
И кажется мне, что живу я внутри русской народной сказки, в которой герой лежит себе на печи и ждет, пока не придет время и выловит он щуку, или поймает жар-птицу, или уж, на худой конец, поцелует лягушку, в общем, случится нечто экстраординарное и волшебное, чтобы не надо было ежедневно и монотонно делать что-то обыкновенное.
Я давно замечаю, что большинство русских мужиков очень легко увлечь идеей, на первый взгляд абсурдной, житейски непригодной, но зато духоподъемной. Починить дорогу, выкосить траву, построить мостик их не уговоришь. Другое дело, обсудить, как они будут продавать минеральную воду — вот из этого ключика, ты попробуй, это же сладкая вода, сахарная!
Ну или Крым — наш… Та же мечта: синее море, белый пароход белеет одинокий, кипарисы, мужчины с усами и все поголовно в белых штанах. Где-то виденная картинка. Или та же дыня, выращенная в своем огороде. Мираж и лекарство от тяжелых безрадостных будней. Иначе что? Длинные темные вечера в маленькой избе на краю света, где кончаются дороги. Смерть в сугробе, по дороге домой — так умер одноклассник Воробья, отметив с товарищами возвращение домой после отсидки первого срока.
Пусть уж лучше дыня. Я смотрю в интернете и вижу: есть способ! Живет в соседнем районе Николай Анатольевич Хорошев, который уже не первый год выращивает в нашем северном климате арбузы и дыни. И готов поделиться своим опытом. Проблема только в том, что дело это довольно трудоемкое и требует прилежания и усердия. А это непопулярные у нас качества.
Наш средний класс
Когда я покупала дом в деревне, меня пугали: как ты будешь его содержать, одинокая женщина? Тут же нужны мужские руки. И действительно, вскоре я поняла, что, живя в деревне, необходимо быть универсальным специалистом, разбираться в электричестве, в интернете, в садоводстве, в медицине, в устройстве автомобиля и телевизора. Вызвать мастера из района — целая история. Ну и стройка — вечная деревенская стройка, ремонт крыши, замена гидроаккумулятора…. Когда у тебя этих умений нет, сельская жизнь может оказаться мучительной. Конечно, если рядом нет подходящего человека.
В нашей деревне такой человек есть, это Саша. Невеликого роста, в кепочке, с золотом сияющей улыбкой, Саша всегда готов прийти на помощь. Не безвозмездно, конечно. Но берется за все — водопровод проложить, сантехнику развести, второй этаж построить, крышу покрыть, электрику починить. Вот печи сам не кладет. То есть себе сделал, и преотличную, но другим не решается.
Саша — местный житель, родился в 60-е в большом тогда селе, куда теперь и дороги-то нет. Как-то мы с ним поехали за материалом на пилораму, и он по дороге мне показывал: здесь был клуб, куда ходили на танцы, тут магазин, тут школа, в общем, наносил на заросшие развалины карту прошлой жизни. В молодости он жил неправедно, сильно выпивал. Жена даже хотела с ним развестись. Теперь — не пьет вообще ни капли. Завязал намертво.
А случилось это так. В девяностые годы, когда колхоза уже не стало, а попытки самоуправления провалились с треском, Саша, как большинство местных мужиков, пил и тосковал от бесперспективного безделья. Но тут появился один проект — удачливый московский предприниматель, полюбивший наши места, решил завести усадьбу для сельского отдыха, построил пару домов, баню, беседку, а поскольку времена были нестабильные, мужички пошаливали, то есть попросту тащили все, что плохо лежит, хозяйственный москвич решил, что дешевле нанять сторожа. И договорился с Сашей, что будет платить ему ежемесячно зарплату, чтобы тот за домами присматривал, а когда надо, воды бы наносил, печку протопил, снег расчистил, но с одним условием — не пить. И, о чудо, сработало. Зависимость от денег оказалась посильней, чем от водки.
Пить Саша перестал. И от нечего делать сам построил дом — на продажу, но жена его решила, что им самим там будет очень неплохо. Дом Саша обустроил комфортно. Первым появился у него теплый сортир (вещь, трудно укореняющаяся в быту местных жителей, которые еще недавно с негодованием отвергали саму мысль о том, чтобы «срать в доме»). Потом — душ. Конечно, сначала при доме была построена баня, но это для городских экзотика, а для местных — докука, баню топить долго, да и соблазн — после баньки как не принять на душу? Так что теперь, когда помыться можно в доме, баню ликвидировали. Потом — завели интернет, чтобы с детьми по скайпу разговаривать. Теперь Саша новые строительные технологии через интернет осваивает.
В нашей деревне остались одни дачники. Кто-то живет круглый год, но большинство — только летом. И всем что-то нужно — покосить, починить, дров привести, снег разгрести. На все есть своя такса. Как естественный монополист, Саша берет дорого. Кто-то пытается сэкономить, нанять других работников, подешевле. Но у Саши есть одно преимущество — он старается быть точным. Соблюдает сроки, быстро реагирует. И постоянно овладевает новыми навыками.
Сторожит он уже всю деревню — самым старым и верным способом. Завел большую овчарку и пустил слух, что купил ружье. Этого довольно. Впрочем, однажды, давно уже, кто-то из местных озорников в чужой дом полез, Саша его увидел, мешать не стал, а просто позвонил в милицию и сдал вора. Чужие здесь не ходят, а своих знают в лицо. Так что сидеть с берданкой в сторожке и караулить — смысла нет, просто все знают, что за деревней следят, этого довольно. Поэтому все свое время Саша тратит на заработки. И заработки эти становятся все более крутыми. Он еще исполняет мелкие поручения для соседей — косить, снег убирать, печки топить. Но уже очевидно, что делать ему это некогда. Он купил себе бензокосилки всех видов и снегоуборщики, автоматизировал все виды услуг. Скоро будет нанимать работников — но пока справляются своей семьей.
Вкалывает он как запойный, целыми днями. Вечером долго слышно, как у него во дворе жужжит пила, или насос, или дрель. Если нет работы поблизости — уезжает подальше. Сначала работал один, иногда брал себе кого-то в помощь. Теперь сложилась артель, три человека, они и стеклопакеты ставят, и канализацию проводят. Любой каприз за ваши деньги.
Саша главный по расчетам. Обычно на вопрос, сколько стоит, местные люди стеснительно говорят: сколько не жалко. Это обременительно, потому что не дай бог не доплатить — оскорбятся, а переплатить — себе обида. Саша же всегда называет цену очень охотно, до рублей с копейками. И не стесняется запросить.
Вопрос о честности — самое слабое место. С одной стороны, у Саши ключи от всех домов и никогда ничего из домашнего имущества не пропадало. Но вот попользоваться чужим стройматериалом здесь вроде бы не считается воровством. Мне, например, он продал кирпичи, просто оставшиеся от прежнего хозяина дома, который я же и купила. Соседка вспоминает, как у нее за зиму растворились доски, припасенные для пола. Впрочем, с ростом благосостояния такое, скажем, свободное отношение к чужой собственности постепенно сходит на нет. Теперь Саша носит щегольскую рабочую спецовку, инструмент у него отличный и зарабатывать ему приятней, повышая цену на свой труд.
Будем честными — с культурой труда пока не все в порядке. Привычка всех местных мастеров — где на глаз отрезать, там со всей дури шарахнуть — есть и у Саши. Это поколениями передавалось: до сих пор про хороший дом с одобрением говорят, что, мол, хозяин для себя ставил. Для других-то можно и не стараться. Да и «для себя» многое делали кое-как.
Однако некоторые традиции, к счастью, меняются, растет мастерство, а с ним и самоуважение. Появляется и гордость за свое умение. Уже хочется не только деньги получить, но и порадоваться сложной и качественно сделанной работе. Сейчас артель учится работать с архитектором, по чертежам.
Тут пора сказать о главной причине всего этого благополучия. Дело, конечно, в жене. Это Света поставила в свое время условие — или работа и семья, или пьянство. Света нашла мужу занятие, она же встала рядом с ним в первые, самые трудные годы, когда Саша умел не больше, чем любой деревенский мужик. Света приняла решение о переезде из многоквартирного дома с водой и канализацией в пустую зимой деревню. Стала самым лучшим и самым верным подмастерьем. Работящая, хозяйственная, жизнерадостная, Света и есть главный мотор их семейного предприятия. В отличие от большинства деревенских жителей, у нее верная установка — любая работа хороша, если за нее платят. Света брала в стирку белье у отдыхающих, сидела с больными их стариками, готовила, мыла посуду, убирала, если это входило в контракт. И всегда в бодром настроении. Оба вообще на удивление улыбчивые.
Для роста материальных потребностей у них есть все условия. Сведения о новой бытовой технике поступают в наши края с той же легкостью, что и в столицу. Мои соседи — уже не деревенские, а сельские жители, они не выращивают ничего «свойского», как у нас говорят, не сажают огород, не держат скотину. Продукты покупают в магазине, а поскольку у них есть автомобиль, ездят в Кинешму, Иваново, Кострому. Ассортимент в каком-нибудь «Эльдорадо» или «Бигаме» до сих пор радовал — все новинки от мотора до электрорубанка.
Сейчас у них рядом стоят уже два дома — летом дочь приезжает из Питера с внуками. Сыну тоже помогли дом построить в соседнем районе. Машину чуть не каждый год меняют. Родителей не оставляют, перевезли в многоквартирный дом в соседнем селе, к врачам в город возят, лекарства покупают. В общем, Саша со Светой и есть наш сельский средний класс. Настроенные на потребление и на рост благосостояния.
О политике они с нами не беседуют — им важно иметь хорошие отношения с заказчиками, а взгляды у всех разные. Поэтому я не знаю, что они думают на самом деле о нас, москвичах, о власти. Интересно, впрочем, что, вполне прилично зарабатывая на отходных, как раньше говорили, промыслах, Саша продолжает официально служить охранником при федеральном музее, с графиком одну ночь в три дня. С очень незначительной месячной зарплатой. Но, как говорится, на всякий случай. А вдруг что.
Внесистемная позиция
В деревне Фомицино 24 двора, и только в двух живут местные жители. Когда-то была небольшая помещичья усадебка, от нее осталась большая липа — верная примета барского парка, дом на кирпичи разобрали еще до колхозов. Постепенно жители разъехались, продав свои дома дачникам-москвичам. Дачники, которые сначала проводили в деревне пару недель летом, начали оставаться подольше, а то жить и зимой. И тогда в деревне снова появились родившиеся в этих местах, но уехавшие «переселенцы» — им, если они готовы были вернуться, в сельсовете выделяли землю для строительства дома. Так в Фомицино стал жить Володя Атаманов.
Атаманов родился в 1949 году третьим мальчиком в семье. К тому времени оба его старших брата уже умерли. Один — еще в войну, десятилетним, от «воспаления мозговой оболочки», второй в два с половиной года упал с печки и расшибся насмерть. Работать Атаманов начал в колхозе — шофером на масловозе. С нашей деревней его связала такая история: однажды, сильно напившись, он с друзьями возвращался домой, но по дороге отстал, заблудился и свернул в темноте с большака в Фомицино, упал и не смог подняться. Дело было в ноябре, ночи морозные, и Атаманов бы непременно замерз (подобная смерть в этих краях дело, увы, обычное), но мать, не обнаружив сына среди вернувшихся из загула товарищей, подняла народ его искать. Нашли. Засунули на печь в ближайшую избу, он отогрелся, проспался и утром пошел проверять масловоз. День этот считает своим вторым рождением, так что, когда вернулся в родные места, выбрал Фомицино — и начал строить здесь дом.
Удивительно, что оба наших местных мужика — не пьющие, вернее — завязавшие. Редкость для наших мест. Саша не пьет, потому что ему некогда, он деньги зарабатывает. Атаманов же не пьет, потому что не хочет грешить. Атаманов хочет жить правильно, а правильная жизнь — «духовная», не стяжательская, главное в ней — ничего не разрушать, все сохранять. В общем, на старости лет Атаманов стал философом. Главная похвала у него — «духовно». Увидел, что я плету плетень, и одобрил: «Вот это красиво, духовно». Духовно — это значит хорошо, правильно, в ладу со всем сущим.
В Бога он поверил внезапно. Рассказывает, что однажды, уже поселившись в нашей деревне, он косил траву. И вдруг, взглянув на небо, увидел облако в виде креста. И понял, что это знамение. В церковь Атаманов ходит, считая необходимым исповедь и причастие, — я встретила его как-то после службы у храма, нарядного, в белой рубашке и чистых ботинках. Но он — плохой прихожанин, поскольку выраженный индивидуалист, а к священникам относится с подозрением, считает, что «священники часто еще дальше от Бога, чем католики». Больше всего его смущает богатство и неправедная, нечистая жизнь. Надо бы, считает он, жить в бедности, смиренно и никого не осуждать, подавая мирянам пример скромности и любви. Зять его, кстати, учился на священника, но что-то там не сложилось.
У Атаманова пятеро детей, от разных жен, но живет он один. Совсем один — и зимой, и летом. Дом строит сам, но когда построит, неизвестно. «А куда торопиться-то! — говорит он. — Мне всего хватает!» Уже лет семь он живет в маленькой баньке, слепленной из случайного материала, с печкой, которую сам и сложил, с подслеповатым окошком. В баньке — железная койка, столик, рукомойник, икона, полка с духовной литературой: псалтырь да молитвенник. Пару лет назад соорудил терраску, тоже из самых случайных частей — старая дверь, пара оконных рам, разнокалиберные доски. На терраске живут кошки — их много, они непроизвольно размножаются, и судьба их Атаманова мало волнует, приходит — живи, уходит — туда и дорога. Но корм им покупает: «жалко живое».
В деревне его считают мусорщиком, а участок называют свалкой — столько там всякого непонятного старья. Атаманов все волочет к себе: бревна от разобранной избы, стволы деревьев, спиленных под линией электропередач, старые обручи, колеса, железный чан, отжившие радиаторы. Но что для дачников — хлам, для Атаманова — полезные вещи, сделанные в те времена, когда все было лучше. Новому он не доверяет, технику не любит, водопровода у него нет, воду себе возит в канистрах на велосипеде — для питья из родника, для мытья — из речки. Стоит во дворе и старый автофургон, на котором он ездит за дровами, больше некуда — нет ни прав, ни документов.
Таблетки он не пьет и к врачам никогда не ходит, говорит, что не болеет никогда. А если что, лечится сам. Зимой заболело колено, так он весной привязал к раме своего старого велосипеда железяку для весу и все лето с ней ездил, колено и прошло. Не знаю, что он ест, — кажется, серые щи зимой, зеленые летом. В огороде у него растут тыквы, кабачки и картошка. Ни живота, ни лишнего веса. Стройный, бодрый, моложавый.
В молодости Атаманов пил очень сильно. И жен, говорят, бил. Жен у него было несколько. С первой он уезжал в Белоруссию, но вернулся. С последней — в Кострому, где тоже не прижился. Город не любит, ездит туда только за пенсией, квартиру трехкомнатную оставил жене.
Образование у него — десять классов, но специальность есть и даже разряд, он работал начальником очистных в пансионате. Но оттуда ушел, ездил с геологами в экспедиции, мелиорацией занимался. Кем только не работал за свою жизнь. По слесарному делу немного умеет, плотничает. А косит до чего красиво, заглядишься, вроде и не сильно машет косой-литовкой, а после него чисто, как выбрито. В отличие от других мужиков, которые уже привыкли к электрическим инструментам, предпочитает все ручное — пилу, топор, рубанок. И строить он любит из старого. Были раньше такие портные, которые перелицовывали старые вещи, а Атаманов перелицовывает старые материалы.
Я обнаружила эту его особенность первая. Попросила сделать мне дровяной сарай, мне уже сказали, что работает он медленно, ни с кем не кооперируется, делает все сам, потихоньку, но на совесть. Мне торопиться было некуда, сарай — дело не срочное, и материалы на него я покупать не собиралась, попросила использовать остатки. Приехала и ахнула — ни одной новой доски Атаманов не взял, а соорудил конструкцию в духе архитектора Александра Бродского, который строил павильоны для биеннале современного искусства: из старых половых досок, рам для веранды, старых дверей. Соседи поначалу дивились, что это за чудо. Я объяснила, что арт-объект.
Никто лучше, чем Атаманов, не выкопает колодец, во-первых, он знает, где в нашей местности есть вода, а во-вторых, он это очень любит — делать вещи как в старые времена. Не бетонные кольца в землю краном зарывать, а, как при дедах, сложить деревянный сруб.
Мне он вырыл погреб. Отдельно стоящих погребов теперь в деревне почти нет, старыми еще пользуются, а новые никто не делает, забыли уже, как. Атаманов соорудил что-то невероятное — местные ходили смотреть. Но есть у Атаманова одна особенность. Стараясь все делать по традиции, он непременно внедрит в свое сооружение что-то от себя, что, по его мнению, улучшит и дополнит. И вот тут могут быть варианты. Когда он делал мне колодец, от старания незапланированно покрасил деревянную крышку — как бы для сохранности — старой краской, хранившейся у него с давних времен, ну и, конечно, вскорости хлопьями эта краска лежала на поверхности воды, мне стоило больших усилий воду очистить.
Все равно мне нравится работа Атаманова, у него есть вкус к вещам, он любит фактуры камня и дерева, ему хочется сделать красиво и так, чтобы ничего не пропало. Такой способ бороться с энтропией. Вот он притащил с реки огромный камень, углядев его ребристую поверхность, и объясняет, что на таком камне раньше стирали белье, используя его вместо стиральной доски. А на изгородь мне приспособил вместо жердей стропила из старого амбара, с проеденными жучком ходами, и уверяет, что им сносу не будет, потому что они высушены за десятилетия до звона.
Мир, в котором живет Атаманов, по-своему прекрасен, но очень хрупок. Телевизора у него нет, есть какой-то допотопный радиоприемник, из которого он узнает новости. Крым, считает он, конечно, наш, но силой его брать было нельзя, надо было договориться и по-честному, через документы и переговоры, оформить. Властям Атаманов в принципе не верит, никаким, ни нашим, ни англичанам с американцами, которые — глобалисты, а значит агрессоры. Да и на род людской у него надежды не много. Природа, по его мнению, могла бы еще поддержать человека, если жить спокойно, ничего не разрушая. И нефти столько добывать не надо, и атомные станции не ставить, а уж против электронных чипов, которыми всех хотят пометить, он решительно возражает. В начале лета он стал печалиться — «войны-то бы не надо», а потом мне сказал, что, кажется, дело плохо и «только бы до атома не дошло, а ведь могут и на это пойти». А еще он сказал, что даже если солдату дают оружие, то стрелять надо — в воздух.
Живя в лесу, он не рыбачит, не охотится, наслаждается видами, сажает вокруг дома то какую-то специальную красноногую иву, то желтую малину, в общем, что-то чудное, не как у всех. Все собирается делать особую, им самим изобретенную плетеную мебель, удивительной прочности, уже заготовил лозу, нашел чан для вымачивания. И был очень удивлен, увидев у меня на террасе индонезийский аналог своего изобретения. Но что-то мне подсказывает, что его чудо-качалки мы так и не увидим. Да и дом его вряд ли будет достроен.
Одиночество Атаманова устраивает, он и работать предпочитает в одиночку, со своим темпом. И жить свободно, по своему разумению. Казалось бы, здесь, в сезонной летучей деревне, где нет обычной для сельской жизни тесноты общения, нет надзора и давления общества, он нашел свою свободу. В крайнем случае ближайшая соседка возмутится «помойкой» у своего забора, так Атаманов ей легко пообещает все убрать и все останется на своих местах. Он может жить как ему нравится, никому не в тягость. От государства ему нужна только пенсия, в 9 тысяч рублей, часть которой он отдает бывшей жене «на алименты» для сына, да и без пенсии он бы смог обойтись, ну пришлось бы найти еще какой-то заработок, что при его умениях не проблема. Трат почти никаких, только за электричество немного да на еду.
Впрочем, этим летом приезжал к нему младший сын, которым Атаманов страшно гордится. Хороший, справный парнишка четырнадцати лет, очень разумный, ловкий. Все умеет, отец научил, и работы не боится. Ему и денег нужно, и учиться он хочет, и отцовского смирения у него нет. Атаманов огорченно рассказывал, что старший брат забрал у меньшого велосипед и по пьяни разбил. Старший — неудачный, сидел уже не однажды, за драки. Младший велосипед ему не простил и собирается в суд подавать за угон. Отец увещевает: ты погоди, помиритесь, он же брат, он же тебе свой взамен предлагает, у него хороший. Но младший уперся: нет, говорит, учить его надо, чтобы впредь чужого не брал. И думаю, не отступит. Разные стратегии, короче.
О положительных героях и низовой демократии
Упрекнули меня, что общая картина жизни в нашей стране выглядит в моих заметках слишком пессимистической. А ведь должны быть у нас люди созидающие, работающие, полезные обществу и государству. Стала я их искать в нашем районном центре, и не в глухом углу, а на бойком месте, вблизи, как раньше принято было говорить, транспортных артерий. И нашла на берегу великой русской реки рядом с федеральной трассой такого человека.
Виктора (на всякий случай назову вымышленным именем, а то мало ли что, как бы неприятностей у него не было) я знаю лет пять. Как-то нелегкая судьба деревенского жителя в поисках умельца для починки сломанной техники довела меня до его техцентра. Павильон обшит синим сайдингом, внутри — кафе, баня, автомагазин, для туриста, честно скажу, выглядит малопривлекательно. Трудно себе представить, что путник, проезжающий по этой среднеоживленной дороге, вдруг захочет освежить себя здесь сауной. Но для каких-то внутренних, непонятных со стороны целей все это нужно. Я приезжаю к Виктору чинить автомобиль, поскольку в округе нет никого равного по квалификации. Клиентов у него, кажется, много, но на вопрос, как дела, отвечает: «Беготни больше, чем толку».
Ему лет тридцать пять, всю жизнь он прожил на одном месте, тут жена, бывшая одноклассница, и дети — двое. От родителей (отец кем-то шурупил на местном производстве, сейчас на пенсии, мать — медицинский работник) достались светлая голова, приятная внешность и трудолюбие. Учился меж тем неважно, учителя его не любили, как он считает, за самостоятельность.
Завел он свое дело в десятые годы, тучное время, когда деньги в стране были, а следовательно, появлялись они и в районе, небольшие, но, как он говорит, на хлеб хватало. Навыки работать с информацией получил благодаря интернету — работает в основном через сеть, умеет использовать преимущества удаленного доступа. Но качеством информационных ресурсов не доволен: «У нас как телевизор посмотришь, не страна — рай. А куда ни сунешься, везде накосячат».
Виктор разумный и не пьющий, его выбрали в Общественный совет района. Впрочем, поскольку он своего мнения не скрывает, его быстро перестали приглашать на официальные встречи. Потому что «правда никому не нужна, все просто хотят сохранить видимость, что все у нас благополучно».
Выражается он резко: по его мнению, все нынешнее начальство, а это целых два «Пентагона» (так там называют здания администрации самого райцентра и всего района) нахлебников, — нельзя охарактеризовать иначе, чем «дебилы». На этом месте в наш разговор влезает отец-пенсионер, который помогает сыну в офисе: «И не просто дебилы, а самые дебильные дебилы», — с азартом уточняет он. Этих «дебилов», а по-научному «кадровый резерв», говорит Виктор, в район поставляет партия «Единая Россия», которая постоянно пристраивает на руководящие должности «своих» людей, перетасовывая их на руководящие посты из одного района в другой. Главу нашли в соседнем районе, живет он по-прежнему там, поэтому на работу ездит за сто километров, из-за чего приходится гонять машину казенную и тратить деньги, казенные же, на бензин.
Впрочем, считает Виктор, если в администрации района толковых людей совсем нет, то глава города — мужик дельный, но у него давний конфликт с местным отделением «Единой России», поскольку он, как написано в местной газете, «не зарегистрирован в сторонниках этой партии». Главой города его реально выбрали жители, он не местный. Бывший военный, служил неподалеку, а когда вышел в отставку, купил дом на Волге, поскольку охотник, рыбак, грибник. Сил еще было много, хотел навести порядок. Не то чтобы навел, но что-то для города делал, и на том спасибо, говорит Виктор. Первый срок кончился, он сам выдвинул себя на второй, но тут вышла заминка. Единороссы выступили против его кандидатуры, поэтому начальство не утверждает официально в должности, он остается временно исполняющим обязанности. Но «дебилов», которых присылает партия, не могут принять даже во всем послушные воле «Едра» народные депутаты. Поэтому ситуация зависла, висит и дальше висеть будет.
Сам Виктор во власть идти не хочет, поскольку считает, что «незачем туда идти». Сделать все равно ничего нельзя, правила установлены такие, что ты просто исполняешь ритуалы, которые прикрывают единственное важное: деньги, которые приходят в район из области, нужно максимально эффективно подтибрить. Он убежден, что во власть идут, чтобы красть, ну, то есть распоряжаться бюджетными деньгами, из которых всегда разными способами воруют много и не скрываясь. Все знают, что руководство «имеет свою выгоду», но готовы на это закрывать глаза, если чиновники занимаются еще и делами района. Как в самом городе, где все-таки «какая-никакая, а голова у главы есть», поэтому деньги, поступающие из области, не сразу исчезают и не все, часть волей-неволей тратится на насущные нужды.
Воровство здесь явно — не порок. Вот, например, заместитель главы района, которого в будущем прочат на место главы, неоднократно судим за мошенничество и хищение, но в процессе суда раскаялся, вступил в «Единую Россию», возглавил местный политсовет и теперь занимает руководящую должность. Его, рассказывает Виктор, «уже в электронных наручниках водили, но отмазали».
На вопрос, а есть ли среди жителей люди толковые и активные, Виктор отвечает, что наберется человек десять, а может, и пятнадцать. «Ну и чего они ждут, почему они не объединятся и не попробуют наладить жизнь в своем отдельно взятом городе?» — спрашиваю я. «Да никому ничего не надо. А начнешь базарить — к тебе придет налоговая, потом СЭС, напустят полицию, найдут к чему привязаться». Поэтому предприниматели молчат, откупаются от администрации денежными подачками, которые те откровенно выпрашивают: то на праздник города, то на ремонт, то еще под каким предлогом. Им регулярно приходят такие «письма счастья» с предложением на что-то скинуться, потому что денег в районе всегда было мало, а теперь и вовсе не осталось. «Мне-то не присылают, — смеется Виктор, — со мной не связываются, я ушлый. Однажды, впрочем, ко мне пришли, но понюхали, а доказать ничего не сумели».
Хотя Виктор в сознательный возраст вошел в девяностые, воспоминания о советской жизни у него самые радужные. Тогда, считает он, предприятия развивались, город рос, поля засевались, у всех была работа, а сейчас — промышленность и сельское хозяйство окончательно развалились, те, у кого есть возможность, уезжают, молодежь в районе не остается, перспективы тухлые. Оставшиеся — «пьяные, обкуренные, обколотые, — сидят вон у подъездов, ждут, когда им пособие по безработице будут давать. Работать никто не хочет», — сетует Виктор. Найти нормального работника невозможно, во-первых, народ страшно капризный, хочет много денег за мало усилий, а во-вторых, квалификации нет никакой, профессиональных навыков — ноль, учиться не могут, не хватает ума, усидчивости, да и просто добросовестности, чуть не уследишь, обязательно напортачат.
Похоже, что с кадрами у Виктора примерно то же, что у «Единой России»: переставляй с одного места на другое, а толку — чуть. «Работники хреновы», — жалуется он.
Проблема еще и в том, что часть деятельности Виктора, так сказать, не вполне законна, хотя он твердо заявляет, что налоги платит. Но оформить людей на работу официально он не может — выплаты в соцстрах и пенсионный фонд съедят не только всю прибыль, даже и в ноль с ними не выйдешь. Поэтому работники у него на устном договоре, суть которого — не сдашь меня, получишь зарплату. Сдашь — останешься без денег. Конкурирует он как работодатель и с государством, и с крупными московскими компаниями, которые как пылесосом отсасывают дееспособных мужиков на свои производства. Большинство уезжает в Москву на вахту, работает две недели, без выходных и перекуров, на каком-нибудь заводе или стройке, зато потом две недели пьет дома.
И тем не менее никуда уезжать не собирается. «Уезжают кто? — рассуждает он. — Те, кто не может здесь себе на жизнь заработать. А я — могу. Мне здесь все понятно, я не обольщаюсь, но большего и не нужно. На мой век хватит. Дети вырастут, уедут учиться и пусть сами решают, где им жить. А мы с женой как-нибудь здесь».
Герой Советского Союза
«Через дом от нашего жила семья Воробьевых. Здесь родился легендарный человек, Герой Советского Союза Александр Дмитриевич Воробьев. Его мама Секлетея Степановна была известной ягодницей, всегда возвращалась из лесу с полной корзиной ягод» — цитата из сочинения на тему «Наш край», написанного учеником местной школы. Фотографию Воробьева, подаренную на память детям, мне показала бывшая учительница школы бывшей деревни Пестово. Геройский красавец-мужчина. На обороте написано старательным неуверенным почерком: «Учиться, учиться и учиться». И подпись — Герой Советского Союза Воробьев.
Легендарный человек оказался родным дядей нашего Воробья, того самого, с отрезанным ухом, алкаша, рыбака и грибника. Семья у Воробьиной бабушки Секлетеи Степановны была большая, детей много, когда началась война, ее муж (Колин дед) и пятеро сыновей ушли на фронт. Дед и сын Иван не вернулись. Сын же Александр ушел в армию еще в апреле 1941 года, то есть до войны. Служил он, как можно выяснить по наградным документам, в роте охраны штаба 5-й Танковой армии. В январе 1943 года награжден Орденом Красного знамени за участие в операции «Малый Сатурн». Собственно, речь шла о прорыве Сталинградского фронта. Согласно документам, красноармеец Воробьев, будучи в личной охране зам. командующего армией, «проявил себя храбрым, мужественным солдатом, увлекая своим примером бойцов». После расформирования 5-й танковой Александр Воробьев вместе со своим начальником переброшен на Донбасс. В наградных документах сказано, что стрелок 11-й мотострелковой бригады и разведчик Воробьев, в одной из вылазок убивший троих из шести противников, с группой других разведчиков «уничтожили вражеский штаб, взяли в плен офицера и троих солдат, захватили важные документы». А лично Воробьев «в рукопашном бою уничтожил 15 солдат и офицеров противника, а двоих взял в плен». За что и получил звание Героя. Хотелось бы узнать подробности, но уже не у кого.
А жизнь младшей сестры Александры Воробьевой сложилась неудачно, замуж она не вышла, поздно и вне брака родила сына, мальчик так и не знал точно, кто его отец. Зато Коля очень гордится дядей, которого называл дедом (настоящий дед-то был убит на войне). Коля рассказывал, что в 80-е годы дед Саша имел возможность в закрытом распределителе для ветеранов покупать внукам (и внучатым племянникам) настоящие американские джинсы, которые в победившем СССР иначе достать было невозможно. Впрочем, Герой Советского Союза после войны осел в местах сражений, в городке Бровары Киевской области, где работал начальником цеха деревообрабатывающего комбината. В родные места приезжал, но нечасто, выступал с рассказами о войне в школе.
В наших краях войны не было со времен Смутного времени, когда с поляками сражались. Я почему-то с облечением думаю, что если за четыреста лет и проливалась здесь кровь, то единичная, от несчастного случая или бытовых драк, а массово на этой земле никто не умирал, нет тут безымянных могил, следов от взрывов и окопов. В отечественную мужиков и молодежь, кто не на фронте, отправляли на другой берег Волги копать противотанковые рвы — немцев ждали в Горьковской области, к счастью, они не дошли. Про заволжские леса и тогда не думали, завоевывать тут нечего.
А на фронт из наших мест ушли многие. В каждой большой деревне есть памятники невернувшимся. Близ деревни Дорофеево тоже на краю дороги среди высокой травы стоит оградка, внутри — столбик, на нем в рамке список погибших — фамилии, даты рождения и даты смерти. У девяти из семнадцати вместо даты смерти стоит год, когда они «пропали без вести».
Пропали трое Беляевых. Владимир Иванович 1897 года рождения, Степан Васильевич 1923 года, Василий Степанович 1914 года рождения. Все трое в 1944 году: один в январе, другой в мае, третий в июле. Видимо, они были в плену и умерли в концлагере: именно в 1944 году советское командование получило информацию из концлагерей, но разглашать ее тогда было запрещено, всех погибших записывали пропавшими без вести.
Кем приходятся друг другу эти Беляевы? В деревнях сплошь родня, но были ли они членами одной семьи или только дальними родственниками? Пропал без вести Виноградов Владимир Евгеньевич 1910 года рождения, исчезнувший в январе 1942-го, а в марте 1944-го канул в безвестность Голубцов Павел Федорович 1911 года рождения. Отец и сын Жубриковы, Анисим Григорьевич, 1899 года, рядовой, и Павел Анисимович, 1923 года, сержант, пропали соответственно в ноябре 1941-го и в апреле 1944-го. Соколов Николай Петрович пропал в декабре 1943-го, а было ему восемнадцать лет. В июне 1942 года исчез Шилов Василий Григорьевич, 1902 года.
Мы привыкли к цифрам потерь. Но одно дело — абстрактные миллионы, и совсем другое — реальные отдельные жизни. Оказавшись в конкретной старой деревеньке, где еще сохранились остатки изб, в которых жили знакомые мне люди, я понимаю, что отсюда ушли на войну десятки реальных живых мужчин. Некоторые вернулись, их детей я знаю, другие погибли, а девятеро — исчезли. Из семнадцати — больше половины. Пропорция поражает.
Стала искать информацию, на сайте «Память народа» нашла документы на Беляева Владимира. В списке пропавших без вести, составленном Семеновским райвоенкоматом в августе 1946 года, 83 человека, призванных в Красную армию через этот сельский РВК, и против фамилии каждого указан источник сведений — «из личной беседы предположительно».
Подробностей нет: когда призван, год и место рождения (все здешние, названия деревень знакомые, хотя многих уже и нет, стерты укрупнениями, объединениями, оптимизацией), в графе «компрометирующие сведения» — прочерк, и только один — «осужден за драку, срок отбыл». Имя родственника: жены, матери, однажды — отца, чтобы было кому сообщить в случае чего. И еще графа «когда оборвалась связь». То есть когда родня в последний раз от солдата получила письмо. На бумаге гриф «секретно», документ разрешили обнародовать только в 2006 году. Тайну хранили 60 лет.
Николая Соколова и Анисима Жубрикова нашла в других списках Семеновского РВК, один того же 1946 года, в нем 41 фамилии, другой из 47 человек, сделан в июне 1947 года. Из девяти пропавших солдат деревни Дорофеево на сайтах Минобороны удалось найти упоминание только троих.
Если о солдате не было известий после конца войны, родственники обращались с заявлением в военкомат, а там — как сложится. Могли выдать справку, что пропал без вести, могли и отказать. А если заявлять было некому, имя солдата просто исчезало.
Те, кто занимается сегодня захоронениями в местах больших боев, рассказывают, как часто останки находят без всяких опознавательных знаков (медальоны были далеко не у всех, их то вводили, то отменяли, а книжка красноармейца, если она и была, истлевала быстро). Если снаряд попадал, то ничего не оставалось и никто не понимал, сколько человек погибло при взрыве.
Их не считали, рядовых красноармейцев, мобилизованных из глухих деревень сначала на сборные пункты, а потом на передовую. Сообщение о пропавшем без вести поступало в военкомат, когда командование успевало составить рапорт о потерях: солдата включали в него, если он не вернулся из боя, а тело его не найдено. Тогда родственникам присылали извещение, на основании которого детям и иждивенцам полагалась пенсия.
Но разница в том, что детям солдат, признанных погибшими, платили 200 рублей в месяц (старыми деньгами), а детям пропавших без вести — всего 12 рублей в сельской местности и 30 рублей в городе (детям колхозников не доставалось и этого). Потому что погибший — мертв, а пропавший без вести — неизвестно. Может, еще вернется. А может, он вообще сбежал за границу или еще хуже — перешел на сторону врага. Правда, когда смотришь на такой вот памятник мужикам одной деревни, мысль о том, что половина из них оказались предателями или беглецами, перестает казаться нормальной.
Тезка Гагарина
За темными лесами, за рекой Мерой, есть село с чудным названием Козьмодемьян (официально на картах пишется Козмодемьянское, от Косьмы и Дамиана). Добираться туда — приключение. Сначала доехать на машине до деревни Угольское, потом пешком, всего-то семь километров то лугом, то лесом, то по мосткам. Через Меру перекинут высоченный подвесной мост, выглядит очень страшно: доски разбитые, тросы скрипят, идешь — шатается. И пешком боязно, а местные ездят на мотоциклах. Зато за Мерой — прозрачные боры, песчаные отмели, красота.
Село, наверное, когда-то было большим, сейчас там прописано 30 человек, сколько реально живет, непонятно. Обычная планировка русской деревни, когда дома стоят вдоль улицы, тут нарушена, участки разбросаны без всякого порядка, дома скрыты деревьями, обочины заросли высокой травой.
Строения есть очень солидные, с каменным первым этажом и деревянным вторым, жилым. Судя по богатой резьбе, строили хорошие плотники — работая зимами в Москве или Питере и собрав некую сумму денег, они старались в родной деревне поставить богатые дома, чтобы все видели, как хорошо, зажиточно они устраивают жизнь семейства. Сейчас дома заброшены, кирпичная кладка покривилась, углы вросли в землю, деревянные рамы покосились, крыши раскрыты, а во дворах растут огромные борщевики, раскинув розетки, как антенны инопланетян.
В жилой части села громко играет шансон, в сарае стоят мотоциклы и уазик, вокруг них возятся несколько парней, не обращающих внимания на прохожих, да в кучах копаются куры. Видно, что сельским хозяйством здесь заниматься охотников нет, ни полей, ни скотины, только кое-где, как заплаты, маленькие картофельные делянки, да в палисадниках — вечные флоксы и георгины.
Мужчины, оставшиеся здесь жить, работать ездят «на вахту», то есть нанимаются на пару месяцев в Иваново или в Москву на фабрики, а возвращаясь, столько же отдыхают, не сильно утруждая себя домашней работой. Школы для детей нет, здание стоит, но давно заколочено, как и магазин со старой вывеской потребкооперации. Дороги нормальной тоже нет. В сухую погоду или по зимнику от шоссе еще можно кое-как добраться на Ниве или уазике, но в осеннюю хлябь это рискованно, жители тогда только пешком ходят.
Тем не менее сюда иногда приезжают туристы, посмотреть на старую церковь, хотя чего там смотреть — колокольня без креста, на ней сидят вороны, купол рухнул. Все остальное тоже заросло бурьяном, как и кладбище, только возле самого храма кто-то скосил траву, чтобы можно было вокруг обойти. Каменная церковь построена была в 1816 году, имела три престола, главный — Космы и Дамиана, в честь которых и село названо, и два придела, святого Тихона Луховского и Знамения Божьей Матери. Внутри ничего не осталось, кроме следов пожара и немногих фрагментов росписей. Храмов в этой местности много, еще в XIX веке была она густонаселенная, помещичьих усадеб много, не богатых — деленных многочисленными наследниками, но церкви строили по подписке, или кто-то из богатых людей жертвовал капитал, на проценты с которого существовала церковная жизнь. После революции борьба с религиозным дурманом велась тут активнее, чем электрификация или просвещение. Народ особо верующим не был, хотя и после войны старались и детей крестить, и венчаться, и покойников отпевать в оставшихся церквах. Что не мешало устраивать в других зернохранилища и клубы.
В нынешнем Козьмодемьяне место силы из церкви переместилось на центральную площадь или то, что можно было бы так назвать. Огромный ясень служит своего рода средством массовой информации, прямо на кору слой за слоем наклеено множество объявлений. Рядом старая бочка с водой и сарай, обе вещи уже малопригодные. Чьи они и зачем поставлены, можно только догадываться — скорей всего, так выглядит противопожарная безопасность. Самое новое объявление предлагает селянам бороться с борщевиком, тому, кто выкосит гектар борщевика, сельсовет обещает заплатить полторы тысячи рублей и выдать бензин для косы. Но, судя по бодрым двухметровым зарослям, охотников нет.
Дорога ведет дальше, в село Зоркино, оно совсем рядом. На въезде лачужка, домик-сарайчик, а рядом качели детские, старая телега, лавка, сидит мужик и грибы чистит. Оказалось, местный уроженец, представился — Юрий Киселев, теперь живет в Кинешме, а на выходные приезжает сюда как на дачу. Не часто — летом, когда погода хорошая, осенью, когда грибы идут и когда охоту открывают. Сейчас с сыном и его семьей приехали, уже двух уток подстрелили, одну — влет. И рыбы наловили, причем на удочку, потому что — Юрий подчеркивает — законным образом слаще. Он уже и чай нам заварил, принес печенье, мед — свойский, соседский. Готов нас на экскурсию сводить, показать, кто тут жил или живет. Юра здесь родился, провел детство, в школу пошел и жил до армии, а уж потом оказался в городе. Работал водителем на пожарной машине. Сейчас на пенсии.
Когда Юра был еще маленьким, в космос полетел его тезка, Юрий Гагарин, он помнит, как все ликовали. Узнали-то новость не сразу, приемник транзисторный был только у учителя. А через год опять радость пришла в деревню, в 1962-м до них довели электричество, жизнь сразу светлее стала.
До армии Юра работал помощником комбайнера, так что знает, как жили в колхозах в тот советский период, который он называет «времена короткой активной индустриализации». Речь у него выразительная, оригинальная, и видно, что поговорить любит, понимает, что получается хорошо. «Осенью плывешь по Мере, красота, берега высокЫе, туннелями, справа — хвоЯ, слева — листвянка, и все такими букетами». Урожай, говорит, здесь всегда был плохой, собирали не больше 17-20 центнеров с гектара, зерно полностью не вызревало, его надо было еще досушивать. Так что земледелие убыточно. С животноводством получше, но трава тоже не каждый год растет, иногда — полно ее, а иной год солнце высушит и своему скоту на зиму не хватает, а продать и подавно нечего. До революции мужики, кто оставался в деревнях со своими семьями, концы с концами едва сводили, а те, кто порасторопней, уходили в город, там зарабатывали и на это семью кормили. Так и сейчас, ничего не изменилось. В колхозах, конечно, работали, и поля тогда сеяли, но были дотации на все, а без дотаций тут ничего не сделаешь, невыгодно. До централизации — так Юра называет современную логистику — «пока не стали еду завозить издалека, вокруг Волги каждые пять лет был голод, народ-то едва до лета доживал, все ели, и лебеду, и крапиву. Ржаной хлеб без примеси пекли только по осени, а с зимы уже с добавками».
Сейчас поля побросали, хотя, говорят, какая-то бывшая местная уроженка, теперь живущая в городе, потихоньку скупает у местных землю, но зачем, неизвестно.
В Зоркино на зиму остается только одна семья, муж с женой, он — егерь, она ему помогает. Они от охотхозяйства зарплату официально получают, дом своими руками построили. Есть у них конь, козы и карликовые поросята, травоядные, они с козами пасутся. Егерь водит охотников на птицу, на кабана, в год выдают одну лицензию на медведя. Все легально, но что там, в глубине лесов, никто не знает.
Рыбы и зверья, грибов и ягод тоже стало мало, Юра считает, это потому, что в «годы индустриализации» все потравили, отходы производства отправляли в реки. Особенно много ущерба, по его мнению, приносили колхозные фермы, оттуда массово сливали всю грязь, никаких очистных. А сейчас хоть и не сливают, критическое число пройдено, популяции не восстановятся. Да и рыбаков слишком много, рыбы не хватает на всех. Тем более что ловят сетями, потому что рыбнадзор только на большой воде ездит, а на маленьких реках кто хочет, тот сетки ставит или глушит, так погибает молодняк, не успев вырасти. Вспомнила Островского, который писал в дневнике в мае 1848 года: «Рыбы и дичи здесь пропасть. К нам поминутно носят то аршинных щук, которая стоит двугривенный, то рябчика или утку, что стоит 20 копеек ассигнациями». Сейчас щука редкость.
Напоследок Юра повел смотреть на святой источник, родник Встречный, так его назвали, потому что он течет не туда, куда все ручьи, а в другую сторону. Но оказалось, что дорога к роднику густо заросла борщевиком, хотя весной и окашивали. Так что святой водицы не попробовали. Воду эту из монастыря приезжают брать два раза в год, на Ивана Купалу и на Крещение, эта вода никогда не портится. А местные жители воду берут из так называемого Желобка, он поближе, вода там хлещет фонтаном и на вкус хороша. Но не святая, обычная.
Женщина с косой
Если благодаря музею и пансионату вокруг Щелыково местность еще выглядит населенной, то чуть подальше, в десятках километров, совсем пусто. Когда местные люди отсюда уехали, или спились, или умерли от старости, освободившееся пространство тоже заполнили дачники, пенсионеры, летние люди. Купили старые, построенные деревенскими жителями дома, завели огороды и цветники. Но людям городским нужны в соседях местные, без их помощи им не выжить. У местных, если они еще на ногах, обычно есть трактор, чтобы вытащить завязшую машину или довезти до шоссе в распутицу, случаются молоко, картошка, яйца, за деньги они и забор поставят, и огород распашут, и дрова поколют. Если местных не остается, дальние деревни пустеют, дачники перебираются ближе к постоянному жилью.
В Залужье и Худяках, где когда-то шла бойкая жизнь, остался всего один хутор, зато живут там круглый год. Хозяин родился в этих местах, а жену привез из города, держат свое хозяйство: корова, гуси. Дети как выросли, так переехали в квартиры, а родители упираются. Вокруг жилого крестьянского подворья — с изгородями, овинами, выпасами — несколько старых изб, в трех летом живут москвичи. В прошлом году пара моложавых городских пенсионеров даже осталась на зиму, говорят, было трудно, но справились. Зато красиво и свободно. Автомобильных дорог нет, пеший путь идет по одноколейке с высокой насыпью. Если что привезти — только в объезд на тракторе, а в эту весну и трактор в грязи застрял, вытащили с трудом. До цивилизации, где есть магазин, автобус, почта, надо идти по тропе к шоссе, а уж оттуда — автобус, попутка, что придется. Зимой покупки тащат в корыте на веревке — вместо санок, по снегу так сподручней. Летом ездят на велосипеде. И никаких удобств, кроме электричества, даже телефон не везде ловит, водопровода и канализации нет, но и не надо, обходятся по старинке.
Это свободный выбор, людям нравится так жить, они не хотят бросать нажитое, их не пугает, что никакой помощи, если что, не получить — ни врачей, ни милиции, ни пожарных. Мне всегда было интересно, чем привлекает жизнь в таких далеких от цивилизации населенных пунктах. Возможно, люди там чувствуют себя свободными? Рассчитывают на свои силы, никто им не мешает, ни начальства, ни общественного давления. Помогают друг другу, если случится что-то экстренное, привыкли к уединению, к размеренному образу жизни и не хотят его менять. Социальный инстинкт у них слабо развит, традиционный однообразный уклад не пугает.
Еще дальше от главной дороги, за речкой и лесом, пока дышит деревня, когда-то большая, нынче скукоженная до нескольких дворов. Проехать туда на машине можно только зимой, и то, если повезет. Рассказывают, что учительницу молодую после института туда прислали, пока еще школа была, так она сошла с ума, замкнулась в себе и замолчала. Пришлось отправить в больницу, долго лечили, обратно не вернулась. Местные качают головами: что вы хотите, место же дикое, делать там нечего, ходить некуда, зимой в три часа темно. Школьников, когда еще оставались, с тех пор отправляли в интернат, а на выходные, если погода позволяла, брали домой. Сейчас детей уже в деревне нет, да и взрослых почти никого, старики доживают, да охотники приезжают.
А места удивительные: река течет сквозь высокие песчаные берега, сосновый бор, клюква на болоте, только очень уж все одичалое, трава по пояс, ивняк да ольшаник.
Я стараюсь сходить туда ранней весной или сухой осенью, летом трудно: жарко, комары тучами, мошка, трава выше головы. Но однажды в августе приехали гости, попросились в заповедные боры. Тропка терялась среди высокой крапивы и полыни, одолевали слепни. Недалеко уже до цели увидели — женщина бензокосой окашивает обочину. Поздоровались, познакомились. Вера родилась и прожила в этой деревне всю жизнь. Сейчас они остались вдвоем с мамой, старшая сестра звала переехать поближе к ней, но отказались, сложно, дорого, непривычно. Много лет через день Вера ходит на работу — девять километров в одну сторону, по той самой тропке, которую окашивает. Ближе работы нет, а жить на что-то надо, до пенсии ей далеко, а теперь стало еще дальше. Траву эту клятую Вера косит с мая по август, а она все растет. Никто, кроме Веры, тропой не занимается, так что Вера не только косит, но и ремонтирует мостики через ручьи и болотины. Без нее дорожка давно бы заросла и пропала, как многое в том краю.
Мы посочувствовали женщине, еще не старой, на вид чуть за сорок. Подумали о грядущей, возможно, одинокой старости, о том, каково это — наблюдать, как зарастает и исчезает твоя малая родина. Как кладбище, где лежат родные и знакомые, постепенно затягивает лес. Как горько, должно быть, сознавать, что только твоими руками, собственными слабыми, но постоянными усилиями едва держится место, каждый корешок которого ты помнишь с детства.
А в этом году весна была ранняя и сухая, и мы, как обычно, в майскую прозрачную пору пошли к бору. Идем тропинкой вдоль бывших колхозных полей, заросших подлеском, видим — стоят порыжелые, будто больные сосенки. Приглядываемся и понимаем, что поля горели. Да не слабо горели — площадь горелого огромная, выжженная земля уже успела покрыться свежей травой, а деревья где погибли, а где только подпалились. Огонь дошел и до леса, но, к счастью, потух в сырой болотине. Леса вокруг старые, много поваленных деревьев, сухого хвороста, и только талая вода от большого снега спасла местность от большого пожара.
А потом дачники нам рассказали, что поля, по их мнению, поджигает Вера: «любит она жечь». И не только поля. Именно она, уверены соседи, сожгла старый дом, одиноко стоявший на отшибе. Она давно жаловалась, что он ее пугает, говорила, что там поселились бомжи или цыгане и осенью ей страшно в темноте ходить мимо. Дачники о доме жалеют, он был еще крепкий, по их мнению, просто там иногда ночевали рыбаки. Горел он сильно, ничего не осталось, даже печь рухнула, только два обгорелых столба от ворот торчат среди буйства крапивы. Вера, говорят дачники, не первый уже раз поджигает по весне прошлогоднюю траву, потому что в траве клещи, а то и гадюки. Впрочем, никто за руку ее за поджогом не поймал, а на словах обвинения не построишь. Придумали припугнуть ее аэросъемкой, сказали, что со спутника можно различить того, кто поджег. Надеются, она поверила.
Но если честно, то
меня в этом напугала не столько возможность
большого пожара, сколько состояние
человека, который, то ли устав сражаться
с природой, то ли вспомнив древние
дедовские обычаи, взял себе в союзники
огонь, чтобы с его помощью бороться с
энтропией. Выжечь заросли старой травы,
просто для того чтобы иметь возможность
перемещаться в пространстве, — это
какое-то наследие древних первобытных
людей, и то, что это делает одинокая
женщина, кажется симптомом чего-то
тревожного, возвращения архаики. Обычная
современная служащая, работает на почте,
пользуется компьютером, цифровизация,
автоматизация, оптимизация. А потом
идет домой девять километров по лесу и
поджигает брошенную избу или поле с
сухой травой. От страха и от отчаяния,
или от того, что ей одной иначе не победить
эту наступающую на нее природу, с ее
атакой роста, с огромными, в рост человека
растениями, их корнями, семенами,
колючками. И она ощущает это наступление
на ее человечий мир, где она крайняя,
как агрессию, вторжение, да, собственно,
так оно и есть. И тогда она берет зажигалку
и щелкает ею у кучи хвороста.