Казакевич Вечеслав Степанович родился в 1951 году в поселке Белыничи Могилевской области. Окончил филологический факультет МГУ. Автор нескольких книг стихов и прозы. Живет в Японии.
Вечеслав Казакевич
*
ГРОЗОВАЯ ЛАМПА
Рассказ
Стоило вечером зашуметь дождю, начинались приключения. Стрекоза, как корабль пришельцев, подплывала к окну на стеклянных веслах.
— Белье! — страшным голосом вскрикивала мать.
И все, сломя голову, кидались во двор.
Митя знал: когда на веревки накидывается постиранное белье, немедленно подкрадывается дождь. Мать ругала дождь за необъяснимое пристрастие к ее выкрученным вещам. Но, возможно, он набивался ей в помощники, собираясь еще раз прополоснуть белье.
Зонт в доме был лишь один. И тот поломанный и кособокий, как дряхлая избушка. Когда его с усилием открывали, из него вылезали стальные спицы, словно зонт собирался не под дождь, а в кружок вязания.
Роняя прищепки, мать безжалостно отнимала у веревок простыни и набрасывала их на отца, как бурнус. Отец безуспешно отбивался:
— Погоди, я ничего не вижу!
— Митька, — не слушая его, командовала мать. — Беги в сад, подопри палкой дверцу погреба!
Митя бежал в разговаривающий с дождем сад и, чем выше вытягивалась вокруг него трава, тем больше был счастлив.
Темно-фиолетовая туча как языком слизывала с неба остатки солнца и соринки галок. За языкастой тучей виднелась другая, зловеще-сизая, многослойная, похожая на громадный старый трутовик.
— Ой, гроза будет! — предрекала мать.
— Без паники! — призывал отец.
Отряхиваясь, как куры, и навьюченные бельем, как верблюды, они вскакивали в коридор. Дверной крючок клевал железное кольцо.
В потемневшей комнате загорался абажур. Мать рывком выдергивала провод радио из розетки. Радио, будто ему вырвали язык, немело. С хлопаньем закрывались форточки. Мать была твердо убеждена, что открытые форточки и включенное радио притягивают к себе молнии.
Дождь шумел все громче. Вдалеке уже потрескивало и погромыхивало, будто там сталкивались гигантские биллиардные шары.
— Все цветы полягут, — сокрушалась мать.
— Всю картошку побьет, — отвечал отец.
Стрекоза уже не наставляла в окно выпуклые носовые телескопы. Скорее всего, она забилась под крышу и передавала на свою планету спешное сообщение, что попала под необыкновенное море, прерывистое и стоящее по отношению к земной поверхности почти вертикально. На чужом языке это звучало так: «Гыр, мыр, каромыр, сыр-сыр!»
Внезапно вспыхивала такая громадная молния, что все слепли.
— Не молния, а белая горячка! — одобрительно замечал отец, любивший все большое и крепкое.
— Сейчас как ударит... — прижимала мать руку к сердцу.
И действительно раздавался такой взрыв, что, казалось, дом рухнет.
Новая молния лезла в глаза, как сверкающая паутина. Оконные стекла отшатывались от грома. Молнии выглядели трещинами в небе, через которые можно было увидеть другой свет. Надо было только приложить глаз к ослепительной трещине.
Тут абажур потухал. На мгновение все застывали от неожиданности.
— Погляди пробки, — говорила темнота голосом матери.
Пробки были на месте.
— Звони на подстанцию, — продолжала мать.
Отец шуршал телефонным справочником. Спичка обжигала ему пальцы, и он с проклятьями ронял ее на пол.
— Ты мне дом спалишь! — отнимала у него мать коробок.
— Подстанция? — кричал в телефонную трубку отец. — Как не подстанция? А кто это? Ветеринарная станция? При чем тут ветеринарная станция?
Он снова крутил диск телефона и, дозвонившись, расстроенно узнавал, что на линии авария.
— Ну все! — швырял он трубку. — Программу «Время» сегодня не посмотришь!
— И фигурное катание, — добавляла мать.
Свечей в доме не было. Возможно, отец считал, что они полагаются только иконам и старушкам. А поскольку и те, и другие в хозяйстве отсутствовали, то и свечей не покупали.
Зато имелась старая керосиновая лампа, спрятанная вместе с банками варенья. Понятно было, почему она затесалась среди них: лампа пахла слаще варенья.
— Иди в кладовку, — отправляла мать отца.
Отец вносил лампу, снимал с нее стеклянную колбу и зажигал фитиль. Бабочка-лимонница возникала в его ладонях. Мать бережно протирала колбу белой тряпицей. Заражаясь от тряпки чистотой, стекло поскрипывало иначе, чем диван или ботинки. Колба говорила таким тоненьким комариным голоском, что ее хотелось отвести в гости к сверчкам.
Отец вставлял заблестевшее стекло в зубчатый металлический венчик, окружавший фитиль, колесиком увеличивал огонь, и призрачно-желтый свет заливал комнату. Такой свет, если присмотреться, испускают спелые антоновки.
Желтая пустыня окружала стол. Вешалка на стене и табуретка под ней пятились от лампы. Вещи, как бандиты, любят темноту.
— Не подноси руку к лампе сверху, — предостерегал сына отец.
Митя и сам знал: приближать ладонь к верхнему отверстию стекла глупее, чем закрывать рукой извергающийся вулкан. Но все равно хотелось это сделать.
— Почитаем вслух, — бодро говорил отец и приносил из зала горчичного цвета книгу.
Лампа вызывала дух Гоголя. Этим Гоголем отец особенно гордился. Каждый раз, доставая его, он не мог удержаться от того, чтобы не вспомнить, как ему повезло.
— Зашел на базаре в книжный. А там все шесть томов стоят на прилавке, бечевкой связанные... Приготовили для кого-то по блату. Я палец в петельку и к кассе: «Продается? Сколько?» И вышел как по воздуху!
Митя был уверен: базарного Гоголя, потрепанного, покоробленного, полусъеденного читателями и мышами, с полинявшим шрифтом и страницами из дрянной бумаги, покрытыми пятнами жирового, чайного и непонятного происхождения, явно связали для сдачи в макулатуру и ужасно обрадовались, когда на него нашелся покупатель.
И все же он с удовольствием слушал знакомый рассказ, хорошо видя перед собой поцарапанный деревянный прилавок и стопку книг, перехваченных шпагатом, к которым с нарочито безразличным видом направляется отец. Вот он вонзает палец в пустоту, окаймленную веревочной петлей, и с достоинством подходит к продавщице.
Своего любимого «Тараса Бульбу» отец читал вслух только тогда, когда гас свет. Электричество пропадало регулярно, но не слишком часто. Поэтому отец постоянно забывал, на каком месте остановился. Случайные бумажки и спички, которые совались в книгу вместо закладок, бесследно исчезали. Возможно, их разбирали запасливые казаки.
Но номер страницы был не так уж важен. Митя давно уже прочитал «Тараса Бульбу» и даже поплакал в конце, когда Тараса схватили в плен и цепями приковали к огненному дереву. Зачем он нагнулся за своей люлькой? Все-таки курение — вредная привычка!
Отец читал в лицах. Он нюхал лампу, как лазутчик-татарин, раскидывал руки, как пьяный запорожец, порывался станцевать гопак, ржал по-лошадиному, дрался на кулаках, пока его не утихомиривала мать. Народный артист пропадал в нем! Он бы и чугунную пушку успешно изобразил, если б вместо него эту роль не взял на себя гром.
— Все зальет, — вздрагивала мать. — Рябиновая ночь будет!
«Козаки еще только зажигают и раскуривают свои трубки!» — с чувством читал отец.
Непонятно было, почему ночь с грозой называлась рябиновой. Но звучало это угрожающе. Мерещилась черная тьма с огненными кляксами. А вот ливень со всеми вытекающими из него последствиями Митю не пугал. Втайне он даже хотел, чтобы дождь лил всю ночь, весь день, всю неделю...
Обычный дождь без рук, без ног, без головы, с одним только шелестом за душой, мирно чмокающий в забытом в палисаднике эмалированном тазу, наделяющий воздушными шариками любую лужу, чтобы она взлетела, мог запросто превратить Землю в сплошной океан.
Митя понимал, что под водой пропадут поля с тракторами и пшеницей, заводы и фабрики. Но, странное дело, его совсем не заботило, что станет с тракторами и заводами. Даже об их приусадебном участке с картошкой и цветами, что неминуемо превратятся в утопленников, он не думал.
Под шуршание дождя уютно было воображать, что их деревянный дом не потонет, а поплывет по волнам, как ни в чем не бывало. Из кирпичной трубы будет выходить дым, как у парохода. Вместе с семьей отправятся в плавание голуби на чердаке, банки с вареньем, поломанный зонтик и пожелтевший Гоголь с прической как у Махно. Можно будет прямо с крыльца ловить рыбу!
Отец тем временем осаждал город Дубно. Жители уже ели землю. Митя однажды попробовал землю. Есть ее было невозможно.
Порывистый Андрий с мешками хлеба пробирался подземным ходом в город, входил в высокий дом, охваченный сном, как заколдованный замок, вставал перед полячкой, которой должны были прислуживать ангелы, и произносил страшные слова: «Что мне отец, товарищи и отчизна? Нет у меня никого!»
Митя знал, что Андрий погибнет, уже погиб! И против воли жалел его, без памяти влюбленного, наряженного перед смертью в золотую броню. «Нашел кого жалеть! — горячилось стекло лампы. — Предателя!» Но сочувствие к недавнему школьнику, лазавшему в киевские сады за яблоками, не оставляло Митю.
Ему казалось, что и самому Гоголю втайне больше нравился перебежчик Андрий, чем его скучный брат и остальные казаки. Только признаться в этом он не мог. Скажи про свою жалость Митя, ничего бы не было. Может, мать предупредила бы, что в школе такое говорить нельзя. А отец только б поморщился и сказал: «Уши вянут!» Но если бы Гоголь признался, что он за Андрия, не продавали бы его связанного на базаре.
— Читаки, — предупреждала мать. — Завтра не проснетесь!
Отец стягивал с сигаретной пачки целлофановую обертку и клал ее в книгу. Прохожий казак с оселедцем подбирал легкую добычу, презрительно ее рассматривал и, небрежно смяв, надувал и хлопал целлофановым пузырем об ладонь.
Гром гремел за оконной занавеской.
Прошло много лет. Как и следовало ожидать, Митя предал свою родину. Впрочем, от его родины ничего не осталось. Сохранился только их старый деревянный домик. Даже дым над кирпичной трубой не разрушился.
Утром Митя выходит
на крыльцо и собирается умыться. Но
вначале берет старую разлохмаченную
швабру и отпихивает ею огромную
надоедливую белую акулу.