*
* *
Весенний ветер вдруг в окно подул —
И улетел, рассыпав на ходу
Горсть яблоневых белых лепестков…
И я услышал шелест облаков.
И на пустом листке из дневника
Свой первый записал десяток строк,
По-видимому, взятых с потолка.
Как быстро этот кончился урок.
И вот — такой же ветер, только не
Весенний, а уже совсем иной;
Но также кружит голову он мне
И овевает вечною листвой.
Еще не расточилась тень древес;
Но весь усыпан буковками лес.
Смерть быка
Таков, любовь, твоей тоски обычай:
с опущенными черными рогами
топтать цветы и рыть песок ногами,
кося зрачками за своей добычей.
Какой-то тонкий холодок девичий
провеял сквозь полуденное пламя —
и задохнулся в этом фимиаме,
и заревел в своей обиде бычьей.
Всей массой мышц, костей и сухожилий
рвануться в эту дышащую нежность,
не замечая пестрых бандерилий
и шпаги притаившегося жала, —
чтобы уткнуться там, как в неизбежность,
в холодное молчание металла.
Памятник
John Keats
Придите туда пораньше, к дому-музею поэта,
Лучше всего весною или в начале лета.
И сразу — на повороте на улочку Китс-Гроув —
Вас оглушат соловьи, грянув из-за заборов.
Это тебе вместо бюста, вместо тяжелой бронзы —
Нечто покрепче меди и пирамид сохранней,
Эти летучие трели, эти гремучие гроздья
Радости и печали, жалоб и ликований.
Плотник для плотника рубит с милой душою избу,
Повар на свадьбу друга лучший пирог мастачит,
Так и певец, по брату если справляет тризну,
То не жалеет сердца — как по себе он плачет.
Троньте рукой калитку — и проходите мимо.
Во поле чистом пусто. Пусто во поле чистом.
Там, вдалеке, дороги сходятся темным клином.
Над соловьиным погостом время летит со свистом.
*
* *
Я писал на решетке имя Свободы,
но карандаш то соскальзывал, то ломался.
Я писал на веревке имя Свободы,
но старушка, обвязывавшая охапку
хвороста, этого не замечала,
и несла домой на спине вязанку,
и привязывала той же веревкой козу,
которая могла мечтать о Свободе,
но веревка не пускала,
и коза описывала окружность
вокруг колышка,
не зная, что она открыла
число пи, —
и не пробуя потянуть посильнее,
чтобы колышек выполз из земли и повлекся
за следствием, ставшим внезапно причиной.
И какие бы ее в будущем ни ожидали
дали с сочной травой
и травой засохшей
и какой бы волк ни щелкал зубами,
это следует попробовать сделать однажды,
потому что слово, написанное на веревке,
верное —
как вам об этом расскажет
каждый орел, вскормлённый в неволе
и превратившийся со временем в куру.
Ожидание
Стихотворение — комета
с таинственной орбитой возвращений.
Стихотворение — монарх,
внушающий благоговейный трепет.
Он не опаздывает никогда
и появляется ни мигом раньше,
чем их величеству благоугодно.
Стихотворение — мальчишка пылкий,
что караулит под окном заветным
всю ночь —
и ждет, и мерзнет, и молчит,
и даже может умереть от страха,
что не родится.
*
* *
Когда родился Иисус
И стал сосать он грудь —
Три мудреца в одном тазу
Пустились в дальний путь.
И как от Марка и Луки
Вещает нам рассказ,
Волнам и ветру вопреки
Не сгинул старый таз.
Благополучно переплыл
Морские хляби он
И народившемуся был
Младенцу поднесен.
И, как легенда нам гласит
На голубом глазу,
Был много раз Господь наш мыт
В чудесном том тазу.
И если Свет рассеял тьму
И человеков спас —
Не оттого ли, что ему
Помог тот самый таз?
И кажется, что до сих пор
Мы все на нем плывем:
Аптекарь, Пекарь и Бобер
И Дон Кихот с конем.
Непотопляемый предмет,
Предвечный пароход.
Порой помнится — мочи нет,
А он — плывет, плывет.
Америка
Откройте книгу на любой странице
И вслушайтесь в безмолвье
Этих спящих.
Слова лежат вповал,
Как пассажиры
На палубе третьего класса
Ночью.
Они устали петь, кричать и плакать,
Просить вниманья,
Клянчить,
Унижаться.
Слова молчат.
Лишь голос океана
Досказывает, что не досказали
Слова,
Перемещенные в пространстве,
Сегодня беженцы,
А завтра эмигранты
В толпе таких же
Многих тысяч
Слов...
Ода
вороне
Ворона, ворона,
По снегу гулёна,
По небу летунья,
В гнезде хлопотунья!
Ты пахнешь скамейкой,
Садовой хибаркой,
Пивною наклейкой,
Подъездом и аркой,
Милицией, стройкой,
Весенней капелью,
Машинною мойкой,
Мохнатою елью,
Помоечным хлебом,
Котом подзаборным,
Разрубленным небом
И проводом черным,
Промокшим бульваром,
Апрельским ознобом
И мусорным, старым
Осевшим сугробом.
Я им это говорил
Я им это говорил много лет.
Говорил и говорил и говорил.
Все уши прожужжал.
Но им было не до меня.
А я все говорил и говорил,
И говорил, и говорил…
Надоел хуже горькой редьки.
А когда умолк, они вдруг спросили:
О чем это я тут говорил?
Я повторил еще раз.
Я даже не стал добавлять:
«Повторяю еще раз!»
Впервые они выслушали меня.
Я был счастлив.
Да, я был счастлив,
Но скоро опять впал в уныние.
Неужели, шептала мне тоска,
Неужели это — все,
Что я мог им сказать?
Заблудившийся
Он оглянулся:
Куда теперь?
Больше всего
Хотелось застыть
И не двигаться.
Но люди смотрят.
Надо куда-то идти.