Кабинет
Григорий Кружков

«ЕДИНСТВЕННЫЕ ДНИ». ЗИМНИЙ СОЛНЦЕВОРОТ У ЭЛИОТА И ПАСТЕРНАКА

Кружков Григорий Михайлович родился в 1945 году в Москве. Окончил физический факультет Томского университета. Поэт, переводчик, литературовед. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе Государственной премии РФ (2003), премии имени Корнея Чуковского (2010) и премии Александра Солженицына (2016). Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.



Григорий Кружков

*

«Единственные дни». Зимний солнцеворот у Элиота и Пастернака



Счастье отделено от отчаяния лишь одной возвышенной, неутомимой, человечной и бесстрашной мыслью.


Морис Метерлинк


1. Солнце на льдине


Стихотворения последней книги Пастернака «Когда разгуляется» (1956 — 1959) писались в годы послесталинской «оттепели», и тема весны, прорывающейся сквозь коснеющие холода, безусловно, прочитывалась в ней внимательными современниками:


Отчаянные холода

Задерживают таянье.

Весна позднее, чем всегда,

Но и зато нечаянней.


(«Весна в лесу», 1956)


То же самое относится и к последнему стихотворению этого цикла «Единственные дни» (январь 1959 года). Его тема — внезапная оттепель посередине зимы. Казалось бы, зиме не видно конца и мрак только сгущается; но наступает солнцеворот и с ним приходит надежда. Так поворачиваются и судьбы страны, и судьбы людей; главное — верить, что холод не вечен.

Но если бы основной темой стихотворения являлась лишь политическая «оттепель», перед нами была бы простая аллегория. Пастернак дает нам много больше. Историческая тема, конечно, присутствует, но лишь как один из мотивов стихотворения, далеко не главный. Солнцеворот — не только надежда и предчувствие весны, но и миг постижения истины, остановки летящего времени. Этот день, не принадлежащий ни прошлому, ни будущему, дает нам возможность ощутить вечное. Тут Пастернак сходится с Элиотом, как это впервые заметил В. Губайловский: «Одной из тем „Четырех квартетов” является остановка времени, выпадение из временного движения. Эта тема вводится уже в первом квартетеБёрнт Нортон”»[1].


At the still point of the turning world. Neither flesh nor fleshless;

Neither from nor towards; at the still point, there the dance is,

But neither arrest nor movement…


Неподвижная точка кружащегося мира. Ни плоть, ни бесплотность.

Ни туда, ни оттуда; в неподвижности — танец;

Ни покой, ни движение…


Той же мыслью проникнут и третий квартет Элиота, «Драй Сэлвейдж», тем же стремлением — остановить поток времени, уловить точку, где время пересекается с вечностью, где прошлое и будущее преодолены и примирены друг с другом («are conquered and reconciled»).

Но всего поразительней совпадения Пастернака с первой частью четвертого квартета, «Литтл Гиддинг». У Элиота он начинается строкой: «Midwinter spring is its own season…»


Весна посреди зимы — особое время года:

Вечность, слегка подтаивающая к закату,

Взвешенная во времени между полюсом и экватором.

В краткий день, озаренный морозом и пламенем,

В безветренный холод, лелеющий сердце жары,

Недолгое солнце пылает на льду прудов и канав

И, отражаясь в зеркале первой воды,

Ослепляет послеполуденным блеском[2].


Сравните с третьей строфой Пастернака:


Я помню их наперечет:

Зима подходит к середине,

Дороги мокнут, с крыш течет,

И солнце греется на льдине.

Читал ли Пастернак «Четыре квартета» Элиота? Определенного ответа на этот вопрос нет. Я бы все-таки предположил, что если даже не читал, то заглядывал. А если заглядывал, вряд ли мог пропустить первую фразу «Литтл Гиддинг» про весну посреди зимы.

Но это еще ничего не значит. У настоящего поэта к чужому — прочный иммунитет. Повлиять на него может только свое, прочитанное у чужого. То, что уже созрело внутри и нуждается разве что в легком толчке, чтобы выйти наружу. Обратите внимание на принципиальную разницу в описаниях. У Элиота — преобладание холода, ослепительно холодного блеска льда, у Пастернака — преобладание тепла, ощутимого в намокших дорогах, в льющейся с крыш капели. Смысловой акцент делается на парадоксальной фразе: «Солнце греется на льдине». Не просто блестит на льдине, а «греется на льдине» (по-русски говорят: «греться на печи»).

Вспоминаются строки детского стихотворения В. Берестова: «Нет, руки зимой не у тех горячей, / Кто клал их в карман или грел у печей, / А только у тех, а только у тех, / Кто крепко сжимал обжигающий снег, / И крепости строил на снежной горе, / И снежную бабу лепил во дворе».

Это мажорное, мальчишечье, конечно, совершенно отсутствует у Элиота, но оно всегда было соприродно дару Пастернака, и оно чувствуется у него вплоть до последних стихотворений.



2. «Все врут календари»


Здесь нам нужно отклониться в сторону и уделить внимание возникшей дискуссии относительно кажущегося противоречия в стихах Пастернака. В первой строфе у него:


На протяженье многих зим

Я помню дни солнцеворота…


а в третьей:


Я помню их наперечет,

Зима подходит к середине…


Вот загадка, которую не могут объяснить: почему у Пастернака в день солнцеворота, то есть 22 декабря, «зима подходит к середине», когда середина календарной зимы в 1959 году приходилась на 14 января?

Между тем никакой особой загадки, на мой взгляд, нет. День зимнего солнцеворота и есть истинная середина зимы. Тут я прошу прощения у читателей, что должен повторить школьную премудрость.

Земля вращается вокруг Солнца. Если бы ось ее вращения была перпендикулярна плоскости ее околосолнечной орбиты, не было бы и разницы времен года. Но ось вращения Земли наклонена к этой плоскости под углом примерно 23,5 градуса. Поэтому, находясь на одной стороне орбиты, Земля как бы «кланяется» Солнцу и за это щедрей им обогреваются, а на противоположной стороне — «отворачивается» от него и получает минимум тепла. Отсюда — лето и зима. В момент наибольшего «отворачивания» Земля получает меньше всего тепла. Этот день и есть день зимнего солнцеворота, истинная середина зимы[3].

Почему же истинная середина зимы не совпадает с календарной? Да потому, что в разных народах и в разных культурах календари разные, что вавилоняне, египтяне, греки, китайцы и так далее по-своему пытались решить проблему исчисления времени — задачу по определению непростую. В древности у людей были три естественные единицы измерения времени — солнечный год, земные сутки и лунный месяц; но их трудно согласовать: в солнечный год не укладывается ни целое число месяцев, ни целое число суток. Так что все попытки составить год из определенного числа месяцев и дней не могли быть вполне успешными. Календарные даты начинали со временем все больше и больше смещаться относительно астрономических («съезжать»), и их приходилось как-то подправлять.

С древних времен день зимнего солнцеворота отмечался как праздник середины зимы, день рождения (возрождения) богов. У славян этот праздник назывался Коляда, у римлян — Брумалий. В этот же день праздновалось и Рождество Христово. По юлианскому календарю, установленному Юлием Цезарем, это было 25 декабря. Никейский собор 325 года подтвердил эту дату; беда только в том, что за три столетия накопилась ошибка в три дня и сам день солнцеворота «съехал» на 22 декабря. Так впервые разошлись Солнцеворот и Рождество. К XX веку в юлианском календаре, он же календарь православной церкви, расхождение еще увеличилось, и день зимнего солнцеворота пришелся на 9 декабря, то есть разошелся с Рождеством на целых полмесяца.

В 1582 году папа Григорий XIII установил новый, более точный календарь и исправил это расхождение, но не до конца, потому что за точку отсчета он принял год Никейского собора и разница в три дня, накопившаяся за предыдущие три века, все-таки сохранилась.

До 1918 года Россия жила по старому стилю (то есть юлианскому исчислению), а потом — по новому стилю (григорианскому), что создало немалую путаницу. Что говорить, когда главный советский праздник Октября праздновался в ноябре! Между прочим, Борису Пастернаку довелось жить и при старом стиле (первые 28 лет), и при новом. А иногда при обоих сразу — как, например, в 1913 году, когда он писал письма из Германии в Россию и из-за разницы в календарях они приходили к адресату «раньше, чем были отправлены»: например, письмо от 12 декабря могло прийти в Россию 5 декабря. Люди его поколения держали в уме оба календаря.

Разумеется, для Пастернака серединой зимы были именно дни зимнего солнцеворота, когда солнце поворачивает на лето[4], — безотносительно «съехавших» календарных дат, будь то 22 декабря по новому стилю или 9 декабря по старому стилю.

Одним словом, прав был старик Фамусов, сказавший: «Все врут календари»; и не менее прав был Гораций, учивший свою подругу: «Nec Babylonios temptaris numeros»[5]. «Не доверяй вавилонским таблицам!»



3. «полночь года»


В средние века и позже праздник солнцеворота носил амбивалентный характер; в нем соединялись смерть и рождение. Древний обряд похорон Старого года заключал в себя переживание ужаса смерти не только года, но вместе с ним и мира, и каждого человека. Это отчетливо звучит в стихотворении Джона Донна «Ноктюрн, или Ночная песнь в день Святой Люси, самый короткий день в году». Вот его первая строфа в переводе Андрея Сергеева:


День Люси — полночь года, полночь дня,

Неверный свет часов на семь проглянет:

Здоровья солнцу недостанет

Для настоящего огня;

Се запустенья царство;

Земля в водянке опилась лекарства,

А жизнь снесла столь многие мытарства,

Что дух ее в сухотке в землю слег;

Они мертвы, и я их некролог.


Имя Джона Донна громко прозвучало в XX веке благодаря не в последнюю очередь Томасу Элиоту, который популяризировал его в своих статьях с начала 1920-х годов. Так что имеет особый смысл оглянуться на стихи, в которых Донн хоронит старый год. Думается, Элиот во многом ориентировался на вождя метафизической школы, когда писал об уме человека, сосредоточенном на смерти («смертный час — это каждый час»), о старости, которой остается лишь «плыть в тонущем челне без парусов и ждать колокола светопреставленья», и так далее. Концовка донновского «Ноктюрна в день Святой Люси» звучит настоящим лейтмотивом четвертого «Квартета» Элиота:


А я готовлюсь к ночи без рассвета —

Ее кануном стала для меня

Глухая полночь года, полночь дня.


Стихов, посвященных «полночи года», в русской поэзии как будто нет (или мне они не вспоминаются), но в западноевропейской традиции жанр «панихиды по Старому году» дожил практически до нового времени. Эта тема была обычной у английских романтиков — например, Перси Биши Шелли, Джона Клэра, Альфреда Теннисона.

Особняком стоит стихотворение Томаса Гарди «Дрозд в потемках» (1900). Первоначально называвшееся «На смертном одре века», оно было написано не просто в последние дни года, в самые темные дни зимы, но и в последние дни XIX века; плач по ушедшему году обобщается в нем до плача по ушедшему веку:


Казалось, мир устал, как я,

И пыл его потух,

И выдохся из бытия

Животворящий дух.


Уже в двадцатом веке американец Роберт Фрост пишет стихотворение, которое трудно понять вне той же традиции. Это знаменитое «Остановившись в лесу в снежных сумерках» (1923) — «Stopping by Woods on a Snowy Evening». Обратите внимание прежде всего на саму эту остановку, момент «ни покоя, ни движения», которое так удивляет коня, везущего сани: «Мой конь, заминкой удивлен, / Как будто стряхивая сон, / Глядит: ни дома, ни огня, / Тьма и метель со всех сторон».


В дорогу он зовет меня,

Торопит, бубенцом звеня.

В ответ — лишь ветра шепоток

И мягких хлопьев толкотня…


Мы узнаем тот же самый момент созерцания или медитации, о котором говорит Элиот. Место действия: «неподвижная точка посередине кружащегося мира». Время действия, четко обозначенное автором: самая темная ночь года: «The darkest evening of the year».

Но слова «смерть» в стихотворении нет. Вместо него — «сон» (sleep), который, если угодно, можно воспринимать как эвфемизм.


The woods are lovely, dark and deep,

But I have promises to keep,

And miles to go before I sleep,

And miles to go before I sleep.


[Лес чуден, темен и глубок,

Но должен я вернуться в срок,

И до ночлега путь далек,

И до ночлега путь далек.]


Лес в поэзии Фроста часто ассоциируется с дантовским загробным лесом. Он пугает и одновременно притягивает. Но от мысли о смерти герой заслоняется мыслью об обещаниях, которые он должен исполнить, о своем долге перед людьми: «But I have promises to keep».

Для Элиота человеческие дела и цели — всего лишь «чепуха, оболочка смысла» («a shell, а husk of meaning»).

Он смотрит не мигая в огонь смерти. Любовь для него — «чуждое имя», источник невыносимого и неизбежного мучения[6]. Все его квартеты — одна проповедь о тщете или заупокойная панихида. В них нет ни капли тепла, ни грамма земной надежды.

Вспоминается Кай из сказки Андерсена и та «ледяная игра разума», которой научила его Снежная королева: передвигать палочкой остроконечные льдинки, чтобы составить из них слово «вечность».


4. От Рождества до Рождества


Мне кажется, что тягучая аморфность того безрифменного, порою близкого к прозе стиха, который использует Элиот, вносит свой вклад в общее тягостное впечатление от «Четырех квартетов». В бесформенности верлибра, как считает С. Аверинцев, фатально проявляется «недостаток дисциплины, человеческой выдержки и осанки, нужной, как всегда считалось, именно перед лицом жути»[7].

Аверинцев подчеркивает: поэтическая форма — не сосуд, вмещающий в себя некий смысл, а расширение смысла до целого мира, «универсума». Благодаря этой форме преодолевается одиночество, человеческий голос обретает множество отголосков, далеких и близких, — органный фон, подобный хору древнегреческих трагедий.

В отличие от Элиота, у которого мы находим «жуткий, неуютный взгляд на жизнь извне жизни», чье суровое христианство облачено в какую-то власяницу, Пастернак в каждой своей строке дарит нам обещание радости и полноты жизни. Он толкает влюбленных в объятия друг другу и вешает над ними, как флаги, символы весны и жизни:


И любящие, как во сне,

Друг к другу тянутся поспешней,

И на деревьях в вышине

Потеют от тепла скворешни.


У Пастернака весна среди зимы — не просто иллюзорное и мгновенное тепло, как у Элиота, а убедительная, осязаемая радость, которая приходит посреди холода, посреди темноты. И настало время назвать ее по имени.

Выше я сказал, что между «днями солнцеворота» в первой строфе и «зима подходит к середине» нет противоречия, ибо дни зимнего солнцеворота и есть истинная середина зимы. Но в стихотворении сказано не «настала», а «подходит». Думаю, что для Пастернака серединой зимы было все-таки время зимних праздников — Нового года и Рождества. В самом деле, от самых темных дней года — их несколько почти одинаково темных — до самых радостных и волшебных остается совсем немного. А если считать от дня Спиридона Солнцеворота, который традиционно отмечается в России 25 декабря, — всего лишь неделя.

Да и само 25 декабря — западное Рождество — не могло не ощущаться праздничным днем для поэта, который был связан с Европой множеством культурных нитей и имел немало друзей в Англии, Франции и других странах. Думаю, что обе недели вокруг Нового года — от 25 декабря до 7 января, от Рождества до Рождества — воспринимались Пастернаком как один праздничный период. На Западе это было святочное время; последний день второй недели Святок, 6 января (вспомним «Двенадцатую ночь» Шекспира!), как раз совпадал с кануном русского православного Рождества.

Таким образом, речь в «Единственных днях» идет о зимних праздниках. Это объясняет те строки, которые иначе выглядели бы не совсем понятно. Поэт подчеркивает, как дороги и памятны ему эти дни:


И каждый был неповторим…


И целая их череда

Составилась мало-помалу…


Я помню их наперечет…


С чего бы поэту составлять череду (список) дней зимнего солнцестояния и знать их наперечет? Он что — астроном или метеоролог? Но если речь идет о начале праздников, то все понятно. Конечно, «каждый был неповторим» — как неповторимы для нас Новый год, Рождество и вся сопутствующая им предпраздничная атмосфера. Каждый год — особенный, незабываемый. И, конечно, все эти две недели для Пастернака озарены светом Рождества.



5. «Разгулявшийся денек»


У каждого поэта есть свои постоянные связи и сближения, когда один образ тянет за собой другой. Почему в предновогоднем стихотворении самая запоминающаяся деталь — потеющие от тепла скворешни на деревьях? Да потому что скоро, совсем скоро «галчонком глянет Рождество».


Галчонком глянет Рождество,

И разгулявшийся денек

Откроет много из того,

Что мне и милой невдомек.


(«На тротуарах истолку…», 1917)


Оказывается, это же сближение — влюбленных, весенних птиц и теплой, солнечной погоды на Рождество — было еще в «Сестре».

И вдобавок: этот «разгулявшийся денек» разве не перекликается чудесным образом с названием последней книги Пастернака «Когда разгуляется»?

Существует машинописная подборка, составленная поэтом в январе 1959 года под названием «Зимние праздники», в которую входят последние четыре стихотворения книги: «Зимние праздники», «Нобелевская премия», «Божий мир» и «Единственные дни»[8]. Последнее, на мой взгляд, не только завершает подборку, но и закольцовывает ее — вместе с титульным стихотворением.

Я бы даже сказал, что закольцовывает не только подборку и не только книгу, а и всю поэтическую биографию Пастернака, для которого детская радость была неизменной доминантой творчества, праздники — естественным состоянием души, а жизнь — рождественским подарком.

Почему же этот смысл стихотворения смикширован, не заявлен со всей ясностью? Могло ли это быть оглядкой на цензуру, для которой тогда, да и позже, экспликация христианской темы (в том числе темы христианских праздников) как минимум не приветствовалась?

Это вполне возможно. Но штука в том, что цензура для большого поэта нередко оказывается той самой силой, «вечно хотящей зла и вечно творящей благо». Как ни парадоксально, цензурная неволя часто служит художественным целям автора. Коды тайного разговора поэта с читателем оборачиваются кодами искусства, чуждого прямолинейности и назойливого подчеркивания. Искусство — игра, в том числе игра в конспирацию. Подразумеваемое действует сильнее, чем сказанное во всеуслышание.

Примеры бесчисленны. Какая цензура, например, велела ирландскому монаху XI века Маэл Ису написать стихи, в которых он описывает свою потерянную и вновь обретенную книгу (скорее всего, Евангелие или Псалтирь) как женщину — да так убедительно, что ученые, обнаружившие эти стихи в XIX веке, далеко не сразу это раскумекали? Конечно, никакая не цензура, а только художественный инстинкт.


О старая любовь моя,

так сладок вновь мне голос твой,

как в юности в стране Тир-Нейл,

где ложе я делил с тобой.


Была юницей светлой ты,

но мудрою не по годам;

я отрок семилетний был,

неловок, простодушен, прям.


Ни общий кров, ни долгий путь

нас, истовых, не осквернил:

безгрешным жаром я пылал,

блаженный я безумец был.


Всю Банбу мы прошли вдвоем,

не разлучаясь много лет;

дороже речи короля

бывал мне мудрый твой совет.


С тех пор спала ты с четырьмя;

но дивны божии дела:

ты возвратилася ко мне

такой же чистой, как была.


И вот ты вновь в моих руках,

устав от странствий и дорог;

не скрою, лик твой потемнел,

и пепел лет на кожу лег…


Фокус этих стихов в том, что, когда мы постигаем их истинный смысл, первое, наивное понимание не исчезает, а продолжает просвечивать сквозь сюжет, и святость книги отражается в святости человеческой любви и преданности.

Не последнее удовольствие, которое мы получаем от стихов, это нахождение того угла зрения, под которым они раскрываются осмысленней и полнее, той умственной точки, где отдельные ракурсы и впечатления собираются в единую перспективу.

Тема Рождества, проходящая сквозь все творчество Пастернака, мне представляется здесь таким углом зрения, собирающим смыслы воедино. В «Единственных днях» мы находим что-то вроде рождественского вертепа. В самом сердце зимы любовь устраивает свое гнездо и устилает его перышками надежды.

А в это время снаружи — самая глухая и темная пора года, когда силы жизни иссякают, природа замирает и впадает в глубокий сон. По народному верованью, в день Спиридона Солнцеворота медведь в берлоге поворачивается на другой бок — отмечая тем самым середину зимы. Не случайно у Пастернака: «И любящие, как во сне…»


Все эти мысли приходят вместе и порознь и снова вместе. О том, что после самых темных и жестоких дней неизбежно начнет светать. Что уже совсем близко пора зимних праздников, елки и Рождества, а Рождество — предвестье весны. Что сон и смерть природы, мрак и холод побеждает только любовь. Что она, любовь, не только «движет солнце и другие звезды»[9]; но, как Иисус Навин, может останавливать солнце, останавливать время и соединять человека с вечностью.

Оттого-то:


И дольше века длится день,

И не кончается объятье.




1 Губайловский Владимир. «Ошибка» Бориса Пастернака. О стихотворении «Единственные дни». — «Новый мир», 2020, № 5.

2 Курсив здесь и далее мой — Г. К. Перевод А. Сергеева.

3 Солнцеворот — народное название этого явления. Астрономический термин — солнцестояние.

4 Солнце поднимается выше, и день удлиняется. Но природа обладает некоторой задержкой, и начинает теплеть не сразу. Наоборот, январь обычно самый холодный месяц среди остальных. Отсюда поговорка: «Солнце на лето, зима на мороз».

5 Гораций. Оды, 1, 21.

6 Who then devised the torment? Love. / Love is unfamiliar Name / Behind the hands that wove / The intolerable shirt of flame / Which human power cannot remove. — Little Gidding, IV.

7 Аверинцев Сергей. Ритм как теодицея. — «Новый Мир», 2001, № 2.

8 Пастернак Борис. Полное собрание сочинений с приложениями. В 11 томах. М., «Слово/Slovo», 2004. Т. 2, стр. 448.

9 Amore qui move il sole e l’altri stelle — последняя строка «Божественной комедии» Данте.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация