Бавильский Дмитрий Владимирович — прозаик, журналист, редактор. Родился в 1969 году в Челябинске. Окончил Челябинский государственный университет (1993) и аспирантуру при ЧелГУ (1996) по специальности «зарубежная литература». Постоянный автор «Нового мира» и дважды лауреат премии журнала, лауреат Премии Андрея Белого (2014).
Дмитрий Бавильский
*
ИЗ-ПОД МАСКИ. Коронанарратив
Факты переживаются эстетически, художественная вещь может сейчас и не иметь сюжета. <…>
…То, что было черновым материалом для художника, стало самим художественным произведением.
Виктор Шкловский, «Сказочные люди»
Cестра моя Лена напугала маму, бросив в семейный чат сообщение: «От Солнца откололся кусок и летит прямо на Землю...»
Мама, пережившая падение «челябинского болида» 15 февраля 2013 года одна в нашем доме (стекла задрожали, в обморок упали), мгновенно настроилась на самое худшее: «Не было печали: мало нам вируса и поправок в конституцию!»
Лене тут же пришлось маме объяснить, что это цитата. Из «Незнайки».
Все эти дни на нас сыплется такое количество сообщений, что многие живут в боевой практически готовности к любым плохим новостям, слету воспринимаемым единственно возможными. Тем более что, пока пик эпидемии не пройден (я пишу этот дневник в начале апреля из Челябинска, являющегося для России чем-то вроде символа даже не города, но места вообще — некоего территориального промежутка, знака средней температуры по больнице, хотя уже сейчас опасно соседский Екатеринбург по количеству инфицированных covid-19 выходит на третье место по стране, после Москвы и Питера), опасность все еще кажется умозрительной и неконкретной. Витающей в воздухе, но все еще толком не материализованной — и даже ряды гробов в Бергамо, кочующие из одной новостной программы в другую, это всего лишь «картинка из телевизора». Всего лишь!
Производственный цикл журнала занимает пару месяцев и, возможно, когда очередная книжка «Нового мира» с этими записками окажется в руках читателя, мы будем знать и о причинах коронавируса и о последствиях всемирной пандемии намного больше, вакцина будет открыта, а некоторые мои умозаключения окажутся опровергнуты опытом. Пусть так, главное, чтобы все поскорей миновало и мы зажили, как прежде. Пока, однако, все только разворачивается, и следует жить параллельно распространению непонятной болезни.
В полнейшей неопределенности. Шаг в шаг, след в след.
И пусть все останутся живы.
29 февраля. Личный день
Карантин у нас возник потому, что в Москве никакой зимы не было.
Потому что зима в России — это снег, а без снега какой с зимы спрос?
Ну, то есть по большому счету это не первая странность этого високосного года, а вторая.
Первая забавляла поначалу, а кого-то даже и радовала, ибо, во-первых, необычно же (хотя похожая зима случилась, кажется, в 2006-м, когда на Новый год в Москве шел проливной дождь, а робкий снег выпал только в январе, а тут снега не было вовсе, тот, что выпадал, тут же таял), хоть какое-то разнообразие, во-вторых, тепло.
Поначалу мало кто учитывал ломоносовский закон сохранения веществ и энергии, а также круговорота всего в природе, потому что если где-то убыль (снега), то где-то, значит, прибыль — в погодной, например, беспросветности.
И точно: прямо в середине декабря я сам не выдержал пасмурной московской хмури и сбежал на Южный Урал, где обильные снегопады зарядили незадолго до моего приезда в самой что ни на есть середине месяца и продолжались с завидной регулярностью до конца февраля включительно — просто, сидя в Москве, я вовремя догадался, что так, видимо, будет и дальше, а сил терпеть переменную облачность ниже ватерлинии уже не хватало, нахлебался.
Зимнее тепло, оно обоюдоострое.
Точнее, обоюдотупое, ватное: снега нет, трава пожухлая, а в небе тотальное отсутствие всего и такое перламутровое отсутствие всего может тянуться неделями.
А теперь оно, видимо, невидимо, по донесению знакомых и незнакомых, уже на месяцы пошло.
Так я и сижу в стороне, починяю примус, наблюдаю равнобедренный треугольник процессов, будто бы полностью исключенный из поля зрения (хотя для пандемии мест исключения не может быть по определению), вот и кажется мне, начинает казаться, что коронавирус, а затем и карантин, ставший не просто следствием болезни, но зримым воплощением ее для тех, кто сам непосредственно с болезнью не сталкивался, выросли из морока этого самого московского бесснежья, точно не подморозило оно порции своей ежегодной заразы, как это обычно зимой водится, вот и расхлебывайте. Банальная такая причинно-следственная связь.
Мне почему-то кажется, что и в Китае, традиционно плевавшем на экологическую повестку дня, с зимой тоже случились какие-то пробуксовки. Что-то у них там слетело с катушек и начало вязнуть в простое, вырабатывая болезнетворные бактерии с помощью информационных сообщений в программах теленовостей, а на летучих мышей уже потом, постфактум, всю ответственность переложили, как на тварей безгласых и априори неприятных.
Год-то високосный не только у нас, но и у них, несмотря на особенный восточный календарь, тоже.
«И точно напророчила…»
Из хлябей — в снег
Я прилетел в Челябинск с кипой занудной, черновой работы. В Шереметьево накрапывал дождь, соткавшийся из серой повседневности, а здесь, уже в аэропорту, меня окружили сугробы необычной для середины декабря высоты и заброшенности. Белели стерильной чистотой, что означает регулярность осадков, не успевающих изгваздаться заводскими выбросами.
Ближе к выходу из терминала снег еще как-то чистили, но мы-то с отцом, который встречал меня из столицы, отошли подальше, так как господа встречающие оставляют свои автомобили теперь за территорией аэропорта, рачительной администрацией превращенного в дорогостоящую автостоянку.
Где я тут же, в свою московскую замшу, холодной жижи-то, трущейся о лодыжки, и поднабрал.
Ледышки о лодыжки.
Вот и другие пассажиры, только-только прилетевшие из иных городов, протаптывали между сугробов узкие тропки — совсем как в «Московском дневнике» Вальтера Беньямина за 1929 год.
При том что в аэропорту Баландино как раз накануне открыли новый корпус прилета, внутри которого еще совсем пусто, гулко пахнет мокрым цементом (или все же бетоном?), а в углу зала выдачи багажа, там, где транспортные ленты накручивают бесконечные круги с чужими чемоданами, воткнули бюст Игоря Васильевича Курчатова, похожий на памятник Николаю Кровавому.
Для идентификации физика пришлось подойти к бюсту и взглянуть на него в упор.
Курчатова я мог бы знать буквально через одни руки — мой дед Василий Арсеньевич Бочков возил Игоря Васильевича несколько лет, пока не был арестован, из-за чего название одной детской книги «Мой дедушка — памятник» звучит для меня буквализацией метафоры не только на кладбище Градского прииска.
Но это совсем уже шаг в сторону.
Во время мартовского дождя
Просто я не знаю,
как надо писать о современности
текущем моменте.
И никто не знает.
Главное делать строчки короткими и между абзацев пускать воздушок, чтобы глаз не уставал от цифровой ряби не экране (мало ведь кто теперь читает книги и тем более журналы на бумаге).
Просто теперь, когда появился вирус, все человечество подключилось к одной, общей на всех, сюжетной рамке.
Все сюжеты из традиционного каталога устарели, и мы теперь занимаемся кустарным изготовлением рам.
Внутри них любые материи автоматически складываются в наррации.
И я вижу, как многие коллеги в своих дневниках и блогах начинают заново изобретать хроникальные жанры.
Действительно ведь, общая беда, да к тому же имеющая не только пространственную, но и временную протяженность, мирволит сублимации массового сюжетонастроения.
Обычная жизнь обращается в рассказ, состоящий из значимых подробностей и деталей, подсвеченных опасностью.
Помимо прочего, это позволяет нам справиться со своими страхами или хотя бы растерянностью: не одно, так другое, сегодня или вчера, посещало каждого из нас.
Никогда такого не было, и вот опять.
Все боятся за себя или друг за друга, за родных, относящихся к повышенной зоне риска, куда теперь относят людей самых что ни на есть достойных да заслуженных.
СПИД тоже поначалу называли «раком для голубых», а в ситуации с коронавирусом человечество первоначально убеждало себя, что эта болячка прилипает лишь к китайцам, затем — что только к старичкам, постепенно осознавая, что этот колокол колотит по каждому из нас.
Сейчас я пишу эти полуночные строки, и он колотит и по мне тоже.
Хорошо писать хроники постфактум (а они обычно так и делались ведь, выжившими), когда все закончилось и сердце успокоилось общепринятой моралью, однако развитие средств связи и прочих технологий отныне позволяет плести паутину прямо из эпицентра, пока еще, правда, не осознающего себя таким.
Видимо, это такой, что ли, лексически избыточный SOS?
И раз уж зимы в Москве совсем не было, то объявить ее окончание можно будет только когда эпидемия иссякнет?
Еще из столицы писал самодовольно в Фейсбук, что, мол, не все из нас дотянут до весны, поэтому теперь в голове у меня путаница из времен года и всяческих опасений, которыми мы и роднимся внутри текущего момента, неожиданно проявляющего все свойства толщи с внутренним постоянным давлением.
Гречка vs колбаса
Возникло ощущение, что коронавирус — не столько про биологию, сколько про информацию, точнее, про их связь и мутацию, раз уж мы живем сегодня в «цифровую эпоху» (другие называют ее «пост-травматической», третьи — «пост-информационной»), постоянно затевающую шашни с разными подвидами глобализации, которая то с одной стороны подойдет, понимаешь, то с другой подкрадется.
Некоторым кажется, что главная защита от вируса — ничего не знать о пандемии, ну а иммунитет от заразы, соответственно, вырабатывать успокаивая собственную панику.
Не покупая
гречку.
Не покупая
гречку.
Не покупая гречку, которая стала продуктом-символом, каким раньше была колбаса. Символ — это всегда серьезно и говорит о тектонических сдвигах коллективного бессознательного.
В моем детстве на заборах писали одно трехбуквенное слово, а теперь, так же массово, пишут совсем другое: с тех пор как наступила относительная (относительная беспросветной власти КПСС), но свобода, а души и тела наши отпустили на покаяние, первоочередными стали вопросы социальной ранжированности.
Именно поэтому «х…» уступил место «лоху».
Тем более что в условиях выживания секс, если верить статистике и Екатерине Шульман, интересует людей все меньше и меньше, а самоощущение все больше и больше.
Теперь ведь в основном не нарушают, но устало констатируют.
Вскрывают (правду) и доносят (истину) не нарушая, но утверждая и нарушая через утверждение, поскольку самоопределения наши (да и не наши тоже) все сильнее и чаще переходят из реального мира в информационный. В умозрительный.
Шанс на стужу
Так как зима на Урале выдалась снежной, то здесь она все ж таки была и теперь плавно, хотя и нехотя, переходит в весну — это дает нам шанс на то, что в местах ненарушенного природного цикла коронавирусная эпидемия пройдет на спаде. Притушенно.
Правда, как только стало известно о том, что вирус боится тепла, в Челябинске резиной начали растягиваться заморозки.
Впрочем, с морозом и стужей моего детства, совсем как в финале феллиниевского «Амаркорда», эти минусовые температуры не имеют ничего общего: чтобы осознать, из чего возникают особенности парникового эффекта, достаточно послушать любое выступление Екатерины Шульман, где она рассказывает про глобальный тренд уменьшения насилия, роста ценности человеческой жизни, ну и мира во всем мире.
Снежные массы просевших сугробов, вытягивающие из себя ручьи, превращают нашу улицу в вид Земли сверху, точнее, в панораму из космоса непроходимых горных кряжей, систем невеликих озер, состоящих из непрозрачной мути и грязи, которым сложно подобрать метафору и которая больше всего любит течь и разъезжаться, оставляя следы на джинсах.
Как только — так сразу.
Ширится, растет заболевание.
Геополитика геотегов
И только количество поселковых геотегов остается прежним — а если постоянно пользоваться Инстаграмом или же swarm, то это может стать важной информацией и даже характеристикой дополнительной (дополненной) реальности места, раннее небывалой.
Может быть, и косвенной, да ударной.
С геотегами вообще интересно: мало кто обращает внимание, что вообще-то они про сознательность населения, пассажиропотоки сторонних и про общую цивилизованность местных, проявляющуюся как в использовании гаджетов и социальных сетей, так и в возможностях к рефлексии, то есть самоотстранению. Чем важнее место, тем локальнее его обозначения и больше их плотность. Ну, и наоборот: в Челябинске есть такие территории, по которым можно долго идти, пока геотег не сменится на соседский.
Кстати, в некоторых местах Сокола и Аэропорта, где я обитаю в столице, тоже ведь замечаются этакие аномальные зоны информационной гомогенности, или же попросту «пустоты». Некоторые из них, между прочим, связаны с выходами на Ленинградку, где народа и транспорта всегда больше, чем хотелось бы.
Но Челябинск-то и вовсе все еще не прорисован. Практически не нанесен на карту, поэтому можно сказать, что пока он везде и всюду — мой родимый «промышленный и культурный центр»: «Когда говорят о России, я вижу мой синий Урал» (Людмила Татьяничева).
Набережная исцелимых
Самую дробную картину реальности через геотеги я наблюдал в Венеции. Наблюдал — значит останавливался, сознательно делал замеры, анализировал.
Особеннейший частокол чекинов здесь, разумеется, возникает на площади Сан-Марко, где, если снимут карантин, можно будет обнаружить в своих программах детальную опись практически всех ее реалий.
Меня совсем не возбуждают виды пустой Венеции, которую так часто показывают в весенних новостях примером того, как коронавирус изменил всеобщее расписание, практически отменив поточный туризм. Хотя, разумеется, нынешняя опустошенность ее — аттракцион особой эксклюзивности, совсем уже болезненной и извращенной. Но если на нынешние венецианские (римские, флорентийские) реалии смотреть как на аттракцион, то он оказывается максимально далеким от правды пост-травматической эпохи, где людей всегда должен быть избыток (особенно паломников из Азии) и все максимально разложено по полочкам дефиниций.
Так вот как раз на этих полочках Венеция давным-давно отвечает не только за романтику и каналы, но и за дополнительную скученность толп, дающих возможность сгруппироваться на своем одиночестве только в районах, на контрасте сторонящихся муравьиных троп.
Из-за особого расположения и повышенной востребованности (потому что стала символом) Венеция, во-первых, служит всеобщим примером, во-вторых, опережает другие города и страны в проживании собственной участи. Несмотря на видимую отсталость и даже законсервированность (впрочем, ошибочную, ибо ползучий ремонт всего здесь не останавливается ни на минуту, уподобляя Венецию кораблю Тезея), Светлейшая диктует тенденции нашего светлого пенсионерского послезавтра. Вот почему новости и видеоблогеры так любят неосознанно подпитываться от Венеции непрямой актуальностью. Впрочем, о том еще Аркадий Ипполитов говорил: «Так что Венеция, дорогой читатель, никакой не город прошлого — Венеция город будущего, и в Венецию надо ехать будущее изучать, а не рыдать над прошлым…»[1]
Вещество гибридности
Наше время — эпоха видимых конфликтов и прямых противопоставлений, а если что-то не поддается описанию, то мгновенно обзывается «гибридным».
Но толком понять, что это такое, практически невозможно. Гибридное сейчас — серая зона неразличения и скотомизации[2]; то, что невозможно пощупать, и оттого кажущееся вдвойне опасным.
Я тоже заметил (а уже и невозможно пропустить, когда Голливуд возглавляет всемирный заговор, направленный на тотальное понижение и упрощение) снижение заковыристости сюжетов и объяснений, прямую логику ярмарочных увеселений и площадных представлений даже и в областях, традиционно считавшихся убежищами сложности. Скажем, в поэзии, в прозе или в музыке, перестающей быть музыкой и превращающейся в ритмизованный шум. Впрочем, и ритм этой музыки теперь затухает.
Стремится раствориться в сумерках гибридности.
В невыразительности всеобщего самовыражения.
Вот еще что важно (из ощущений последнего времени): увеличилось количество и траффик процессов, текущих мимо нас в непонятном (а значит, неприятном) направлении. Возможно, возраст сказывается, но идти в ногу со временем практически невозможно. Причем никому.
Наша эпоха состоит из отставаний (иной раз критичных, иной — спасительных) и несовпадений с «логикой текущего момента». Раньше мы тоже двигались (спасибо Пелевину за формулу) из ниоткуда в никуда, но со всеми остановками и задержками, позволяющими фиксировать изменения очередного переходного периода, останавливаться, делать замеры, изучать, но теперь все течет одномоментно и как бы в разные стороны. Замечали, что чем больше изменений, тем все прочнее схватывается, оставаясь как вчера?
Геолокация: дурка
Геотеги действуют по тому же принципу, что и титры в немом кино — об этом хорошо рассказано в «Видимом мире», одной из первых киноштудий Михаила Ямпольского: семантическое облако титра накрывает всю протяженность фильма до тех пор, пока его не отменит следующий титр.
Что-то похожее происходит с геотегами и их задержками в смартфоне. Вероятно, дело здесь в девайсах, а не в реальной карте, виртуально дублирующей ту или иную местность. Одна локация отменяет другую, предыдущую. Ветром ее, что ли, надуло?
Раньше мой постоянный челябинский геотег был связан с магазином, возле которого мы живем (точнее, это он, безжизненно синенький, завелся около нас), и несколько лет это был мой безальтернативный тэг. Но теперь внезапно его стал теснить другой, проявляющий харизму и настойчивость не только возле нас, но и во всех прочих трещинах поселковой реальности.
Тэг этот, связанный с объектом, находящимся на окраине нашего поселка АМЗ, неожиданно вторгается в расписание среди топонимов и названий, которые логично возникают по месту прописки, и подменяет их все чаще и чаще. То есть это какой-то весьма сильный тэг, почему-то вытесняющий все остальные.
Я пока не разобрался, отчего так происходит.
Это зависит от частотности его использования или же от «силы излучения»?
Ну, или же от общего геополитического расклада?
Дело в том, что тэг этот — «Областная специализированная психоневрологическая больница №1».
Дурка, или психушка, если по-местному и на общечеловеческом.
Корпуса ее за высоким забором отрезаны от АМЗ разделительной улицей Кузнецова, которой поселок начинается. Далее «Областная специализированная психоневрологическая больница №1» заступает в городской бор, где и окапывается, среди деревьев смешанного леса, неизвестными науке средствами.
Раньше она подавала сигналы в виде центра психоневрологической экспертизы, куда со всего города ездили «справку получить». Теперь волшебная, нарядная Больничка пришла к нам под собственным именем, таким активным, что остальные тэги попрятались, уступая ей дорогу. Точно вся слобода теперь насквозь пронизана незримыми ее излучениями.
Пора, видимо, пришла заниматься изготовлением не только дискурсивных рам, но шапочек из фольги.
Корона апреля
Наша одноэтажная улица лежит в низине, поэтому все поселковые сугробы, как флаги, льются в гости к нам. Для понимания погоды мне не нужен термометр: когда тепло — улицу заливают ручьи, питающие туши луж, покрытых ресничной рябью (в моем детстве считалось, что от нее на руках происходят цыпки, способные унести человека за моря и леса), когда окоем подмораживает — потоки сначала застывают, а после пересыхают, испаряясь, не выходя из агрегатного состояния льда. Точно лед не имеет обратного хода и не столько тает, сколько испаряется.
Сегодня снег летит медленно и печально, р а з р е ж е н н о — как последние мысли сонного человека перед засыпанием, ледышки под ногой хрустят коралловой крошкой.
Ходил сегодня за соками и кошачьим кормом, наблюдая за собой со стороны как за безусловным героем немотствующего сопротивления.
В «Магните» между тем совершенно спокойная, деловая обстановка (все любимые продукты на месте, даже рис, гречка и туалетная бумага), а кассирша никак не прореагировала на прочувствованное пожелание здоровья (экономит силы).
Проглотила как должное.
К вечеру привычно усталая.
На бейджике ее «Юля», вместо «Юлия».
Играем в демократию. Где ты, metoo?
На фоне фона
Наличие рамы (а коронавирус, конечно же, пример идеального обрамления) превращает любое действие в подобие театральной игры.
Во-первых, для себя, осознающего особость текущего момента и потому окрашивающего его, точно фотографическим виражом, во что-то явно непрозрачное; во-вторых, для пространства, начинающего разделяться на сценографический фон и на авансцену — рабочую площадку протагониста.
Впервые я поймал это ощущение в исторических центрах Италии.
Точнее, в Венеции. Еще точнее, на Сан-Марко, образующем идеальную трехстороннюю декорацию, на фоне которой любое действие (и даже самая случайная мысль) выглядят на крупном плане.
Сейчас в фотографических смартфонах возник режим «портрета», сублимирующего преувеличенную резкость впереди и размывающего (скотомизирующего) все попадающее на второй план.
Off-line Венеция дает точно такой же эффект стихийной, непроходящей театральности, несмотря на то, что фон здесь не размывается.
Впрочем, как в Милане и в Вероне.
Как в Брешии.
Как в Бергамо.
Как в Падуе.
Как в Мантуе.
Напротив, фон их словно бы выталкивает протагониста на просцениум, максимально укрупняя zoom’ом все, что течет внутри него, и все, что в нем сейчас изменяется.
Таково родовое свойство любых семиотически активных территорий, а теперь — и семиотически озадаченных времен.
Ворожба по-южноуральски
Другим полюсом,
противостоящим центрам поточного
туризма с их крупными планами, являются
(без какого бы то ни было противостояния)
города с минимальной
самооценкой
отсутствующей (нулевой) рефлексией, то
есть способностью задумываться над
собой.
Места, где люди не умеют остраняться от того, что вокруг, но лишь ходят по одному и тому же маршруту: дом — работа — дом — работа — дом — работа — дом…
дом — работа — дом — работа — дом — работа — дом…
дом — работа — дом — работа — дом — работа — дом…
дом — работа — дом — работа — дом — работа — дом…
Таких большинство.
Есть версия, что коронавирус сильнее поражает людей, способных на остранение и рефлексию (максимально ослабленных мировой культурой и воспитанием), а зоны, никак не проявленные на культурной карте, минует с минимальным количеством потерь.
Впрочем, болезнь включает механизм индивидуализации даже в самых глухих углах — заболев, тело начинает отличается от нормального, становится особенным, запуская рефлексивный механизм. Значит, не мытьем, так катаньем…
С чего начинается паника?
Паника возникает из-за ощущения оставленности человека один на один с собой и своей судьбой.
Важнейшая причина карантина во многих странах связана с пониманием того, что медицинская система не способна справиться с преувеличенным наплывом больных и отсутствием надлежащей аппаратуры. Даже если нехватка еще не накрыла эти страны окончательно, но только планирует.
Люди из «золотого миллиарда», кажется, впервые в своей жизни сталкиваются с потенциальной нехваткой жизненно важных предметов, объектов первой необходимости. Не предметов роскоши и избытка, но аппаратов для вентиляции легких.
Этот просос лежит на совести государства, поскольку обычные люди медоборудованием не занимаются по определению. Ну а в некоторых странах, таких, например, как Россия, государства попросту нет.
И тогда человек оказывается перед лицом принципиально нерешаемых проблем, стягивающих его в бездонную экзистенциальную яму, откуда уже невозможно выбраться без посторонней помощи.
Понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти?
Состояние «сам на сам» — не каждому доступно, отучились ведь.
И никакого импортозамещения здесь в кратчайшие сроки, понимаешь, не настроишь, навык уединения просто так не родится, тренировка да сноровка нужны…
«Долгими осенними вечерами…» Потом зимними, далее весенними… сосредоточенными днями и ночами, мгновенно съедаемыми утрами, служащими для раскачки и вхождения в процесс.
Это у меня по большому счету ничего не изменилось: как сидел всю зиму на необитаемом острове с редактурой, корректурой и версткой (одной, второй, третьей), так и сейчас сижу, наблюдая реал в основном из окна.
За окном опять метель. И небо — в шапке-ушанке, надвинутой на сросшиеся брови.
Апрельская метель
Весенние снегопады бестолковы: кратковременны и разнонаправлены. Прорежены, но колючи.
Вползание медийных атак коронавируса совпало с самой бесприютной погодной порой — когда у нас на Урале все тает и течет, дороги непроходимы, то дождь, то снег, небо низко и сырым-сыро, холодно.
Зябко. Промозгло.
Пусто. Пусто. Пусто.
Причем как сверху, так и снизу; земля обнажена, деревья голы, сады обескровлены. Грядки, одним боком выползающие из-под сугробов, напоминают могилы.
«И погода была неприятная. Небо хмурилось, носились вороны и каркали. Над самой головой Передонова каркали они, точно дразнили и пророчили еще новые, еще худшие неприятности. Передонов окутал шею шарфом и думал, что в такую погоду и простудиться не трудно…»
Коронавирус в роли искусства
Обычно действительность бессобытийна. Бесцветна: события идут косяком прозрачных рыб, а действия доведены до механистичности, являющейся еще одним псевдонимом незамечания.
Так коронавирус вторгается в совсем уже чуждую плоскость, начиная исполнять функцию искусства — то есть, того, что занимает извилины, полностью отсутствуя в реале.
Эпидемия заменяет нам жанры, перестающие работать в современности, — трагедию, триллер, любовный роман: все это давно уже буксует, разве что за исключением материй, касающихся нас непосредственно, вне дискурсивного расчета.
То, что Джорджо Агамбен величает «голой жизнью»:
«Первое, что явно показывает парализовавшая страну волна паники, это то, что наше общество больше не верит ни во что, кроме голой жизни. Очевидно, что итальянцы склонны жертвовать почти всем — нормальными условиями жизни, социальными отношениями, работой, даже дружбой, привязанностями, религиозными и политическими убеждениями — из страха заболеть. Голая жизнь — и опасность ее потерять — это не то, что объединяет людей, а то, что заставляет их закрывать глаза и разделяет их…» (Перевод и публикация Вячеслава Данилова на Телеграмм-канале Philosophy Today)
Голая жизнь на голой земле, лишенной покровов, но покрытой подвижной грязью, постоянно дрейфующей по маршруту: работа — дом — работа — дом — работа.
Про автоматизм восприятия лучше всего написал Виктор Шкловский в своем знаменитом «Искусство как прием».
Его автоматизм, между прочим, тоже ведь напоминает странную эпидемию, укорененную в повседневности, но безжалостно стирающую объекты непонятным каким-то ластиком.
«Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны.
„Если целая сложная жизнь многих людей проходит бессознательно, то эта жизнь как бы не была.”
И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение вещи как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием „остранения” вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен…»
Жизнь, лишенная автоматизма, надрывиста, обжигающе дискомфортна, трудозатратна.
Хочется поскорее вернуться в лоно привычки.
Замена счастию она.
Ведь счастье ждет нас именно на проторенных дорогах, а на непроторенных дорогах нас ничего не ждет, кроме обездоленности и экзистенциальной изжоги.
Подлинная рефлексия всегда первопуток.
Вот почему внутри эпидемии перманентного надрыва логично и быстро возникает «остранение» как еще один псевдоним карантина.
Реальность непереносима сам по себе, а тут еще и это «купи козу».
Опыт критики погоды
При постоянной смене погоды все атмосферные фронты, вот как сейчас, когда подходят над нами, давление скачет (в том числе кровяное) — еще полчаса назад мело во все пределы, а сейчас, точно с изнанки, вылезло яркое, закатное солнце, несовместимое со снегом и дождем. Поселок подкрашен его пузырящимся золотом, поджаривающим окоем «до состояния хрустящей корочки».
Примерно на полчаса
мир вокруг становится
выглядит гармоничным.
Физически, то есть буквально на себе ощущаю работу алгоритма с козой: ведь, как нам объясняли «Каникулы в Простоквашино», для того чтобы от чего-то избавиться, нужно для начала это что-то купить. Когда совсем уже отстал, необходимо еще сильнее замедлить шаг, чтобы окончательно развиртуализироваться.
Вот почему всем так нужна сегодня бешено скупаемая по магазинам туалетная бумага — белый флаг, выброшенный для тех, кто способен увидеть зону тотального поражения и хоть чем-то помочь.
Например, обнять и успокоить.
Тихим, добрым словом.
Приласкать, сказав: «Нам по пути с тобой…»
Кроме того, туалетная бумага связана с гигиеной, а вирус хочется обязательно смыть с тела, избавиться от него и его потенциальных опасностей под струями горячего душа.
А еще туалетную бумагу делают примерно так же, как и колбасу, из-за чего актуальные аллегории начинают обладать свойством ползучего лишая.
Кризис антропоморфности
Может быть, как раз книги и не кайфуют от того, что их берут в руки?
Недавно сам же запостил в Твиттер ощущение от того, как собрание сочинений трепещет, замечая читателя, подходящего к полкам: зачитанные тома с хитами и общепризнанными шедеврами, де, наливаются гордостью и предчувствием собственной значимости, тогда как последние тома (пьесы, статьи, записные книжки, письма) обреченно вздыхают — внимание достается им в самую последнюю очередь.
Впрочем, реакции наши всегда искажены антропоцентризмом, пихающим себя в центр любого центра, а что если реальность, лишенная человеческого взгляда, выглядит иначе и чтение для книг травматично.
Их мацают, мнут сальными пальцами, разламывают, пропускают через процедуру тотального осмотра буквально каждую страницу и, когда особенно не повезет, каждую строчку, не пропуская ни буквы.
Только пепел
знает, что значит сгореть дотла
Любое зачитанное избранное, предназначенное для тишины библиотечной вечности, способно рассказать о своих страданиях, предъявляя любому желающему стершиеся буковицы и углы корешков, траченных многочисленными злоупотреблениями.
Нагляднее не придумать.
Книги созданы другими книгами не для людей и их жадных желаний, но лишь для того, чтобы быть памятниками самим себе и чтобы хранить в себе наши ошибки и сливки, creme de la creme лучших и худших догадок, пропитанных ожиданием светлого будущего, единого для всех.
Еще Луначарский любил повторять, что нам повезло жить в исключительно счастливое время, на что Шкловский язвил: «Время счастливо, очевидно, счастливо само по себе, без людей…»
На пустом месте
Будущее стирает различия, и это давным-давно уже не утопия, но объективный процесс.
Одна из «заслуг» (хотя слово это здесь вполне можно употребить и без кавычек) коронавируса в том, что он не просто приближает будущее, но и является им без подготовки, каких бы то ни было избранных или диалектических черт, проникающих в настоящее настоящее вне очереди.
На моей памяти человечество никогда не существовало в подобном «едином порыве», к тому же растянутом на весьма протяженную повестку. Причем это не война одних против других и даже не всеобщее ополчение против очевидных сил зла, вроде терроризма (11 сентября не сплачивало человечество, но, напротив, всячески разделяло его), но именно что волны (математики высчитали: их будет пять) интернационального единения, по большей части основанные на головных конструктах.
К примеру, мы же все видим, как Голливуд создает внутри нас стереотипы того, как должна развиваться мировая эпидемия, в которой спасутся не все, но те, кто схоронился на заимке.
Или то, как мы идем вслед за новостями по общим местам современного нам науч-попа: вера в исследования, подозрение в искусственном происхождении вируса, надежда на сыворотку etc.
Мир не столько болеет вирусом, сколько форматируется им.
Переформатируется.
Приводится в соответствие с общим стандартом.
Ни одна политическая сила на планете не способна к таким ускорениям уже существующих процессов, развивающих то, что уже и так развивается в режиме ускоренной перемотки.
Кажется, никогда не зависел я напрямую от такого количества людей, которые хотели бы моего полного растворения в них. Коронавирус напоминает мне коллективное бессознательное, прорвавшееся наружу и начинающее внезапно материализоваться.
Последний раз я чувствовал подобное единение со всем миром, когда Горбачев встретился с Рейганом в Рейкьявике.
Однако в Исландии все быстро закончилось и поэтому чувство единения возникло данностью, но без процессуальности, а 11 сентября разводило человечество все дальше и дальше по автономным квартирам, инкапсулируя каждого внутри своей ампулы страха.
Культура оn-line
Никогда не думал, что доживу до победительного шествия идей Бланшо и Борхеса: газеты публикуют рецензии на отложенные премьеры и пропущенные вернисажи, которые нельзя увидеть даже он-лайн. Кажется, впервые эпидемия уравнивает столичных зрителей и провинциальных интеллигентов, мечтающих о московских выставках и парижских премьерах, сидя на улице Печерской, — и тем, и другим запрещены места скопления публики, а также любые культпоходы.
И пока коллектив газеты «Ведомости» знакомят с новыми хозяевами, «КоммерсантЪ» публикует интервью с руководителями музыкальных театров, простаивающих из-за карантина.
Директор Музыкального театра им. Станиславского и Немировича-Данченко Антон Гетьман (имя и фамилия которого почему-то даже не вынесены в заг и в подзаг, из-за чего выходит будто бы говорит не конкретный человек, а функция) подсчитывает пропавшие из-за карантина миллионы, тогда как Марат Гацалов, новый главреж Пермской оперы, рассказывает о показах оперы и балета по полной выкладке, устраиваемых ради одного зрителя, выбираемого администрацией по заранее купленному в кассе билету.
Ага, пришел такой, увидел объявление о продаже одного билета на спектакль и купил. В кассе, Карл. Ну, там, чтобы труппе все навыки сохранить и театр чтобы не расхолаживался, подобно старому фортепиано; хотя, конечно, понятно, что таким одиноким зрителем (что же мне вся эта крайне неловкая конструкция с театральной эксклюзивностью напоминает? персональный диктаторский кинотеатр?) не станешь ты или я — в одной газетной редакции я объяснял однажды, что принадлежу к той распространенной породе людей, что гибнут в первые секунды фильмов-катастроф, когда обезумевшая толпа бежит прямо на камеру.
Однако театральные интервью закрытых оперных домов и директоров музеев (он-лайновые выставки, конечно, фуфло, спасутся культурой, способны спастись, только прилежные читатели бумаги — предпочитающие чтение в уединении как заботу о себе, а также общение с самыми умными и приятными людьми человечества) дают массу пищи для размышлений и отвлекают от злобы дня — каждый день мы продолжаем наблюдать природу человеческую, раскрывающуюся в критических обстоятельствах так по-разному.
Шкловский прав, когда пишет, что «ведь, вообще говоря, мы изучаем не Вселенную, а только свои инструменты»…
По улице моей который год
Обожаю инструменты незримые (силы фантазии) или мгновенно изменчивые и переменчивые, вроде облаков или луж.
У нас на улице — очередной разлив рокайльной формы, свойственной дворцовому убранству эпохи уже не барокко даже, но чистого, беспримесного рококо. Его пока что не обойти, не объехать. Буквально (фото не передают).
По ночам (заморозки ниже нуля) южноуральская рокайльность превращает окоем в окно, украшенное стукковым декором, позолоченным фонарями, которое обращается утром в нежнейшие плафоны кремовых тонов и полутонов, свойственных уже даже не отцу, но сыну Тьеполо.
Перевернутые эти плафоны, раз уж они не наверху, но как раз под ногами, дают возможность заглядывать внутрь себя — туда, где все еще течет прошлое, все живы, а роща, на месте которой поставили уродливый магазин «Мир увлечений» со стенами кислотного синего цвета, приманивает бомжей и перелетных птиц.
Несмотря на внешнее великолепие, пышность и обилие складок, гоняющих зрачок туда-сюда, загоняя его, точно зверье на охоте, на самом-то деле барочное искусство стылое и предельно статичное, потому что вневременное.
Однако стоит такому плафону сверзиться с небес в неасфальтированную жижу, как в нем просыпается утраченное прошлое (не какое-то конкретное — мое или советское, но обобщенное, общечеловеческое, проносящееся мимо) и человечность.
Писатель сегодня — не тот, кто пишет
Вот и писательская роль значительно изменилась в сравнении с 1913 годом, хотя вектор ее и остался прежним. Особенно у смысловиков.
Маяковский писал в автобиографии «Я сам», переполненной общественного пафоса и всяческой объективной сюжетности, то есть наррации, претендующей передавать правду жизни: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось. Начинают заседать…»
Теперь никто никуда уже не идет, а революции свершаются лишь в головах и в «мире технологии». И в основном они бескровные, ну а «черновой материал», о котором написал Виктор Шкловский в эпиграфе, самодовлеющ и самоигрален, особенно в эпохи великих потрясений. Редко же когда у человечества возникает общая рамка. Да, ведь практически никогда.
Ни былин, ни
эпосов, ни эпопей...
Тем не менее автор, свой сугубый сюжет организующий, больше не пишет для читательской публики (ее нет), но обращается к конкретным людям, которых знает в лицо и по именам. Действуя как вирус.
Смысловики обратились в частников, в прижимистых кулаков-обозревателей и кооператоров, поскольку общие смыслы, кажется, более невозможны.
Если только в качестве исключения.
Общественный пафос перестает корреспондировать с гуманизмом, мера которого — конкретный человек, который чаще всего бывает слабым и проигравшим, а не вот это вот всеобщее счастье осчастливленного человечества.
Да и утешение действеннее, если направлено конкретному человеку.
Не так, как раньше, когда автор писал прежде всего себе и умозрительному читателю (без этих фигур полноценное творчество невозможно чисто физически), но вполне буквально — тому, кто на тебя подписан.
Так как подпись — это же тоже часть и след конкретного лица.
А Шкловского и Маяковского потому и читаю, разламывая сборники, точно горбушку, что остался один.
Один на один.
Лайфхак Пачкули Пестренького
Вот почему, подобно Пачкуле Пестренькому из «Незнайки в Солнечном городе», так важно перестать удивляться: удивление тратит силы по удвоенному тарифу, а мы только в самом начале пути.
Лайфхак Пачкули (он, правда, предпочитал еще и не мыться, что в эпоху covid-19 смерти подобно) заставляет запаздывать и удивляться происходящему как можно позже.
Идеально удивляться
на выходе
выдохе, когда все уже катится к коде и
свет в конце тоннеля кажется безопасным.
Позже сядешь — позже выйдешь, важно сохранить занятость, загруженность и чистоту восприятия, типа: «Как, уже все? Ну надо же, а я и удивиться не успел!..»
Раннее удивление растрачивает запасы запаса на самых первых, можно сказать, дебютных рубежах.
В России надо
жить долго.
Типа: если тебе сейчас удивительно, то как же тогда дальше-то тебя начнет выворачивать, если все развивается по экспоненте или как там называются эти графики распространения эпидемии и дурных дел, сопровождающих всеобщую озабоченность?
Типа: сохраняя удивление в замороженном виде, проще остаться тверезым.
Удивляясь, поддаешься чужой логике, заражаешься ею, раз уж тебя удалось так пронять, значит цель достигнута, какой бы она ни была: тебя проняли. Следовательно, посчитали.
Тем более что пока коронавирус — это все еще непонятно что: понимание его, а следовательно, и значение лишь формируется на наших глазах и нашими с вами глазами.
Челябинск
1 Ипполитов Аркадий. Только Венеция. Образы Италии XXI. М., «КоЛибри», 2014, стр. 221.
2 Скотомизация — защитный механизм, при котором человек развивает слепые пятна (метафорически выражаясь) к некоторым видам эмоциональных или вызывающих тревогу ситуаций или конфликтов (прим. ред.).