Кабинет
Татьяна Бонч-Осмоловская

ОНИ ЧИТАЛИ МИР КАК РОМАН

(Владис Спаре. Пикник в тени крематория)

они ЧИТАЛИ МИР КАК РОМАН


Владис Спаре. Пикник в тени крематория. Перевод с латышского В. Авдониной и С. Морейно. М., «Библиотечка иностранной литературы», 2020, 383 стр.


Рига. Конец 80-х: еще прибывают цинковые гробы из Афганистана, уже открываются подпольные бордели. На четверых ребят, Софию, Пепиня, Вилли, Бетти, с неизбежностью цунами надвигается взрослая жизнь.

Место, где они выросли, к которому пришпилены, как лошадки к карусели, — кладбище, крематорий, парк на месте старого кладбища, по соседству с тюрьмой, больницей, насыпью железной дороги… «Лучшего места я себе даже не представляю», — вскрикивает Бетти, обведя пейзаж взглядом, пока ее друзья разводят костер в старой воронке от авиабомбы, пока мимо проносятся электрички, поднимая мелкий мусор в песчаных вихрях, пока жарятся липкие куриные окорочка на гриле, изготовленном из шпалеры старого склепа, а из двух серебристых жестяных труб за их спинами, «пульсируя на солнце, поднимается почти невидимый, прозрачный дым».

Отрочество, невинность, мечты еще совсем недавно — только что прилетел в Вентспилс розовый пеликан. София еще носит шляпу, которую сдуло с ее головы порывом ветра, «в тот раз у памятника Свободы», например, 14 июня 1987 года. Пепинь бросился спасать шляпу и едва не утонул сам, его спас лебедь, Пепинь вцепился в него, так что выдрал перья из хвоста, пока добирался до берега.

Ребята только задумались, кто они, ради чего родились, что такое человек? «Может, падающая звезда? Летит себе недолго, а потом сгорает в ночном небе». Для чего живут? Чтобы быть счастливыми, уверена София.

Все только началось. И вдруг закончилось. Как «улица Индрану уткнулась в Большое кладбище и прервалась, словно короткая и нескладная линия жизни на ладони города». Все закончилось: отрочество, лето, мечты. С дерева слетел первый осенний лист, и вот уже отрываются один за другим и «гипнотически медленно планируют между ветвями». София уже не мечтает выпить кофе на набережной Сены. Шляпа истрепалась, но девушка надевает ее, сейчас в моде драные вещи. Не будет шляпы, ветер сорвет ее, когда девушка будет подниматься по трапу самолета, и шляпа закувыркается по летному полю. Уже не догнать. Пепинь смотрит на нее из-за стекла зала ожидания, не нырнуть, не вернуть.

Лебедь закончился. Его задушил пьяный британский турист.

Розового пеликана не было никогда. Это выдумка. Ребята врут. Они все время сочиняют, один подхватывает за другим, раскручивают небылицы все больше и больше. Манерная Бетти переживает из-за кота — кот умер и хранится у нее в холодильнике, а теперь нужно наконец избавиться от трупика — ребята расскажут, как не просто швырнули мешок в воду, потревожив рыбаков. Нет, рыбаки отдавали им честь, а «на середине реки прогудел кораблик, глубоко, протяжно и скорбно, — произнес Пепинь, медленно и выразительно обводя сияющим взглядом присутствующих. — Три раза, — торжественно добавил Вилли». Сказка во спасение. Им бы быть поэтами, не глупышке Бетти.

Вот Вилли делает Бетти предложение и преподносит ей кольцо. Это «обручальное кольцо моей прабабушки, — с гордостью произнес Вилли. — Прадед подарил ей, когда с войны пришел». Откуда взял кольцо прадед? Трофейное — срезал вместе с пальцем у одного немца в траншее. Девушка в ужасе. Нет, нет, он не с трупа срезал, наоборот, когда прадед ножницами для колючей проволоки оттяпал торчащий из-под земли палец, немец пришел в себя и продрался наружу. Его засыпало взрывом, он потерял сознание и задохнулся бы, если бы прадед не привел его в чувство, «белокурый ариец, до того измазанный в грязи, что напоминал скорее негра, одни лишь голубые глаза стеклянно блеснули в эфемерном свете падающей и медленно гаснущей сигнальной ракеты». Прадед спас немца, а потом приволок в штаб, но тот оказался пианистом-очкариком, бесполезным для военного дела. История раскручивается и разворачивается, один виток за другим. Такое кольцо не зазорно принять.

Одно цепляется за другое, как шестеренки в часовом механизме, единожды соврешь, приходится и дальше громоздить небылицы. Да только Вилли говорит правду — это бывший парень Бетти, Рихард, врал ей. А Вилли врать не будет, нельзя начинать жизнь с вранья, он расскажет Бетти, как оказался причастен к смерти ее бывшего возлюбленного и что за пепел в кактусе, подаренном ей на день рождения. «Послушай, есть такие кактусы, которые растут на вулканическом пепле. Тут, в цветочной лавке можно купить», — подсказал Пепинь. Гильермо Дель Торо смиренно просит прикурить.

Да и Бетти сочиняет как может. И ребята верят — когда она называется поэтессой, когда признается, что убила кота по неосторожности — кот пролез в приоткрытую дверь холодильника, когда она увлеклась сочинением стихотворения, выцарапыванием непослушной строчки зубочисткой на поверхности колбасы, в поисках рифмы. После она расскажет подлинную, далеко не столь поэтичную историю смерти несчастного животного.

Но больше всех врет София, стремящаяся узнать правду, разобраться в себе, узнать имя отца, наладить отношения с матерью. Нет, когда она уверяет, что работает в борделе бухгалтером, это небольшая ложь. Девушка врет в самом конце: «И мы там будем счастливы, так и знай, — София через столик наставила на Бетти свои козьи грудки и на секунду крепко сжала вялую руку Пепиня своей маленькой, цепкой ладошкой». Она врет уверенно и прямолинейно, без красочных деталей и сказочных поворотов. Она летит одна, без Пепиня, в Европу, в Штаты, «с бумагами работать», «полы мыть в отелях». Так и про счастье она врет. София собирается выгрызть счастье у этой суки жизни, отобравшей все, что у нее было: «Скажи, пусть забирают все, что там еще осталось. Слушай, Геракл, я теперь знаю, что когда-нибудь буду счастлива, назло всему». Не будет она счастлива. Без шансов.

Быстро же пришло к ним понимание, что «век человека что шнурок ботинка, когда изотрется, его просто выбрасывают и забывают». Вокруг них мертвецы. Родные, знакомые, родственники. У Вилли нет родителей, мама умерла, когда ему было пять. Его воспитывала бабушка, теперь тоже покойная. У него только собака, мертвый пес. Собаки никогда не бросают своего хозяина, даже мертвые, собаки всегда здесь, «все время трусят с тобой рядом, зимой и летом, в любую погоду». И Вилли пса не бросит, не улетит отсюда, ведь мертвая собака не сможет пройти за ним в самолет, нельзя столького от нее требовать. Да, и еще у Вилли носки, которые связала бабушка:«Я всегда сплю в связанных бабушкой носках, если болею. Даже свешиваю из-под одеяла ноги, чтобы лучше их видеть, эти теплые носки, что вязала моя бабушка, тогда я чувствую себя как в детстве, когда она заботилась обо мне. Эти носки такие теплые, просто великолепные носки!» Чрезвычайно трогательно. Если только снова не сочиняет.

У Бетти никого, кроме крестной, и та в больнице с инфарктом. Приехала в гости, открыла холодильник, хотела положить туда деревенское сало, а там кот, «гад, нарочно ей на колени вывалился, всеми четырьмя. Не зря говорят, что коты мстительны. Ну что ему не лежалось спокойно, в своем пергаментном кульке на полке?»

Диалоги в романе восхитительные. Безумно смешные на пересечениях разных планов, на перекличках, недопониманиях, перепрыгиваниях от одного мотива к другому, они прядут тонкие нити черного юмора, разрывающие дым из крематория, что оседает на каждом из персонажей. Не тосковать же теперь!

Ребята с детства знакомы со смертью. Они играли в прятки между могильными плитами. Тетка Софии приехала умирать к ним, и София не решалась зайти к умирающей, хотя та и звала ее. Зато потом с удовольствием заселилась в ту же комнату, достав из-под той же кровати и повесив на стену теткину картинку с пони. Мама Софии, когда не торговала кладбищенскими букетиками, работала в реанимации, а там «все время надо делать перед больными вид, что они выживут, но мама говорит, сколько ни реанимируй, под конец все всё равно умирают».

Когда Вилли был маленьким, он видел, как тонул его друг. Вилли не мог пошевелиться, не мог позвать на помощь, стоял и смотрел, как исчезают под бурой водой распахнутые в ужасе глаза, как стихает рябь и водомерки перебирают ногами по глади воды. Это не весь ужас давней истории, но и не вся радость: «...дома бабушка заперла дверь, прислонилась к ней спиной, и вдруг обхватила меня, прижала к животу и заплакала от радости, что это не я утонул».

Отец Пепиня в больнице, ему недолго осталось, он уже не узнает сына. Он умирает по ходу действия романа. Или не умирает. А уезжает в кругосветное турне в составе музея чучел. Это, пожалуй, самая абсурдная, самая кафкианская история, ее рассказывает врач, когда София с Пепинем приходят навестить умирающего: «Даже не знаю, как бы это вам получше изложить, — врач обернулся к медсестре, та ободряюще кивнула белым накрахмаленным колпаком». Отец Пепиня победил на конкурсе красоты, его взяли в труппу. Нет, попрощаться не получится. Его уже увезли, через две минуты ему вколют смертельный укол, через полторы, вот и все, примите наши соболезнования. Вам полагается постоянно действующее приглашение на выставку чучел человеческих тел. Берите, не сомневайтесь, выпьете кофе на набережной Сены, отец ведь обещал, когда вы были маленьким, свозить вас в Париж.

У героев ничего не получится. Ни у кого не получается. Это рассказ о несбывшихся, несбыточных мечтах. Русской литературе знакомы несбыточные мечты: кто мечтает выстроить каменный мост, кто уехать в Москву, кто обзавестись свечным заводиком. И персонажи Спаре мечтают: таксист хотел стать астрономом. София мечтала о балете. О любви. Когда она маленькой девочкой с мышиными хвостиками прыгала с балкона театра, она прыгала из любви к искусству, или к Ромео, танцующему в балете? Она могла бы научиться танцевать, она всегда начинала с левой ноги, ее ставили в классе первой, потому что она всегда начинала с левой ноги. Она могла бы стать кукольной мастерицей, ей так нравился запах клея и деревянных щепочек, она бы шила куклам платья. Может быть, может быть, пожалуйста, может быть, станет?

Один Вилли не мечтает. Вилли, сочиняющий истории на ходу, признается, что его тошнит от поэзии. Вилли работает в крематории, вначале подручным, а потом и ответственным кочегаром-могильщиком, после гибели старшего товарища — какая нелепая смерть! — поскользнулся на банановой кожуре, когда пошел ночью гулять по строительной площадке и попал под проезжавший мимо асфальтовый каток. «Этот каток по нему трижды проехал, два раза вдоль и один раз поперек, расплющил, как клопа. Судебные эксперты его полдня ложками с асфальта соскребали, присох, мол, как гербарий, хоть закладкой в книгу суй!»

Бродский, кажется, рассказывал, какой важный опыт он получил, работая в юности в морге. Это он еще в крематории не подрабатывал! Одна цитата из многих, прости, впечатлительный читатель: «...ведь незачем смотреть в печь, как они там выгибаются, садятся и пытаются выбраться, еще и руки поднимают в боксерской стойке, будто защищаясь от пламени... <…> Никому же не хочется просто так сгореть, борются как умеют. Человек не спичка, что ни говори». А перемалывать черепа вручную, в машине вроде кофемолки, и «пепел, визжа, сыплется в коробку, будто внутри перебитая капканом мышь со сломанным хребтом скребется по стенкам, отчаянно корчится и просит в агонии, чтобы ее выпустили». Пепел саднит в горле, писк звучит в ушах, как «сигналы SOS, которые передают все те идиоты, которых потопили глубинными бомбами вместе с подлодками, или же тонущие по собственной вине в мировых морях и океанах, а то еще неуклюже и неумно бросающиеся сломя голову в наш грязный рижский канал, как ты, Пепинь». Другой работы в родном городе для Вилли нет.

И для Софии другой работы нет. Они взрослые, здесь и сейчас живут и зарабатывают себе на жизнь. Здесь они радуются, смеются, любят, устраивают пикник в тени крематория. Как у Жадана в «Депеш Мод», молодые ребята на окраине империи — только без водки, без футбола, без иеговистов… Как если бы герои Виана сократили промежуточные сцены и сразу собирались на коктейльные вечеринки на кладбище, наслаждаясь тем, что жизнь выкладывает перед ними, — бутылки колы, бутерброды с колбасой, огурцы, помидоры, колючий кактус, мертвый кот, дым и пепел… Как у Бертрана Блие, юные отщепенцы на обочине буржуазного мира, только вместо украденной машины и уведенной на двоих парикмахерши — собственный производственный катафалк и по одной нежно обожаемой девушке на каждого из парней. Без революционного порыва и отрыва в никуда, на свободу из консьюмеристского мира, где им все равно ничего не светит. Герои Спаре не бунтуют, они ищут места в привычном — они всегда были здесь — мироздании, как зрители, опоздавшие к началу фильма, на ощупь разыскивают свободные кресла.

«Мне страшно, Пепинь. Правду сказать, очень страшно».

Всем страшно. В романе множество второстепенных, третьестепенных персонажей, появляющихся на миг в окне автобуса, на площади, на прогулке на кладбище. У каждого из них своя история, и в том милость рассказчика, как демиурга останавливающего на мгновение взгляд, меняющего оптику, на пять, десять, двадцать строк, чтобы показать других: детей, женщин, мужчин, старух, стариков…

У каждого своя драма, своя несбывшаяся, недостижимая мечта, своя радость, свое разочарование, свое неизбывное горе. Вот за тяжелой драпировкой рыдает девушка, не получившая роль, и «осветитель, нахмурив морщинистый лоб, следит серыми глазами за дрожащей спиной и выступающими под тесным трикотажем цыплячьими лопатками…»; старая учительница засыпает у телевизора с проверенными тетрадями на коленях и «те рассыпаются по ковру в мерцающем сумраке остывшего экрана, пронзаемом одинокими космическими потрескиваниями»; престарелая Саломея танцует на Ливской площади на забаву туристам, вращается вокруг своей оси, поднимает над головой «тронутый ржавчиной поднос, на котором подрагивает мужская голова в съехавшем на одно ухо и свободно застегнутом на подбородке серо-зеленом армейском шлеме»; девушка исповедуется ксендзу, что во сне ее насилуют пельмени; мороженое тает возле уха маленького мальчика; седая дама бредет по кладбищу, последняя из своего поколения, некому больше звонить, все улеглись под могильные плиты, и ко всему можно бы привыкнуть и стерпеть, и снова дышать, «вот только в мозгу время от времени назойливым метрономом пульсирует нелепый вопрос <…> — как же это со мной случилось? Как могла я так сильно, так ужасно постареть?»; а солдат лежит в цинковом гробу и «прямо над ним в ярко-синем небе Афганистана, грохоча и мельтеша перед глазами, все ниже и ниже опускается винт вертолета, раздается отрывистая пулеметная очередь, ангелы все-таки прилетели за ним».

Эти вложенные рассказы, что разворачиваются от стоп-кадра к жизненным полотнам, занимают в романе то полстраницы, то и целую страницу, непозволительно много для цитаты. Но хотя бы вот. Мгновенное: «Стальная пружина, как усталая задняя нога кузнечика, ленивым толчком захлопнула за ней тяжелую парадную дверь». Непреднамеренное: «...уставился на стакан с соком, в котором медленно тонуло апельсиновое зернышко, еле различимое в желтой мутной жидкости, где клочья растерзанных долек тянулись, словно облака чужой, необитаемой планеты далеко-далеко в космосе». Заманчивое: «Парными рядами навстречу горизонту замелькали едкие и почему-то скорбные огни летных полос».

Истории второстепенных персонажей проносятся мимо на скоростях, главных — раскрываются постепенно, как с мертвым котом в холодильнике, на три счета. Или с обучением Вилли музыке, тоже в трех откровениях: бабушка хотела приобщить его к искусству, чтобы он играл на скрипке на могиле матери в дни повиновения умерших. Да только перестаралась, большой портновской линейкой лупила по пальцам, чтобы он не ленился, пока не сломала их, и занятия музыкой закончились. Или же пони на картинке: нарисованные пони тянут тележку, а на боку тележки изображены ангелы. Может, это картина стоит миллионы? Или мазня малярными красками на мешковине? Но кто нарисовал ее для Софиной тети? Почему она была ей так важна? Нет ответа, картину заберут кредиторы, ее больше нет, гадать не о чем.

Иногда кажется, автор издевается над читателем. Или, напротив, работает чрезвычайно тонко, когда из еще одной истории, о только что умершем старике, успевшем с последним вздохом шепнуть на ухо своей старушке слова, ради которых живут, когда из этой истории, продолжающейся в бытовые, телесные, блевотные подробности, из ее расписных — дыхание перехватывает — деталей, как из-под рук фокусника, проявляется нить, вплетенная в ткань основного повествования. Нить вложенного рассказа наматывается на катушку оборотами одиночества, похоти, гибели, доброты, глупости, нежности — уже основных персонажей. Никто не остров. Никогда не знаешь, какой виток чужой истории сплетется с твоим.

Да только их истории, их стремления любить не встречают друг друга! София в ужасе от ручных крыс старухи-соседки. А ведь это ее домашние животные, единственные родные старухе существа. Мама Софии не отвечает на многолетнюю, верную любовь Геракла. До самого конца, до смерти: «Я снял ее и стал вдувать воздух рот в рот, но было уже поздно. Эти позвонки… — говорил Геракл. — Эх, да что теперь…»

Все уже было. Все места заняты. Все вещи кому-то принадлежали. Но взгляните на ситуацию с другой стороны. В сказочном секонд-хэнде или, по старому, в ломбарде найдется все — картины, машины, любовь, счастье. Незадорого, даже бомж может приобрести. Там можно продать душу, по дешевке, на вес — за тостер. Или за двенадцать турецких подушек с золотыми кистями. Но можно и выкупить душу обратно, если очень захотеть. «Скажите, что выкупили душу, — предложил шофер. — Я напишу на договоре, что оплачено. И поставлю подпись... <…> ...шофер поднял вверх авторучку. — Я теперь всем, кто тут появляется, подписываю. Кто-то же должен это делать».

В сплетении жути и тошноты прорастает нежность. Да не нежность это. Даосы назвали бы этот момент просветлением. «Но тут он внезапно отпустил меня и медленно соскользнул на колени в снег, с хрустом проломив наст. Это было так неподдельно, так чисто, что мое облеванное сердце отмякло». В самом деле, какая разница, где созерцать Дао. Дао везде. В дыму из серебристой трубы, в овражке у крематория. Не так уж неправа глупышка Бетти. Не так уж она глупа.

А учителя находишь в том, кто отрекся от страстей: «Пока мы тут выходим из себя, пока я размышляю о смерти — что она такое, эта самая смерть, что же она такое в принципе? — он лежит в своем навозе и наслаждается покоем, разве что иногда подергает свернутым в трубку ухом, чтобы прогнать какую-нибудь надоедливую муху». Страсти уходят, уходит смертный ужас, и вливается покой, и ты улыбаешься, и дышишь — навозом и смрадом. «Похоже, этот гиппопотам — твой духовный наставник, Вилли», — замечает Пепинь. Чему может научить гиппопотам? Жизнь — говно. Зато можно жить дальше, работать и подрабатывать, вступив в общество любителей кактусов, заботиться о подруге и будущем ребенке. Сам Вилли уже вряд ли позаботится. «Они прижали Вилли к стене крематория и обвели силуэт мелом. Он показал мне то место, с северной стороны. Там растут старые туи, и в их тени стена даже летом не просыхает. Я хотел стереть рисунок, но Вилли не дал, прошлого так и так не изменишь, сказал он, и если с ним что-нибудь случится, то на память останется хотя бы этот параличный рисунок, к которому Аспазия, когда вырастет, сможет возложить цветы для своего папы».

Но что же останется? Когда продаешь вместе с мамой кладбищенские букеты, когда играешь в прятки между могил, когда видишь, как накреняются, падают надгробья, стираются портреты на памятниках, естественно задуматься, что же останется после тебя. Первое, наивное желание — восстановить портрет на памятнике, нарисовать на бумажке и клейкой лентой прикрепить к мрамору. Ненадолго, ненадежно восстановить образ давно умершего человека.

Когда работаешь в крематории, знаешь наверняка: «Всегда что-то остается. Правда, иногда очень мало». От Вилли — силуэт на стене крематория. От Софии — и того меньше. Пепинь так и не нарисовал ее, сколько она ни просила. Если бы не маленький бронзовый художник, если бы не рассказ о нем, если бы не эта история…

Может быть, открытка, в которой молодая художница, утонувшая в озере, писала, как любит купаться. Правда, открытка не сохранилась, ее сожгли родственники много лет назад. В памяти Вилли сохранился рассказ бабушки: шестнадцатилетний деревенский парнишка застрелился от любви к утонувшей художнице, но уже не у кого узнать, любила ли она его, до ее гибели он застрелился или после. Никто не помнит ни его, ни ее имени, не знает их могил.

Что останется от мамы Софии? Может быть, беседка, где мама собиралась с Софией жить, когда кредиторы забрали квартиру. Нет, Геракл сжег ее. «Теперь на углях жарим сосиски, — сказал Геракл. — И посасываем по капельке винчик, чтобы земля пухом». Может быть, дюна, где мама Софии любила гулять, когда была девочкой, любила прыгать по дюне, и песок пел внизу, где волны выносят на берег кусочки янтаря, вместе с ракушками и водорослями. Нет, та дюна «поросла кустами, и нет больше крутого обрыва, с которого она прыгала».

Может быть — понимание, прощение, прощание. «Она любила цветы, да, цветы она по-настоящему любила, потому что они холодные, — сказала София, затем, порывшись в сумочке, извлекла засохший букет незабудок, расправила осыпающиеся цветы на ладони и положила на крышку урны. — Это, мам, от меня».

Останутся воспоминания. Записки. Рисунки. Фотографии. Выкинутые в мусорную урну. И поднятые оттуда. «Кто-то, проходя мимо, успел сплюнуть на него полный рот обсосанных вишневых косточек, и теперь конверт напоминал изрешеченную дробью птицу со сломанными крыльями. Пепинь разгладил его ладонями».

Над дюной, которой уже нет, над другой белой дюной, пролетит самолет, пролетят два самолета — в одном София, в другом — Пепинь. Автор милосердно оставляет страшные развязки за пределами текста — они уже проявились, повзрослевшие герои покатились по выверенным траекториям, им не свернуть. Читатель может просчитать маршрут. Но хотя бы не увидит грязных и кровавых финалов.

Одну мечту автор оставляет, она еще может сбыться, перейти в жизнь новую, вечную. Самая сумасшедшая мечта: построить летающий лимузин с вечным двигателем, по тайной технологии новосибирских атомщиков, по чертежу из газеты, в которую было завернуто деревенское сало. Главное, найти правильный подержанный автомобиль, раскрасить как следует, жигули, волга, кадиллак не подходят. Но ситроен, на котором в свое время летал Жан Маре в роли Фантомаса, с молочным сепаратором в роли мотора, с разноцветными змеиными крыльями, с раззявленной пастью, как на татуировке на попе Софии, Пепинь взмоет в небо и пролетит над Триумфальной аркой. Может быть, пролетит. Счастья нет, жизнь говно, а возможно только невозможное.

А сейчас они в лощине под крематорием, в лучшем месте и в лучшее время. Как написала мама Софии в прощальной записке, она ни о чем не жалеет, это было самое прекрасное лето в ее жизни.

«Это было прекрасное лето», — соглашается Пепинь.

Оно закончилось. Жизнь оказалась короткой повестью. Их жизни, и тех, кто вокруг, и тех, кто жил сто лет назад, меньше повести, сгоревшая открытка, пустые страницы с осыпавшимися буквами.

Да нет, нормальный роман, пятнадцать авторских листов. Десятки рассказов в рассказе, почти «романы», как у Жоржа Перека.

Оригинальное название романа «Tu nevari dabut visu, ko gribi» — «You can’t always get what you want», Роллинги, разумеется, хоть Вилли и утверждает, что так говорила его бабушка, но почему бы и бабушке не разделить с ними эту мудрость.

Роман Владиса Спаре заслуживает не одну рецензию, и, несомненно, они еще будут. В единственной всего не расскажешь. Остались за кадром рассказы Софии о детстве, жуткие истории, но вспоминается-то хорошее — как мама вытащила ее из зеркального лабиринта! За пределами этой осталась история любви мамы Софии и чернокожего продавца экзотических бус, излагаемая всякий раз по-разному, пока София движется к пониманию и принятию мамы, осталась история любви Геракла, бывшего хиппи, а теперь ассоциированного профессора, филолога, которого так никто и не понял, осталась история о путешествии в Индию на одиннадцатом трамвае… Остались истории о буднях крематория, о подработках Вилли, которые его доконают. Осталось неловкое, будто по трафарету, из газет, общественное: страна станет наконец процветающей, народ не вымрет, каждый должен трудиться как следует, каждая семья должна иметь не меньше трех деток.

Рижские реалии тоже остались за рамкой рецензии. Хорошо тому, кто жил в Риге, кому знакомы улицы, дома, упомянутые в романе, для кого они не гулкий звук: Бривибас, Мира, Барона, бывший дом кэгэбе, Детский Мир, Замок Света… Очевидно, они углубляют понимание текста, но мне они неизвестны.

Нужно отметить, как водится, last not least, работу переводчиков, благодаря которым русскоязычный читатель познакомится с романом, — Виоле Авдониной и Сергею Морейно эти улицы, парки и кладбища, очевидно, знакомы не хуже, чем автору. Благодаря автору персонажи, главные и третьестепенные, обрели истории, остались навсегда после того, как закончились. Слово надежнее, чем рисунок, изолентой приклеенный к мрамору. Слово прочнее самого мрамора. А благодаря переводчикам даже читатели, не знающие латышский язык, не ходившие в конце 80-х — начале 90-х по рижским улицам, не говорившие языком вчерашних рижских подростков того времени, не вдыхавшие скверный и трепетный воздух у клетки гиппопотама неподалеку от крематория, не видевшие почти невидимый, прозрачный дым, поднимающийся из его жестяных труб, — узнают, пройдут, вдохнут, увидят, услышат. Всего получить нельзя, но благодаря историям наши возможности раздвигаются почти безгранично.


Татьяна Бонч-Осмоловская

Сидней





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация