КНИГИ: ВЫБОР СЕРГЕЯ КОСТЫРКО
*
Андрей Фамицкий. Жизнь и ее варианты. М., «Воймега», 2019, 80 стр., 500 экз.
Какие все-таки «непоэтичные» стихи у Андрея Фамицкого! Это при том, что все полагающееся стихам наличествует у него в полном составе: образы, метафоры, рифма, ритм, интонационный рисунок и так далее, но при чтении его стихов не разгонишься. Автор тормозит чтение неожиданными сочетаниями образов и понятий, заставляет вчитываться: «...по лбу прошелся коготь века, / что называется, судьба. // таки деревья, худо-бедно/ сухой покрытые корой, / растут в себя, а их бесследно / касается снежинок рой». И, даже когда он обращается к знакомым нам поэтическим мотивам, картинка отнюдь не кажется знакомой: «...там из избы выносит леший / русалки рыбью чешую, / и пилит кот осатаневший / незолотую цепь свою». И для чего все это? Про что стихи-то? Как ни странно, это стихи про то, про что всегда писали и будут писать.
Вот своеобразный поэтический манифест Фамицкого: «облако входит в облако, / облаком становясь. / что до стихов — два столбика, / чтобы наладить связь // с облаком, с небом, с космосом, / с теми, кто с нами врозь. / с тем, кто чудесным образом / всех нас прошел насквозь».
То есть книга Фамицкого — это еще одна инвентаризация того, чем человек крепится к жизни, и, соответственно, книга эта — продолжение большой поэтической традиции, но в подчеркнуто индивидуальной, как и полагается, «разработке». Скажем, стихотворение, которое следовало бы отнести к «любовной лирике» — каковым оно и является, — начинается с описания тумана, скрывающего от нас мир с провалами пустоты, но вот где туман неуместен, где мир явлен автору необыкновенно плотным, зримым, «незатуманеным», это там, где «она» — «никогда туману не войти в твои просторы». Или «антивоенное» «гражданское стихотворение» начинается и длится как стих «про дружбу» и только в самом конце читателя ждет разряд того замыкания, которое устраивает автор двумя последними строчками: «…пока у дня хватает долготы / и времени — у нас — на диалоги, / пока добры, безумны, влюблены / и быть свободным позволяет смета, / попробуем еще и без войны — / а вдруг у нас получится и это».
И перед нами отнюдь не игра в «анти-поэзию» или в «абсурдизм», напротив — стихотворения Фамицкого выстраивает мотивировка лирико-исповедального высказывания, которое, чтобы облегчило душу, должно иметь максимально короткий и внятный путь от образа к его смыслу:
не оглядывайся назад
не засматривайся вперед
небеса остаются — над
разверзаются бездны — под
потому что любовь и смерть
потому что вино и яд
потому что ты прожил треть
а на сто уже виноват
В стихах у Фамицкого мелькают имена множества поэтов: Пушкин, Рильке, Пастернак, Мандельштам, Денис Новиков и т. д. Не встретил я только имени Тютчева, на внутренний строй поэзии которого, как показалось мне, сориентированы стихи Фамицкого — я имею в виду способность не только продумывать и формулировать, но — проживать философскую максиму, превращая ее в абсолютно свое, интимное почти, высказывание. Сошлюсь здесь на стихотворение «Рождение» о том, что при рождении ребенка мы можем почувствовать себя богами, «создавшими из праха человека», но при этом мы знаем, что смертны и смертен наш ребенок, но и он продолжит жизнь в своем потомке, а тот — в своем: «...неужто это продолженье рода — / единственная правда, для которой / нам стоит жить? и почему наш Бог / так часто заменяет телом тело, / как будто просто не нашел свое? / как будто Богу в наших неуютно, / темно от наших помыслов и страхов, / и Он все ищет, ищет, ищет, ищет, / но не найдет… несчастный, милый Бог».
Но пусть не обманывает нас «классическая форма» этого стихотворения, Фамицкий никогда не забывает про «дыру в пальто» — это формулировка из его стихотворения про Ходасевича, которое я бы, например, выбрал визитной карточкой Фамицого-поэта:
...я дышу тем воздухом петербургским,
Владислав, и неровен час,
как меня, дворнягу, накличут русским,
и поэтом, как звали Вас.
только это, наверное, злая шутка,
Г. Иванов писал—игра.
потому что муза не институтка,
потому что в пальто дыра.
потому что в воздухе невесомом
сотворен идеальный ад:
Вы — лежащим на письменном толстым томом,
я — писакой, склоненным над.
Давид Маркиш. Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека. М., «Буки Веди», 2019, 216 стр., 1000 экз.
О названии книги: «махатма» — так в Индии называют особо почитаемых людей, ближайший аналог в русском языке — «святой человек», в переносном, разумеется, значении. «Махатма», которому посвящен роман, это человек-легенда, особенно в Индии, — доктор Владимир Хавкин, создавший в конце XIX века вакцину против холеры, а потом и вакцину против чумы, и ту и другую, кстати, предварительно опробовав на себе. «Вольные фантазии» — это тоже понятно: перед нами художественная проза одного из сегодняшних ее мастеров, который, взявшись за написание биографии реального исторического персонажа, ориентировался не на формат типовой «жезээловской» книги, а — на формат именно романа. Отсюда слово «фантазии», которое, чуть забегая вперед скажу, не означает придуманных эпизодов биографии героя, тут другое — попытка понять, что выстраивало ее изнутри.
Ну а формулировка «самый неизвестный человек» взята из письма Антона Чехова, упоминающего в одном из писем русского доктора Хавкина: «В России это самый неизвестный человек, в Англии же его давно прозвали великим филантропом».
Вот кратко сюжет этой удивительной судьбы, он же — канва романа: студент Одесского университета, политически неблагонадежный (народоволец), к тому ж еврей, практически лишенный перспектив для научной работы на родине, после покушения на военного прокурора генерала Стрельникова, в подготовке которого участвовал, бежит из России в Европу и не без помощи своего учителя Ильи Мечникова становится сотрудником Института Пастера в Париже, где в 1892 году создает свою знаменитую «лимфу Хавкина», что, в свою очередь, становится событием для тогдашних медицинских авторитетов, считавших микробиологию чуть ли ни лженаукой. На предложение Хавкина вернуться на родину для борьбы с эпидемий холеры российские власти отвечают отказом, и Хавкин дает согласие правительству Англии на организацию соответствующих работ в Индии, став «Государственным бактериологом британской короны в Индии». Его врачебная и административная деятельность спасает сотни тысяч жизней, она-то и сделала его «махатмой».
Второй после медицины страстью Хавкина была сионистская идея, но в отличие от многих тогдашних сионистов Хавкин был далек от интернационалистских и левых идей — опыт жизни в окружении людей разных этносов и религий не оставлял места иллюзиям беспроблемного будущего для еврейского государства. Такое государство, считал он, может существовать только при опоре на религиозные традиции иудаизма. Последние годы своей жизни он активно участвует в сионистском движении, а умирая (1930) оставляет свое, немалое по тем временам, состояние для поддержки религиозных школ (иешив) в Восточной Европе.
Вот этот внешний сюжет жизни Хавкина прослежен в романе достаточно скрупулезно. Но все-таки основной упор Маркиш сделал на сюжете внутреннем. Одним из ключевых эпизодов романа автор делает покушение народовольцев на генерала Стрельникова. Зрелище этой казни — осложненной присутствием молодой подруги генерала, которой взрывом оторвало ноги, — производит на молодого Хавкина исключительно сильное впечатление. Перед ним встает вопрос о самом праве на вот такую кардинальную переделку мира. Хавкин в романе Маркиша оказался перед выбором: «революция» или «эволюция». И Хавкин решается пойти против тогдашних, всеобщих настроений в России — он выбирает «эволюцию». В его варианте это занятие медициной. Так же как потом — участие в сионистском движении.
Наталья Громова. Именной указатель. М., «АСТ; редакция Елены Шубиной», 2020, 445 стр., 2000 экз.
Новая книга историка русской литературы, специализирующегося на ее советском периоде, содержит два именных указателя. Первый указатель — это «содержание», в котором около тридцати имен в названиях портретных очерков, составивших книгу: Александр Володин, Натан Эйдельман, Арсений Тарковский, Александр Ревич, Соломон Апт, Елена Чуковская, Наум Коржавин и другие, а также — Ахматова, Пастернак, Рихтер, Цветаева, Булгаков и их окружение. Ну а в конце книги большой именной указатель, занявший 22 страницы и содержащий уже пять с половиной сотен имен. Это имена людей от Льва Толстого и Блока до Мариэтты Чудаковой и Петрушевской, которые были русской культурой в прошлом веке, а также имена тех, кто «курировал» эту культуру — от безымянных майоров Волковых и оперуполномоченных Гусевых до разного рода Ежовых и Сталиных, вписавших свои имена в историю России. Увы, именно таковым было бытование русской культуры в ХХ веке («Когда она приехала к нам в дом с каторги и увидела из окна широкую Неву — то сказала, что эта темная вода похожа на воды Колымы»). Репрессиям или необходимости спрятать себя — то есть спрятать свой талант поэта, талант прозаика, скажем, в переводы или в детскую литературу и так далее — подвергся чуть ли ни каждый третий из героев этой книги.
«Самые чудесные связи и пересечения открылись мне во внезапно обнаруженных дневниках Ольги Бессарабовой и Варвары Малахиевой-Мирович», «...казалось, все известные люди начала ХХ века решили собраться на одном пятачке истории. Марина Цветаева и Татьяна Скрябина, Лев Шестов и Алла Тарасова, Даниил Андреев и Владимир Фаворский, Игорь Ильинский и Сонечка Голлидэй и многие другие. Именно тогда я поняла, как тонок был интеллектуальный слой России. Как легко его можно было свести на нет, стереть из памяти», — так начинает свою книгу Наталья Громова, и, соответственно, одной из главных тем книги стала тема выживания — именно выживания, а не просто функционирования — русской культуры ХХ века. И тема эта не ограничивается сталинскими репрессиями — процесс над Синявским и Даниэлем начался через 12 лет после смерти Сталина, а Мейлаха посадили в 1983 году. В этом отношении необыкновенно выразителен очерк Громовой «Энциклопедическое» про атмосферу в редакции «Советской энциклопедии» в позднесоветские годы и про не менее выразительные сюжеты лет перестроечных.
Особое внимание в этой книге я бы посоветовал обратить на «повесть-сноску» «Сергей Ермолинский между Курцио Малапарпе и Михаилом Булгаковым», которая завершает книгу. Это повествование о судьбе талантливого киносценариста Сергея Ермолинского, который был близким другом Булгакова в последние годы его жизни, и, как демонстрируют ставшие доступными материалы следствия, другом исключительно верным. Следователи пытались выбить из Ермолинского (выбить — это буквально) показания, с помощью которых можно было бы раскрутить дело об антисоветском гнезде в квартире покойного уже Михаила Булгакова. Таких показаний они не получили. То есть показания были, но от совсем других людей. И это еще один сюжет повести, связанный с появлением после смерти Ермолинского разного рода мемуаров, в которых из Ермолинского делали чуть ли ни осведомителя НКВД, приставленного к Булгакову. Рассекреченные документы следствия, к которым смогла получить доступ Громова, свидетельствуют как раз об обратном, более того, в документах тех упоминаются агентурные псевдонимы реальных информаторов — и это люди, увы, скорее всего, из самого близкого к Булгакову и Емолинскому круга. Повесть про Ермолинского не слишком велика по объему, но по плотности документального материала, по выразительности создаваемых образов и сюжетов предполагает чтение почти «романное».