Покровская Ольга Владимировна родилась в Москве, окончила Московский авиационный институт, работает в службе технической поддержки интернет-провайдера. Прозаик, печаталась в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Звезда», «Урал». Живет в Москве.
Ольга Покровская
*
ЗАВЕТНАЯ ВОДА
Повесть
Всю дорогу от Москвы в купе скорого иркутского поезда он чувствовал себя больным, и с каждым километром, с каждой пролетавшей мимо станцией ему делалось хуже и хуже. Ему, Петру Дьяконову — без пяти минут кандидату наук, — оставалось чуть-чуть до последнего скачка к рубежу, за которым его именовали бы Петром Венедиктовичем, и в преддверии защиты диссертации он с таким усердием рвался к необходимой повинности перед окончательным торжеством — к байкальской научной станции, — что из последних сил терпел недуг, который вгрызался в нутро, переворачивал кишки, изводил ночными кошмарами. Петр, превозмогая боль и дурноту, винил в мучениях пирожок с требухой, купленный в вокзальном ларьке, и прилежно пил розовый марганцевый раствор, пока его, почти при последнем издыхании, не сняли с поезда посреди тайги, за Красноярском — на полустанке, где, как выяснил по радио начальник поезда, была поселковая больница и где легкомысленному пассажиру без долгих разбирательств вырезали аппендикс, накачали сульфаниламидами и уложили на койку в одиночестве среди большой и пустой, пахнувшей сосновыми досками палаты.
Стояли июньские дни. По утрам за окном кричали петухи, мычало стадо, месившее копытами дорогу, гудели моторы леспромхозовских грузовиков, чистыми присвистами заливались птицы — а к вечеру больница погружалась в тишину, и только слышно было, как тяжелыми вздохами пучит тайгу, со всех сторон окружавшую неприметную точку на карте, и как стучат колеса поездов, которые идут по Транссибу — то с запада на восток, то с востока на запад. Огромная страна, нахрапом наступающая на сибирские пространства, оставалась далеко — там, где жерлами вулканов бурлили города и пузырями газа надувались стройки. К аромату сосновой смолы добавлялись запахи то карболки, то хлористой извести, которой санитарка Катя натирала крашеный пол, то медвяных цветов из палисадника, то камфарного настоя, которым медсестра Фая обрызгивала помещение, отгоняя комаров и мошек. То в окно задувало шпальной пропиткой — от бурых штабелей, уложенных вдоль железнодорожных путей. То, ночами, в остылый воздух проникал горький полынный дух незнакомых трав с привкусом угольного дыма и железа.
Петр так стоически боролся с немощью, стремясь к вожделенной цели, что, когда пропал адреналиновый запал, его тело отозвалось на опасное легкомыслие жаром, лихорадкой, горячечным бредом, в итоге — перитонитом. Он метался по койке, сбросив одеяло, и в голове кружились назойливые сны: начисто — до стекольного скрипа — вымытые окна московской наркоматской квартиры, требовательные гримасы тестя-ответработника и его мешковатый костюм, озорная жена Лена в платье цвета топленого молока, яичный желток косынки на ее светлых волосах, скользкая улыбка и уверенные светло-карие глаза, которые, кажется, знают о жизни все. Потом бредовые галлюцинации растаяли, и Петр обнаружил перед глазами заросшую рожу, которая скалила над больным гнилые зубы. Загорелая физиономия любопытствующего незнакомца была какая-то разномастная: кудлатые, переливистые — от ржавчины до прелой соломы — волосы торчали во все стороны, а брови, ресницы и даже глаза играли оттенками замысловатой палитры, которая еле постигалась полусонным Петровым сознанием.
— Ну-ну. Не дури. Болит сильно? Терпи… — С этими словами незнакомец убедился, что его хворый собрат пришел в себя, сел на соседнюю кровать и пробурчал: — И у меня болит…
Помолчав немного и покачав у растерзанного ворота больничной рубахи забинтованной кистью с йодистым пятном, он глубокомысленно добавил:
— Лена-то кто? Жена, что ли? Да, без жены нельзя…
Так в пустующей палате появился второй обитатель, которого все называли Николаичем. С ним явились раздражающие запахи немытого тела и вонючего самосада. В простоте душевной Николаич попробовал было смолить, не слезая с койки, но Фая, застав его на месте преступления, взмахнула руками и воскликнула:
— Имейте совесть! Это больница все-таки… марш на крыльцо!
Николаич, припадая почему-то на ногу, поковылял в коридор, а стройная, облитая белоснежным халатом Фая объяснила, понизив голос:
— Это Катин муж. Он палец топором отрубил. — Потом медсестра обернулась, выпучила взволнованные глаза и сообщила полушепотом: — Говорят, он сам себя… мизинец. Катя ушла от него, а он нарочно… чтобы к ней сюда. Чтобы пожалела…
— Топор… — пробормотал Петр, безотчетно следя, как бегут к конусу стеклянного шприца крупинки воздуха и как взмывает из иглы струя лекарственного раствора. — Раскольников какой-то…
Топор, который поразил безрассудную жертву супружеской привязанности, невольно присоединился к его бредовым видениям. В ночной круговорот снов, где сменялись знакомые картины — мрачноватого дома, старых часов из кипарисового, изъязвленного старческими пятнами, дерева, легкомысленной Лены, — теперь вклинился пудовый, в кровяных рябинах топор, широкий замах которого сопровождался в больной голове ревом богатырского Николаичевого храпа. Замызганная, грубая, замотанная тряпьем Катерина представлялась теперь Петру в ореоле роковой женщины, пробуждающей гибельные страсти среди медвежьего, богом забытого логова. Утром она, как обычно, скребла мешковиной пружинящие доски пола и, поджимая губы, отворачивалась от кроткого мужа, который молча восседал на сбитой простыне больничной койки. Потом, когда она выволокла из палаты ведро и хлопнула дверью, Петр услышал из коридора ее злобный голос:
— Нет и нет! Здесь я человек, мне деньги платят, я на них что хочешь куплю!..
Николаич молча вздохнул, прикинувшись, что Катеринины слова его не трогают. Разноцветный человек держался так спокойно, что Петр списал предположения о самовредительстве на счет девической фантазии восторженной Фаи, которая увлекалась книжными драмами, скучая в тихом захолустье.
— Как же ты… — пробормотал он, выходя из воспаленной пурги, которая заметала его причудливые мысли. — Без пальца…
Николаич вздохнул.
— Без пальца можно прожить, — протянул он, кривясь в ухмылке. — Без жены нельзя. Дура… я без пальца, а она с этим щелоком без рук останется… и куда?..
Петр, мысленно соглашаясь с жертвой семейственного фанатизма, провалился в сонную сумятицу, и, когда он очнулся, был уже вечер. Янтарный свет заката заливал чистую, вылизанную Катиными трудами палату, а сама Катерина с подоткнутыми, как для работы, юбками, стояла напротив Николаича и слушала своего чудного мужа, склонив голову. Тот, плавно помахивая марлевой клешней, словно дирижер, что-то тихо и гладко выговаривал беглой жене. Их нескладная пара токовала, забыв про все на свете и лучась таким самозабвением, что Петр невольно залюбовался этой поэтической сценой, которая утишала его взбудораженные бредом чувства. Он не разбирал, что говорил Николаич, но рокочущий, бархатный басок добровольного калеки звучал для него, словно колыбельная. Петр задумался и забыл про время. Потом Катерина очнулась, опустила подол засаленной тряпичной юбки и ушла.
На другой день Николаич выписался из больницы. Он сбросил чистое казенное белье и облачился в широкую холщовую рубаху, которая оказалась такой же пегой, как ее владелец: с разводами и слоями пота и пыли, въевшимися намертво в домотканое полотно. Сконфуженную, прячущую глаза Катю больничное начальство нехотя отпускало с супругом. Тот, держа здоровой рукой Катеринин узелок, помахал Петру на прощание обмоткой и сказал:
— Я свои дела устроил, а вы уж сами — как знаете…
Он выставлял, как щит, пораненную руку, головой кивал на Катю, и Петр не понимал, что он подразумевает, говоря, что устроил жизнь: жену, возвращенную столь героическим способом, — или отнятый палец.
— Здоровья вам, — проговорила, блестя наэлектризованными глазами, прихорошенная Катя, которая как никогда отталкивала Петра, считавшего, что бывшая уборщица не стоила подобных подвигов.
— Я не здоровья, — добавил Николаич. — А везения. Теперь лучше, чтобы всем везло.
К вечеру Петру стало легче, прошла лихорадка, температура упала, и радость начинающегося выздоровления потянула его встать наконец с постели. Он неловко, опасаясь за рану, с которой еще не сняли швы, поднялся и затопал по пустой палате. Ему показалось, что вокруг странно, неестественно тихо — только жужжала в углу назойливая, сбесившаяся от наркоза дезинфицирующих растворов муха. Одиночество, о котором он мечтал, воротя нос от странного существа, оказалось гнетущим. Печальный золотистый свет ложился на беленые стены. Петр медленно, собирая силы на каждый шажок, от которого чуть поскрипывали под ногой деревянные половицы, потащился в коридор. Придерживая порезанный бок, он приковылял к закрытой двери, за которой долдонило радио. Потом кто-то громко, с ужасом ойкнул, и Петр разобрал короткий всхлип, а за ним — плач. Дверь распахнулась, навстречу вылетела, закрыв лицо ладонями, потрясенная Фая, и непрошеный свидетель увидел, как оторопело зависла над столом с развалами больничных бумаг седая, прямая, как палка, Анна Филипповна.
— Слышали, Петя? — проговорила Анна Филипповна, и его испугало ее известковое, белое, как халат, лицо. — Война!..
Но через минуту она, настоящий врач, совладала с собой.
— Почему встали? Ложитесь!..
Фая куда-то сбегала, умылась и, шмыгая носом, явилась успокаивать больного, чтобы новость не возбудила его в ущерб некрепкому здоровью.
— Сволочи, фашисты, — выговаривала она дрожащими губками. — Но мы их разобьем… это ненадолго. Вы, может, и поправиться толком не успеете, а все закончится.
Петр скептически качал головой, хотя ему, загипнотизированному этой пейзанской тишиной, не верилось, что безмятежная глушь может втянуться в мясорубку, которая завертелась на западных границах, и что где-то уже стреляют, рвутся бомбы и горит земля. Он только понимал, что вместо желанной работы на байкальской станции ему придется возвращаться обратно, к семье, к Лене, и что ненавистный враг напал не только на родину, но и на его личные планы и чаяния.
Но все же, томясь временным пленником в бревенчатых стенах больницы, таящейся, в свою очередь, в гуще необозримых лесов, в глухом краю, откуда до баталий были сотни и тысячи километров, он сразу понял — учуял, что традиционный уклад изменился даже здесь. Через день весь поселок провожал мобилизованных, и от станции доносился бестолковый гомон, рвавший душу: там голосили, причитали, выкрикивали речи и терзали скверную гармошку, вымучивая строевой марш, который все равно отдавал плясовыми переливами. Потом наступила долгая тишина, которую раскалывал молоточный грохот военных эшелонов, и Петр без ошибок отличал его от убаюкивающего перестука пассажирских поездов. Никто не понимал, что происходит на зловещем западе, — Петр вместе с персоналом, который заметно поредел из-за Николаичева вмешательства, исправно выслушивал информационные сводки, но ему недоставало кирпичиков, чтобы сложить ясную картину, и даже не исхитрялся вытащить из формальных фраз какую-нибудь понятную ему смысловую деталь, которую мог бы потом обсудить со своими няньками. Главное командование сообщало об отбитых атаках противника, об уничтоженных вражеских самолетах, о сгоревших танках, и после каждой передачи обмирающая Фая, восстанавливая пресекшееся от беспокойства дыхание, говорила:
— Пойду тоже! Я военнообязанная… — и потом, поправляя накрахмаленный колпак, добавляла: — Наверное, не успею… пока доберусь, разобьют уже фашистов.
Анна Филипповна недоверчиво качала седой головой со снежным, жидковатым пучком на затылке, кое-как свитым на скорую руку.
— Не все так просто, — говорила она.
Но все Петровы попытки выбраться из-под медицинского надзора Анна Филипповна отказывалась обсуждать всерьез.
— Петя, вас снимут по дороге с поезда, — говорила она, поджимая губы. — Будет вам плохо, и снимут. Думаете, лучше станет?..
Днем окружающие занимались служебными обязанностями, и Петр развлекался, приглядываясь к пациентам, которые приходили в больницу с соседних станций и с далеких заимок. Но вязкая вечерняя скука, когда он оставался единственным больничным обитателем, продлилась недолго: как-то у дверей тормознул леспромхозовский грузовик и на крыльце засуетились. Приковыляв к окну, Петр услышал незнакомый испуганный голосок:
— Отдайте, фляжка!.. Там фляжка… и деньги на билет…
— Никто твое барахло не трогает, — проревел убедительный бас. — Вцепился, как черт в грешную душу… перебирай ногами-то!
Анна Филипповна с Фаей заметались, захлопали двери, грузовик уехал, а Петр терпеливо гадал, придется ли ему сегодня ночевать в одиночестве или невезучий горемыка осядет на койке, на которой Фая после Николаичева ухода застелила свежее белье и тщательно взбила увесистую перьевую подушку.
Он так соскучился без компании, что был безмерно рад, когда женщины ввели в палату нового пациента. В свободной руке Фая несла сиротскую котомку, на которую больной, дергая, как дятел, замотанной головой, постоянно оглядывался. Не успели его усадить на чистую простыню, как он хваткими, словно сведенными судорогой пальцами потянулся к веревочной завязке.
— Никто не тронет твое имущество, — с обидой проговорила Анна Филипповна, но пришелец уже нетерпеливо рвал затянутый накрепко узел.
— Фляжка и деньги. Много денег. Мне в Москву надо.
Анна Филипповна скорбно скривилась.
— Не возьмут тебя в армию до восемнадцати. Все они, глупыши, сейчас на фронт рвутся…
Пришелец презрительно фыркнул:
— Вот еще — на фронт. Больно надо.
Он, воровато таращась по сторонам, переложил небольшой сверток из котомки за пазуху просторной рубахи и только тогда утихомирился. Потом его затошнило, Фая побежала за ведром, а разочарованный Петр, уже не радуясь предполагаемому общению, которого так жаждал, уныло предвидел бессонную ночь наедине с шебутным и на первый взгляд не слишком симпатичным соседом.
— А ты в военкомат собиралась, — сказала Анна Филипповна Фае, когда больному сделалось легче и он откинулся на подушку. — Думаешь, мало здесь дел?
Пришелец окинул Фаю внимательным, но безразличным взглядом, словно разгоряченная работой девушка с растрепанными, выбившимися из-под медицинской шапочки кудрями, не заслуживала с его стороны никаких эмоций. Даже изучая бессловесную скотину, было противоестественно изображать такой холодный, без тени приязни, объективный анализ. Сделав некий вывод, больной прикрыл веки и спокойно проронил:
— На войну? Не ходи, убьют.
Это равнодушное резюме прозвучало отстраненно и не годилось ни в совет, ни в предостережение, на какие была щедра величественная Анна Филипповна. Жестокие слова предсказывали бесспорный исход, который неминуемо следовал из логики событий и не требовал добавочных доказательств. В резкой тишине повисла пауза, и уязвленная Фая передернула плечами, но потом заминку гневно переломила Анна Филипповна, которая прочла незваному прорицателю директиву о необходимости соблюдать режим.
Женщины ушли, а Петр остался рассматривать не подающего признаков жизни незнакомца, которого Анна Филипповна умильно называла Сеней, суля больному быстрое исцеление. Он уже знал, что Сеню обнаружил на берегу директор леспромхоза, который случайно остановил машину, так как ему померещилось среди водяных перекатов нечто занимательное и непозволительное — чему, по мнению дотошного хозяина окрестностей, не было места в подведомственной ему реке. Теперь найденыш с плотно забинтованной головой обездвиженным пластом, будто из него разом вышли силы, лежал на продавленном матрасе. Это был почти подросток — щуплый, с впалой безволосой грудью и худыми, не привычными к крестьянскому труду руками. На сером лице не было ни кровинки и ни следа от загара, словно пришелец всю короткую для этих мест теплую пору просидел в где-то глубоком подвале и вовсе не вылезал на солнце. Русые волосы беспорядочными прядями торчали из марлевой повязки, перемежая слои бинтов, которые щедро накрутила на его голову добросовестная Фая.
— Не вздумай воровать, — тонкими, еле шевелящимися губами проговорил Сеня, не открывая глаз. — Я чуткий… каждый шаг вижу.
Оскорбленный Петр с негодованием отвернулся от хамоватого дикаря к стене, из которой между замазанных побелкой бревен выступали вислые клочки, похожие на бороду старого берендея.
— Как я угодил, — вздохнул он. — Один с топором… другой с деньгами… капиталист нашелся.
Он уснул, мучимый кошмарами, в которых ему виделась мирная, но очень страшная жизнь. Война еще не проникла в его сознание, и химерические картины, которые он просматривал во сне, были обезличенной, абстрактной угрозой, которую немного конкретизировала разве что примесь первобытной уголовщины. Но он напрасно опасался, что ему выдастся беспокойная ночь сиделки, — Сеня спал так незаметно, что, казалось, не ворочался во сне. Он и позже, днем, не обременял кого-либо своей персоной, игнорируя не только Петра, к которому, как к горожанину, мог чувствовать сословную неприязнь, — его не занимали ни внимательная Анна Филипповна, ни даже ладная Фая, на обаяние которой, по мнению Петра, откликалась любая мужская особь, даже находящаяся в несерьезной стадии молочно-восковой спелости. Нелюдимый пациент жадно проглатывал больничные кашу и суп, после чего впадал в летаргию — мирился с перевязками, стойко переносил неумелые Фаины уколы, после чего замыкался в себе и замолкал, будто ему вырвали язык.
Когда женщины, выполнив над ним медицинские процедуры, расходились по делам, Петр чувствовал, что, пока его сосед номинально присутствует рядом, фактически витая где-то в облаках, он сам варится в вакууме, где ему не с кем перекинуться словом. Он валялся на койке без дела и весь жар общественного человека, стосковавшегося по пространным разговорам и спорам, доверял дневнику. Линованная бумага честно выдерживала сомнения и вопросы, накопленные в отрыве от привычной среды, — в то время как реальный человек из плоти и крови вряд ли снес бы такой ожесточенный натиск. Петр писал, как его тянет окунуться в гущу событий, невзирая на последствия, с которыми он мог столкнуться, вернувшись в строй. Что нарыв постоянно зреющей угрозы, когда в воздухе разлито напряжение от невидимой агрессии, наконец прорвался, принес определенность и теперь всем понятно, что делать. Что ему жаль почти завершенной диссертации, которая срывается в последний момент, и что он стыдится этого личного, среди общего несчастья, мелкого огорчения. О фантастичности обстановки в идиллической глухомани, где не верится, что где-то гремят бои и льется кровь. О Лене и о том, что война неизбежно принесет в их семью. Полностью утонувший в забытье Сеня не реагировал на исступленный скрип кривого пера по тетрадной бумаге, как не отреагировал, когда сказитель, у которого закончились чернила, прекратил писать.
Несколько дней прошло в дурной праздности. С западной, горящей в пламени границы, приходили уклончивые сообщения, которые начинали смущать Петра своей несообразностью. В сводках еще поминалась дальняя, порубежная география, но немцы уже заняли Брест, и Петр, негодуя на этот нечаянный государственный позор, ждал, когда парадный голос сообщит, что Брест освободили. Фая принесла школьную карту, и больничные насельники, двигая пальцами по желтоватой бумаге, выискивали в перекрестье прямых линий и извилистых загогулин Гродно, Шауляй и Львов. Сеня, который избегал штабной самодеятельности, беспокоился по-своему: Петр все чаще видел его сидящим, как идол, поверх одеяла, рядом с загнутым краем матраса, который являл миру неаппетитную, в органических потеках, рогожную изнанку. Мальчик ловко чинил проволочную вязку кроватной сетки и так мастеровито залатывал прорехи, что Петр усомнился в первом впечатлении от проворных пальцев, которые показались ему не слишком крепкими.
— Зачем это?.. — спросил он, удивленный неистовством, с которым Сеня, стиснув зубы, восстанавливал больничное имущество.
— Дедушка велел, — пробормотал Сеня под нос.
— Какой дедушка? — удивился Петр, который не видел, чтобы Сеню навещал кто-либо, подходящий под эту категорию, — впрочем, Сеню вообще никто не навещал.
— Хитрый дедушка. Любит, чтобы трудно было…
И изумленный Петр узнал, что мальчиком руководит воображаемый — сереброволосый и серебробородый — дедушка-черноризец, который невидимо сопровождает своего подопечного и диктует ему прихотливые, непостижимые простым умом труды. Сопоставив эту новость с диагнозом, без сомнений определяемым Анной Филипповной как сотрясение мозга, Петр искренне пожалел несчастного мальчика, которому предстояло бросить якорь в больнице и, наверное, долго лечить помраченный разум, сильно попорченный при падении с береговой кручи.
Тем более он был удивлен, когда Анна Филипповна, чопорно пригласив его в свой обитый фанерой кабинет, чтобы выдать бумаги и прощально напутствовать на дорогу, пряча взгляд и поджимая блеклые старушечьи губы, проговорила:
— Петя, я попрошу вас об очень важном одолжении.
— Слушаю, — нахмурился Петр, предполагая по ее забавному смущению, что просьба будет обременительна.
Но того, что озвучила ему Анна Филипповна, он заранее даже не представлял и, захваченный врасплох, оказался не готов к решительному отказу.
— Видите ли, мальчик серьезно болен, — заговорила Анна Филипповна, и ее честное, решительное лицо заслуженного врача, озарилось светом такой возвышенной идеи, что у Петра заныла едва затянутая рана, обозначив место, где тлел гнойник, еще не признавший себя побежденным.
Он уже понимал, что попал как кур в ощип, и что он должен будет выполнить любое, самое невыполнимое повеление Анны Филипповны.
— У нас нет соответствующего профиля… если оставить его здесь, он будет неполноценным человеком — понимаете, Петя? Кому он такой нужен? Я прошу отвезти его в Москву, к профессору Чижову… я недавно читала статью, он занимается этими случаями.
— Подождите, — Петр не нашел сил сопротивляться и только развел руками, представив масштаб обузы, за которую ему, до конца не оклемавшемуся от осложнений, придется нести полноценную ответственность на тысячекилометровом пути, погруженном в безумие военного времени. — А если он сбежит, что делать? Он спрыгнет на любой станции — где его искать? Или профессор Чижов его не примет? Или он не в Москве… уехал куда-нибудь?
— Он не спрыгнет, — убежденно сказала Анна Филипповна, разя пациента наивностью провинциалки, сохранившей к преклонному возрасту все иллюзии и идеалы благородной юности. — Вы же слышали, как он бредит Москвой. Он вбил себе дурацкую идею — он никуда не денется, за вас цепляться будет. Я дам направление к профессору Чижову — как же его не примут?
— Вы уверены? — уныло промямлил пристыженный Петр, который, совестясь своего эгоизма, уже мнил себя преступником и прекрасно понимал, что человеколюбие не даст ему бессовестно бросить без поддержки жалкого Сеню, явно нуждающегося в хорошем психиатре.
— Уверена, — выпалила Анна Филипповна, сжимая губы в бесцветную линию, и Петр понял, что уверенности у нее нет. Увидев, что не обманула собеседника, она опустила мутноватые глаза и предложила, извиняясь за очевидный подлог: — Может, вам домой телеграмму послать? Завтра поедут на почту…
— Не надо, — отказался Петр. — Пошлите лучше профессору Чижову. — Поскольку Анна Филипповна так и не подняла виноватых глаз, сокрушенный Петр вывел, что телеграмму не пошлют и что профессора Чижова ему придется разыскивать в Москве самому.
Анна Филипповна вздохнула.
— Вы откуда сами, Петя? — спросила она. — Из Москвы? А родители?
— В Сызрани, — ответил Петр.
— Хорошо вам. Далеко до границы. — Она помолчала. — А у меня единственная родственница — тетя в Николаеве. Я ей сто раз предлагала — говорит, далеко… холодно у вас… вот и дожили.
Ее синеватые, слезящиеся, растерянные глаза уставились на Петра с такой тоской, что он, невольно проникаясь ее убитым настроением, бессвязно забормотал — хотя в душе не понимал, отчего волнуется эта несгибаемая женщина:
— Николаев — километров двести… туда боевые действия не дойдут.
— Думаете… — Она стиснула в кулаки дрожащие пальцы. — Хорошо бы… бог весть что в голову лезет… Конечно, до Николаева не дойдет. Слышали же, что сказал Молотов? Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами.
Приняв поручение Анны Филипповны, Петр суеверно побоялся испытывать судьбу, начертавшую ему чужими руками дорогу, с которой он теперь опасался сходить в сторону. Конечно, он держал в уме, что мифический старичок с серебряной бородой может снабдить подопечного нештатными подсказками, но вместе с тем он понимал, что другого шанса у Сени, который вел себя, в общем, вполне терпимо, может не представиться и что в крайнем случае несчастному мальчишке светит областной дурдом, если не пожизненный интернат, и что второго козыря — лечения у столичного светила — в этой партии больше не выпадет. Поэтому он без ропота согласился на экзотического попутчика. Сборы длились недолго, путешественников не обременяла лишняя кладь, но в местной кассе не было билетов на поезд, и Фая несколько раз бегала на станцию — спрашивать, увещевать, скандалить. Сердобольная повариха собирала им в дорогу все, что нашлось на кухне: хлеб, сахар и консервы, которые она опускала в дорожный мешок, укачивая каждый сверток, словно это был запеленутый младенец. Анна Филипповна торжественно, с чувством долга, строчила бумаги, которые, по ее словам, служили для посланца к медицинскому чину просто-таки бронебойным, со стопроцентной гарантией, пропуском.
На прощание добрая Фая надела на травмированную Сенину голову компрессионную шапочку, которую связала собственными руками из обрывков пряжи и случайных, попавшихся под руку ниток, и у Петра зарябило в глазах от убогой пестроты этого самопального трикотажа. Он прилежно убрал все, нелишние в условиях военного времени, бумаги в походный мешок, и через несколько минут путешественники сидели на платформе перед дощатой, с резными наличниками, избой, которая выполняла функцию вокзала. Здесь, среди открытого пространства, вне спасительных больничных стен, Петр с ужасом понял, что тепличный распорядок больницы изнежил его, порядком помятого недугом, до неприличия. Шатаясь от слабости, он опустился на лавочку, понимая, что если его подопечному взбредет в голову сбежать куда глаза глядят, то он сам не сдвинется с места. На его счастье Сеня удобно устроился на какой-то шаткой изгороди, как курица на насесте, и, казалось, не думал о побеге. Петр недоверчиво косился на спутника и глотал восхитительный воздух, благоухающий травой, душными цветами, болотной гнилью, сосновой смолой и дождем, который с утра оставил после себя редкие лужи и раскисшую грязь со следами тяжеловесных шин. Радость свободы пьянила его; он тоскливо представлял, что вот-вот заберется в тесную коробку, которая унесет его далеко от первозданных мест — в сторону заката, туда, где обезумевшие враги вгрызались в периметр государственной границы, от дунайской дельты до клайпедской косы.
Поезд опаздывал. За забором уныло позванивала собачья цепь. Мимо, оглушая пассажиров душераздирающими гудками и обдавая теплым ветром с запахами железа, угля и механической смазки, пролетали военные эшелоны, к которым выходил с желтым флагом бородатый дед в фуражке и в потертой форменной куртке с ободранными обшлагами.
— Не знаю, ждите. Придет, рано или поздно, — топорща усы, ответил он на нервный вопрос, когда же будет поезд. Потом пожаловался: — Весь хлеб в магазине раскупили. Дуры — бабы… на всю войну не напасешься.
Уныние сутулой фигуры, пронзительный взгляд старческих глаз над морщинистыми щеками, тяжелый вздох «на всю войну» — все это ранило слушателя такой безнадегой, что у Петра, уверенного, что война вот-вот закончится, на душе заскребли кошки, и он содрогнулся, вообразив, что бедствие продлится долго.
Стемнело, наступила ночь, поезда все не было. Разглядывая крупные, с кулак, белые звезды в глубоком, как колодец, таежном небе, Петр молча боролся с острым диссонансом, который не давал ему покоя. Он не мог совместить в одном мире космическое звездное небо, спокойствие дышащей во сне тайги, мирные избушки со светлыми окнами, всеохватную тишину — и то бесчеловечное и противоестественное, что творилось сейчас на западе, там, куда один за другим тянулись груженые составы с укутанными, словно в саван, и пугающими его, невоенного человека, конструкциями. Недоумение, с которым он пытался постичь несовместные вещи, усиливала мысленная зарубка — радио на площади возвестило сегодня, что военные действия ведутся на минском направлении. Петра насторожило, что еще вчера фронтовые сводки говорили о Бресте, а сегодня география сместилась на триста километров вглубь территории, и он уговаривал себя, что дикторская оговорка обозначает не место, где проходит реальная линия фронта, а всего лишь дорожное направление.
Потом за ослепительными фарами возник вагонный силуэт, заскрипели тормоза, и долгожданный поезд наконец-то остановился у платформы.
— Скорее, скорее! — свесившись из тамбура, замахала рукой проводница, и увечные спутники заковыляли к вагону, кое-как вскарабкались по чугунной лестнице и позволили себе перевести дух, когда оказались в тесном купейном коридоре.
— Дальше, — плотная, средних лет, усталая проводница повела пассажиров на места. — У каждого столба стоим, всех пропускаем. Военный график…
На ее мертвенно бледное, сонное лицо падал свет вагонных лампочек. Ямочки на дряблых щеках не придавали ей веселости. Справа во рту, когда она улыбнулась, изучая пополнение наличного состава, чернела щель на месте отсутствующего зуба.
— До Москвы?.. Что немцы делают, сволочи… Договаривались с ними, ручки жали… фашисты — одно слово… — Она крупной рукой, испачканной в саже, смахнула на бок волосы, которые прилипли ко лбу. — Выдался у меня рейс… никогда такого не было.
Она довела их до купе, где на двух занятых местах кто-то спал, и в глаза бросались продолговатые холмики под суконными одеялами, ноги в носках, чье-то большое анемичное ухо. Опасение, что сотрясение мозга, осложненное вестибулярными помехами, помешает Сене залезть на верхнюю полку и что высоты придется осваивать мученику хирургии, у которого при этой мысли заныл шов, рассеялось, когда Петр обнаружил, что подопечный ловко, словно всю жизнь лазал по полкам, оказался наверху и, немного пошуршав, затих. Поводырь тоже не затягивал сон — он не возился с бельем, а раскатал по полке пыльный матрас, лег и накрылся сыроватым одеялом. Петр устал, и ему не мешали ни спертый воздух, ни чье-то любопытство с противоположной полки, где, как он понял, его неизвестный сосед перестал посапывать, как дитя, а затаил дыхание, напряг невидимые мускулы и приоткрыл глаза. Петру было все равно — он, уверенный, что наконец-то встал на прямую дорогу до дома, с которой его не собьет уже ничто, расслабился и погрузился в причудливый, мрачный, все еще воспаленный и отравленный лихорадкой сон. В этом сне на него стремительно налетали протяжные гудки встречных составов, барабанили пулеметными очередями колеса, скрежетали шарниры вагонных стыков, и только под утро Петра словно накрыло могильной плитой, из-под которой он вынырнул утром, при ослепительном, бьющим в вагонные окна солнце, посреди огромной, без конца и без края, станции. Несколько часов на рельсах перенесли его из девственной глуши на обитаемую планету. За окном галдели оживленные голоса, поезд стоял.
— Зинаида Осиповна! — весело крикнул из коридора бодрый басок. — Долго стоим?
— Долго, Миша, — отозвалась проводница. — Можем сутки.
— Ох, елки ж!.. А если жрать нечего?..
Где-то плакал ребенок, слышались шаги. Петр поднялся и обнаружил на соседней койке безмолвных, сидящих рядком соседей, которые не сводили глаз с незнакомца. Бледные, худые, с одинаково полупрозрачными лицами, мужчина и женщина лет сорока изучали нового пассажира с сомнением, точно перед ними был не человек, а непонятный, непредсказуемый зверь и они не знали, как с ним обходиться. От их робкой боязни Петр поначалу так потерялся, что даже забыл проверить, на месте ли его подопечный, но тот сам завозился вверху на полке.
Несмелых соседей звали Мария Тихоновна и Прохор Николаевич. После знакомства они, освобождая место для нужд общежития, убрали со столика пакеты с сухарями и печеньем, после чего ненатурально замолчали, вызвав нарочитый дискомфорт, от которого у Петра по спине пошли мурашки. Неловкость усугублялась тем, что безгласные супруги явно не были конфузливыми буками, которые не знали, что говорить и как вести дорожный, ни к чему не обязывающий разговор. Это были интеллигентные горожане, которые по какой-то причине умышленно избегали даже поверхностного контакта с посторонними. Когда безмолвие сделалось особенно неестественным, Прохор Николаевич кашлянул и деликатно выговорил несколько вопросов так скованно, точно боялся самого себя.
— Значит, вы, Петр Венедиктович, ученый… — Узнав профессию соседа по купе, он повеселел, и Мария Тихоновна вздохнула, словно у нее камень с души свалился. — А по какой специальности, позвольте узнать? Сейсмография?... — Он скупо улыбнулся. — Видите, как получается: вы изучаете естественные причины трясения земли, а получаются такие… рукотворные.
Мария Тихоновна пресекла мужнино красноречие, еле заметно ткнув супруга в бок тощим локтем. На ее призрачном лице проступил ужас. Прохор Николаевич осекся и замолк.
Находиться в тесной клетке этих стен в неблагожелательной, почти враждебной обстановке было неприятно. Петр попытался устроиться на койке и продолжить диалог с дневником, но пара с таким ужасом наблюдала за его мучениями над затупленным химическим карандашом, что он бросил это занятие и позвал Сеню, которого не хотел оставлять одного, на выход. Добрая половина вагона уже разбежалась по станции и, проходя мимо открытых дверей купе, Петр видел лишь редких, особо озабоченных куркулей, которые сторожили свои бесценные тюки и чемоданы. Измученная, кое-как прикорнувшая в закутке Зинаида Осиповна подтвердила, что поезд застрял на станции и что основные пути освобождают, чтобы прошли воинские эшелоны.
Спутники отправились к вокзалу. Петр меньше месяца назад проезжал эту станцию с запада на восток, и тогда огромная, заполненная товарняками и пассажирскими отстойниками, разлинованная рельсовыми путями территория поразила его точным, размеренным ходом сложного, совершенного и продуманного механизма. Сейчас вокзальный пульс бился в такт мятежного камертона, сорвавшегося с ритма. Озабоченные люди сновали вокруг бестолково: кто-то бежал, кто-то метался из стороны в сторону, а кто-то, напротив, застыл как бревно. Появилось множество военных, и вдоль вокзала ходили патрули, хотя вид у них был несобранный, словно их вчера одели в форму и они не знали, что им делать.
— Если долго стоим, в магазин бы зайти, — пробубнил Сеня. — Тут есть магазины? Я бы ботинки купил… раз все равно не едем.
— Зачем тебе ботинки? — удивился Петр, которого эпатировало это прозаическое желание, высказанное в столь патетический момент.
— Думаете, украдут? — забеспокоился Сеня, широко раскрыв светлые, неподвижные оловянные глаза. — А я обувать до Москвы не буду, под подушку заныкаю.
Петр пожал плечами.
— Может, не украдут… но…
Ему не хотелось говорить, что городские ботинки, о которых мальчик, вероятно, мечтал в своей деревне, вряд ли пригодятся ему в психиатрической больнице.
— Неудобно в сапогах, — объяснил Сеня. — Все-таки в Москву еду… к важным людям…
Он почему-то проглотил окончание фразы, а Петр возразил ему со вздохом, представив цинизм и хладнокровие медиков, изо дня в день врачующих души:
— Важные люди тебя простят. Они всякое видели.
Когда они подошли к вокзальному зданию, выстроенному с соблюдением всех правил губернской архитектуры, Петр заметил, что взволнованная толпа, которая только что передвигалась без порядка, поляризовалась и устремилась в единственном направлении — к стене, где красовался закрепленный под стрехой репродуктор. Петр невольно подался вместе со всеми и задрал голову к черному конусу диффузора. Рядом с ним, облизывая пересохшие губы, замер мужчина в рабочей тужурке, с темными рябинами, покрывавшими его загорелое лицо. Подошла еще женщина, поправляя на ходу шпильки, торчавшие из высокой прически, — остановилась, развалила губы в плаксивой гримасе. На сложносоставной, кипящей народом площади замерло время, и тотальный клинч нарушали только серые, нахмуренные, с желтоватой табачной подкладкой облака, которые, клубясь, проплывали над ребристым железом крыши. Все люди, разбитые внезапным параличом, слушали новости насупленно, с натугой, пытаясь выковырять правдивую основу из начетнических фраз, которые замогильным голосом произносил диктор и которые, разлетаясь по станции, эхом отражались от цистерн и теплушек. Петр, сугубо гражданский и далекий от официоза человек, тоже гадал со всеми, какая подоплека скрывается за обтекаемым фасадом казенных формулировок. Ему только опять резануло слух, что служащий государственным рупором голос с навязчивым напором упомянул о минском направлении.
Когда репродуктор умолк, а толпа ожила и стала разбредаться кто куда, спохватившийся Петр обнаружил, что его подопечный исчез. Обежав, насколько хватало послеоперационной прыти, периметр вокзала, он заметил, что в углу площади зачем-то собираются люди, и поспешил к зевакам, стоящим у газона. К своему ужасу он увидел, что Сеня распластался ничком прямо на земле, раскинув в стороны руки, что несколько досужих граждан лениво судили о том, что происходит, а постовой милиционер подошел к лежащему и как-то недобро поинтересовался:
— Вам плохо, гражданин? Встаем, здесь лежать не полагается.
Петр подоспел, растолкал зевак и ужаснулся, предчувствуя, как разойдутся его многострадальные швы, пока он будет поднимать с земли своего сбрендившего и довольно тяжелого подопечного, но Сеня поднялся сам. Он преспокойно отряхивал штаны и рубаху, предоставив опекуну переговоры с представителем власти. Страж порядка оказался милостив и не потребовал даже бумаги, которые непредусмотрительный Петр забыл в мешке под вагонной полкой. Выговорив ротозею за халатность, милиционер отправился дальше, а Петр повел Сеню, который не удостоил милиционера взглядом, от греха подальше — на вокзал.
— Что ты за цирк устроил? — недовольно спросил Петр и получил степенное объяснение:
— Да чудно! Едешь — как не по земле едешь. Так что, до Москвы?..
Петр пожал плечами. Спутники сели на скамейку в зале ожидания, где Петр, оглядываясь по сторонам, изучал обстановку. Спокойный, как слон, Сеня в нелепой пестрой шапочке смотрелся среди городской, взбудораженной военными обстоятельствами публики чересчур дико. Петр видел, что на подопечного обращено много любопытных и даже пытливых глаз, но сам объект внимания был бесстрастен. Потом Петру показалось, что флегматичный Сеня все же чем-то заинтересовался. Проследив его взгляд, Петр разглядел, что в соседнем ряду горько плачет женщина в нарядном крепдешине, а рядом в отчаянии кусает губы молоденькая девушка — в ситцевом платьице и в пиджаке не по размеру, с торчащими в стороны тугими косичками. Что-то в облике плачущей женщины заставило Петра, сочувственно созерцавшего на станции уже нескольких матерей и жен, которые убивались на разные лады, напрячься, потому что те, кто расставались, рыдали опустошенно и абстрактно — в небо, в пустоту, в слух всех безгласных богов мира — а женщину в крепдешине, чье растерянное лицо плохо вязалось с величественной осанкой, удручала конкретная неприятность. Качая головой, она порывисто выговаривала:
— Что же делать? Что делать, что делать? Как же мы…
Подмеченная странность заставила Петра вмешаться, и он узнал, что женщина — Ксения Дмитриевна — везла внучку Тому в Читу, к дочери, в какую-то забайкальскую воинскую часть, из которой, как она предполагала, ее зятя уже или услали на фронт, или вот-вот должны были услать. Бабушка с внучкой двигались навстречу людской и грузовой волне, разом устремившейся на запад, и уже несколько раз пересаживались с одного поезда на другой, когда Ксения Дмитриевна обнаружила, что у нее вытащили кошелек со всеми деньгами, и теперь она, находившаяся в совершенной панике, не понимала, как ей быть и что делать.
Денег у него не было, но пару лет назад его знакомили с начальником станции, когда они с очередной группой совершали ежегодный путь на Байкал и когда его приятель-аспирант на остановке вылез поздороваться с дальним родственником, занимавшим ответственный пост. Вызванный из памяти облик пожилого, хмурого, неизменно спокойного Захара Игнатьевича давал Петру надежду, что тот если и не вспомнит шапочного знакомого, то, во всяком случае, посодействует Ксении Дмитриевне в ее дорожной неприятности, с которой начальник станции, вероятно, сталкивался каждый день, если не чаще.
— Постараюсь договориться, чтобы вас посадили в поезд, — пообещал он и отправился разыскивать Захара Игнатьевича, напоследок поморщившись на Сеню, которого опасался оставлять на скамейке рядом с хлопотливой Томой.
Ему сначала показалось, что мальчик выбрал в толпе симпатичную девушку, но на деле Сеня не заинтересовался ни Томой, ни обнадеженной Ксенией Дмитриевной, которая робко промокала слезы платочком. Будущий пациент профессора Чижова упрямо, пристально изучал мельтешащих в вокзале людей, а на юную и милую, как грациозный котенок, девушку, казалось, не обращал внимания.
Начальника станции не было на месте, и Петр понимал, что искать его на бесчисленных путях, среди эшелонов и составов бесполезно. Он немного потолкался в узком коридорчике перед дверью, которую штурмовали, натыкаясь на непрошенного посетителя, взвинченные запаркой люди, и Петр, понимая, что Захар Игнатьевич где-то здесь и что он никуда не денется, вернулся в зал ожидания.
Измученная Ксения Дмитриевна отряхивала подол узорчатого платья и сморкалась в свой батистовый платочек, а неутомимый Сеня исчез, но Петр уже занялся попавшими в беду женщинами и смирился с тем, что ему придется отыскивать Сеню на очередном газоне и отбивать мальчика у бдительного милиционера.
— Не беспокойтесь, начальник скоро подойдет, — утешил он Ксению Дмитриевну, которая не сводила с него жалобных, опухших глаз, но тут неверной блуждающей походкой возник откуда-то Сеня.
— Не ваше? — скучно спросил он, вынимая маленький тугой кошелечек с потертой металлической рамкой.
Лицо Ксении Дмитриевны вспыхнуло, и женщина пораженно воскликнула:
— Он! Милый мой, как же… где?..
— За урной лежал, — выговорил Сеня. — Обронили, наверное.
Петру почудилось, что Сеня, прежде чем подать находку Ксении Дмитриевне, стер с черной клеенки липкое пятно, отчего его хилая ручка окрасилась красными пятнами. Но Ксению Дмитриевну не занимали подробности. Она трясущимися пальцами раскрыла защелку, обнародовав тугую пачку купюр.
Счастье бабушки и внучки, которые набросились с объятиями на спасителя, знаменовало такой счастливый поворот событий, что Петру померещилось в гладком исходе нечто неправдоподобное. Поэтому он, подождав, когда спадут восторги и благодарности, тихо спросил у Сени:
— А если без дураков, как?
Но Сеня, о которого признательность разбивалась, как валы о бездушный камень, только поправил запыленную, со сбившимся набок воротом рубаху и бросил опекуну загадочное объяснение:
— Так война же… сейчас можно, другие правила. — Он произнес эти слова так безжизненно, что Петра передернуло.
Среди живой, конвульсивной, драматичной толчеи вокзала с ее яркими страстями невнятное Сенино бормотание отдавало каким-то патологическим, смертельным холодом.
Сеня словно не замечал, что Тома не сводит с него восхищенного взгляда. Когда утихло ликование, обрадованные женщины взяли спасителей, к которым причисляли и Петра, под опеку. Привыкшая к походам теща военного передвижника завоевала в зале ожидания удобный уголок, расстелила на подоконнике салфетку, выложила припасы — остатки жареной курицы, мятый зеленый лук, бутерброды с салом — и принялась потчевать этой снедью Петра и Сеню, которые сразу стали для нее близкими друзьями.
— Хорошо бы нам уехать до вечера, — мечтала она, разворачивая трогательную бумажку с солью, заготовленную для дорожной трапезы умелой хозяйкой, которая не пропускала в бивуачном быту ни одной мелочи, способной испортить кочевку. — Может, и вас успеем проводить.
— Нам нельзя ждать до вечера, — серьезно заверил ее Сеня, набивая рот заветренным, но вкусным угощением. — Скорей в Москву надо.
— Так-то оно так… что ж делать. Горе. Вон, эшелон военный отправляют — молоденькие совсем… А про наших как подумаю — сердце сжимается: я же, Петя, знаю их всех — каждого.
И, обихаживая случайных знакомцев, она так искренне заботилась о них и так прочувствованно вздыхала над общей людской бедой, что растроганный Петр на минуту окунулся в семейную обстановку, ощутив себя посреди шального вокзала в уюте и домашней устроенности доброго фамильного уклада.
Тома, внимая бабушке, помалкивала, поглядывала на ледяного Сеню, и Петр подметил, что девушка смущенно поджимает под скамейку ноги в изношенных туфельках.
Во время их нехитрой трапезы Петр косился на молчаливую сцену, которая разыгрывалась перед ним невдалеке, у стены, затянутой агитационным плакатом. Там стояла пара средних лет, которая за годы совместной жизни сроднилась так, что не нуждалась в словах. Темноволосый мужчина — высокий, сутулый, некрасивый, с грубоватым птичьим носом — молча уставился на жену и щурил глаза, на которые наворачивались слезы. Он изо всех сил боролся со стыдным дрожанием губ под черными усами. От его большой фигуры исходила доброта, накрывавшая с головой его миниатюрную, худенькую жену, которая казалась рядом с крупным мужем чахлым, нуждающимся в постоянной поддержке растением, хотя ее решительные глаза говорили, что именно она в этом союзе была опорой, на которой держался счастливый брак. На станции происходило множество прощаний — громогласных, слезных и тихих, — но именно этот беззвучный диалог так цеплял за душу, что Петр вертелся на дощатой лавочке, пытаясь отвернуться, и все время наталкивался глазами на супругов, которые не могли наглядеться друг на друга. Потом Петрово неудобство прервал милицейский патруль, свалившийся на их импровизированный пикник, как снег на голову. Петр поначалу заподозрил, что кто-то из охранителей порядка припомнил Сенину лежку посреди площади, но оказалось, что милиционеров интересовал именно он.
Конвой, выдрав свою жертву из сердечной компании, провел Петра в вокзальный пункт, где усталый милицейский лейтенант, скривив несколько сомневающуюся, мясистую физиономию, уныло запытал московского гостя, дознаваясь об анкетных данных и о маршруте следования. Предварительная беседа продлилась недолго, потому что почти сразу у капитана на столе зазвенел телефон, затем открылась дверь, и в комнату ввалился Захар Игнатьевич, которого получасом раньше не удалось разыскать Петру, но которого сразу нашла целеустремленная Ксения Дмитриевна, чей клокочущий и возмущенный голос слышался в коридоре.
— В чем дело? — выпалил Захар Игнатьевич. — Какие вопросы к товарищу Дьяконову? Он ученый из Москвы, он в научной экспедиции…
Милицейский лейтенант вытер потную шею грязным носовым платком. Кажется, ему самому было неловко.
— Да ребята ошиблись, — пояснил он и понизил голос. — Тут труп у нас, Захар Игнатьевич, в сортире обнаружили. Старый знакомый, рецидивист-карманник… кличка Гиря. Я думаю, кто-нибудь из своих его… или у проезжающих военных что-нибудь стянул. Уж больно жестоко с ним. Конечно, товарищ Дьяконов, не в обиду будь сказано, с таким бугаем никогда бы не справился. Нос проломили — кулаком, похоже, — и шею свернули, как куренку. Я им сказал: силачей проверять, штангистов.
— Разрешите обратиться, я утром видел одного такого, — подал голос молоденький сержант. — Битюг… першерон прямо. У эшелона курил.
— Какой эшелон? А где он сейчас?
— Ушел уже. Два часа назад.
Милицейский лейтенант махнул рукой.
— Кого сейчас искать… и так забот выше головы. Все грозят, мол, следи за диверсантами, а тут еще и уголовники вылезают…
Узника освободили, и красноглазый от бессонницы Захар Игнатьевич, лично взяв знакомого под крыло, вывел его к команде поддержки, которая томилась в коридоре. Начальник станции, которого Петр мельком видел всего один раз, очень обрадовался гостю, атаковав его разными вопросами.
— Откуда? Куда? А как там Гера? — Он вспомнил родственника — Петрова коллегу, который их знакомил несколько лет назад.
Кто-то позвал его, он качнулся и на автомате дернулся к своему кабинету, проговорив напоследок:
— Вечером обязательно приходи, как поспокойней станет! Московский до утра не пойдет никуда… поговорим… я домой-то опять не попаду.
— А иркутский? — тонким, охриплым от волнения голоском выкрикнула Ксения Дмитриевна.
— И иркутский не пойдет… военный график, гражданка. Война.
Компания пассажиров, которых сдружили волнения, вернулась в зал ожидания, и деятельная Ксения Дмитриевна принялась обустраивать их быт с бойкой привычкой командирской тещи. Задетый неприятным эпизодом и в особенности — жутковатым известием о рецидивисте-карманнике, нашедшем страшный конец, — Петр ежился и возвращался мыслями к тому, как недобро совпала эта лютая смерть со странным, чересчур счастливым возвратом кошелька, который Сеня, обтерев кроваво-красное пятно, принес Ксении Дмитриевне. Тщедушная Сенина фигурка, конечно, не давала повода, чтобы подозревать мальчика в душегубстве, и Петр подумал, что, может быть, Сеня не побоялся вытащить украденный кошелек из кармана убитого рецидивиста, когда нечаянно наткнулся на тело, — но отчего-то ему вспомнилось, как Сеня ловко сплетал разошедшуюся панцирную сетку худыми, хилыми с виду, но, несомненно, очень сильными пальцами, и ему стало так тошно, что он категорически запретил себе скверные мысли о подопечном.
Должно быть, нервозность Петра передалась чуткому Сене, потому что тот заершился, задергался и, насупившись, спросил:
— Он начальник? Он может поезд отправить? В Москву надо… быстрее… очень надо.
Тома, уязвленная Сениным пренебрежением, задрала носик, а Ксения Дмитриевна вздохнула:
— Нам бы тоже, милый… поторопиться надо. Разминемся с ее отцом…
— Куда быстрее, — проговорил Петр Сене с безотчетной неприязнью, но толстокожий Сеня не заметил антипатии.
— А если помочь? Если ему помочь, он нам поможет?
— Ему, милый, помочь трудно, — усмехнулась Ксения Дмитриевна.
— Стрелку подергаешь, — со злостью, которую молча осудила обиженная за Сеню Тома, проговорил Петр. — Или за диспетчера составы раскидаешь.
Сеня настаивал, игнорируя издевку провожатого.
— Он про диверсантов говорил… если я ему диверсанта найду?
У Петра возникло желание кликнуть любого психиатра — тут же, на станции. Например, объявить по громкой трансляции, что требуется врач определенного профиля и если таковой имеется среди проезжающих, то его медицинские знания и опыт нужны позарез, прямо сейчас. Ему представилось, как бредящий наяву Сеня выискивает диверсантов среди мирных, выбитых из повседневной колеи граждан и как сдает кого-нибудь невинного соответствующим органам, которые уже неделю кряду бьются в служебных припадках, вызванных военным ажиотажем.
— Не говори глупости, откуда тут диверсанты, — рявкнул он. — С самолета сбросили? За пять тысяч километров — незамеченными? В школе, в школе надо было учиться.
— В самом деле, дружок, — протянула многоопытная Ксения Дмитриевна, тоже, видимо, знавшая, во что может вылиться охранная самодеятельность. — Этим должны заниматься особые люди…
Сеня не слушал эти предостережения.
— Может, их тут и нет… — проговорил он, пристальным взглядом разнимая толпу, которая, подернутая полусонной спячкой, ожидала, когда отправятся пассажирские составы.
Петр проследил, куда смотрит непрошенный помощник контрразведки, и сразу, к своему ужасу, обнаружил несколько личностей, которые вызывали — на первый взгляд — веские подозрения. Ему уже чудилось нечто немецкое в нордической надменности светловолосого, с квадратной челюстью мужчины, который высокомерно рассматривал в окно платформы с одинаковыми, как под копирку нарисованными, бронеавтомобилями — скошенный корпус с заклепками, короткий обрезанный ствол, большие колеса. Ему уже мнилась шпионская сноровка в пронырливом старичке, который, облизывая губы, шнырял между зевак. Ему померещился иноземный лоск в томной, нездешней манере зрелой красавицы — странно бодрой, без покорности, отличавшей взмыленных и выжатых, как лимон, путешественников, застигнутых несчастьем. Но у него все же отлегло от сердца, когда Сеня безразлично перебрал всех колоритных персонажей по одному и отвернулся в сторону. Он уже подумал, что гроза миновала, как Сеню все-таки что-то задело.
— Этот, — проговорил мальчик напряженным, немного севшим голосом. — Он не такой, как надо… нехорошо.
Петр попытался оценить Сенину проницательность и в очередной раз понял, что реальность в голове несчастного мальчика искажается довольно причудливо. Человек, от которого Сеня даже немного попятился в сторону, был законченно свой, коренной и точно не имел ни малейшего отношения к какому-либо чужому государству. Это был деревенский мужичок лет пятидесяти — в выцветшей полотняной рубахе, в засаленном картузе, с бородой, не знавшей ухода, с глазами, ушедшими в глубокую путевую медитацию, — который сидел в пыли у оштукатуренной вокзальной стены и иногда рассеянно пожевывал губами. Петр, увидев, как причудлив Сенин выбор, рассмеялся, а следом за ним рассмеялась Ксения Дмитриевна, и даже Тома тоненько захихикала.
— Он считает вагоны, — обиделся Сеня. — Не видите?..
Но ему пришлось подчиниться мудрой компании, которая увела его подальше от греха в относительно безлюдное место. Бросая через плечо прощальный взгляд на колхозника, вросшего в стену, Петр лишь на долю секунды удивился невозмутимости и хладнокровию мужичка, который не мог не заметить, что его нескромно разглядывают и что городские бездельники нахально смеются над ним. Ему подумалось, что такие безучастные народные философы — соль земли, — которых война вырывает из нутра страны, и служат залогом, что враг обломает об их землю зубы, наточенные в предыдущих походах.
Безделье весь день действовало на Сеню как тонизирующий напиток. Петр уже благодарил судьбу, что она в нужный час послала ему на помощь устойчивую Ксению Дмитриевну и милую субтильную Тому, которая служила своеобразным громоотводом, безотчетно демпфируя все тревоги и заботы их компании. Он думал, что в одиночку не обуздал бы сумасшедшего мальчика, который постоянно куда-то исчезал, после чего так же неожиданно возвращался. Петр, утомленный этим неуемным детским садом, дрогнул и махнул рукой на то, что Сеня в любой момент может исчезнуть, и без упорной, закаленной в полевой жизни Ксении Дмитриевны ему пришлось бы туго. Один раз она заметила Сеню, оторвавшегося от надзора, когда несносный мальчик уже совсем было прибился к теплушке, вокруг которой прохаживались, зевая, покуривая и греясь на солнышке, новообращенные солдаты. Сенины жесты, с которыми он надоедал бойцам, не допускали двойного толкования: он просил его подвезти, и Петр, глядя на действо со стороны, уже готовился пресечь попытку бегства, но его опередил щекастый старшина, который, злобно блестя маленькими, близко поставленными глазками, решительно навел порядок в подразделении и прогнал приблудного просителя прочь. Вдоволь потопав ногами по земле, влажной после вчерашнего дождя, и убедившись, что угрозы его покою больше нет, старшина переключился на личный состав, заорал на расслабленных остановкой воинов во всю мощь молодецких легких и орал до тех пор, пока не обеспечил каждому лежебоке какое-нибудь полезное занятие.
Слегка раздосадованный Сеня вернулся к опекуну, будто ничего не случилось, но Петр — в воспитательных целях — последовал примеру старшины и как следует выругал неуправляемого подопечного. Ксения Дмитриевна поддакивала ему по мере сил.
— Как можно… — Поползновение внести смуту в привычный армейский порядок возмутило ее до глубины души. — У них устав, их накажут за вольности… видишь, уже наказали.
— Они бы взяли, — вздохнул Сеня, отмахиваясь, как от мухи, и от ее назиданий, и от громогласного гнева своего поводыря. — Они как телята… не понимают, что война. Они еще люди… добрые.
— Зато начальник недобрый, — усмехнулся Петр, провожая глазами крепкую спину старшины, который одним прыжком вскочил в вагон. — Сейчас наведет шороху.
Провернулись вагонные колеса, эшелон тронулся и начал набирать скорость, выползая из ровных рядов цистерн и навесных платформ. Ксения Дмитриевна, задумавшись, притихла и скорбно провожала глазами состав, который покидал живых, взяв смертельный курс на инфернальный запад.
— Он будет героем, — внезапно проговорил Сеня. — Орден получит, выживет. — Он еще замолчал и вынес безразличный приговор: — А их всех убьют.
Ветер трепал узорчатый шелк платья Ксении Дмитриевны, синие ленточки, вплетенные в Томины косички, и горечь навалилась на наблюдателей после жестоких Сениных слов. Потом, набирая скорость, мимо проехали в теплушечном проеме гордые гнедые шеи, черные гривы, взволнованно округленные ноздри. Это обыденное зрелище подействовало на Сеню как удар, и он визгливо закричал:
— Стойте!.. Лошадей куда?.. Зачем на войну?..
Петр и Ксения Дмитриевна уныло наблюдали, как странный мальчик бился в слезливом аффекте, а солидная Тома укоризненно произнесла:
— Это же артиллеристы… надо орудия возить.
Сеня заметался, то бросаясь в сторону уходящего состава, то возвращаясь и взывая непонятно к кому:
— За что лошади? Они не виноваты!..
Его залитая слезами, перекошенная, нелепая под пестрой шапочкой физиономия, которая только что бесстрастно провожала на убой ни в чем не повинных людей, так скандализовала Петра, что он отвернулся, предоставив женщинам вразумлять и успокаивать помешанное создание. Вообще Сеня за этот день вынужденного простоя надоел Петру, и он под вечер вспомнил, что его пригласил Захар Игнатьевич, и решил, что на ночь оставит Сеню под покровительством женщин. Он даже заочно смирился с вероятным исходом, если Ксении Дмитриевне и Томе не удалось бы лаской удержать на месте взрывного Сеню, который не на шутку рвался в Москву.
Он ждал вечера. Вокруг, не утихая ни на минуту, бурлила колгота, захлестывая вокзальное здание — высокий расписной потолок, пилястры, картина с революционной сценой, — а внизу строевые ряды скамеек, на которых спали, ели читали, говорили. Лица, лица, лица, лица. За вокзальным периметром гудел растревоженный, поднятый на дыбы промышленный город. Мимо площади проехала колонна зеленых грузовиков, над синеватыми сопками сгущались тучи, какие-то люди побежали куда-то с узлами и чемоданами, а потом все вместе шарахнулись прочь. Изможденного Петра совершенно вымотала нечаянная проволочка, которой не виделось конца, и его спутники тоже пригорюнились; Ксения Дмитриевна с Томой скуксились, и казалось, что если внезапно, как чертик из табакерки, на путях появится иркутский поезд, они не сделают к нему ни шага.
Сеня затих, нахохлился, словно воробей, втянул шею в худые и угловатые, как у огородного пугала, плечи и прикрыл веками бессонные глаза. Воспаленная, истомленная болезнью кровь не давала Петру сидеть на месте, и он сперва расхаживал по закутку между скамейками, то и дело спотыкаясь о чужой багаж и наталкиваясь на людские тела. Один раз он чуть не опрокинул чье-то эмалированное ведро, затянутое рядниной. В голову лезли мысли о недоступной Москве, и Петра мучили фантазии, что война уже как-нибудь сказалась на повадке его непредсказуемой жены, и он не брался предполагать, что делает Лена и что происходит в их прохладной московской квартире с массивной мебелью и с затененными окнами, к которым прикасаются ветки деревьев. Маята привела его от безгласных спутников, которые задремали, набрякли, как кисель, и ничем не могли разогнать его зудящие мысли, — в казенный кабинет Захара Игнатьевича, где поминутно надрывался эбонитовый аппарат, вокруг которого суетились, выполняя долг, люди в военной форме — службисты, не принадлежавшие самим себе.
Захар Игнатьевич обрадовался гостю, но, усадив того на неверный стул, продолжал метаться по кабинету, хрипя в трубку отрывистые команды и поминутно стуча кулаком по столу. Впрочем, к вечеру кутерьма немного утихла и звонки стали реже. Красноглазый, шальной, с водяночными веками, Захар Игнатьевич горько выдохнул и, опустив плечи, растекся по столу.
— Третий день дома не был, — пожаловался он. — Не знаю, что там. Если так дальше пойдет, я, Петя, долго не сдюжу. Все бригады на линии, паровозы летают как ошпаренные. Скорость — не дай бог. Гоним, и гоним, и гоним — а живые люди все-таки. На фронт попрошусь. Лучше от врага со славой пулю получить, чем от своих с позором в трибунале. Или чем граждане на куски порвут. Сегодня день жуткий… прямо скажу тебе, Петя, выдающийся день. — Он пригладил встрепанные, в угольной пыли, клочковатые волосы. — То комиссар рвет и мечет, сегодня еще и НКВД на голову свалилось.
Его морщинистое лицо покрывал кирпичный загар, и было понятно — Захар Игнатьевич далек от канцелярской рутины и все его труды проходят не в уютном кабинете, где он мог закрыться от волнений жизни, как в башне из слоновой кости, — а на земле, в трудовых битвах и в тревоге.
Начальник станции замолчал и запыхтел, задумчиво разглядывая собеседника.
— Парнишка в шапочке с тобой? — выговорил он осторожно. Карандашная точилка утонула в его большой ладони. — Ты с ним осторожнее держись… глаз у него, конечно, зоркий — но до добра не доведет.
Петр, услышав о таком сюрпризе, нахмурился, Захар Игнатьевич в очередной раз кого-то с чувством выматерил в телефон, после чего аккуратно положил трубку на клацнувший рычаг.
— Мне бы и невдомек, что у меня шпионы лазают, — проговорил он, понижая голос. — В голову не пришло, всерьез не думал никогда! Как они через тайгу доберутся-то? Ну, бдительность, да, имеем… но я бы, Петя, на того лапотника, что они повязали, никогда бы не подумал. Твой парнишка пристал, как банный лист: проверьте документы, проверьте документы… наряд его взял — так, для острастки. Думали, сразу отпустим. И тут такое началось — ей-богу, половина городского отдела прибежала. А я ни сном, ни духом… мне приятель шепнул: оказалось, как взяли за жабры — самая настоящая фашистская сволочь… паспорт поддельный, техника какая-то хитрая, все дела. Вот какие страсти сейчас, Петя, творятся… со всех сторон за нас Гитлер проклятый взялся… не знаешь, откуда ударят. Может, и правда, лучше на фронт, там просто.
Захара Игнатьевича вызвали на вокзал, к путям, а Петр остался в его кабинете и безотрадно, под надрывный треск телефонного аппарата, укладывал мысли одну к другой. Ему вспомнился неприметный крестьянин, который на поверку оказался шпионом, — отрешенный тугодум, всем видом олицетворявший настоящего, коренного русака (хоть на полотно или в монументальный гипс), и он среди окружающей его фантасмагории уже не понимал, верить Захару Игнатьевичу или начальник станции от недосыпа, в раже служебного рвения сам перестал отличать сказки от были.
Потом Захар Игнатьевич пришел, потом его вызвали снова, и так продолжалось до ночи, когда измученный Петр прикорнул прямо в кабинете, а что делал в это время Захар Игнатьевич, он не знал — то ли спал урывками на потрепанном стуле, то ли провожал эшелоны, который один за другим все тянулись на запад. Пронзительные тепловозные гудки, стук колес, клекот толпы, похожий на плач, — все смешалось в его сознании в монотонный грохот, который и не давал ему спать, и вместе с тем снился ему.
Он вернулся из сонной пелены в раннее холодное утро. В сером, еле подкрашенном солнечным восходом, робком свете дремали на перроне теплушки, платформы с сорокапятками и с задранными орудийными стволами, а среди жестоких декораций ходили люди в одинаковой полевой форме, которые в ранний, самый уязвимый час показались Петру особенно тихими и стоически спокойными — смирившимися с судьбой. Он вернулся к поезду. Вагонная дверь была открыта, Зинаида Осиповна — в распахнутом кителе — темпераментно махала веником и выметала из тамбура сор, который взмывал в воздух и осыпался на ажурные ступеньки.
— Смотрите, без вас уйдет, — буркнула она. — Разбежались все. Что ж, хозяин — барин.
По душному коридору, где отдавало гарью и затхлой провизией, Петр добрался до своего пустого купе и тут забеспокоился. Он клял себя, что понадеялся как на себя самого на надежную Ксению Дмитриевну и, как лишь сейчас понял, проявил легкомыслие. За ночь могли подать иркутский поезд, и, конечно же, Ксения Дмитриевна не разменяла бы возможность уехать к дочери и зятю на эфемерный долг перед чужим для нее мальчиком. Петр опустил окно и высунулся наружу — он искал Сеню, но нашарил глазами только странных соседей — Марию Тихоновну и Прохора Николаевича, которые сидели за углом вокзала и оттуда наблюдали за поездом, словно из засады. Обеспокоенный Петр сел на полку, потом вскочил, сощурил глаза на точку, в которой обрывалась железная нить бесконечных вагонов, и только тогда заметил Сеню.
Сеня медленно ковылял вдоль состава. Тома висела на его плече бесформенным кулем. Косички торчали в стороны, полы уродливого пиджака были перекошены, худые ножки в старых туфельках не складывались в плавную женственную походку, которую наверняка пестовала во внучке требовательная Ксения Дмитриевна. Подойдя к вагону, пара остановилась, девушка бросилась Сене на шею и стала целовать его суконное, равнодушное, как у истукана, лицо. Петр постеснялся пялиться на искреннее чувство, убрал голову из окна и опять опустился на койку. До него доносился только Томин лихорадочный шепот.
— Поехали с нами! — бормотала Тома. — Зачем тебе в Москву, у тебя там никого. Придет иркутский, сядем вместе, пожалуйста, пожалуйста…
Пока Петр, ошеломленный поворотом событий, раздумывал, как правильно поступить в такой ситуации — отпустить Сеню на все четыре стороны, передав мальчика в любящие руки, или честно выполнить обещание, которое он дал сердобольной и добросовестной Анне Филипповне, — Сеня все же откликнулся на горячий Томин призыв.
— Мне надо в Москву, — процедил он едва дрогнувшим голосом.
— Не надо! У нас тоже есть врачи… очень хорошие врачи, папа знает Юрия Степановича, он лучший… поехали, пожалуйста, пожалуйста…
— Скажу по секрету, — проговорил Сеня после небольшой паузы. — Одной тебе. С уговором — молчать. Могила.
— А что? — всхлипнула Тома.
Настороженный Петр, который притаился за окном, в свою очередь замер на вагонном матрасе, боясь, что у него защекочет в носу или что к горлу подступит кашель. Его раздирали противоречивые желания — с одной стороны, хотелось выйти из купе, чтобы не вникать в чужую тайну, — с другой стороны, как опекуну поврежденного в уме человека, ему, естественно, хотелось знать его секрет. Впрочем, выходить из купе было уже поздно.
— Я еду к Сталину, — сказал Сеня серьезно, и Тома разом подавилась слезами. — Для него — вода, вот… фляжка, видишь? Особая вода… в ней сила духа. Чтобы держался… слабину не давал. А то пропадем все.
— Что же он, — пролепетала Тома, — без твоей воды не сможет? Сам знает, что к чему.
— Вдруг не сможет, — вздохнул Сеня. — Поди узнай… Кто его слышал? Молчит… война неделю идет, а он еще ни слова не сказал.
До Петра, которого ужаснули миссионерские идеи спутника — что случись, никакой диагноз не спас бы ни дурного визионера, ни его сопровождающего от неминуемых и свирепых кар, — параллельно дошло, что сумасшедший мальчик констатирует неопровержимый факт. Он перебрал в уме все, что до сих пор передавали по радио: он слышал, как тягуче сообщал о войне Молотов, как чеканил сводки Совинформбюро Левитан, но сам Сталин еще не выступил и ничего внятного про то, как Красная армия отразит немецкий удар, не сказал — и оставалось надеяться, что, пока они доедут до Москвы, Сталин, конечно же, неоднократно выступит и произнесет все слова, подобающие главе государства, на которое напал безжалостный враг.
Мимо, крутя колесами и дымя во все стороны, прочухал мощный «Э» — и за ним поплыли одна за другой низкие платформы с зачехленными гаубицами. Пока обездвиженный Петр автоматически пересчитывал стволы и обдумывал, как бы сразу по приезде поискуснее сдать сумасброда профессору Чижову, пока их не взяли под патронаж граждане, не обязанные верить врачебным справкам и бумажкам, в тамбуре раздался бодрый голос Зинаиды Осиповны.
— Любовь? — хохотнула она.
Вместо ответа Сеня невнятно задал собственный вопрос:
— Может, помочь? Без дела нехорошо.
Зинаида Осиповна заливисто рассмеялась:
— Неудобно? Придумаю — не жалуйся потом!
Петр, который опасался, что Сеня пройдет прямо в купе, увидит открытое окно и сразу догадается, что его тайна раскрыта, обрадовался, что сейчас Сене придумают занятие и у лазутчика есть время, чтобы замести следы преступления. Пока он возился с окном, объявили, что поезд отправляется, и Зинаида Осиповна пронзительно закричала мешкающей паре, которой грозила участь остаться на вокзале:
— Скорее, заходим! Бегом!
Мария Тихоновна и Прохор Николаевич подскочили, выбрались из укрытия и смешно, то и дело отскакивая от кого-нибудь, кто бежал вдоль состава, заторопились к поезду. Их отталкивали на каждом шагу, и была угроза, что им не хватит нескольких метров, чтобы вскочить в вагон, и что поезд тронется без них. Но все же в последний момент они успели схватиться за поручень, и Петр, которого издалека взволновали мучения странной четы, расслабился и облегченно выдохнул.
Соседи вошли, когда за окном проплывал вокзал, и запыхавшаяся Мария Тихоновна держала на ладони оторванную в спешке пуговицу. Петр был доволен, что досадная остановка наконец закончилась, но его внутренняя смута бросала на отъезд тень сожаления, что он расстается со славными, незнакомыми ему лицами — с женщинами, железнодорожниками, деповскими рабочими, офицерами, солдатами. Переполненный вокзал со всей окрестной инфраструктурой: вагонами, мачтами, проводами, трубами, складами, колесными парами, платформами, пристанционными лабазами, составами на путях — выглядел мирным и, несмотря на смятение, безмерно далеким от войны. Квинтэссенция размеренной внестоличной жизни. Вчерашний разговор с Захаром Игнатьевичем — среди их полуночного бдения — казался Петру сном на границе реальности и бреда. Кажется, говорили про шпиона… какой тут, между смирных жителей — обитателей старых домов, деревенских изб и бараков — может быть шпион? Откуда?.. Сеня между тем где-то застрял. Петр слегка насторожился, но потом у него отлегло, когда он услышал неприятный, как скребок по жести, голос своего попутчика:
— Нет, давайте я вам помогу… если чего надо. Поделаю что-нибудь.
— Что, милый? — рассмеялась в ответ Зинаида Осиповна. — Ехать скучно? Отдыхай! У меня работы-то все нечистые, противные! Грязное белье перетряхивать и туалет мыть. Не понравится?..
Сене не понравилось, и он тут же ввалился в купе. Взволнованные своим нечаянным приключением Мария Тихоновна и Прохор Николаевич немного оттаяли, когда он вошел, рассеянно посмотрел по сторонам и сел на нижнюю койку. Они явно благоволили к покалеченному мальчику, в то время как Петр, с которым они сухо, для галочки поздоровались, им явно не понравился. Особенно неприязненно семейная пара косилась на потрепанный блокнот, который пережил многотрудные эпопеи прошлогодней экспедиции и выглядел соответственно. Казалось, на суровых, аскетических лицах соседей была ревность, рвущаяся привести все доступные и недоступные им записи в одно, идеологически правильное русло.
— Невеста? — спросила Мария Тихоновна, и вокруг ее подслеповатых глаз собрались доброжелательные морщинки.
Сеня не понял, о чем речь, и Мария Тихоновна повторила:
— Невеста провожала-то?
— А… нет, — рассеянно выдавил Сеня, и злорадный Петр предположил, что тот уже выкинул из головы и Тому, и ее тугие косички с простенькими лентами, и полудетский шепот, и слезные поцелуи, и трогательную сцену прощания, которая так впечатлила Марию Тихоновну, сохранившую в душе юношескую романтику.
Мария Тихоновна замолчала, а бесчувственный Сеня, которому эти возвышенные сопли были как с гуся вода, взлетел на верхнюю полку и сделался там не слышим и не видим.
За окном закончился город и потянулся бесконечный пейзаж: зеленая синь, синяя зелень, пушистые сосны, зубчатые ели, рыхлая глина на полосе отчуждения, столбы и мачты. Опасная в своей нетронутости тайга, бурелом, гибельные заросли, через которые человеческий труд невиданными, титаническими усилиями проложил стальную нитку дороги. Общий разговор оборвался, и теперь каждый в их купе занимался своим делом. Сеня попытался поговорить с птицей, которая, сопровождая их поезд, качалась в полете у окна и то кидалась к насыпи вниз, то взмывала к вагонной крыше. Но потом его бормотание смолкло, и Петр, опасавшийся, что избыток переживаний спровоцирует у мальчика психоз, немного успокоился. Какое-то время он смотрел в окно, но потом почувствовал, что сильно, болезненно сильно устал. Напряжение полубессонной ночи, отдаваясь во всем теле и вдавливая его в полку, упорно давало о себе знать. Петр поправил волглую подушку, прилег и снова прибег к успокоительному средству — обратился к привычному другу-блокноту. Он мусолил карандаш и разминал химический грифель, понимая, что, измазанный фиолетовыми слюнями, выглядит неаппетитно, но ему так хотелось занять взбаламученные мысли, что он пренебрег внешними приличиями. Из оконной щели дуло в шею — Петра немного зазнобило, и это было некстати. Он так был поглощен своим занятием, что постарался, как часто делал в разных переплетах, позабыть про низкую материю — растер рукой предплечье и абстрагировался от нездоровья. В уме, как навязчивый призрак, возникала Лена, увиливая из мысленного фокуса с хитрой ужимкой и путая свой след мелкими блестками — гребенкой под черепаху, золотым патроном с ярко-красной помадой, пудреницей с тиснением, эмалевой брошкой с отломанной булавкой, желтой косынкой, небрежно свисающей в их темной прихожей с резного шкафчика. Петр изо всех сил мобилизовывал воображение, но так и не смог в мечтах заглянуть в Ленины широко распахнутые, сочные, светло-карие глаза, которые, кажется, знают о жизни все. В этом была ее натура: постоянный бег, движение рядом, параллельно тем, кто случайно попал в ее орбиту и имеют наглость именоваться близкими, — и ускользание от вещей, красноречиво напоминающих о небрежности, с которой их забросила хозяйка. Мимо купе сновали туда-сюда, и скоро Петр уже знал, кто едет рядом — бойкий старичок, его молодая спутница, в которой Петр по тусклым, несколько замученным глазам определил жену, а не дочь и не внучку; здоровый, пышущий силой парень в толстовке — но чаще маячил перед дверью купе невзрачный, но крепкий человек лет сорока с подковкой хорошо подстриженных усов — он был сдержанно, но суетливо заботлив, и его маловыразительный голос чаще всего доносился из купе Зинаиды Осиповны. Усмехнувшийся Петр решил, что усатому приглянулась проводница, которую тот обхаживает в меру скучных представлений о галантности, — потому что усатый упорно мозолил глаза в коридоре, уже починил несколько покривившихся держателей, на которых трепетали невесомые занавески — и удостоился снисходительного одобрения от Зинаиды Осиповны, сделавшей вид, что мужские домогательства ей не в новость. Потом Петр заметил, что усатый подметает ковровую дорожку — даже заглянул с веником к ним в купе и искательно улыбнулся Марии Тихоновне хорошими — один к одному — желтоватыми зубами.
— Ай да Андрей Ильич! — воскликнула подобревшая Зинаида Осиповна, которая издалека наблюдала за его рвением. — Вот как работать-то надо.
Андрей Ильич действительно, несмотря на мешковатую, немного комичную фигуру, работал очень хорошо — он так тщательно вымел пол, что во всем коридоре не осталось ни соринки. Мария Тихоновна, которая со своей тягой к романтике промахнулась, избрав для домыслов апатичного Сеню, теперь была довольна в полной мере. В самом деле, было что-то приятное в том, как этот тихий Андрей Ильич старается угодить грубоватой Зинаиде Осиповне, напоминающей скорее гренадера в юбке, чем прекрасную даму сердца.
День длился бесцельно. Набравший скорость поезд иногда вылетал, как к глотку свежего воздуха, к поселкам и станциям, но тут же окунался в безлюдные леса. Высоченные, с побитым хвойным оперением, елки напоминали стрелы, нацеленные в небо. Звучали странные, дивные для русского уха названия. Казалось, что пассажиры оторваны от мира, и среди этого бесконечного стука колес не верилось, что где-то сейчас рвутся бомбы, гремят по дорогам танки и падают солдаты, сраженные пулями. Однообразный стук выматывал нервы, и Петру было так томительно, что он в этой глухомани был отрезан от настоящих событий, что у него заныла воспаленная голова, и скоро он почувствовал, как его лихорадит.
Все тело налилось пластунской, свинцовой тяжестью. Кровь колотилась в висках, в такт колесам. Кажется, он заснул. Кажется, он застонал во сне. Вагон трясло. Петру приснилось, как в солнечный, но холодный день с козырька их капитального московского дома капает с сосулек вода, барабаня по лужам. Все тело охватила мартовская стужа. Ломило переносицу. Он хотел достать из мешка свитер, но не мог пошевелиться и только засучил ногами по полке. Захотелось, как в детстве, у дедушки, забраться на печку и залезть под колючий, отдающий псиной тулуп. Кажется, он разлепил глаза. Над ним стояли перетрусившие Мария Тихоновна и Прохор Николаевич. За их спинами гневно восклицала раздосадованная Зинаида Осиповна:
— Не хватало в военное время заразу разносить! Снимем обоих на ближайшей станции… я, милый мой, хорошо знаю, что такое карантин.
Звуки ее голоса были стеной, о которую бессильно, как бабочка, бился отчаянный Сенин дискант:
— Он не заразен!.. Нам надо в Москву!..
Мария Тихоновна, не сводя глаз с Петра, укоризненно качала головой. Ее восковое личико скорбно заострилось. В купе влетел дрожащий Сеня.
— Пить… — проговорил Петр, заметив, как Сеня сразу схватился за спрятанную под рубахой фляжку, инстинктивно пряча свое сокровище.
Откуда-то подали воду, и Петр жадно ухватился за стакан. Вода была тепловатая. Зубы стучали о стекло, по щеке полилась убежавшая струйка.
— Вам, похоже, в больницу надо… — проговорил со вздохом Прохор Николаевич.
Сеня нагнулся к лицу Петра, и тот почувствовал гниловатый запашок нечищеных зубов.
— Скажите, где ваш ножик, — прошептал мальчик.
— Зачем тебе?... — пробормотал Петр.
Сенины глаза засверкали маньяческим блеском. Петр даже испугался, что сумасшедший мальчик, которого неожиданное препятствие возбудило до клинического пароксизма, чего доброго, кого-нибудь зарежет.
— Нам нельзя, чтоб сняли, — пробормотал Сеня тихо. — Нам в Москву надо.
Кто-то выходил из купе, входил снова. Кто-то толкался в дверях. Потом Петр услышал, как душераздирающе ахнула Мария Тихоновна, и увидел, как на измятой простыне вспыхнула алая капля. Петр поднял глаза, и ему словно почудилось во сне, что по Сениному лицу течет кровь — и курьезно пришло в голову, что за дни, проведенные вместе, он не замечал на мальчике, перенесшем травму, каких-либо видимых повреждений.
— Полотенце! Перевязку!... — пробовал было распоряжаться Прохор Николаевич, но Сеня негромко обратился через его голову к Марии Тихоновне:
— Помогите, мне бы воздуха… подышать…
У Марии Тихоновны задрожали руки, но она взяла Сеню под локоть и вывела в коридор. Петр не видел, что там творилось. Мимо проходили люди, кто-то спрашивал, в какой стороне вагон-ресторан, кто-то вскрикивал, завидя окровавленное Сенино лицо, Зинаида Осиповна воскликнула даже весело: «Еще не легче!», и потом как-то строго, с металлом в голосе прозвучало:
— Я врач. В чем дело?
— Не смотрите на меня, — заговорил Сеня.
Петр уже успел привыкнуть к горячечной, но все равно безразличной, без оттенков, негибкой речи своего спутника.
— Тут человек после операции… скажите им, что он не заразный! Скажите им, чтобы не снимали с поезда!..
Блеснули стеклышки очков. Над Петром, развернув плечи и заслонив свет — словно птица раскинула крылья, — наклонилась решительная женщина с глазами навыкате. Гладкая блуза, перетянутая ремнем. Широкий нос. Руки как у молотобойца.
— Возьму свою сумку, — сказала женщина и скомандовала: — Выйдите все.
— Я с ним, мы вместе, — проговорил Сеня. — Скажите им!..
Женщина делала свое дело быстро и ловко. Появилась сумка, Петр вздрогнул, ощутив под мышкой лед ртутного градусника. Остатки еды были сдвинуты на край столика, их место заняли коричневые аптекарские бутылочки, в купе запахло йодом и морем. Обследование происходило четко, как по нотам, и Петр безропотно покорился всему, что с ним делала эта женщина — он глотал порошки, расстегивал рубашку и не возражал, когда она спустила с него брюки, осматривая шов.
— Растрясло. — Она подвела черту под осмотр и выговорила Зинаиде Осиповне, которая, почуяв начальственную хватку, оробела и держалась в сторонке. — Что вы подняли панику? Фашист только и ждет, что мы потеряем самообладание. Шов в порядке. Я дала жаропонижающее. Чем скорее он приедет домой, тем лучше. Я, конечно, присмотрю… но только до Омска. А вы без фокусов! Сама скажу бригадиру… где бригадир?
— Спасли, — прошелестел Сеня тихонько.
— А, молодой человек, — спохватилась докторша. — Сейчас вас посмотрим…
На Сенину кровоточащую бровь лег кусок пластыря. Наведя в купе безупречный порядок, докторша исчезла, и вокруг, как показалось Петру, воцарилась благодатная, приятная тишина, нарушаемая лишь скрежетом колес на поворотах. Озноб пропал. Он медленно опоминался. Мария Тихоновна, еще косясь на него и успокаивая нервы, мелкими глотками пила чай. Петр услышал, как недалеко в коридоре недовольный Прохор Николаевич строго сказал:
— Что это вы, уважаемый. Как можно поднимать шум, если вы сами не врач.
Ему ответил отчетливый, с прекрасной дикцией, невозмутимый баритон, который, как определил уже приноровившийся Петр, принадлежал Андрею Ильичу.
— Я не за себя беспокоился. Я, знаете ли, пуганая ворона. Супруга покойница, — голос Андрею Ильича театрально дрогнул, — умерла от тифа. За Зинаиду волновался. Если что — ей первой на амбразуру идти, она же при исполнении…
Петр почувствовал, что лихорадка отпустила его. Он уже не мечтал о шубе и перинах. Поезд гудел, продираясь сквозь километры тайги на запад, откуда ползла навстречу едкая кислота, разъедающая все живое на своем пути. Мария Тихоновна и Прохор Николаевич, сидя рядом на койке, сочувствовали заботливому Андрею Ильичу, который трогательно ухаживает за своей мужиковатой избранницей. Добропорядочная пара прощала внимательному кавалеру, пережившему личное горе, и опрометчивые шаги, и лишнюю мнительность.
После очередной станции заглянула пристыженная Зинаида Осиповна.
— Получше? — с фальшивой бодростью спросила она, лично удостоверяясь, что пассажиру, который доставил ей хлопоты, действительно стало лучше. — Может, чаю? Лучшее лекарство от болезней. Вот беда! И в стране беда… и у каждого свои беды. Сейчас гражданин в соседний вагон садился — говорит, по радио сказали: под Шауляем немцев побрали в плен, а они все пьяные. Так вот Гитлер их держит! Скорее бы передавили всех…
Она хотела было развернуться и выйти, но обнаружила Сеню и издевательски усмехнулась, показав черную щербину отсутствующего зуба.
— Что, работник? Сбежал от туалета-то? А Андрей Ильич вымыл — ничего… не побрезговал.
Она хохотнула и ушла. Петр заметил, что Сеню, который сидел у него в ногах, крупно передернуло, и он забеспокоился, что теперь недавние пациенты пристанционной больницы вполне могут поменяться местами и что с малахольного Сени станется выкинуть аналогичный номер. Обморок, припадок, что угодно — и измученный, мокрый от пота Петр еще не чувствовал себя в полноценном строю, чтобы помогать больному как здоровый.
Поэтому он сжался и бессознательно — закрываясь от возможных трудностей — потянул на себя одеяло, накрылся с головой и пригрелся, но через некоторое время спутник затормошил его довольно бесцеремонно.
— Вставайте, — проговорил Сеня, и Петру не понравились синюшные мешки под глазами мальчика. — Проводите меня.
— Куда?... — пробормотал Петр, уже уставший от крутых поворотов, в которые их заносила Сенина самобытность. Он беспомощно оглянулся по сторонам, ища поддержки.
Соседей в купе не было.
— Туда. — Мальчик тянул его в туалет. — Я боюсь. Он тут не просто — он за мной.
— Кто? — у Петра застряли на языке слова, которыми он намеревался смешать возмущение и малоприличную шутку в итоговый комментарий.
— Этот… Андрей Ильич. Он враг. Опасный враг — сильнее меня. Дедушка велел работать, что дадут — я профилонил, он смог. Он на все готов… я жидче его, получается…
— Сбесился, ты, что ли… — протянул Петр, который прилежался к ватным комкам матраса и теперь ему категорически не хотелось вставать. Но он напомнил себе про долг перед Сеней, добившимся, что их обоих не ссадили с поезда на таежной станции, и со вздохом потянулся на выход.
Провожая Сеню и ожидая его в коридоре, Петр раздумывал над словами мальчика. Андрей Ильич ему тоже не понравился, и виной был даже не бестактный и агрессивный выпад в сторону попутчиков, которые не сделали ему ничего плохого, — и не отталкивающая, неблаговидная ловкость, с которой Андрей Ильич обратил несомненный промах в свою пользу. Нет, Петру не нравилось, что за безликостью Андрея Ильича он интуитивно чувствовал что-то очень цельное, непоколебимое, умелое. Безжалостное. Объект Петровых раздумий сидел на байковом одеяле в купе Зинаиды Осиповны и раскладывал по кармашкам билетные картонки. Ничего в спокойном подобострастном дядьке, который видимо робел перед громогласной проводницей, не внушало подозрений — разве что ювелирная меткость скупых, как у автомата, жестов, но Петру доводилось встречать незамысловатых аккуратистов, которые двигались по жизни размеренно, как механические куклы, не отличаясь при этом другими талантами.
Петр еще был слаб. Он прислонился к качающейся стене, и ему вспомнились, как во сне, красные от бессонницы глаза Захара Игнатьевича и сбивчивый рассказ про шпиона, на которого спланировало, как коршун, все местное НКВД. Был этот разговор, или он увидел его в бреду? Он уже сомневался, была ли реальной плачущая Ксения Дмитриевна в крепдешиновом платье? Искренняя, порывистая Тома? Кошелек, испачканный кровью? Пьяные немцы под Шауляем?..
Его мотало из стороны в сторону, и он чуть не упал, когда поезд накренился на извилистом повороте и под полом заскрежетали колеса. Из окна несло ветром и свежестью. В одном он был уверен точно — шла война, и это было крайне неподходящее время, чтобы видеть фантомы наяву. Болеть на войне — роскошь, которую не могут позволить себе даже короли. Ему надо было выздороветь до Москвы любой ценой.
— Зинаида Осиповна! — позвал он. — Чаю, пожалуйста, — погорячее…
— Ау! — отозвалась Зинаида Осиповна с готовностью. — Сейчас сделаю!
Атлетическое плечо Андрея Ильича, которое было видно Петру из коридора, не дрогнуло. Хлопнула дверь. Из тамбура пахнуло забористой махоркой. Сеня наконец выскочил из-за двери, молча зыркнул по сторонам, спрятал голову в плечи и, как рыба, скользнул обратно в купе.
Чай, который принесла услужливая Зинаида Осиповна, разлился по телу сладким теплом и немного унял тоску. Даже твердый матрас с ватными булыжниками внутри уже казался Петру удобным — в экспедициях он, неприхотливый в быту, привык и не к таким спартанским условиям. Вагон покачивался, тихонько звенели ложечки, звенели стаканы в подстаканниках. Наступил вечер, дневной гомон затих, за стенкой кто-то тяжело, оцепенело заворочался; в дальнем купе захныкал ребенок, которого уговаривали съесть яблоко. Зинаида Осиповна захлопала руками в полотняных рукавицах, шуруя вокруг титана. За окном темнело медленно, и в паточном небе долго висела горбушка луны. Сеня не шевелился на своей полке, но Петру не спалось, и колесный лязг на поворотах как будто резал ножом его несчастное, взбудораженное сознание. Пустые, бестолковые мысли витали по кругу: в них навязчиво являлся косматый Николаич с корявой рукой, на которой немедленно после перевязки растрепывался бинт, и Николаичева хитрая, медовая, с красноватыми прожилками косинка воспаленных глаз — и сразу же за его спиной маячил окровавленный топор, которым отважный — или бесчувственный в своей расчетливости — крестьянин оттяпал себе палец, и Петра страшила жестокая логика, которой вынужденно подчинился брошенный муж и которая именно сейчас, в виде очищенного от гуманных примесей экстракта, сгущалась на западе — куда, в смертоносный мрак, размеренно бежали вагонные колеса. Видение воображаемого топора не давало Петру покоя. Умом он понимал, что его должна занимать чудовищная беда, перед которой меркнут праздные измышления — война, — и что он должен думать о несчастье, которое грозит перевернуть его жизнь, жизни родных людей и судьбу его страны, но странная картинка грубого колуна — свинец, ржавчина, пятна коррозии — язвила его мозг, упорно возникая снова и снова.
Потом стояли на какой-то станции, и казалось, что каждая секунда ожидания тянет кровь из тела, как пиявка. Потом мимо простучал встречный состав, и Петр заснул. Он проснулся, когда в купе было совсем черно. Что-то вырвало его из магического забытья, и он понял, что в купе происходит скрытное, подковерное дело. Шуршала бумага, кто-то напряженно дышал, по лицу пролетел направленный тонкий луч. Приоткрыв глаза, Петр увидел сосредоточенные над столом фигуры его соседей, которые что-то разглядывали при свете фонарика.
— Нет, не доносы, — услышал Петр бормотание Прохора Николаевича. — Обычные дневниковые записи.
Свистящий шепот Марии Тихоновны слезно завибрировал.
— Мало ли… все может быть.
Ошеломляющая догадка, что супруги читают его дневник, который они бесстыдно вытащили из мешка, обварила Петра, как кипятком. Кровь опять ударила в виски, и память лихорадочно забилась, перебирая рукописные страницы, на которых он оставлял позорные, чересчур нелицемерные откровения. От мысли, что эти странные, хладнокровные, как водоросли, люди копаются в его чувствах, отчаяниях, мечтах и сумасшедших желаниях, в каких он иногда боялся признаваться сам себе, так потрясла его, что он в первую секунду не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Но потом он все же справился с порывом и схитрил — зашевелился и застонал, словно боль нарушила его сон. Самодеятельные агенты встрепенулись, фонарь погас, и теперь казалось, что купе переполняют колотящиеся — быстрее колесных оборотов — удары трех сердец и старательно сдерживаемое дыхание. Потом Мария Тихоновна и Прохор Николаевич зашелестели, зашушукались, и Петр почувствовал, что его злополучный дневник кое-как вернулся на место. Потом Петр Николаевич, покряхтывая, забрался на верхнюю полку, и в купе стало тихо.
Утром поезд, пропуская другие поезда, опять стоял на станции с дощатой будкой вместе вокзала, и Петр, следя, как их обгоняют платформы, укрытые брезентом, при всем старании не мог прийти в равновесие и разговаривать с соседями, будто ничего не случилось. Ему всерьез не понравилась бесхитростная наглость, которая, возможно, имела какое-то простительное объяснение, но тем не менее раздражала не на шутку. Он даже поделился с Сеней, когда в очередной раз конвоировал того по коридору:
— Они по вещам лазают… ночью мой дневник зачем-то читали. Гадко это.
Ему показалось, что Сенин затылок, обтянутый нелепой трикотажной шапочкой, дрогнул — но мальчик промолчал, лишь искоса следя глазами по сторонам. Выискивал Андрея Ильича, но тот куда-то пропал.
Однако Сеня все же принял к сведению то, что сообщил ему Петр, потому что он, обычно незаметный и неслышимый, внезапно развил ожесточенную деятельность, и, пока Петр считал столбы, сбивался со счета и бесцельно рассматривал в окне все ту же нетронутую зелень, траву, лиственные равнинные деревья, которые сменили тесный строй холмистой тайги, мальчик о чем-то жужжал с Марией Тихоновной, с Прохором Николаевичем, шастал короткими перебежками в соседнее купе, и в один прекрасный момент, когда Петр оторвался от сибирского пейзажа, он обнаружил, что семейная пара исчезла, а вместо них на полке напротив сидит румяный кругломордый парень в толстовке, которая едва не лопалась на его объемных бицепсах. Из-под столика раздавался стеклянный перестук — не тонкое малиновое дребезжание, а солидное бряцанье, и Петр понял, что там стоят пивные бутылки, которые трясутся вместе с ящиком. Скоро Петр знал, что кругломордого зовут Мишей, что он из отпуска, проведенного в родном поселке, возвращается к себе, в московскую рабочую общагу, — и что пронырливый Сеня легко уговорил его поменяться местами с дотошной парой, потому что с соседом по купе у прямого и немудреного в общении Миши возникли непреодолимые разногласия.
— Едкий гриб, — пожаловался Миша. — Не нравится, что я пиво пью. А что еще делать? Меня ребята посадили без копейки, только три ящика пива погрузили. Сказали: ничего, доедешь как-нибудь — а поезд стоит у каждого столба…
Петр понял, кого имел в виду Миша. Задиристого старичка из соседнего купе, сопровождаемого молодой спутницей с мягким взглядом тусклых глаз. Козлиная бороденка, стеклянные очки с колкими бликами, рубаха с мережкой, снежно-белая манишка, вздорные и немного агрессивные замашки. Петр, пряча улыбку, охотно поверил, что с придирчивым соседом трудно было найти общий язык — особенно цельному и бесхитростному Мише, который явно не был искушен в этикете и не выбирал выражений.
— Эти ваши ему подойдут, — сказал Миша. — Одно к одному. Они интеллигентные, — не прицепится… а то вредный как заноза в заднице. Но ничего, — он подмигнул озорным голубым глазом, — скоро удивится у меня.
Перспектива кормить всю дорогу до Москвы молодого силача, которому, казалось, ничего не стоило проглотить быка в один присест, не слишком обрадовала Петра — он не то чтобы жалел их неприкосновенного запаса, но сам озабоченно прикидывал, хватит ли им хлеба и консервов, чтобы доехать до Москвы. Денег у него тоже было в обрез, и ему категорически не хотелось раскулачивать Сеню, несмотря на его похвальбу богатством — вымогать деньги у инвалида, которого предстояло сдать в психиатрическую лечебницу, было в понятии Петра чем-то невероятным и попросту несусветным.
Получалось, что из возможных купе, где пассажиры рады пригласить попутчика к столу, Миша попал в самое неудачное место — но Петру даже в голову не приходила мысль, что они будут уплетать припасы и ничем не поделятся с невезучим малым, угодившим в легкомысленный переплет.
Миша, однако, оказался крепким орешком — он наотрез отказался угощаться за чужой счет и соглашался принимать еду только в обмен на пиво, которое было категорически противопоказано недавним больным. Петра мутило при одном взгляде на бутылку, в которой плескалась грязноватая, с непонятной взвесью, ядовитая на вид жидкость. Поэтому каждый оставался при своих, а Миша, ловко сбросив крышку очередной бутылки, расселся на полке и заговорил, грезя вслух, как он вернется в общежитскую комнату, как встретится с ребятами, которые расскажут ему последние новости, и как, наверное, его призовут на фронт — в деревне, где он родился, всех друзей детства мобилизовали на второй день войны — или нет, потому что может случиться, что, когда они в конце концов доберутся до Москвы, война уже закончится и Гитлера раздавят, как собаку.
— Хорошо бы, — вздохнул Петр, которому уже не верилось в благоприятный и быстрый исход событий. Перекатывая по организму остаточную зыбь от лихорадки, он подспудно понимал, что нарыв, который резонировал фантомными откликами по всей стране — в деталях, в подробностях, в бытовых штрихах, видных простому наблюдателю невооруженным глазом, — назревал очень давно и что лечить его придется очень серьезными усилиями и очень большой кровью.
Но ветреный Миша, перескакивая с одного предмета на другой, рядил то так, то эдак, что его, быть может, не призовут, потому что завод год подряд клепает, как безумный, военную продукцию, и что дело может закончиться тем, что их приторочат к станкам на круглые сутки и тогда даже общажная комната, где пятеро резвых рыл сидят почти друг на друге, покажется ему землей обетованной.
За стенкой чем-то вкусно хрустели, пахло копченой колбасой. Хотелось есть. Петр достал пакет, который подарила ему на прощанье благодарная Ксения Дмитриевна. Вареная картошка, завернутая в газетную бумагу. Свинцовые буковки, отпечатавшиеся на влажных дрябловатых клубнях. Сталинские соколы. Песня смелых. Красная армия — родное детище советского народа.
Принципиальный Миша настаивал на своем. Он создал проблему на ровном месте — категорически отказался угощаться чем бог послал, без отдачи. Этой кислой брагой, которой он намеревался отдариться, уже провоняло все купе. Петр, воротя нос от тошнотворной отравы, с большим удовольствием вылил бы бутылки в раковину — но, чтобы не сердить упрямого, как баран, пролетария со своеобразным кодеком чести, он честно принял одно пиво и убрал его в мешок. Миша ему нравился — его немного взбодрило появление энергичного Ильи Муромца, излучающего силу и беспечно раздающего ее всем окружающим, и он наблюдал за ним, терпеливо скучал, выслушивая его бессодержательные рассказы, и чувствовал, как у него — странно, потому что всю неделю не приходили в голову идиотские соображения — именно сейчас сжимается сердце при варварской внезапной мысли, взбрыке больной фантазии — что такой великолепный, образцовый, как для демонстрации, экземпляр дюжего, цветущего человека, от которого хоть прикуривать, попадет на фронт и, возможно, будет искалечен и убит. Что он сейчас слушает что-то вроде последней арии перед показательной трагедией, что Миша обречен на неминуемую смерть — и что эту широкую грудную клетку скоро разорвет снаряд, сильные мускулы прошьют пули, крепкие кости раздробит взрыв, и от зверских картин, которые лезли в голову помимо воли, Петру становилось все невыносимей — и он приписывал экстравагантную тоску тому, что их поезд был начисто, словно в стратосфере, оторван от родной почвы и от злободневных известий, которые требовались Петру как воздух. Его всерьез мучило, что никто вокруг не знал, что же все-таки творится на фронте и что происходит в жизни — в городах, на улицах, в организациях, по которым распределены обыватели, как по сотам, — и в тонком государственном устройстве, которое именно в эти часы, пока они едут по Транссибу, трансформируется так, что они все рискуют по приезде оказаться в противоположных мирным — вывернутых наизнанку — реалиях.
Эти раздумья прервал истошный женский визг. Что-то стряслось в соседнем купе, где ехали едкий старичок и его спутница, а с недавнего времени — еще и пара, которой не давали покоя чужие записи. Реакции Петра после операции еще не пришли в норму, так что, когда он выскочил в коридор, там плотной стеной толпились перепуганные пассажиры, застигнутые врасплох ультразвуковым криком. Старичок, жалко тряся головой, держался за сердце, а его спутница — растрепанная, с лунатическими глазами — рыдала, словно бесноватая, в руках ласковой и невозмутимой Марии Тихоновны.
— Под полкой… там! — вскрикивала, как кликуша, молодая женщина.
Удивленная Зинаида Осиповна тычками расталкивала народ.
— Нет у нас мышей, — говорила она без уверенности. — Откуда у нас мыши, граждане? Это железная дорога, а не амбар…
Старичок был похож на сердитую птицу, попавшую под дождь и промокшую до нитки.
— Безобразие… — бормотал он, и было заметно, что его раздражает истерика молодой спутницы. Раздражает до такой степени, что он гневно прядал в сторону, предоставив все утешение Марии Тихоновне. — Антисанитария… развели тварей… а у меня стенокардия, знаете ли… Совсем о людях не думаете!..
Андрей Ильич стоял рядом и хладнокровно фиксировал происходящее. Пока Петр изучал обстановку, его одним пальцем отодвинул в сторону Миша и со словами «Где тут мышь у вас…» отважно вошел в пустое купе, покинутое обитателями. Оттуда послышался удар, потом раздался резкий топот, Зинаида Осиповна охнула, а у молодой женщины, которую только что колотило, как неисправный трансформатор, подломились ноги, она осела и непременно упала бы на пол, если бы ее не подхватили Прохор Николаевич и Мария Тихоновна.
— Муся, прекрати, — бросил старичок.
— Подумаешь, мышь, — проговорил довольный собственной меткостью Миша.
Заглянув в купе, Петр увидел, что тот ударом каблука раздавил несчастное животное. — Всего-то.
— Живодер какой… — пробормотала Зинаида Осиповна.
— Что вы сделали? — заверещал старичок, отворачиваясь от зрелища размазанных по полу внутренностей и кровавых сгустков. — Надо было поймать.
— Сами бы и ловили, — откликнулся бывший сосед.
Зинаида Осиповна брезгливо скривилась — ей претило убирать раздавленный трупик. Ситуацию спас невозмутимый Андрей Ильич, который уже принес угольный совок и готовился привести в порядок оскверненное купе. В коридоре возникла вялая свара о том, кто допустил подобные непорядки и кто ведет себя неподобающим образом, как принцесса на горошине, баламутя мирных граждан.
Истерический Мусин плач перешел в тихое всхлипывающее тремоло. Буфетчик в белом халате, который стоял впереди Петра с бидоном в руке, нахмурился и покачал головой. Взбудораженная публика, пожимая плечами, разбрелась обратно по вагону. Кого-то из любознательных детей прогнали прочь от страсти. Петр вернулся в купе, с неприязнью прогоняя дурной осадок от зрелища: сильный и стремительный, как кузнечный молот, Миша с лютой злобой топчет беззащитное животное, будто это гнилой фрукт или колония поганых грибов.
Все его существо противилось бессмысленной жестокости. Это было дыхание смерти, рык из небытия, пагуба, с которой нельзя ужиться в одном мире. Что-то вроде того — на грани невменяемости — злодейства, которое неистовствовало на западе, перехлестнув через границу, и о котором у Петра по-прежнему не было внятного преставления, — и эта неизвестность, напомнив о себе идиотским эпизодом, засаднила его душу.
Ему вспомнились слова, которыми Сеня отговорился от просьбы умоляющей Тони. Он едет укреплять сталинскую волю — не больше и не меньше. Нашел, чего укреплять… Интересно, был ли это экспромт полупомешанного фантазера — обычная мужская отговорка — или он сказал правду, и в его взбаламученной голове действительно засел дикий замысел, пропущенный через неадекватность и рожденный, несомненно, нечаянным сталинским молчанием.
В самом деле, почему молчит Сталин? Понятно, что ему не до радио и не до выступлений, но все-таки… может, пока они трясутся по рельсам через тысячи километров, на твердой земле происходит что-то важное, что уже объявлено и расписано на все лады в газетах и агитационных материалах.
— Интересно, откуда мышь в вагоне, — проговорил он сам себе, но вернувшийся на полку Миша задорно подмигнул голубым глазом и тихонько сообщил:
— Это я поймал. На вокзале, пока стояли. Делать нечего было. Поймал и пивом напоил… а чего он сволочится. Пусть делом занимается — мадам свою успокаивает…
Петр вздохнул и лег на подушку. В самом деле, чем заняться русскому человеку, когда делать нечего? Поймать мышь и напоить пивом. И подсунуть недругу под бок. Надо сознаться, проделано артистично — только жаль ни в чем не повинную мышь, но кто обратит внимание на ничтожного грызуна, которому всего лишь не подфартило попасть в чересчур игривые руки?
— Подумаешь… — пробурчал Миша, в очередной раз прикладываясь к бутылке. — Хай подняли на весь поезд…
Сеня, который полез обратно на полку, мимолетом повернулся к Петру — и того поразил оскал стылой улыбки на невыразительном лице. Сене пришлась по нраву пакостная Мишина шутка, и вообще он явно, с любованием выделял Мишу из всех, кто встретился им по дороге. Даже милая юная Тома — с ее преданными глазами, с тугими косичками, с ее слезами и горячим полудетским шепотом — не тронула Сеню и не произвела на него такого благоприятного впечатления, как блистательный Миша.
Чахлого мальчика тянуло к сильному, ловкому, уверенному в себе человеку, который вел себя словно его никогда не мучили сомнения. Потом Сеня, когда в насытившегося Мишу уже не полезло пиво, слез с полки и долго, качаясь в такт колесной перевалке и напоминая Петру китайский болванчик на буфете в их наркоматской квартире — замшелое наследство Лениного предка, — стоял с великолепным соседом, которого мучила икота, в коридоре у окна. Слабый голос, насильственно ввергнутый в шепот, бормотал еле-еле.
— …Следит за мной… выжидает… срока ждет…
Его со стремительно набегающим свистом прервал многотонный встречный состав. Петр, пока за окном в мути паровозного дыма пролетали платформы с песком и щебнем, уныло вздохнул, понимая, что Сеню изводит та же идея фикс, которая, напав на первый попавшийся объект — на оборотистого, неприметного Андрея Ильича с его вбитой в плоть и кровь наукой мимикрии, — захватила его немудреное сознание и бегает по кругу, меняя логику и путая следы.
Миша пренебрежительно фыркнул.
— Он кто? Никто, пустое место! Раз плюнуть — его тут близко не будет…
Петру не хотелось вмешиваться. Он только подумал, что непосильный труд, перемещающий Сеню из сибирского захолустья в столицу, рискует обернуться каторгой и что мнительному мальчику просто-таки неймется искать на каждом шагу конфликты и неприятности, особенно обременительные сейчас, в военное время. Впрочем, сейчас Сеня ввязывался в стычку опосредованно, чужими руками, а Петру по большому счету не было дела ни до Миши, ни до приблудного Андрея Ильича. Как бы они, науськанные Сеней, ни стакнулись между собой, получившийся скандал не затрагивал ни Сеню, ни Петра, ни путь, который должен был завершиться в медучреждении профессора Чижова. Пусть грызутся, как хотят — если ума не хватает.
Он даже не выговорил Сене, который вернулся в купе заметно обнадеженным, что тот поступает безответственно. Миша исчез, и Петру, когда рядом с ним отсутствовал этот бурлящий и фонтанирующий непредсказуемой энергией организм, стало спокойнее. Блаженное молчание. Стук колес. Бесконечная зеленая скатерть с нахлобученным сверху небом. Дребезжащее клацанье железки под вагоном. В обгонявшем их поезде Петр, среди безликих одинаковых кузовов, увидел на открытом транспортере внушительный танк и был доволен, что узнал красавца КВ. Широколицый, невозмутимый красноармеец с винтовкой проплыл мимо, отгороженный перилами, следом за танком — и Петру показалось, что он встретился глазами с часовым, охранявшим боевую технику, и что получил от человека с ружьем какой-то бодрящий посыл.
Миши не было долго, и Петр уже заподозрил, что охотник и его жертва ненароком увлеклись выяснением отношений и слезли с поезда на каком-нибудь полустанке. Сцепились и слетели кубарем. Сеня тоже забеспокоился, и злорадному Петру было видно, как метается туда-сюда по верхней полке разноцветная шапочка.
Потом Миша влетел как вихрь — веселый, раскрасневшийся, взъерошенный. Брякнулся на полку и радостно потер большущие руки с синеватой сеткой натруженных вен и с толстыми, как обрубки, пальцами. С застарелой грязью под ногтями и с расчесанными пятнами комариных укусов. Но невредимый — без следов драки или заварушки, отягченной телесными повреждениями. Петр облегченно усмехнулся — Миша на поверку оказался разумнее, чем он опасался.
— Порядок. — Миша похлопал себя по карманам. — Я с прибылью. До Москвы теперь еду как богач. И в Москве хватит на первое время… хорошо, ты мне этого лопуха вовремя сосватал.
Сеня растерялся и на некоторое время потерял дар речи.
— Припугнул? — пролепетал он, чуть не плача. — Убрал?..
Миша запрокинул голову и победно погрозил Сене пальцем с траурным полумесяцем кривого ногтя.
— Я тебе! — сказал он. — Такого жирного кабанчика надо беречь как зеницу ока. Я его, пока доедем, еще пару раз на слабо возьму…
— Он и тебя облапошил, — проговорил Сеня убито. — Обвел вокруг пальца. Я же говорил, он опасный…
Миша отмахнулся от назойливого советчика огромной лапищей и уставился на Петра. В его голубых глазах горело торжество. Он гордился, что меняется ролью с попутчиками и что теперь уже они переходят в разряд нахлебников, в то время как он — хозяин положения, который заказывает музыку, — может покрасоваться и покуражиться, как тороватый коробейник, перед неимущими голяками.
— Что, граждане-товарищи? — спросил он, улыбаясь во весь рот. — Гуляем? Порядок…
Скоро он рысью убежал на промысел. Разочарованный Сеня затих и, казалось, вжался в полку. Петр смотрел в окно. Там тянулись некрашеные серые домики и кособокие крыши приземистого, уходящего в овраг села. Кладбищенские кресты под ветками, поля до горизонта, вывернутая глина непролазных дорог, пестрые коровы, вызывающие в соседних купе, у оторванных от природы городских детей, бурный восторг. Потом — сторожевой пост, забор с колючей проволокой. Поезд взмыл над землей, и на фоне наклонившейся к ним слоистой облачности замелькали массивные фермы моста.
На очередной станции опять стояли долго, и Петр, когда остановилось движение за пыльными стеклами, исчерканными потеками дождя, едва не задохнулся в спертом и пивном вагонном воздухе. Глотать эту газовую смесь было невыносимо, и он спустился по железным ступенькам на межпутевой гравий, куда охотно высыпало временное население — поездные кочевники. Хотелось спросить кого-нибудь: что сказали в последней сводке? Как там на фронте?
И — раз уже эта гибельная мысль, подброшенная полуспятившим Сеней, закралась и в Петрову голову — а что Сталин? Может, передали какое-нибудь сообщение?
Но на станции было безлюдно. Низенькое одноэтажное здание вокзала, вросшее в землю, как боровик. Ничейная собака у дохлой клумбы. Мимо прошел строгий машинист, который всем видом отталкивал посторонние вопросы. Пожилой, худощавый. Впалые щеки, обвислые длинные усы. Под фуражкой — серебро, присыпанное перцем.
Вокруг было многовековое оцепенение, и казалось, что тысячу лет подряд было все то же: трава, деревья, крыша, заборы. Только в стороне, у кирпичной стены лабаза сидела растрепанная баба, вся в чем-то грязном, замызганном, засаленном — линялая рубаха, тряпичный передник, измазанные землей вязаные чулки, опорки на ногах, — и выла на одной, режущей ухо ноте, утробным звуком, раскачиваясь из стороны в сторону и даже не прерываясь, чтобы вдохнуть воздух. Этот кошмарный, изнуряющий душу скулеж так действовал на Петровы нервы, что он походил вдоль вагона, но потом не выдержал и забрался обратно — внутрь, в плотную навозную теплоту вагона, где уже можно было топор вешать — предпочитая лучше задохнуться, но не слышать этого жуткого, какого-то звериного — нечеловеческого — надрывного самоистязания.
Тот же звук, доносящийся в открытое окно, раздражал Петра меньше. Железные стены вагона, казалось, отдалили его от невыносимого горя, которое зачуханная баба возвещала на весь божий свет — траве, деревьям, крышам, заборам. Спрятался в домике. Ребячество. Петр поморщился и, несмотря на духоту, до самого верха поднял окно. Беда — общая на всех. Никто своего не минует.
Но, когда они тронулись, ему еще долго мерещились отзвуки надсадного бабьего воя — в протяжных, траурных гудках встречных поездов, в гуле рельсов, в шипящем свисте рессор и клапанов, в скрипе тормозов, в мерном перезвоне чайных стаканов.
Потом была другая станция, где на перроне забурлило оживление: перекличка, топот, шаги — и звонкий голос бодро выкрикнул:
— Товарищ майор — здесь!
Застучала чечетка крепких каблуков по ступенькам, ветер прошел по коридору, и скоро Петр услышал, как кто-то громким командным голосом препирался с Зинаидой Осиповной у дверей соседнего купе.
— Как же так? Что за бардак у вас?..
Действие сместилось в их сторону, и скоро в дверях стоял ладный прямой военный в майорской форме. Круглое лицо с мягким овалом подбородка казалось землистым, продубленным палящим солнцем, отшлифованным песком, просоленным морскими ветрами. Небольшие глаза смотрели въедливо. От гимнастерки пахло ружейной смазкой, едким потом, табаком и полевой, походной усталостью. Зинаида Осиповна стелилась перед майором мелким бесом, не зная, как угодить.
— Сами видите — бабушка, девушка… а тут полноценное мужское купе — что хотите, то и делайте.
Ее неизменный Андрей Ильич исчез, как будто его не было. Майор слегка нахмурился.
— Что ж… получается, моя — нижняя, так?
Проворный солдат внес фанерный, мокрый от дождя чемоданчик и приткнул его под полкой. Пока майор располагался и вешал фуражку на крючок, ввалился довольный Миша.
— Одни вареные яйца! — выпалил он с порога, не заметив майора. — Все изъял! Девятнадцать штук!
Из-за пазухи на столик со стуком посыпались мятые крутые яйца, и только тут Миша обнаружил, что в купе есть еще кто-то.
На мгновение в воздухе заискрили электрические заряды. Взгляды скрестились — настороженный Миша в первую минуту похорохорился для порядка, но, разглядев майорские шпалы, умерил гонор, смирился и приготовился подчиняться армейскому начальству — а майор придирчиво изучил и измерил, сколько сил ему придется потратить, чтобы навести порядок на временно занятой территории и подавить в пришельце, резвом не в меру, возможную строптивость.
Безмолвный обмен сигналами произошел очень быстро, и потом грозовые тучи рассыпались, разлив по купе мирный озон. Майор уселся поудобнее, поднял к глазам запястье с кожаным ремешком, проверил время на командирских часах, выложил на стол осоавиахимовский портсигар, улыбнулся и спросил:
— Это что — продразверстка у вас?
Миша в ответ оскалил зубы, стараясь держаться с достоинством.
— Вроде того.
Дружеские отношения были установлены. Поезд, скрипнув, медленно тронулся. Майор, которого звали Сергеем Кирилловичем, быстро освоился, перезнакомился с попутчиками и потребовал у Зинаиды Осиповны чаю. Полного стакана Сергею Кирилловичу оказалось на один глоток — больше часа кряду подобострастная Зинаида Осиповна только и делала, что металась туда-сюда, удовлетворяя его купеческие замашки.
После третьего стакана майор подобрел, расстегнул воротник гимнастерки и впал в пространное, зловещее оцепенение, от которого Петру, когда он встречался взглядом с остекленевшими глазами Сергея Кирилловича, становилось не по себе.
— Не надо на меня так смотреть, — говорил майор, чуть прищурившись. — Из отпуска еду, а тут война… какой уж отпуск. Я до Москвы, а сам не знаю, куда нас двинули. Может, мои на западе… тогда догонять.
Он без усилий — не морщась — пил раскаленный чай, и даже пар шел из его рта, как у былинного Змея Горыныча, а его непрозрачные глаза при этом замирали в орбитах.
— Привыкнуть надо… — говорил он. — Привычку к мирной жизни забыть. Вы-то еще по ту сторону — гражданские… а я, считайте, уже мертвый. И чай этот… и яйца ваши вареные — все видимость… Антураж!
Он бился, вздрагивал, рвал на груди пуговку гимнастерки, и Петр, которому повезло находиться с майором лицом к лицу, удивлялся:
— Как же вы, Сергей Кириллович, воевать думаете — с таким настроем?
— С таким настроем и надо воевать! — рявкал майор. — Думаете, струшу? Вот и нет… мертвым не страшно — ничего уже… Я с того света фрицам в глотку вцеплюсь, как волкодав, — ни один с нашей земли и ползком не уползет. С жизнью надо прощаться по-хорошему, но разом — отрезал и бросил. Хотя жалко… и вагона вот этого жалко, и чая жалко, и подушек этих мягких, и женщин — как проводница наша — тоже жалко…
От речей Сергея Кирилловича веяло хтонической жутью. Майор погружался глубоко в себя, но потом, на каждой остановке поезда — выныривал в окружающую жизнь и становился деловит и собран. Выходил в тамбур, спускался на перрон, спрашивал газеты. Пока майор в очередной раз вызывал умаявшуюся от переноски стаканов Зинаиду Осиповну, Петр пролистал сегодняшнюю «Красную Звезду», которую одолжил ему военный сосед. Внятную и логичную статью Эренбурга он пробежал по диагонали. Сводка информбюро… уничтожены вражеские танки… сбиты самолеты… победа будет за нами.
Петр не стал дожидаться, пока Сергей Кириллович утихомирится. Он лег и уткнулся носом в стену. Остальные обитатели купе тоже заснули, оставив майора в сложном, требующем тонких нюансов, общении наедине с собой. Несколько раз Петр просыпался и понимал, что Сергей Кириллович еще бодрствует и что от горячего стакана поднимается чайный пар. Потом, среди ночи, майора сморило, и, когда Петр проснулся в очередной раз, в вагоне было темно, тихо и очень душно, несмотря на окно, опущенное в коридоре до самой рамы. В спертом воздухе перекатывалось хриплое дыхание десятков неповинных заложников бесконечной и мучительной дороги.
Потом что-то приятно защекотало в ноздрях. Легкая цветочная эссенция. Свежий парфюмерный запах, отличный от терпкой герани Лениных духов, к которым Петр привык, как к ароматному знаку, что рядом присутствует женщина. Сдобный, рассыпчатый говорок, непохожий на тоскливый шепот пассажиров и на скучный шепот Зинаиды Осиповны, которая что-то отвечала любезной собеседнице.
Та неслышно возникла в проеме купейной двери. Было уже светло — серые предрассветные сумерки с намеком на розовое мерцание, — и в этом сдержанном свете удивленный Петр рассмотрел девушку, которая перебирала на груди шарики крупных малиновых бус. Серые, прозрачные, хрустальные глаза с загадочной дымкой. Спутанные волны коротких взбитых волос. Прямой нос. Нежный, немного надменный, полудетский рот, густо подведенный малиновой помадой. Плавная кошачья пластика.
Зинаида Осиповна возникла за ее эфемерной спиной так бесцеремонно, что несмелый призрак, казалось, вот-вот растворится от прикосновения этой грубой стихии.
Петр вздрогнул, когда развязная проводница дернула его за ногу.
— Молодые люди! — проговорила она негромко. — Потеснитесь! Женщине тоже ехать надо.
— Ты что, тетка, с ума сошла? — заворчал Миша с верхней полки. — Мы все по купленным билетам едем, на своих местах.
— Какие билеты, — сказала Зинаида Осиповна укоризненно. — Война. Всем ехать надо.
— Я могу как угодно, — сказала девушка. — Хоть на лавке, хоть сидя.
— Вот-вот. Вы молодые, призывные… что ж я девушку — к старикам? К детям малым, которые в купе, как селедки, набиты? Что вам делать — по очереди поспите…
Майор, который сразу сел и из спящей горизонтали занял безукоризненное, как неваляшка, вертикальное положение — строго перпендикулярно к земле, — за секунду вник в ситуацию и согласился с Зинаидой Осиповной.
— Подвиньтесь, Петя, — скомандовал он. — Я посижу у вас в ногах.
Петр сонно принял ноги, согнулся калачиком и кое-как заснул в зародышевой позе. Девушка сноровисто застелила полку одеялом, улеглась, и скоро с полки напротив долетал только волнующий запах сладковатой фиалки, неуместный среди храпа, стонов и тяжелых снов, которые, казалось, воплощались материально — шныряли по коридору, егозили между полок, шастали по купе и душили спящих, мотаясь с подушки на подушку.
Утром проснувшийся Петр застал в их купе уютную, даже милую картину: девушка сидела за столиком и с аппетитом ела вареное яйцо, к которому кто-то раздобыл щепотку соли. Бравый майор — свежевыбритый, прямой, как палка, в опрятной гимнастерке, застегнутой на все пуговички — довольно косился на новую соседку. Его начищенная до блеска ременная пряжка со звездой сияла на все купе. Сеня тихонько копошился наверху, но сильнее всего оказался поражен свалившимся на них чудом Миша, который, вжавшись спиной в переборку и неестественно выгнув шею, не сводил с девушки вытаращенных глаз. Мятая толстовка, взъерошенная шевелюра, подбородок со свежими царапинами носили следы неуклюжих попыток худо-бедно привести себя в порядок — но непривычный к светскому этикету Миша явно проигрывал умелому майору в эффекте, производимом на девушку.
Она поправляла на коленке серое струящееся платье и спокойно, с долей здорового кокетства, без которого она глупо бы выглядела в компании четырех незнакомых мужчин, рассказывала о себе. Ее звали Валей, и она, как все присутствующие, ехала в Москву.
— Тетку хоронила, — говорила она, не выказывая огорчения, и в ее серых хрустальных глазах с чистыми белками играла горькая улыбка. — Думала, несчастье — никого из родни не осталось. Одна. А оказалось, несчастье — вот оно… война. Ну, если что, убиваться по мне некому будет — я же военнообязанная… медсестра.
Присутствующие согласно, выпятив грудь колесом, заявили на разные голоса — даже Сеня что-то квакнул, — что они тоже, как слезут с поезда в Москве, сразу побегут в военкомат.
Дорожная беседа шла вполне мирно, если бы Миша каждую минуту не выбивался из рамок пристойности. Он чрезвычайно нелепо и вульгарно — как умел — бросился бороться со спутниками за Валину благосклонность. Со стороны это смотрелось скверно, и только несомненный Валин такт — на ее лице читалось, что она привычна и к навязчивым ухаживаниям, и к щекотливым, а возможно, рисковым ситуациям, с которыми умеет справляться, — держал разговор на грани приличий. Что за ее плечами немалый и очень непростой опыт, было видно сразу — по тому, как она капризно кривила губы, густо подведенные малиновой помадой, по тому, как невозмутимо поводила плечами и как сдержанными, но искренне веселящимися чертиками прыгал взгляд ее много повидавших хрустальных глаз. Но, если девушка была выдержанна и невозмутима, Миша казался одержимым. Он фонтанировал пошлыми анекдотами, смеялся во все горло собственным шуткам, несколько раз порывался взять Валю за руку — девушка неизменно отодвигалась, а Сергей Кириллович зловеще хмыкал — и в общем, напрашивался на скандал, который грозил вспыхнуть в любую минуту.
Пожалуй, только майор, который на самых лихих Мишиных заносах многозначительно щурил злые, пронзительные, как сталь, глаза на закаменевшем лице, удерживал захваченного дурным вдохновением Мишу от того, чтобы бросить поводья и пуститься во все тяжкие, плюнув на чужое мнение. Заскучавшего в дороге Петра сначала забавило такое тотальное умопомешательство — потом оно стало его беспокоить не на шутку. Ему было неловко наблюдать за неприличной сценой. Он вышел в коридор, опустил окно и приник к проему, вдыхая теплый воздух, бьющий в лицо. Было заметно, что с каждым километром меняются ландшафты. Заборы, эстакады, городки. Угольная пыль, промышленные трубы, дым. Стрелки, семафоры. Водонапорные башни, обшарпанные теплушки. Натруженный уральский пейзаж — Сибирь осталась позади. Поля. Южные противоветровые, четырехскатные крыши. И монотонный, выматывающий стук колес, который сейчас Петра, неоднократно и безболезненно осваивавшего Транссиб в оба конца, уже совершенно измочалил.
Сергей Кириллович тоже вышел в коридор. Заглянул в окно. Трепещущая занавеска легла на его широкое лицо. Немедленно за его спиной с решительным грохотом задвинулась дверь и защелкнулся замок.
Такой выходки от Миши не ожидали. Петр с вопросительной тревогой покосился на Сергея Кирилловича, но тому некогда было переглядываться с попутчиками — он уже тряс замочную скобу.
— Валя, вы слышите меня? — прогремел он оглушительно. — Открой немедленно! — Он врезал ладонью по двери. — Проводник! Ключ!..
Но Зинаида Осиповна, как назло, была далеко. Ее Андрей Ильич, который, когда не надо было, вечно маячил рядом, тоже отсутствовал. Пока майор ревел и сражался с дверью, сбежались пассажиры, заплакали дети, кто-то заголосил и закликал милицию. Потом из купе раздался негромкий голос:
— Сейчас… — повернулся ключ, показался безразличный Сеня.
Петр даже забыл, что тот тоже находился в купе — майор, видимо, тоже.
— Не кричите, — пробормотал Сеня, пока майор через его голову осведомлялся у Вали, все ли у нее в порядке. — Мы с ним уговорились — на руках бороться. Если я верх возьму, он от Вали откажется.
Валя неестественно улыбнулась, приняв Сенино заступничество за галантную шутку. Майор, готовый расправиться со всеми, кто станет на его пути, даже хохотнул от неожиданности.
И пока Сеня с серьезным видом сдвигал на край столика скорлупу в газете, куски хлеба, ножик, пустые стаканы, усовещенный Миша конфузился.
— Не валяй дурака, — сказал он. — Я же тебя раздавлю двумя пальцами. Знаешь, какой у меня жим?..
— На грех и палка стреляет, — отозвался Сеня.
Первым побуждением Петра было вмешаться и защитить больного мальчика от разбушевавшегося громилы, но ему вспомнилось, как в больнице Сеня одними пальцами расторопно и ловко чинил железную кроватную сетку, и он понял, что мальчик предложил игру не просто так и что он действительно рассчитывает на выигрыш. Ему стало любопытно, и он сделал знак майору, который и сам что-то смекнул. Порозовевшая от волнения Валя облизывала губы и перебирала малиновые бусины на шее.
Майор быстро посмотрел на Петра, на Сеню, на Мишу, оценил оперативную обстановку и мгновенно сделал вывод. Он поднялся, вышел из купе и встал в коридоре у окна, показывая, что не принимает участия в скоморошестве, но готов в любую минуту ввязаться, если события повернут не туда.
Сеня засучил рукав, обнажив сухую, твердую, как доска, руку с тонкими, еле различимыми венами, и как-то очень ловко и уверенно поставил локоть. Валя закусила губу. Зрелище мальчика в детской шапочке, из-под которой тусклой слюдой светились мглистые глаза, было таким зловещим, что даже Мише стало не по себе. Но он еще ничего не подозревал. С кривой извиняющейся ухмылкой он водрузил лапищу на стол. Костистые Сенины пальцы утонули в его огромной кисти.
— Ну, держись! — проговорил он с веселым азартом и улыбнулся Вале. — За такую женщину… раздавлю!
Он вяло — вполсилы — напряг руку, но вдруг на его лице промелькнули удивление и детская обида. Мускулы взбухли и налились прихлынувшей кровью. Весь он как-то завибрировал, словно глохнущий двигатель — даже челюсть затряслась, задрожала, и через несколько секунд он возмущенно, с изумлением вскрикнул:
— Ты мне руку сломал!
Валя беззвучно охнула. Расслабленная Мишина клешня шмякнулась о столик, а поверженный силач отдернул руку и затряс ею в воздухе, шипя от боли.
— Что же ты сделал, гад? — взвыл он даже без злобы — обескураженно. Он дул, как сумасшедший, на указательный палец, который сразу посинел и страшно распух.
Майор заглянул в купе, но не нашел там ничего, что требовало моментального вмешательства.
— Что? — спросил он ехидно. — Нашла коса на камень?..
Вздохнул, побарабанил пальцами по портсигару и ушел в тамбур. Сеня невозмутимо застегивал рукав.
— Другой бы сказал спасибо, — четко выговорил он одними губами. — Я подарил тебе два месяца. А если криво срастется — долгую счастливую жизнь…
Он торжествующе посмотрел на Валю, но девушка уже занялась пострадавшим, который стонал и убивался над распухшей конечностью. Из чемоданчика появились бинты и салфетки, и Валя, приняв от Петра огрызок карандаша, умело изготовила из подручного средства шину для сломанного пальца. Поскольку побежденный, страдающий Миша уже не угрожал ей ничем, она обращалась с ним как с больным — по-хозяйски и запросто, а тот, видя, как девушка переменилась к нему, прикинулся, что страдает от нестерпимой боли, — скулил, ныл и таращил жалобные голубые глаза, которые могли растрогать даже гранит.
Майор принес из тамбура благовонную табачную горечь. Присел на край полки, повел скулами и покачал головой.
— Ну и силища, — процедил он. — Ты прямо богатырь.
— Мы орехи сдаем, — выговорил Сеня, недовольный, что приходится волей-неволей объяснять свою оригинальность. Он даже спрятал пальцы в рукава. — По кедрам лазить надо… руки нужны, иначе никак.
— Тебе бы орудия таскать. На передовой. А ты куда наладился, сиротинушка, — к доктору?..
— У него травма черепа, — заступился Петр. — Сложный случай. Мы едем к профессору Чижову.
Этим серьезным именем он хотел немного осадить майора.
— К кому-кому? — воскликнула Валя. — К профессору Чижову?
Она запрокинула голову, тряхнула волосами и расхохоталась во все горло. Упоминание этой фамилии так изумило девушку, что она на минуту забросила Мишу на произвол судьбы.
— Да… вот же повезло, — процедила она, вытирая слезы в уголках глаз.
По ее лицу промелькнуло недоброе воспоминание, и никому не пришло в голову спрашивать, отчего ей знакома фамилия и что связывает ее с профессором Чижовым, упомянутым всуе.
— Да, — сказала она, успокоившись. — Это по его части…
Она снова занялась Мишей, который, заметив, что его новые уловки, в отличие от прежних, действуют безотказно, преобразился из настырного кавалера в послушного ребенка, и его дела пошли на лад — его измененная ипостась очень понравилась Вале, которая смягчила профессиональную хватку и стала забавляться подопечным, как игрушкой. Миша охотно принял новые правила — он демонстрировал, что безобиден, и забалтывал девушку, рассказывая о заводских приятелях, о своих нехитрых приключениях, об ограниченной московской топографии, до которой он добирался по выходным дням. Скоро они с Валей замкнулись друг на друга, забыв о соседях, которые, нехотя сделавшись свидетелями томной сцены, напряглись. Стойкий, непробиваемый Сергей Кириллович наблюдал за щебечущей парой степенно, в потусторонней думе, словно действительно пребывал в зазеркалье, где обитателям недоступны простые радости. Петр не выдержал и вышел. По коридору бегали дети — мальчик и девочка, — и их стрекочущая перекличка атаковала его с двух сторон. Мальчик был рассудителен, логичен, развит не по годам — он важно судил о пистолетах и пулеметах, перебирал по именам политиков и резонерствовал, как мы побьем фашистов. Девочка была довольно бестолкова и мало знала о том, что не касалось ее маленького мирка. Петр сначала внимал запальчивому спору, но младенческие сентенции перебивали его мысли, и он ушел в тамбур.
Впереди мелькнула спортивная спина Андрея Ильича, и Петр с досадой предположил, что тот намеревается покурить, не задевая посторонних, незаметно — так же незаметно, как существовал, всегда маяча на задворках. Петра отчасти удивило, что его глаза автоматически отказываются принимать грузного поклонника прелестей Зинаиды Осиповны как неуклюжего увальня, под которого тот явно маскировался. Он не хотел сталкиваться в тамбуре лицом к лицу с Андреем Ильичом, еще не прощенным за бестактную выходку, — но тот сразу провалился как сквозь землю, и Петр обнаружил, что его воображение вообще не монтирует Андрея Ильича с папиросой и удушливым дымом. В безликой наружности Андрея Ильича было что-то подтянутое, расчетливое — монашеское, от чего подсознательно отскакивало любое представление о вредных слабостях, — и эта иллюзия обеспокоила Петра, который отчасти понял мнительного Сеню, записавшего Андрея Ильича в опасные враги.
В тамбуре клацала дверь, пахло углем, железом и какой-то тухлятиной. Под полом шипела и ухала пневматика. Стук. Покосившиеся столбы. Пустые поля. Березовый частокол. Сосновый частокол. Вагоны, вагоны, вагоны. Будто вся страна снялась с места и двинулась куда-то. Наблюдая в маленьком окошке встречные поезда, Петр попытался нарисовать себе машиниста, который ведет их состав. Может, это худой человек с обвислыми усами, прошедший мимо него на станции, где выла в голос неопрятная баба. А может — молодой и бодрый… и, наверное, очень аккуратный и скрупулезный парень… и его не возьмут на фронт, подумал Петр с нетипичной для себя, внезапной завистью. Он стоит в колотящейся на ходу кабине, рядом с котлом, среди трубок, рычагов и клапанов — думает о семье, которая ждет его дома, а перед ним километр за километром тянутся рельсы, рассыпаются поля, мелькают шпалы…
Осторожно приоткрылась дверь. Петр не успел рассердиться, что кого-то принесло нарушить его мечтания, как появилась Валя. Малиновые бусы. Малиновые губы с обновленной помадой. Банты на щегольских туфельках. Хрустальные глаза с поволокой, которые с порога уперлись прямо в Петра.
— Значит, едете к профессору Чижову? — спросила она, слегка — шаловливо, по пикантной привычке — наклонив голову. — К нему так просто не попасть. Надо позвонить — по секретному телефону…
Она продиктовала цифры, и Петр прочно затвердил их, повторив несколько раз.
— Учтите, — добавила она неприязненно, отводя глаза. — Он видит людей насквозь.
— Хороший специалист? — спросил Петр. Ему не хотелось после долгих мучений и передряг передавать Сеню в ненадежные руки.
Она вздохнула.
— Выдающийся специалист. Выдающийся человек…
В хрустальных глазах появились слезы. Валя сбивчиво заговорила, и Петр смирился с ролью случайного попутчика, ценного исключительно тем, что никогда больше не встретится с девушкой, которой физически необходимо выворотить душу. Она плакала и говорила, что из нее никогда не выйдет настоящего врача. Что, хотя она поступила в медицинский институт, ей не давалась учеба — ее хотели отчислить, и, чтобы ее не выгнали, она цеплялась за любые ниточки… и тогда в ее жизни возник профессор Чижов, который одним словом решал все проблемы. Что он женат, что он не любит ее, и что у их отношений нет перспектив. А теперь ей все равно — наверняка ее призовут, и надо будет идти на фронт.
— Меня убьют, — сказала она. — Мне цыганка нагадала, что от пули погибну… но что ж — теперь горевать обо мне некому…
Потом она задорно тряхнула взбитыми волосами, откинув их с прямого и гладкого, красивого лба.
— А может, успею что-нибудь… возьму и замуж выйду. За такого простого — работягу…
— Каменск-Уральский! — крикнул кто-то из вагона.
Она отняла от лица кружевной платок. Блеснули белки ее выразительных подвижных глаз. Она быстро растянула губы в легкомысленной, раскованной улыбке, и Петр оценил, как быстро девушка овладела собой и втянулась в оболочку королевы, идущей по жизни с триумфом. Завозилась за тамбурной дверью Зинаида Осиповна, и Валя, стрельнув взглядом на Петра, исчезла, а он, вдыхая в одиночестве угольную взвесь, тщетно искал след ее фиалковых духов и тупо повторял цифры секретного номера, который открывал счастливцам дверь к профессору Чижову, недоступному для простых смертных.
После короткой остановки поезд разогнался так, что в глазах остервенело замельтешили заоконные столбы и деревья. Монотонно и нудно стучали колеса. Приободрившаяся Валя поняла, что находится среди воспитанных людей и что соседи по купе на нее не посягают, — она почувствовала себя хозяйкой положения и закокетничала напропалую, отбросив все предосторожности разом. Ее женские чары были так неотразимы, что даже Петр отводил глаза, потому что нормальному человеку не было мочи выносить ее мягкую, умелую и очень взрослую манеру вытягивать в задумчивости пальцы с ухоженными ноготками, плавно встряхивать рукой, косить на собеседника бесстыжие глаза, класть ногу на ногу под шелком струящегося платья и загадочно улыбаться капризными, сильно напомаженными, малиновыми губами. Бесхитростный и впечатлительный Миша, которому предназначались эти уловки, дошел до неистовства и вел себя как телок, ведомый на заклание. Он уже не пытался удивить девушку молодцеватой удалью — нет, он, растерянный, измученный болью в сломанном пальце, совершенно плененный Валиной магией, смахивал на побитую собаку. На него, вздрагивавшего при звуках обволакивающего, низкого Валиного голоса, попросту жалко было смотреть.
Забавно было, что Валя и сама втягивалась в игру, и Петр подметил, что ей не просто нравится оттачивать на случайном пентюхе мастерство обольщения, но что ей всерьез нравится Миша и что она искренне жалеет бесшабашного и симпатичного парня, который пострадал из-за нее в честном бою — хотя и по собственной глупости.
Сергей Кириллович, в отличие от Петра, с удовольствием наблюдал, как ворковали молодые люди, которые так бесхитростно приспосабливались друг к другу. Он откинулся на купейную перегородку и с бестрепетным прищуром, улавливая все детали и частности, изучал перипетии любовной игры своими жесткими, стальными глазами, точно это был театр военных действий, — и словно уже и вправду не присутствовал на свете, где есть живые чувства, смех, радость и яркие красивые женщины.
— Приятно смотреть на вас, — проговорил он в паузе, разминая папиросу, когда у переполненного эмоциями Миши в очередной раз пропал дар речи. — Хорошо гармонируете. Женились бы сразу… глядишь, ей призыв отсрочат. А так, может, повестка дома ждет. Медицинский персонал в любой момент могут…
— А что, — неожиданно выговорил Миша, сглотнув. Кадык судорожно дернулся на его бычьей шее. — Я могу… я пожалуйста.
Майор сухо, рассыпчато — как-то злобно — рассмеялся.
— Эх ты, жених... Разве так предложение делают?..
Но Миша не мог уже выговорить ни слова. Валя не смутилась — она задумчиво молчала, положив на колено обнаженную руку с золотистыми, как персиковый пушок, волосками.
— Ну, что… — Дымчатый взгляд прозрачных хрустальных глаз приголубил Мишу, скользнув по его лицу. — Надо подумать…
— Вот тебе раз! — недовольно воскликнул майор. — О чем думать? Нет, так дело не пойдет — как в армии… по уставу положено: да или нет.
И, пока парализованный таким пируэтом Миша приходил в себя, настырный майор принялся за дело и, штурмуя цель то с одной стороны, то с другой, скоро добился уклончивого Валиного ответа, который можно было трактовать как согласие.
— Надо отметить! — воскликнул Сергей Кириллович, взявший на личном поле боя очередную высоту. Решительному майору эта маленькая победа, должно быть, казалась залогом грядущих, серьезных побед над безжалостным противником, которому не свойственны ни колебания, ни уступчивость.
На стол кстати извлекли Мишин ящик с пивом, и майор, который наконец среди дорожной скуки нашел себе достойное занятие, организовал сговор. Попутчики отпраздновали событие, закусив хлебом и консервами. Петру не понравилось, что майор, не принимая возражений, заставил Сеню отхлебнуть пива, очевидно противопоказанного для затуманенных травмой мозгов, и он насторожился, не зная, чего ожидать от больного мальчишки, на которого даже капля алкоголя действовала непредсказуемо. Но Сеня быстро забрался на верхнюю полку и, кажется, заснул.
Майор был доволен собой. Он освоился в купе, как на собственном командном пункте, и приготовился руководить и отдавать распоряжения, объявив на пяти квадратных метрах военное положение и перелицевав поездную мороку на армейский лад.
— Танкист! — определил он, когда мимо двери прошел сосед — мелковатый, но крепко сбитый мужичок, водивший по сторонам хитроватыми глазами.
Петр поежился, услыхав в заочном ярлыке некролог, произнесенный до срока. К танкисту подошел подросток со светлым чубчиком, и папаша, тыча пальцем в окно, воскликнул:
— Смотри, смотри… БТ-7!
— Он сварной?.. — ломающимся голоском спросил парнишка.
Потом за окном потянулись дальние пригороды, а потом районы Свердловска: элеватор, пакгаузы, трубы, городские дома и проспекты. Медленно, среди запасных путей, вечернего неба, людей, которые шли или бежали по платформе, выплыл античный, с колоннадой, вокзал Свердловск-пассажирский. Майор, позабыв про матримониальную суету, которую он сам только что затеял, поднялся, поправил гимнастерку и вышел. Валя с Мишей, словно конспираторы, обменялись многозначительными взглядами и тоже пропали куда-то. Петру, задетому брачным оживлением, не хотелось оставлять Сеню одного в купе, и он просто смотрел на платформу, на толпу, которая сразу кинулась к вагонам, на железнодорожника в спецовке, который рассматривал что-то под вагонами, на женщину в берете, которая махала рукой невидимому спутнику.
Майор вошел почти неслышно. Строгий, насупленный. Помолчал, пошевелил бровями. Словно что-то распирало его изнутри.
— Мы оставили Минск, — негромко сказал он, глядя прямо перед собой.
До Петра, который не сразу понял, как из трех простых слов складывается несообразное, фантастическое предложение, с трудом дошел смысл фразы, накрытой, как волной, навалившимся на него ужасом. Он лихорадочно зашарил по памяти, вспоминая, что говорилось в недавней сводке про Минск. Ничего не говорилось. Речь шла о некоем минском направлении — расплывчато и невнятно.
— Это… точно? — выдавил он.
Дурной вестник, от которого он, сторонясь лихости и наступательной силы, держался на дистанции, обернулся неприятельским глашатаем. Петру даже почудилось, что майор подстрекает его и что он так же сомнителен, как тот, кондовый, обманчиво подлинный дядька, на которого Сеня в приступе проницательности указал железнодорожному патрулю.
— Точно, — отрезал майор.
Несколько минут он сидел неподвижно, как статуя. Потом вскочил и с угрюмым видом заходил мимо купе туда-сюда, спугнув в коридоре мальчишку, который рисовал что-то на окне грязным пальцем.
— Что стоим? — бормотал майор. — Сколько можно стоять, я должен быть на фронте. Срочно. Как же так?.. Почему так получилось?.. А укрепрайоны? Фортификация? Граница на замке? Танковые корпуса? Самолеты? Где это все? Неужели измена… диверсанты?..
Он поднял глаза и так внимательно, с таким безмолвным вопросом уставился на Петра, что тому захотелось спрятаться в убежище или нацепить шапку-невидимку. Он не знал, какой вывод из своих исследований сделает майор, привыкший действовать без рефлексии.
— Диверсанты есть, — выгораживая себя, поделился он с майором, который сгоряча был готов записать в изменники всех, на кого падал его воспаленный взгляд. — Арсений одного выявил, когда мы сутки стояли… оказался — настоящий шпион.
— Мальчик схватывает точно, — согласился майор. — Своеобразный угол зрения. Жалко, что болезнь… для армии сейчас такие люди — на вес золота.
И он немедленно затормошил Сеню, который к тому времени заснул. Мальчик, еще одурманенный пивом, долго не понимал, где он находится и зачем его разбудили. Уже тронулся поезд, уже вернулись растроганные и тихие Валя с Мишей, и только тогда майору удалось стащить Сеню вниз и разъяснить ему, чего от него хотят.
— Шпионы… в поезде… — протянул недовольный пробуждением Сеня. — Не знаю. Может, есть… может, нет.
Петр заметил, что Сеня, которого он всегда видел смурным, сейчас, слегка хмельной, кажется совершенно ненормальным. Его дурные, немигающие глаза со зрачками-точками были словно подернуты тиной.
— Ты же одного вычислил, — настаивал майор. — Сдал.
— Сдал… — Сеня едва держался на ногах, готовый завалиться на полку в любой момент. — Там бросалось в глаза. А тут не бросается.
Ему пришла в голову мысль, и он уставился на майора.
— Нет, есть один. Зинаидин хахаль, Андрей Ильич. Враг… опасный враг.
Петр внутренне застонал, предвидя, какими неприятными сценами обернутся поиски врагов со стороны майора, рвавшегося в бой. Тот по-строевому повернулся и вышел из купе. Сеня, с надеждой вытянув тонкую шею и припав к двери, смотрел ему вслед.
Майора не было довольно долго. Потом он вернулся так же деловито, как ушел, и резко припечатал:
— Это ошибка. Ты не прав. Он в норме.
Сеня захныкал от разочарования.
— Ваша, ваша ошибка! — заныл он. — Он и вас объегорил…
— Он в порядке, — угрюмо повторил майор. — Я смотрел документы.
Он опять вышел в коридор и опять принялся бродить туда-сюда, как зверь по клетке. Потом что-то привлекло его внимание.
— А здесь кто едет? — сказал он. — Где пассажиры с двух полок?
Петр выглянул. Майор обращался к ехидному старичку из соседнего купе, которого безропотная Муся величала по имени отчеству — Ефимом Леонтьевичем.
Заинтересованный Петр подошел. К его удивлению, ни Марии Тихоновны, ни Прохора Николаевича не было на местах. Также не было их вещей, а нижняя полка была аккуратно застелена и накрыта одеялом. Лишь на столике, преломляя лучи, светилась стеклянная пуговица, которую Мария Тихоновна оторвала, догоняя уходящий поезд. Гадая, куда подевалась любопытствующая чета, Петр смутно вспомнил, что в их перешептываниях ему явственно слышалось название «Москва» — он был уверен, что они едут, как и он, в столицу.
Ефим Леонтьевич задиристо выставил бороденку.
— Сошли, — прошипел он. — А почему, собственно, это вас волнует?
— Проводница! — крикнул Сергей Кириллович, не слушая ропот Ефима Леонтьевича. — Что за беспорядок? У вас люди едут по два человека на полку, а два места свободны!
Подбежала Зинаида Осиповна. Сделала перед майором оторопелую стойку.
— Где свободны? Никто не выходил!
— Сами не знаете, кто у вас выходил, а кто нет, — засвидетельствовал майор раздраженно. — Извольте убедиться. И расселите наше купе.
Разгневанный Ефим Леонтьевич забрызгал слюной и зашкворчал, как раскаленная сковородка. Под бороденкой у него уморительно шевелился галстучек, завязанный аккуратным бантом.
— Если так, я выкуплю эти два места! — заявил он. — Я имею право ехать как человек… у меня вещи!
— Где ваши вещи? — холодно спросил майор.
Ефим Леонтьевич указал на огромный баул, который красовался поверх одеяла. Майор коротко кивнул головой, и Петр оторопело, словно в замедленной съемке, смотрел, как тот достал из кобуры пистолет и передернул ствол. По ушам хлестко ударили два выстрела. Упругий бок пузатенького кожаного баула взорвался, и в воздух взлетели цветные клочья.
— Убрать, — скомандовал майор презрительно, когда осела тряпичная пыль, и, сделав дело, отправился на свое место.
Кто-то выскочил в коридор, но через несколько минут по всему вагону разлилась звенящая тишина, прерванная поспешным топотом, когда в соседнее купе галопом побежала перепуганная Зинаида Осиповна со стопкой свежего белья.
Надо было кому-то переходить на освободившиеся места, но было понятно, что ни Валя с Мишей, ни майор не уживутся с Ефимом Леонтьевичем и его спутницей. Отпускать Сеню Петру не хотелось — его было предпочтительнее оставить под присмотром строгого майора, на которого опекун более или менее полагался. Поэтому он покорно забрал мешок и явился туда, где багровый от ярости, словно налитый кровью клоп, Ефим Леонтьевич наблюдал, как понурая Муся, поблескивая детскими сережками, которые несуразно смотрелись в ее отвислых мочках, устраняла последствия разгрома, учиненного их безвинному багажу.
— Дикарь… — скрежетал Ефим Леонтьевич, не рисковавший возмущаться во весь голос. — Громила… дорвался до власти. Взял в руки пистолет, и теперь он — царь и бог. А что он испортил чужие вещи… у Муси и так платьев немного, и теперь еще…
Петр молча растянулся на полке. Он не комментировал этот пламенный монолог, хотя на его язык просилась реплика, что он не сомневается — Муся не избалована нарядами. Он отметил, как привычны к нехитрому труду ее быстрые руки. Потом Муся выпрямилась, заткнула в кармашек оторванную атласную ленту и пригладила салфетку на столе. Казалось, неистовство майора не выбило ее из колеи и даже вовсе не удивило. Ее образ жизни допускал подобную неординарность. В ее иконописных глазах Петру померещилось что-то бескомпромиссное, сектантское.
Ефим Леонтьевич попыхтел, сменил гнев на милость и обратился к Петру почти уважительно — удивленный адресат понял причину неожиданного разворота от презрения высшей марки к сдержанному пиетету, когда старичок благоговейно промямлил:
— Вы, я слышал, к профессору Чижову едете?
Одно случайно упомянутое имя профессора Чижова служило для Ефима Леонтьевича достаточной верительной грамотой, и Петр в очередной раз подивился, как он прежде не слышал про профессора Чижова и отчего эту странную личность, как оказывается, знает вся страна кроме него самого, отставшего от последних веяний.
— Да, — пробубнил он невнятно, опуская подробность, что это ход в одну сторону — без взаимности — и профессор Чижов пока не знает, что его собираются осчастливить визитом. Он хитро выжидал, выманивая Ефима Леонтьевича на подробности. Но тому, казалось, претило лишний раз мусолить знаменитое имя, и он только покивал с понимающей миной.
— Надеюсь, эта катавасия не скажется на графике профессора, — проговорил он, облизываясь. — Дождались, голубчики. Сейчас немцы наведут порядок. Всех хамов пустят в расход. Этот мерзавец еще смеет грозить… меня царская охранка не запугала! Посмотрю, хорош бы он был без оружия. Они думают, эта война окончательно развязала им руки. Что можно жить инстинктами… что можно предаваться саморазрушению, как им на ум взбредет. Какой-то пир во время чумы. Круглые сутки за стенкой собачья свадьба… и почему я должен вариться в сплошном свинстве?
Петру было так дико слушать шокирующие сетования Ефима Леонтьевича, что он поначалу не нашелся, что ответить. Муся вяло, скривив размякший рот, смотрела в окно, на которое легла дождевая муть. Ее рыхлое лицо напоминало размороженную рыбу. Пока Петр подбирал слова, чтобы, не поднимая скандала, вразумить зарапортовавшегося полемиста, который со времен пресловутой царской охранки выдерживался в тепличных условиях и совершенно не соображал, что можно говорить, а что нет, — возникла довольная, разрумяненная Зинаида Осиповна, за которой следовал безликий спутник, похожий на тень.
— Вот и хорошо, что место свободно! — выпалила проводница с порога и всплеснула руками, словно собиралась пройтись лебедушкой по кругу. — А я вам соседа привела, чтобы не скучали.
Ефим Леонтьевич качнул бороденкой, но на этот раз возражать не посмел. Муся, дрогнув уголками губ, улыбнулась Андрею Ильичу и затеплила в глазах лампадный привет, какого пока не удостаивала никого из окрестной публики.
— Я не помешаю. — Андрей Ильич округленными губами выпускал слова, словно это были колечки дыма, и Петр именно сейчас заметил, что он чуть переигрывает, изображая стеснительного мещанина, который попал в сети разбитной проводницы, как оса в варенье. — Не беспокойтесь, я наверх. Мне лучше — там не так душно… а то астма, знаете.
Его полноватое, но очень ладное и гибкое тело вскочило на верхнюю полку, и Петру машинально, невольной ассоциацией, привиделось, как гимнаст-разрядник взлетает над снарядом.
— По крайней мере хоть один человек ведет себя с женщиной как настоящий рыцарь, — тихонько и назидательно проговорил старичок, указывая Петру глазами на полочный выступ, за которым исчез Андрей Ильич. — Даже с такой женщиной — если так можно называть… сразу видно, что благородный человек.
Петру не хотелось спорить. За окном сгущалась сырость, стекло наискось перечеркивали длинные капли. Громогласные обличения стихли — Андрей Ильич не защитился громким именем профессора Чижова и не приобрел статуса своего человека, которому бывший узник царских застенков вполне доверял, так что при нем у Ефима Леонтьевича хватило ума помалкивать. Он достал толстый том, переплетенный в глянцевый коленкор, и сердито зашуршал страницами. Перед ним на столе держали строй флакончики и баночки, из которых несло квашеной капустой. Успокоив нервы печатным словом, старичок захрустел облатками и долго перебирал таблетки, отправляя их в рот по одной, а Муся вынула из-под воротника иголку и стала латать разорванную бахрому на клетчатой шали, время от времени перекусывая нитку зубами. Закончив, она вздохнула, обтерла казенным полотенцем пупырчатый огурец и созерцательно захрупала, а потом очень проворно, не стесненная широкой юбкой, залезла на верхнюю полку, словно наездница в дамское седло.
Снова стучали колеса. Потом стояли в бывшей Перми, и Петр слышал сквозь сон, как металлически отзванивал динамик громкоговорителя, когда диспетчер объявлял прибытие и посадку на поезд. В лучах станционных прожекторов светились капли, приставшие к оконному стеклу. Муся дышала во сне глубоко и с присвистом, как человек, которого утомил трудовой день. Ефим Леонтьевич тоненько подхрапывал деликатным тенорком, и только над Петром было тихо. Легкие Андрея Ильича, несмотря на заявленную астму, работали беззвучно и ровно, как смазанная часовая машина.
Среди ночи Петра разбудило что-то неладное. Хлесткий щелчок, подобный удару бича, и быстрый звук массивного прыжка — вспугнутому из дремы Петру показалось, что кто-то рухнул с верхней полки. Были сизые, мутноватые предрассветные сумерки. Дверь их купе была распахнута, из опущенного коридорного окна дуло холодом, плескались занавески, а рядом булькали сдержанные, но очень взволнованные шумы — треск, вскрик, чье-то бормотание.
— Стой! — прогремело в коридоре, и мимо двери сумасшедшими прыжками промчался кто-то в белом, и, когда видение скрылось в сторону тамбура, до Петра дошло, что это проскакал майор в рубахе и в кальсонах. Удары, рев, утробный рык — стало ясно, что в тамбуре свирепо дерутся, не на жизнь, а на смерть — с таким самозабвением, что постороннему опасно соваться в эту свару. Сон разом слетел с очухавшегося Петра. Пахло порохом и гарью, кисловатый дымок расходился по купе, и Петр запоздало понял, что Андрея Ильича нет на месте — именно его упругий кульбит вернул соседей из сна к действительности. Цирковой прыжок, как показалось Петру, был хорошо подготовлен и просчитан: белье Андрей Ильич предусмотрительно отодвинул в сторону, чтобы не мешало пафосному полету, а свернутый матрас засунул к багажу. Пока Петр с интересом изучал лежбище акробата, его рассеянное внимание привлекла поврежденная переборка, где хлипкая фанера была разбита и словно выдрана с мясом — грубые, нештатные, бросающиеся в глаза дырки, которых вчера не было. Пока оторопелый Петр осмысливал, что эти дырки вкупе с пороховым духом означают пулевые отверстия и что за стеной спит Сеня, кто-то сорвал стоп-кран, и поезд дернуло; зазвенели ссыпавшиеся со столика баночки, охнула, уцепившись за скобу, Муся; кто-то упал с полки, послышалась ругань, заплакали дети, заголосила утробным воем Зинаида Осиповна. Жалкий и встрепанный Ефим Леонтьевич размазывал по морщинистому лбу кровь, которая заструилась по седым прядям из его рассеченной головы. Петра повернуло так резко, что боль отдалась в потревоженном шве; он упал на полку. Ему было страшно идти в соседнее купе и смотреть, что случилось с Сеней, но он все-таки собрался с силами и встал, держась за бок.
Из коридора ему бросилось в глаза, что бледный растерянный Сеня сидит, съежившись, у самой двери. Шапочка сбилась на бок, из-под нее в беспорядке торчали перья светло-русых прядей. Грязный пластырь, который прилепила сошедшая в Омске докторша, почти оторвался и свисал с брови, как тряпочка.
— Она просила поменяться, — бормотал Сеня, сомнамбулически вращая помраченными, расфокусированными глазами. Его бессмысленный, как у слепого, взгляд блуждал с предмета на предмет без смысла. — Сказала, они наверху будут друг на друга смотреть… чтобы не мешать.
Только сейчас, протиснувшись в купе, Петр увидел, что Миша, забыв про сломанный палец, с медвежьей, неловкой заботой стаскивает с верхней полки что-то безжизненное и обмякшее, как резиновый манекен. Он безошибочным чутьем, включившим звериный инстинкт, который не нуждался в осязании, определил, что рядом мертвая плоть. Он словно ощущал, как на его глазах холодеют мертвые стопы, мертвые колени, мертвая рука, торчащая из ночного халатика, где заклекли кровавые сгустки. Растрепанные, сбитые в клок волосы. Серые губы с остатками малиновой помады. Водянистая сыворотка в остановившихся глазах, наполовину затянутых землистыми веками. Глядя, как свирепо Миша мнет руками это снулое тело, как рвет простыню, как цепляется зубами за застежку, Петр не сразу понял, что он пытается делать перевязку или искусственное дыхание, о котором где-то слышал, но не знает, что к чему.
— Уби-и-и-ли!... — заголосила какая-то тетка, и душераздирающий вой подхватила Зинаида Осиповна: — Уби-и-и-и-ли!..
Под ногами хрустнуло. Осколки стекла. Петр подумал, что Валя не одобрила бы нескромные взгляды, заставшие ее в неподобающем виде посмертного неглиже, — он отвернулся, наступил во что-то мокрое и на всякий случай за руку вывел Сеню из купе.
— Что это, кровь? — пробормотал он, готовый к самым неприятным зрелищам.
Ему уже чудилась везде липкое красное безумие, как на бойне. Он не сразу понял, что крови не было.
— Это вода, — сказал Сеня тихонько. — Моя фляга. Я ее под подушку засунул… вывалилась.
Среди всеобщего вагонного коллапса и недоумения выскочил из тамбура майор — свирепый огнедышащий бог исподнего, — который тащил красного от схватки, словно рак, скрученного чем-то подсобным Андрея Ильича с полуоторванным воротником и оцарапанной скулой.
— Проводница! Начальника поезда! — кричал майор, перекрывая зычным голосом беспокойные гражданские шумы, и в исступлении пнул своего пленника. — Девушку застрелил, сволочь… что она тебе сделала?
Петр мог бы поклясться, что пастозное лицо Андрея Ильича первый раз за всю историю наблюдений оживилось и в его безразличных глазах что-то сверкнуло. Возникла суета, кто-то побежал за Зинаидой Осиповной, кто-то — за начальником поезда, потом все дружно оттаскивали от Андрея Ильича Мишу, потом — тщедушного гражданина в майке, который норовил плюнуть в преступника, но Петр, к собственному стыду, чувствовал, как среди трагедии с его души свалился немалый камень. Теперь, когда фляжка с мистической водой лежала в осколках, Сене не было нужды забивать голову опасной ерундой. Цель его путешествия была недостижима, и можно было по крайней мере не волноваться, что, прибыв в Москву, мальчик запросится в правительственные кабинеты или сболтнет нечто, вводящее в раж бдительные организации, которые и в мирное время не понимают шуток — и не вникают в бред сновидцев, пребывающих в иллюзорном мире.
— Надо убрать это, — проговорил он.
Он еще опасался, как бы Сеня не схватился за осколок с остатками сокровища. Но Сеня был так оглушен, что спокойно вынес быструю уборку, когда Петр сгреб газетами осколки, протер пол и тут же выкинул мокрую бумагу в окно, чтобы у мальчика, вышедшего из ступора, не возникло абсурдного соблазна выжать обратно хоть каплю. Прибежал, таращась от ужаса, начальник поезда.
— За нами эшелон стоит! — кричал он, вытирая пот со лба. — Быстрее!
Коллективные усилия спеленали Андрея Ильича, как мумию, употребив казенные полотенца и даже — по злобе на безвинную Зинаиду Осиповну — разорвав простыню. Поезд тронулся, набрал скорость, и за окном замелькали в утреннем свете румяные, воздушные среднерусские березы и желтые поля. Притихшие пассажиры рассредоточились по купе; ушла к себе заплаканная Зинаида Осиповна. Петр, беспокоясь, как бы Сеня не разволновался сверх меры, пристально следил за мальчиком, который с бледным, как творог, лицом, со сбитой набок шапочкой, словно вкопанный стоял у открытого окна и цеплялся костлявыми, сведенными судорогой пальцами за держатель занавески. Ветер бил ему в лицо; мальчик щурил голубоватые веки с бесцветными ресницами, дергал за проволоку и упорно бормотал:
— Я же говорил, он враг… не зря, не зря, не зря…
Щемящие серебристые облака слоями затягивали солнце, когда поезд въехал в Киров и печально замер у длинного вокзала. Стукнула дверь, вошли усталые люди в синей запыленной форме, развернули брезент, завернули Валю и понесли провисающий мешок к выходу — спокойно и буднично. Салфетку, снятую с Валиного лица, бросили на пол. Миша, крякнув, схватил свой картонный чемоданчик.
— Надо проводить, — глухо сказал он, глядя на стоптанные носки огромных ботинок. — У нее никого не было… кроме меня.
В окно было видно, как он, сгорбленный, понуро топает следом за милиционерами по перрону к боковым вокзальным дверям. Худая женщина в вязаной ромбиками жилетке, стоя у окна, тихо перекрестилась.
В коридор вышел прилично одетый молодой человек — желтушное лицо, ранняя лысина, мешки под глазами. Проводил глазами процессию, сморщился и тихо пропел с сердечным сожалением, словно мечтал вслух.
— Из бывших дядечка-то… надо было кишки выпустить. — Чудовищная, затаенная мечта улыбкой скользнула по его угрюмым чертам, и он добавил: — Ничего, зато немцам кишки повыпустим. Сами явились, голуби…
Он был так углублен в зловещие грезы, что не заметил, как женщины, которые стояли рядом с ним, конвульсивно вздрогнули, словно их ударили током.
Когда в купе остались трое, Сеня долго не говорил ни слова. Зинаида Осиповна после неоднократных вызовов трясущимися руками принесла ему стакан чая (жидкий, отметил майор, себя не забывает) — Сеня выпил его автоматически, молча отодвинул матрас и залез на Мишину полку. Там он какое-то время шуршал ногами по обивочному кожзаменителю, потом затих. Майор, напротив, с приближением поезда к столице впадал все в большее расстройство. Он побрился, застегнул гимнастерку, поправил ремень с начищенной пряжкой — но все эти правильные, будничные действия не давали распаленному майору внутренней тишины.
Он поминутно вставал, выходил, садился снова, нервно складывал на столике руки и даже не замечал сбитых костяшек, покрывающихся сукровицей.
— Жалко девчонку, — бормотал он. — Все из-за меня. Я предчувствовал, но я не мог знать, что они везде… даже здесь! Я еще не в курсе… а у них вся диспозиция… Кому бы пришло в голову — если Минск…
Петр слушал его краем уха, и его язык не поворачивался признаться, что Андрей Ильич метил в другую мишень и что майор, пусть и сверхзначимый для войска, вовсе не занимал убийцу, которого начальник поезда только что лично сдал в госбезопасность. И то сказать — сколько их, таких майоров? Кивая головой, Петр благополучно помалкивал, не осложнял ситуацию и не привлекал к Сене лишнего внимания — тем более что майор и без того немало интересовался Сениными способностями.
— Получается, парень двух шпионов раскрыл? Просто так — одними глазами? Это болезнь? Тогда его нельзя лечить. Не трогать… категорически запретить врачам, чтобы на километр не приближались. Да — война такое дело, что здоровье гробит и жизнь забирает…
— Сергей Кириллович… — Петр прервал мысленный ход, который мог далеко завести майора, решающего наобум широкомасштабные проблемы. — Никто по уставу раненого воевать не заставляет. В лазарет везут.
— Но это уникальный талант. Государственное достояние. Такого, может, нет во всей стране…
Снова стучали колеса, истошно выл гудок, за окном мелькали пушистые леса, луга, деревни, зелень, северные просторы. К вечеру поезд въехал в Ярославль. Как только скрипнул тормоз, толкнув остановившийся вагон, майор поднялся, расправил плечи, затянул портупею и стал прощаться.
— Неизвестно, сколько в поезде этих нечистей, — сказал от твердо. — Я не могу, чтобы люди из-за меня рисковали. Доберусь до Москвы на машине. Может, так быстрее.
Петр заметил, что полусонному Сене бравый майор пожал руку с опаской — не зная, как поведет себя сомнительный боеприпас особой важности: еще решит, потревоженный в дреме, показать силу… без злобы, для проформы. Потом было видно в окно, как майор легко спрыгнул с чугунной ступеньки, осмотрелся по сторонам, куда-то поднырнул и исчез. Унылый звук, как удар гонга, раздавался на весь перрон — у металлической опоры стоял мозглявый парень в надвинутой на лоб кепке и не торопясь колотил по железу разводным ключом.
Петр вышел в открытый тамбур, вдыхая запах дегтя и креозота.
— Долго стоим? — спросил он Зинаиду Осиповну, которая между Кировом и Ярославлем сникла и потеряла всю витальную, пышущую здоровьем бодрость.
Сейчас это было бесполое существо, облаченное в мундир. Блестящий угреватый нос. Жирные щеки. Тени под глазами.
Та махнула рукой.
— Долго. Часа четыре, не меньше.
Пассажиры потрусили на платформу и разбрелись по путям. Петр вернулся в купе, где проснувшийся Сеня рылся в постельных барханах и шарил под полкой.
— Пиво! — сказал Сеня. — Была еще бутылка… где?
Петр уныло скривился. На его беду мальчик вспомнил, как неимущий и по-деревенски щепетильный Миша, не приученный одолжаться, педантично расплатился за вареную картошку, которой его угостили попутчики. Эта последняя, невостребованная бутылка с тех пор лежала у Петра в мешке, в то время как остальная посуда была давно опустошена, вынесена и выброшена.
— Тебе нельзя алкоголь, — отрезал Петр.
— Я не пить… при вас вылью… мне бутылка нужна.
Мальчик так завелся, что Петр предпочел достать бутылку, в которую Сеня вцепился, как пиявка, — открыл ее неуловимым движением пальца и, доказывая спутнику свою честность, опрокинул в открытое окно, едва не залив пеной потенциального танкиста, который как раз прогуливался с папиросой вдоль вагона.
— Зачем?.. — спросил Петр, и только после вопроса до него дошло, что Сеня, видимо, не оставил опасной мечты и что он собирается добыть новую порцию воды. Для Сталина — не больше, не меньше.
На лице сопровождающего отразилась такая гамма чувств, что Сеня, обеспокоенный, что ему помешают, заверил Петра:
— Не волнуйтесь, я ненадолго. От поезда не отстану… мне в Москву — позарез.
Он метнулся в тамбур, и Петр услышал через открытое окно, как мальчик спрашивает у человека с разводным ключом:
— Тут река есть?
— Какая тебе? — лениво спросил работник, не прерывая занятия. — У нас не одна… Волга подойдет тебе?
— Далеко до нее?
Металлические удары на минуту стихли.
— Воон, видишь… — протянул железнодорожник. — В тельняшке — Федор Алексеевич, шофер. Он вроде сейчас должен на пристань…
Удары возобновились. На Петра напало странное оцепенение, и он не пошевелил даже пальцем, чтобы остановить странного мальчика, которого категорически нельзя было бросать одного. Он преспокойно оставил купе, где нечем было поживиться вору (дневник был предусмотрительно спрятан от посторонних глаз в кармане куртки), и медленно — точно гири были привязаны к ногам — спустился на платформу.
— Что слышно? — спросил он у железнодорожника. — Как на фронте?
Тот пожал плечами.
— Бьют нас фашисты… крику много было, что сильны неимоверно, а как до дела — пшик.
Эти новости каждый раз словно резали Петра ножом по больному; его пробрал озноб. Он уже не представлял, какую конфигурацию театра военных действий они застанут, когда приедут в Москву. Он предчувствовал, что крылатый голос Левитана вуалирует разгром наголову и что на границах творится что-то страшное. Но все-таки что именно?.. Почему не наступаем?..
Пока он стоял, на соседний путь вполз встречный поезд. Остановился. Тяжелый механический вздох прошел по составу. Открылись двери, но Петр, рассматривая приехавших, заметил, что люди в этом поезде какие-то другие — не те, к которым он привык на попутных станциях и пересадках. Никто не высыпал с обычным оживлением на воздух и на твердую землю из замкнутого, как консервная банка, обиталища, и только низкорослая проводница, прихрамывая, в несколько ступенечных приемов спрыгнула на гравий, поросший редкой травой, и отряхнула испачканные ладони. За закопченными стеклами мерцали застывшие, статичные — словно лунные — лица. Потом в раскрытом проеме появилась женщина в хорошем городском платье и в застегнутой на все пуговицы приталенной кофте. Встала, не решаясь переступать лаковыми туфлями на решетку откидной ступеньки. Растрепанные, давно немытые волосы — как пакля или сухой мох, которым конопатят избы в бедных деревнях. Запавшие щеки на круглом, еще недавно здоровом лице. Скорбные глаза. Из-за ее спины появилась девочка лет пяти. Ребенок держался чересчур застенчиво и робко — Петр привык, что обычно дети сатанеют от безделья в вагонной кубатуре и рвутся, как только им позволяют взрослые, на все четыре стороны света сразу. Поколебавшись, девочка становилась и вопросительно подняла глаза на мать.
— Откуда это? — не разобрав, какие пункты значатся на маршрутных табличках, спросил Петр у рабочего, который, казалось, прилип к несчастной стойке со своим неуемным ключом.
— Беженцы, — ответил тот равнодушно. — Второй день едут… из Прибалтики.
Страшная тихость этих новых для Петра людей выглядела как наваждение. Вопросы, с которыми он легко обращался к случайным попутчикам, застряли у него на губах. Женщина с девочкой отступили внутрь тамбура, и по ступенькам спустился пожилой мужчина — насупился, волком осмотрелся по сторонам и закурил, не спеша разминая ноги. Металлический стук раздавался между путями, как удар колокола, отзываясь под ложечкой.
Петр отвернулся. Он думал о Москве. Дневник, лежащий во внутреннем кармане, жег ему бок. Дом был уже близко. Сейчас он самой черной завистью завидовал майору, который, должно быть, уже трясся где-нибудь под Ростовом на попутке.
Скоро скрипучая, пахнущая навозом и сеном телега везла его по пустым кварталам, где вечером уже невозможно было найти общедоступный транспорт, к речной пристани, куда предположительно убежал Сеня, настигнутый очередным припадком. Петр даже не надеялся, что найдет на длинном, протянувшемся вдоль реки берегу мальчика, который наверняка сбился с дороги и растерялся в незнакомом городе. Он толком не знал, чего в его внезапном бегстве было больше — желания разыскать беглеца или стремления уйти от олицетворения повальной, подступающей неумолимо, как стена, беды, которая явилась ему на вокзале в косвенных, вроде не очень заметных признаках, но оттого еще страшней и зримее. Сообщение, что сейчас к спокойному Ярославлю подступят вездесущие немцы, которые непременно расстреляют и растерзают всех вокруг, наверное, не так поразило бы его, как столбнячные глаза прилично одетой женщины и девочка с картонным личиком и с чахлыми, как у трупа, волосами, которые ворошил вокзальный ветер.
На берегу у пристани унылыми белыми дымками догорал костер, где днем кто-то жарил мелкую волжскую рыбу: рогатки из прутьев, оторванные головы и хвосты. Петр присел, вынул из кармана свой многострадальный, оскверненный, претенциозный, как у барышни, дневник и твердо положил его на угли, подернутые седым пеплом. Пламя радостно набросилось на бумагу. Страницы, густо исчерканные карандашом, одна за другой сворачивались и чернели, уничтожая грошовые переживания, которые теперь казались Петру зазорными. Он сел рядом с огнем на траву и оглядел безлюдные пристани, дебаркадеры, широкую Волгу. Одинокая худая фигурка, стоящая по колено в воде, попалась ему на глаза, и он сразу не понял, что это Сеня. Мальчик с засученными по колено штанинами палочкой порывисто отгонял мусор и щепки, которые плавали вокруг, — Петр не видел, с чем воевал Сеня, но предположил, что вода рядом с грузовыми причалами кишит гнилой дрянью. Не замечая или не заботясь, что за ним наблюдает дорожный опекун, Сеня упорно брел вдоль берега, поднимая брызги и гневно лупя палочкой направо и налево. Потом он остановился, достал из-за пазухи пивную бутылку, несколько раз прополоскал в реке и набрал воды. Петр неторопливо, со злорадным интересом наблюдал, как Сеня проверяет на просвет содержимое, как затыкает горлышко тряпкой и как с видом человека, честно исполнившего свой долг, бредет к берегу.
Он предвкушал, как, объявившись, застанет жулика врасплох, но Сеня даже не поднял на него глаза.
— Мухлюешь? — спросил Петр с издевкой. — Святую воду в луже берешь? Стоило через всю страну тащиться?
— Не из лужи, — ответил Сеня, промокая мокрую бутылку краем рубахи. — Она проточная. Да это все равно.
Петр вздохнул.
— Послушай, — сказал он. — Зачем это нужно? Неужели ты всерьез думаешь, что Сталин без твоей воды войсками командовать не сможет?
— Кто его знает, — пробурчал Сеня под нос. — Труханет, бросит все… сбежит к себе на Кавказ… чего ему? Он же не русский. А нас убивать будут.
— Может, уже выступил, — возразил Петр. — Мы не знаем.
Сеня покачал головой.
— Спроси, — бросил он, убрал бутылку и принялся обтирать о траву мокрые ступни.
Петр, печально глядя на картонное, стылое, как маска, лицо, на острые плоские уши, торчащие из-под разноцветной шапочки, на чуть подрагивавший подбородок внезапно понял, что, как бы мальчик ни казался адекватным, перед ним на самом деле стоит глубоко ненормальный, тяжело больной человек, которого надо как можно скорее сдать на попечение любого психиатра — профессору Чижову или рядовому участковому врачу — кому угодно.
— Пойдем, — сказал он. — Поезд без нас уйдет.
Они долго, путая дорогу, добирались пустырями, кладбищами и безлюдными, патриархальными ярославскими улицами до вокзала. На площади у репродуктора напряженно вросли в землю, задрав головы, человек десять. Когда замогильный голос без пощады произнес, что войска оставили Львов, женщина с корзиной всхлипнула и закрыла рот рукой. Стоящий рядом мужчина неприязненно, страдальчески покрутил головой. Поезда с беженцами уже не было, на его месте стояли ржаво-бурые, в потеках и пятнах, цистерны с меловыми пометками. Состав с цистернами тянулся к горизонту, и казалось, что ему нет ни конца, ни края.
Когда влезли в вагон, Зинаида Осиповна истошно, истерически кричала кому-то в конец коридора:
— Весь поезд загадили! Жрут и жрут, как свиньи! Спины не разогнешь — убирать за вами!..
Ночью поезд, про который, казалось, уже все забыли, все-таки тронулся, и в окне поплыли столбы и осветительные прожекторы. К тому времени в вагон набилась куча народа, которому обязательно нужно было ехать в Москву: в соседнем купе бесились двое обритых наголо — к деревенскому летнему сезону, безжалостно сорванному войной, — детей и слышался певучий голос их молодой матери, который, как на скалы, натыкался на индифферентность Муси и на недовольное молчание Ефима Леонтьевича. Рядом с Петром ехал молодой, очень тихий парень, читавший при свете лампочки техническую книгу с формулами и расчетами, а на верхней полке, где недавно лежала Валя, храпел сорокалетний геодезист, возвращавшийся со стройки. Компанию танкисту составил говорливый толстяк, похожий на бухгалтера, и теперь из соседнего купе доносился негромкий, но отчаянный диспут, в котором завзятые спорщики застряли намертво, как кости в горле. Петр принял это нашествие, которое в другое время раздражило бы его, с радостью — призрак убитой Вали являлся перед ним, когда он закрывал в темноте глаза, как живой — горячие, подрагивающие в дымчатых хрустальных глазах, слезы, струящееся серое платье, ягоды бусин на белой шее, напомаженные губы с кокетливой и немного капризной улыбкой, гибкие руки, — и он благодарил судьбу, что мучительному для него фантому мешали геодезист с его здоровым храпом и прочие живые люди, которые тихонько колобродили, успокаивая своим присутствием его нервы, пораженные нелепой смертью прекрасной, но бесталанной девушки. Он пытался разгадать загадку этой странной смерти, но не мог. Уверенность майора, что Андрей Ильич покушался именно на него, была, конечно, логичной и убедительной, но что-то мешало Петру принять версию полностью. Он помнил, что умелый и очень профессиональный — неприметный, как хамелеон, — вражеский агент оказался в поезде и прибился к Зинаиде Осиповне намного раньше, чем на этот же поезд сел майор. Первый раз Андрей Ильич попался Петру на глаза, кажется, после Красноярска… А майор? Он присоединился к ним в Новосибирске… Поверить, что майор представлял для врага такую ценность, что опытный диверсант отслеживал его по всему Транссибу, было трудно — и будь майор был так важен, ему наверняка придали бы охрану… да и вряд ли посадили бы в обычное купе. Нет, не Сергей Кириллович был целью Андрея Ильича, который наверняка заметил, что майор спит внизу, у противоположной стены… но предположить, что преступник охотился за полусумасшедшим мальчиком, Петр тоже не мог, и эта неспособность прийти к определенному выводу не давала ему спокойно заснуть. Дорога жила, гудела, дымила, рвала жилы; по натянутой, как струна, стальной нити один за другим пролетали встречные поезда, и Петр, вздыхая вагонный дух — смесь перегара, зловонного пота и смрада от немытых ног, — думал, что зря он изводит себя пораженческими мыслями и что зря так истово настроен на юродскую миссию Сеня. Не может быть, чтобы все это — платформы, вагоны, танки, теплушки, цистерны — вся чудовищная, натужная перетряска грузов и людей по необъятной территории была для того, чтобы в итоге позорно проиграть? Здравое рассуждение немного успокоило Петра. Под Переславлем он все же заснул, и разбудили его уже гвалт и беготня, когда поезд проезжал Мытищи.
На Ярославском вокзале Петр, счастливый, что наконец добрался до Москвы, не успел осмотреться, как обнаружил, что его обступили непреклонные, облаченные в форму люди, которые умело разрезали суетящуюся на перроне публику, чтобы извлечь из толпы его и Сеню — в качестве сухого остатка, за которым и охотились. Он не успел опомниться, как они оказались в глухо зарешеченной дежурке транспортной милиции, где их товарищем по несчастью оказался некто жуликоватый, лет тридцати — с головой, втянутой в плечи, с бегающими болотными глазками, с татуировкой «Вика», разнесенной по одной синюшной букве на четыре пухлых пальца. Пока зеленоглазый внимательно, с недоброй приглядкой изучал новоприбывших, Петр понял, что на ровном месте повторяется глупый казус, когда в нем ни с того ни с сего заподозрили убийцу рецидивиста-карманника с дурацкой кличкой, уже вылетевшей из головы. На этот раз ситуация была зеркальной — к нему самому претензий не было, однако милиционеры придрались к Сене, и Петр понял, что у них есть неизвестные ему, но вполне реальные основания. У него тоже, когда он узнал про скрытые Сенины способности, появились сходные основания, и поэтому он со страхом принялся, поборов дрожь в голосе и призвав на помощь здравый смысл и зрительную очевидность, убеждать младшего лейтенанта, который пока был не в курсе дела, что их обвинения беспочвенны и абсурдны.
— Это больной!.. — взывал он, наваливаясь грудью на стол с расщепленным покрытием. — Он после тяжелой травмы!.. Сотрясение мозга… еле на ногах стоит!.. Мы едем к профессору Чижову!.. Мне срочно, срочно — вы понимаете — надо позвонить!..
Младший лейтенант тоже склонялся к выводу, что такой ледащий цыпленок, как Сеня, не причастен к преступлению, требующему незаурядной силы и садистского хладнокровия, — но служебный долг вынуждал его выполнить все бюрократические процедуры, необходимые в подобных случаях.
— Там свидетеля нашли, — проговорил он, скрипя пером по бумаге. — Пришлют приметы — разберемся…
Впрочем, позвонить дали. Вызывая из памяти надиктованные Валей спасительные цифры и вращая трясущимся пальцем телефонный диск, Петр с замиранием сердца надеялся, что профессор Чижов вырвет больного из лап милиции раньше, чем из Сибири дойдут приметы преступника, которые, конечно же, однозначно укажут на Сеню — в этом Петр уже не сомневался. Но если профессора Чижова не будет на месте? Если он уехал в командировку, в действующую армию, на фронт? Если он не примет пациента, в которому не имеет отношения? Равнодушный женский голос бросил «сейчас», и в трубке наступила невыносимая тишина. Потом властный голос высокомерно бросил:
— Слушаю.
Петр стиснул рукой трубку. Он сосредоточился, представив, что произносит доклад с университетской кафедры, и постарался четко изложить, что несколько дней подряд репетировал в поезде, складывая скользкие слова в правильные формулировки. Он понимал, что профессор сочтет его домогательства наглостью: некто неизвестный сообщает медицинскому светилу, что из таежного поселка прислали непрошеный подарочек, которого светило, чтобы получить в целости, должно еще и вытаскивать из вокзальной милиции.
— Понял, — сказал профессор, и в трубке запищали короткие гудки.
Обескураженный Петр откинулся на крашеную стену, которую не смогли бы пробить даже таранные орудия. Профессор понял. А дальше? Он что-то сделает? Он с кем-то свяжется? Он принял к сведению, что ему протараторил убогий проситель, которых искусный врач выслушивает, может быть, по сотне в день, каждый раз разворачивая ходоков на сто восемьдесят градусов и отправляя туда, откуда пришли?
— Браток… — позвал зеленоглазый, которого заинтересовали сокамерники. — Он правда на голову болен?.. Он правда к профессору Чижову?..
Палец с прописной буквой «в» указал на Сеню, который, забившись в угол и, закрыв глаза, давал понять, что ему нет дела до происходящего.
— Увы, — вдохнул Петр.
Зеленоглазый церемонно представился: «Викентий». Его, заскучавшего на жесткой скамейке, интересовало абсолютно все — откуда едут, как получилась травма, как проявляется Сенино недомогание.
— Это его надолго в больничке закроют? — спрашивал он, покачивая головой. — И, наверное, инвалидность потом? И белый билет? Надо же, надо же…
От возбуждения у него даже пересохло во рту. Он облизнулся и позвал дежурного:
— Гражданин начальник! Можно водички?
Когда ему принесли эмалированную кружку, он залпом опустошил добрую половину, но потом чинно спохватился:
— Что это я? Вы ведь тоже пить хотите?
Петр отпил несколько глотков и передал кружку Сене. Через несколько минут его голову сдавило, как железным обручем, и он почувствовал, что на него наваливается сон. Сон был какой-то всеохватный, абсолютный, и Петр обреченно осознал, что, если его сейчас поведут на расстрел, он не проснется.
Он крепко спал, но странным образом слышал все, что происходило в дежурке. Звонил телефон, прибегали и убегали взмыленные милиционеры, где-то с монотонным дребезжанием объявляли в динамик поезда. Потом завыла сирена.
«Что это? — машинально подумал Петр. — Боевая тревога?»
Сирена умолкла. Теперь раздавался новый голос. Ровный баритон. Холодный. Уверенный в себе. Чуть брезгливый.
— Сейчас, профессор… — залопотал дежурный. — Конечно… Сазонов! Кто у нас с Владивостокского поезда?
«Профессор… — подумал Петр. — За нами… это же мы — с Владивостокского поезда…»
Но он не мог проговорить ни слова. Не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
— Это я! — Петр понял, что кричит их мимолетный знакомый — Викентий. — Я к Чижову… я больной!.. Я с Владивостокского поезда!..
«Что он врет?.. — думал удивленный Петр. — Это не он… или мне так снится?..»
— Вы думаете, я не знаю своих пациентов? — проговорил профессор презрительно. — Вон тот мальчик. В углу.
— Он спит, профессор… — забормотал дежурный, прервав экстатические возгласы самозванца. — Эти двое то ли пьяные, то ли под снотворным…
— Ничего, — сказал профессор. — У меня санитары. Где его вещи?
— Сазонов! — закричал дежурный. — Где его мешок?
Что-то зашуршало.
— Это не все, — сухо сказал профессор.
— Сазонов! Что еще при нем было?
— Пивная бутылка, — отозвался Сазонов. — Начатая…
— Так давай! Себе, что ли, зажал?..
«Валя плакала, когда вспоминала об этом человеке… — вспомнил Петр. — Там был надрыв, там была мука… и тайна какая-то… надо ему рассказать про Валю… он же никогда не узнает… Может, хоть Сеня подаст голос…»
Снова взвыла резанувшая уши сирена — поверещала немного и стала удаляться, медленно, медленно, пока совсем не утихла.
«Уехали… — подумал Петр. — Все…»
Он приготовился расслабиться, отрешиться от забот, в которых его крутило всю последнюю неделю, но рядом опять зашумели, захлопотали, и кто-то спросил:
— Этот у нас с Владивостокского поезда? Ну-ну… допрыгался. Приметы прислали.
— Я не с Владивостокского! — заорал Викентий, как ошпаренный. — Это не я, начальник! Близко не подходил… кого хочешь спроси!
— Спросили уже. Все твои приметы… рост приблизительно сто семьдесят пять сантиметров… телосложение худощавое… глаза зеленые… на руке татуировка…
«Как это… — думал Петр, безразлично внимая воплям Викентия. — Должны быть приметы Сени… при чем тут Викентий… ах, да: мне это снится…»
И он заснул тяжелым, свинцовым, непроглядным сном, в котором не было ничего: ни сновидений, ни блаженного отдыха, ни даже проблесков сознания. Небытие. Вычеркнутое время.
Он проснулся — с ватной головой — от промозглого холода. На него, насупившись, смотрел незнакомый лысоватый милиционер.
— Как себя чувствуете, гражданин? — спросил он недоверчиво. — Мы вас хотели уже в больницу…
— Хорошо, — сказал Петр.
Он и вправду чувствовал себя хорошо. По-новому. Словно отрезало что-то в его прошлом и он начинал день с чистого листа. Его тело избавилось от болезни и казалось бодрым. Но в голове была усталость, словно он где-то блуждал окольными, перепутанными путями и теперь не знает, выбрался ли в конце концов на твердую дорогу.
— Я могу идти? — спросил он.
Его никто не держал. По зеркальному полу полупустого вокзала ходили патрули. Петр навалился на тяжелую дверь и выбрался на площадь. Где-то прозвенел ушедший трамвай. По ступенькам спускались пассажиры, которые приехали утренним поездом. Мимо узорчатых башенок Казанского вокзала солдаты буднично везли на веревках по воздуху длинный мешок-аэростат, стараясь не зацепить провода, перечеркивающие вымытое утреннее небо. В городе была другая жизнь, и Петру рукой подать было до дома — большой наркоматской квартиры с массивной мебелью, на которую гости, несмотря на барский метраж, постоянно натыкались, отмечаясь у всех острых углов. До липовых веток за окном, которые перед его отъездом изнывали, ожидая сладкого цветения. До дворника Алима, который никогда не снимает клеенчатый фартук, до лифтерши тети Нади, которая умеет вязать носки на четырех спицах. До друзей-однокурсников, до коллег по институту, до научного руководителя. До занудного тестя, который найдет причину, чтобы придраться к непутевому зятю, сорвавшему кандидатскую диссертацию, к его аппендициту и к самой войне. До Лены с ее платьем цвета топленого молока, с ее непредсказуемой траекторией по узловым точкам их совместной судьбы и с ее ореховыми глазами, которые, кажется, знают о жизни все. До того, что навсегда изменит его жизнь. Если ему повезет прожить еще немного. Он только сейчас обнаружил, что не расспросил всезнающего Сеню о собственной судьбе. Впрочем, может, и правильно — не надо.
Он хотел уже идти к остановке, но тут захрипел и прокашлялся черный репродуктор, и люди, которые двигались по площади, замерли. Петр подошел ближе и встал рядом с пожилыми женщинами, которые, когда объявили сообщение, ахнули и зашептали между собой: «Сталин… Сталин!»
«Вот оно… — вяло, с горьким юмором подумал Петр. — Донес свою воду… не зря мучились».
Он зябко содрогнулся от предрассветной свежести, проникшей под рубашку. То, что происходило с ним в последние десять дней, казалось ему необычной галлюцинацией. Его мозг, нестойкий перед информационным штурмом, совершенно извели перитонитные токсины. В голове был ментоловый холодок — фильтр, мешающий воспринимать мир в правильных красках, — поэтому Петр с мечтательным, элегическим равнодушием слушал, как прорывающийся через радиопомехи сдавленный отрывистый голос произнес:
— Товарищи! Граждане! Братья и
сестры!..