*
ГАРАЖНЫЙ РОК
Ирина Шостаковская. Гараж. Стихи. Предисловие Сергея Соколовского.
М., «Новое литературное обозрение», 2019, 168 стр.
Новая книга стихов Ирины Шостаковской, объединяющая корпус текстов текущего пока еще десятилетия, сновидчески двоится и расслаивается, определяя или, скорее, намечая некую сюжетность, не вчерашний новый, но сегодняшний, новейший, как история в старших классах, эпос. И через эту двойственность, тройственность, десятиричность слоев и измерений четким клинком, лучом проходит она же, новейшая история, без всяких уже классов, хотя и непременно классовая, деклассированная[1] даже — и к восьмому классу в комсомол уже не приняли посмертно, впрочем, мы большей частью еще поживаем (они, те, кто это спел, — уже нет). Летов и Янка всплывают в самом начале рецензии, разумеется, не случайно — где «Гараж», там и гаражный рок, ноющий, рокочущий, прошедшийся по поколению изнутри, а книга стихов Ирины Шостаковской, безусловно, поколенческая, и музыкальная символика тавтологически звучит в ней лейтмотивом:
быть хорошо
по руке струится печаль, как хлебниковская мышь
по дороге струится вол, у него там свой рокнрол
кем бы их ни являлось, друг другу они никои —
отмечает автор, впрочем, через несколько страниц присовокупляет:
эпоха рок-н-ролла закончилась
да мы ее и не жили
нас должны были попросту придушить
в колыбели
Да, здесь одновременно все течет и уже закончилось до того, как открыли кран, и вол этот, конечно, ложногребенщиковский, хвостенковский, волохонский, что ли, впрочем, не важно, дворников все равно вытеснили лузеры —
поколение лузеров и сторожей
околдовано ночью конкретных моржей
Все это отчетливо заявляет книгу как поколенческую, историческую, несмотря на то / тем более что голос автора трагически одинок на своей высоте, индивидуален.
Поколение русских несостоявшихся — отстоявшихся — и, разумеется, самозваных — какие тут цветы? одни только дети; давно уже нет; до сих пор — да; конечно, отнюдь, не по-евангельски — хиппи в засаленных хайратниках, бисером перед свиньями рассыпанных феньках говорит здесь голосом Ирины Шостаковской, называет свои имена:
С эдаким твоим рылом хорошо бы в карточную колоду,
Дамой любой масти:
Розовой, белой, даже чернофигурной.
Дался тебе этот Север <...>
Нормальные люди ломят в зону аннексии, к теплым водам.
Дался тебе, там и Завьялов уже не живет,
А Слава Курицын что-то давно не пыхает, только пьет,
А Владимир Иваныч совсем седой, воспитывает кота,
И была ли когда неперемерлая хипота.
Кстати заметим, где хиппи — там и хипстеры, одни из других, и другие столь же ненастоящие, как и одни (а русские хиппи, стихотворный социум Шостаковской, разумеется, не только не имеют никакого отношения к детям-цветам, но и противопоставлены им, и это тоже историческая правда — субкультура неформалов, называвших себя хиппи и панками в 90-х, своим предшественникам наследует крайне условно и отдаленно; в стихотворении «Письмо в Бенарес в марте 2014 года» собеседник, лирическое «ты» совершенно недвусмысленно отделяется от «настоящих» хиппи — «Приезжай, говоришь ты, сюда, впереди Катманда, / В Варанаси, о город мечты, где любые цветы / В бакалее, как ты говорила, с прилавка, о том, / И торговец тебя на английском зовет лохом. / Где кварталы вперед синерукие джамбли живут — / Хиппари на восьмом десятке, заставшие Революции»). В общем, чего сказать-то хотела за скобками: где хиппи, там и хипстеры, пусть герои — герой? — Шостаковской подчеркнуто маргинальны, неуспешны, но такие вот у нас хипстеры, такие дважды миллениалы — не случайно примодненный центр современного искусства тоже бомжатски-пролетарски, по-нашему, по-автозаводски зовет себя гаражом.
Итак, время, проходящее сквозь сновидение.
Сновидениями, точнее, сновидческими сюжетами книга открывается. Это не баллады, не «новый эпос» прошлого десятилетия, хотя в эффекте ускользания, верткого, не дающегося в руки хвостика реальности со стихами Леонида Шваба что-то общее есть. В первом разделе сборника «Из книги стихов „Last year” (2013 — 2014)» эти условно сюжетные тексты сконцентрированы особенно густо. Начало задает эту интенцию действия, подвижности — нереальности и одновременно истории, истории, как будет понятно позже, в обоих смыслах, или даже не истории одновременно, но истории одновременной. Первое стихотворение книги представляет собой удивительно гармоничный, слитный гибрид — киберпочва, помните, еще было такое — космической фантастики — скорее атмосферной, настроенческой, чем непосредственно экшна, драматургии действия — с блатняком из репертуара Дины Верни с выстреливающим в финале Вертинским — жестокий киберроманс оборачивается шансонеткой печального мима (мим ведь, собственно, нем, задумывались ли мы об этом?)
Анютины глазки дезадаптанта,
За железной дверью сип коменданта:
«Вынь чайку, дорогой, на стол,
Подожди маненько, уберу ствол».
<…>
Ну и где вы теперь, кто вам целует пальцы?
Где вы теперь, кто целует вам глаза?
Сказано было: за дверь —
Нель — за!
Мир здесь отчетливо интегрирован в культуру, в текст, вот, например, суггестированное воплощение цитатного метода Ирины Шостаковской: «чижа захлопнула злодейка-западня / …граждане, послушайте меня!» И вследствие пронизанности, прошитости во всех направлениях культурой существует этот мир, как уже было сказано, вневременно-одновременно, как и должно быть в сновидении, язык Энлиля благополучно ворочается во рту паркового курильщика — впрочем, ему-то в наше время как раз таки неблагополучно, — полистывающего на обратном пути в метро сборник Маркеса. И вообще все существует в какофонии, в белом шуме текстов — школьной классики, советских песенок, знакомых неведомых позывных:
пока горит и кружится планета,
мы видны мириадам звездных глаз…
и взвод отлично выполнил приказ <…>
Квинтэссенцией сновидческого метода Ирины Шостаковской, разнонаправленного эпоса, где всякая примета времени и быта втягивается в орбиту нереальности, отнюдь не теряя при этом своей плотскости, осязаемости — здесь плоть полустерта, но выступает из стены, — пожалуй, можно назвать стихотворение «Размыкает глаза в темноту. Внизу телефон-автомат». Или нет, здесь все — одна сплошная квинтэссенция:
…Размыкает глаза. Внизу телефон-автомат.
Говорю, чтоб спал, говорю, что гнев и обида
Всегда возвращаются, что летом луна упадет
В тучи, и снова взойдет
Исида.
…А где-то далеко ползет орбитальная станция,
Это любовь, и больше она не вернется,
А если вернется, то больше тебя не коснется.
Приношу гашиш, убираю что-то блестящее,
За стенкой снова едят. Может, все обойдется.
Это сновидческое стихотворение с падающей луной, ирреальное, сюрреальное, тем не менее не только вполне реалистично, но и исторично, вписано в эпоху, и, не стой под ним дата написания, 2013 год все равно узнается — не по приметам: Исида, телефоны-автоматы и гашиш вполне вневременны — а по атмосфере, духу эпохи. Ну, пусть не тринадцатый, пусть пятнадцатый. Или одиннадцатый. Но уж никак не девятый.
Даты написания — проживания — присутствуют не только под каждым стихотворением, но и присовокуплены к большей части разделов книги, при этом последовательность разделов не хронологическая, а само оглавление оказывается стихотворением, скелетом, концептом, особенно если смотреть не столько на слова, сколько на цифры или их отсутствие:
Из книги стихов «Last year» (2013 — 2014)
Стихи после всего (2014 — 2015)
Немного больше, чем нужно (2011)
Немного дальше, чем важно (2015— 2016)
Июльско-сентябрьский блок с ненумерованными вставками
Дополнительное счастье
Гараж
Перед нами отчетливое политическое, историческое высказывание, сделанное голосом одиноким, частным, четко рассредоточенным — хаотичная история десятилетия с трехчастным вневременным резюме в финале. Вот, например, одиннадцатый год — немного больше, чем за свой предел, продлились гламурные нулевые, такие хорошие, такие взрывоопасные в своей безмятежности, вот концом одиннадцатого все и рвануло, правда, вхолостую. Четырнадцатый-пятнадцатый — конечно, после всего: одно кончилось, да не одно, а все, то ли двадцатый век с опозданием, то ли двадцать первый ужался и резиночкой себя в двадцатый же и отбросил. Но, разумеется, это и личное высказывание, которое зависит не только от политических катаклизмов, и, например, намного больший, чем нужно, 2011 год концентрируется в предельно авторском, узнаваемом образе, апеллирующем к Ирине Шостаковской ранней, мощно начинающей, к ее навек опознавательному знаку — «Прощай, родная речь, выдохни мурку»: «Тащил бы с собой что за пазухой или в горсти / живую речь, промятую собственнорото».
Финальные же, не датированные, части книги оказываются своеобразным концентрированным резюме этого времени внутри и вне времени.
И, конечно, всегда и личным, историческим оказывается переживание возраста, а в этой книге оно — центральное. Ирина Шостаковская совершенно недвусмысленно артикулирует свою книгу как «Божественную комедию» (или без кавычек) современности — тут и круги, и, что еще важнее, середина пути. Стихотворение о Дантовой сердцевине, тридцати пяти годах появляется уже в первом разделе книги — «— Освободим от курильщиков», причем пронизано оно не рефлексией умудренности или хотя бы ностальгическим, трагическим, как пели не упоминаемые (или даже «неупоминаемые»: они — другой рок) здесь чайфы «стой задержись хотя б на день шаляй-валяй», а атмосферой битнической бесшабашности, еще более, впрочем, трагической:
Осталось еще почти полжизни вперед.
Я курильщик и аутсайдер. В садово-парковой зоне
Нас будет четверо. Стоит преодолеть
Дантову сердцевину, чтобы гораздо легче
Дышаться земную жизнь. Несколько лет послушного тела,
Осталось немного. Кто Беатриче? Куда Вергилий?
Нас собралось четверо, младшему — тридцать три.
Мы курим в парке, это места для белых,
Сверху июльское солнце. Солнце который год.
Ладно, пускай мы вменяемы, но о! — до сих пор бесстрашны,
Мы курим спайс, охрана на велике смотрит косо,
Мы вне закона. Это нормально.
Середина жизни тянется и тянется, растягиваясь во всю книгу, а может быть, и во всю жизнь: «быть человеком, которого / тридцать девятый год / никто не воспринимает всерьез / никогда / ни под каким видом / это традиция» или «я веселая девчонка / скоро стукнет сорокет», вместе с ней, разумеется, растягивается и сумрачный лес.
Середина жизни страшна не тем, что она середина жизни, а тем, что по сравнению с юностью ничего не изменилось. Это, казалось бы, хорошо, на самом же — долой эйджистский романтический пафос. Юность-то была так себе прекрасна, а теперь эта молодость стала вечной, как опять же пел еще один товарищ (да в курсе я, в курсе, что это два разных товарища).
Бесприютность юности в сочетании с безнадежностью зрелости и делает человека маргиналом, выбрасывает его на обочину. Хайратые питерпэны, подчас годящиеся кидалтам в отцы, стали взрослыми, осознав, что вырасти уже не смогут. Несоответствие образа жизни и предъявляемых обществом долженствований порождает не социальный, а метафизический, экзистенциальный конфликт.
интересно, когда
кончится юность, наверное, ты
(а она не кончается и не кончается, ну, предположим)
ты возьмешь дорогое вино
и, допустим, нажрешься оно
или нет:
ты поедешь к причалу и лодку в прокате возьмешь
и поплывешь поплывешь
или нет:
скажешь: мама и папа, мне хочется поговорить
(или лучше не надо, они скажем вежливо далековато)
или нет:
слушай, небо такое вообще,
блещет, светит эмалькой,
и виден узор на мече.
Говоря за себя, от себя, Ирина Шостаковская вместе с тем говорит и о поколении, для которого время не сдвинулось.
Евгения РИЦ
Нижний Новгород
1
«Декласированным элементам» — песня
в исполнении Янки Дягилевой, музыкальное
сопровождение Егора Летова, 1988.