Орлова Василина Александровна родилась в 1979 году в поселке Дунай Приморского края. Поэт, прозаик, эссеист. Окончила философский факультет МГУ им. М. В. Ломоносова, кандидат философских наук. Автор нескольких книг стихов и прозы, в том числе книги «Антропология повседневности» (М., 2018). В настоящее время пишет диссертацию в Техасском университете в Остине (США), Ph.D. по антропологии. См. также: Василина Орлова. Прямая речь — «Новый мир», 2016, №№ 5, 9.
Сибирские изыскания автора финансирует The Wenner-Gren Foundation for Anthropological Research.
Василина Орлова
*
МОИ СУВЕРЕНИТЕТЫ
Из
Сибирских заметок
Деревня Аносово Усть-Удинского района Иркутской области возникла в нынешнем виде одновременно со строительством Братской ГЭС, в 1961 году. Несколько маленьких деревень — разные источники называют разные деревни, но повторяют друг друга в нескольких пунктах: Бутаково, Бердниково, Федоровка, Хутор, Серово, Янды, Подъяндушка (известная также как Шишиморовка, по сути всего несколько дворов) и прежнее Аносово — были перенесены из зоны затопления на более высокое место и, согласно правительственным планам консолидации, объединены в одно более крупное поселение. Сохранился только один топоним: Аносово, хоть Аносово было не самой большой и не самой старой деревней из прежних. Драма затопления этих мест широко известна читателю по произведению Валентина Распутина «Прощание с Матерой». Матера — название залива в том месте, где некогда была одноименная речка, впадавшая в Ангару, напротив Аносова и Аталанки.
Парадокс Аносова, Аталанки и других деревень по правому берегу Ангары ниже по течению от Усть-Уды и до самого Братска состоит в том, что, хотя они и возникли как результат строительства крупнейшей на тот момент электростанции в мире, они до сих пор, в 2019 году, остаются без центрального электричества и освещаются с помощью дизельных генераторов. Генераторы выходят из строя, и тогда, иногда зимой, в лютые сибирские морозы, по неделям, деревни живут без электричества: дети ходят в школу, взрослые занимаются своими взрослыми делами. Жизнь, как говорится, продолжается. Как выглядит эта жизнь, из чего состоит?
Я сделала Аносово основным местом своих антропологических исследований потому, что жизнь здесь и похожа, и не похожа на жизнь в других местах. Она одновременно хорошо знакома и совсем незнакома. Моя работа состоит в попытке ответа на вопрос: что удерживает людей в местах, из которых другие уезжают, в ситуациях огромных бытовых трудностей и инфраструктурных провалов? Я полагаю, что люди остаются (а иногда и возвращаются в такие места из других, более благополучных), потому что они хотят собственного государства. Государства лучшего и неслыханного, в котором государства как такового — нет, гори оно синим пламенем. Это может показаться неожиданным, потому что обыкновенно жизнь в неудобьях принято объяснять другими соображениями: отсутствием ресурсов для переезда — денег, возможностей, умений, образования. Мои сибирские поездки убедили меня, что это не может быть основной причиной и несправедливо по отношению к людям, которые каждый день возобновляют свою борьбу за жизнь в тяжелых условиях. Часто они имеют возможности для переезда с целью формального улучшения качества жизни, просто для них это улучшение будет действительно формальным. За желанием, которое я называю желанием собственного государства, стоит желание суверенности метафизической, которая больше, нежели идеологическая, религиозная или какая-либо иная. Желание собственного государства — не требование обыкновенной административной суверенности, а идея жить другим образом, собственным мироустройством и в мире, обусловенном другими законами. Речь идет об отсутствии госвласти, которое не есть отрицание госвласти и таким образом ее латентное присутствие, но некое потентное молчание, таинственный вакуум. В фуколдианской биополитической парадигме отдельного ничего быть и не может, Делез пишет о единственном государстве. Государство — это другие. Первые носители государственности в жизни ребенка — родители и воспитатели в детском саду. Приучение к туалету, научение контролировать сфинктер есть первая и важнейшая государственная функция. Знание, как открывать дверь, поворачивая ручку, — и есть работа государства во мне. Отдельность, таким образом, недостижима, но мечты об отдельности или инаковости, о лучшем государственном устройстве, о другом, лучшем мире возникают на обломках утопий, которые исторически засеяли регион. Микросуверенности возникают как грибы, в непредсказуемых точках времени и пространства. Они больше самих себя. Они обладают непредсказуемыми потенциальностями, которые то и дело возникают и исчезают. Сибирь полна ими.
Рассказ о жизни в Сибирской деревне на берегу Ангары может стать рассказом о разных вещах: о постсоветских руинах, прекаризации, об аффективных инфраструктурах, порождающих привязанность к месту рождения, о женской доле, о советских планах по переобустройству вселенной и переоборудованию планеты для любви, об их грандиозном провале, о надежде на лучшую жизнь и мечте о будущем, об утопических видениях и практических соображениях, о смерти и ее нелепости, о предках, об охоте, но все эти рассказы будут вращаться вокруг непридуманного, вокруг самой «реальности», восстающей из историй, и часто останавливаться перед реальностью.
Вера
Вере тридцать два года. У ее девятилетнего сына стало колоть сердце. В районном центре, Усть-Уде, ничего не увидели на обследовании.
— Я говорю им, дайте мне направление в город. Мне что, эти круги, дорогу эту, мотать, ребенка мучить? Я говорю, ладно я, а ему-то. Спрыгнет с этого уазика в грязь, и в слезы. Ну чистоплотный. Что-то, а к чистоте я так уж не приучала. Я говорю, бабу себе найдешь, она будет целыми днями тебя только обстирывать. Вот утром идет он в школу — не дай бог у него пылинка на туфлях. Утром идет в баню, нетопленую, там вода холодная, отмоет, он там отковырят, щеткой отшоркает, но лишь бы только чистый был. Он даже носки два дня поносит, все, он их потом не оденет. Он говорит, это че? Ну вот же, Ваня, позавчера носки тебе выстирала. Он говорит, ты что, мама, хочешь сказать, что я приду в школу, сниму кросовки, у меня будет вонять? Ой чистюля, вобше. Я говорю, двоих родила, никак на меня не похожи. Ну только вот глазами. Что глаза карие.
— А что, у Саши (мужа) голубые — серые глаза, да?
Вера смотрит на меня и открывает мне, что Саша — не отец Вериного сына Ивана. И дочери Светы не отец.
— Сидит его папаша сейчас. Тоже, короче, женился он, ну и это. Мы-то с ним как расстались? Я, получатся, уже после Вани была беременная от него. И он приезжает с вахты, оттудова, с Чичкова, я ему показываю тест. И говорю, друг ситцевый, че? Рожаем — или ликвидируем? Он говорит, это не мое. Ну, не твое так не твое, я способы знаю. Сама с этим делом справляюсь, без врачей.
— Сама справляешься? Как?
— Запариваешь лавровик. Густо. Пьешь. Подымаешь тяжелое че-нибудь. Чурки листвяные. Норму-то я, конечно, не знаю, у нас девчонка тут была, она лавровика обпилась, у нее кровотечение открылось.
— Лавровик — это лавровый лист?
— Ну. Тяжелое подымаешь — все вылетат. Ну мне-то правда, извини за выражение, Саша таких п…лей ввалил. Ну мы уже с ним шухарили, он знал, что у меня уже три месяца. И он утром заходит, а я валяюся. У меня — с меня летит.
— Упала?
— Ну, боли-то какие. Потуги-то начались, вот это все начало выходить. И я, получатся, тут катошуся по полу на кухне. Ну чувствую, что она вроде бы вышла, но боли такие, что неможно, в пояснице, я катошилась, катошилась, он говорит, че, все-таки сделала? Я же, говорит, тебя просил, не надо. Я чувствую, что не все отошло. Что еще че-то осталось. Ну, я пошла до мамы, с горем пополам, взяла две банки сгущенки, выпила их, и все. Вылетели остатки.
— А сгущенка как помогает?
— А оно сладкое, видимо, очищает. То что даже вот коровам у нас после отела надо обязательно дать ведро сладкой воды. Потому что мало ли, вдруг если кто-то ударил, и может быть место приросшее. Обязательно надо. И все. Получатся, потом пошла. Тут в аптеке получатся из-под полы, таблетки, и они стоят — одна таблетка полторы тысячи. Я пошла в аптеку, она мне не продала, Ладогина. Потому что, говорит, срок уже порядочный. Она говорит, я тебе не это. Ну ладно. Один не дал, другой не дал. Ну я, короче, делала какую-то смесь трав. Заваривала пижму, лавровик, еще че-то. А сейчас-то вот думаю, так я же могла так напиться, что открылось бы кровотечение и меня бы уже отсюда не спасли. Потому что у нас маму увозили, у нее кровотечение открывалося, то ли после родов она что-то сделала, что-то, видимо, тяжелое подняла. Старшей сестры муж ее сопровождал, ездил. Она мне, мама, постоянно говорит — ты у нас обезбашенная. Ты че задумала, до того ты и дойдешь. Ты, говорит, Вера, бываешь такая спокойная, но если тебя расщекотить, это же будет пипец. Я же тебе говорю, в тот раз с Марковой, схватилася, я тебе говорю — чикаться я буду?
Вера говорит о Марковой, которая отчитала ее за опоздание к машине, а опоздала Вера потому, что возила сына на обследование и задержалась на десять минут.
— Я бы, может, и не стала бы, — это опять про аборт, — потому что, получатся, я его уже отправила на вахту. Мы с Сашей уже, получатся, знали, но вообще я предположить не могла, я думала, чисто теоретически, ну друзья да друзья. Бывало, что они придут, посидим компанией, поугараем. А тут приходит одна девчонка, сейчас уехала, говорит — «Срок большой?» — «Да порядочный уже» — говорит: «Делай аборт, у него другая». Я говорю, в смысле, другая? Она показывает фотографии, все эти переписки, как они переписываются, че она ему пишет, че он ей.
— Где показывает, на телефоне?
— Ну. Она, видимо, у нее как-то взяла, видимо, они там как-то общались между собой. Все, я потом пошла, ему позвонила, говорю, все. Сюда можешь не тыкаться. Ну я-то просто сказала ему, чтобы он не ездил, у меня другой. Я говорю, ты живешь со своей Лизаветой Васильевной, я говорю, у меня другой, говорю, все. Я говорю, мы с тобой друг другу больше никто. И еще потом он, получатся, приехал, собрал свои документы. Меня он не видел, ребенка он не видел, тут же обратно уехал, в этот же день. И все, потом отправил он мне две тысячи. Та парень с ними работал тоже наш, деревенский. И записку. Что, мол, типа, чтобы с Ваней поговорить. Я Ване говорю, будешь разговаривать, он говорит, нет. Свете говорю, будешь, она говорит, нет. Ну и ладно, я че, силой буду заставлять детей? Ну и все, потом, слышу, он там сошелся навроде бы с ней. Мы пошли с Сашей в сельсовет, сюда, звонить. Я говорю: «Ты где?» — «Я на работе». Я слышу, ребятишки пищат. А у нее шесть ребятишек и двое в детдоме. «А че у нас на работе-то дети-то делают?» «Да это, мол, в телевизоре». Я говорю, ты мне хоть лапшу-то на уши не вешай, я что, совсем не разбираю, телевизор или вот, говорю, они практически чуть ли не кричат: «Папа Коля!» И он тут чик, а голос слышу женский. Орет: «Ах ты тварь е <…> я!» И чик, он отключился. Ну ладно, отключился, мы уже вышли с Сашей, пошли. Аленка выскакивает из сельсовета — Вера, говорит, иди, там тебя какая-то баба. Я подхожу. Она такая: «Вы Вера Сергеевна?» Я говорю, да, а вы кто? Потом, такая, говорю: «А, Елизавета Васильевна?» Она такая: «Да. Че, мол, типа, звонишь, что, уже соскучилась?» Я говорю, я вобше-то звоню по его просьбе, он хотел с ребенком поговорить. Ну и все, она как понесла, как психанула, я говорю ей: «Да забери ты этого пи…са! Вот забери, говорю, он мне на дух не нужен». Она говорит: «Он не пи…с. Он нормальный мужик, просто ему нужна была нормальная баба». Как с меня полезло! Ну и все тут. Поговорили, все замяли, он попросил вещи, я ему вещи отправила с Сергеевой. Ладно. Через месяц он мне с Ленкой Пороховой говорит, ты, мол, моей бывшей передай, что у меня, мол, тачка, перстни, цепочки, все такое. Машинально неделя проходит, слышу, все. Браслеты. Я говорю, че, накинули браслеты?
Вера заводит руки за спину, показывая, как накидывают «браслеты» — наручники.
— Потом спрашиваю, тут разговор-то пошел, а Валька Перехвалов, они жили в Усть-Уде, одноклассник его отсюдова, получатся. Жили в Усть-Уде, тут вот с Юлей нашей тоже кого-то поругалися, уехал. Ну и потом, я говорю, за че загремел, че, за че посадили — так вот эта баба его завалила мужика, оставила двух ребятишек [сиротами]. Она убила, а он на себя это все взял. И сейчас срок мотает, на строгом. Свидетелей-то нету, она свидетель один-единственный, они были вдвоем. И следствие ничего не раскрыло, его посадили, он уже три года сидит. Я его тут спросила, тебе еще сколько чалиться-то? Он говорит, я не знаю. Я говорю, как, не знаю, ты на строгом режиме сидишь, тебе по-любому приговор вынесли на суде. Я говорю, ты че тешишь-то? Ты че на суде трепался, что у тебя где-то там двое детей и у них мать-алкашиха, ты что, меня имел в виду в алкашихи записать? Я говорю, ты меня лучше не трогай. Я надеюсь, когда ты освободишься, не будет вот этого вот, я там ребенка заберу или еще че-то. Он мне говорит, нет, такого не будет. Как он мне сказал, ты должна ходить гордо, грудь вперед, с гордо поднятой головой, что ты родила Боре Кибальчишу сына. Я говорю, ты знаешь, какой же я была дурой, когда с тобой вот сошлася. Мне вот даже стыдно, что я от тебя родила ребенка. Мне стыдно, что у него такой папаша. А он говорит, нормально вышло. Ну, они же с Сашей хорошо общались, дружили, даже на рыбалку вместе ездили. Он мне говорит, нормально, вообще, живем красиво — я, мол, остался говном, а лучший мой друг стал хорошим папой. Да, я говорю, так Саша не гоняет меня по ночам за бутылкой по селу! Ночью и не поднимает и не бьет, как ты это делал. Как я с ребятишками скиталася по всей деревне. Я за эти восемь лет, что с тобой прожила, я вот так натерпелась. По телефону говорила с ним... У меня Саша, правда, ничего не знает про это. Мне в прошлый раз, я была в Усть-Уде, просто скинули смской его номер, я просто хотела попросить, чтобы он мне отказную дал от ребенка, чтобы он отказался. И получатся, он, Саша, увидел эту смску, там написано прямо: Кибальчиш. Он два дня со мной не разговаривал. Ты что, я перед ним и так, и эдак, все, Саша, я говорю. Если он узнает, что я с ним разговаривала, это будет все.
Ваня сидит здесь же — ест рисовую кашу. Вера продолжает:
— У него папаша был такой же, как с малолетки зашел на тюрьму, так всю жизнь на тюрьме. Так и убили. Из-за телефона якобы. Ну убили, конечно, — изуродовали вообще. Я приехала на опознание, я была в шоке. Ему восемь ножевых, здесь тут получатся лоб молотком проломлен, рот вот так вот разрезанный, вообще ужас. И плюс подожгли, он обгоревший. Рука одна, нога одна обгорела. На проволоку так наши в Усть-Уде приделали. Что ты! Так у меня, во-первых, не было такого предположения о морге — я посмотрю по телевизору, морги там приличные. Ну тут-то настроилася, а мне-то еще говорит этот, паталогоанатом, тебе, может быть, не стоит на такое смотреть. Я говорю, в смысле? Ну я тогда, говорит, возьму нашатырного с собой. Ну и зашли. У меня-то предположение, что там коридоры и лежат вот эти вот, жмурики. Заходим сразу — бац. Он на полу лежит. Весь такой обгоревший. Но че вот, знаешь, у него на груди была выколона икона: сколько ходок, столько куполов — церковь. И они не обгорели. Вот все вокруг обгорело, а вот это вот осталось, вобше вот даже, даже волоса вот не поплавились. Ведь лежит обуглившись, а вот грудь вот, где вот это-то вот выколоно, даже ни грамма. Даже вот глаза обуглившись прямо вот эти вот. (Вера возвращается мыслями к бывшему мужу.) Мне мама говорит, ты как восемь лет с ним прожила, тебе книгу можно написать. Я говорю, если только боевик какой-нибудь. У нас, я говорю, вот у нас Света у меня, я вобше вот — это че мы, получатся, с Кибальчишом сошлися, ей было полтора года. Она его папой не называла. Мы восемь лет с ним прожили. Всяко-разно, я ее даже пробовала подкупать. Я покупала ей жилетку у Белых. Серую такую, наверх ли или под низ, — нет. Она ее даже не одела. Я говорю, смотри, он тебе купил жилетку, называй его папой — нет. Она плакала, она даже в учебнике не читала слово «папа». Вот Тарахтенкова, которая сейчас его учит (Вера показывает глазами на сына), она меня вызывала по этому поводу. А почему, говорит, у вас ребенок не читает это слово? Плачет, говорит, но не будет. И вот мы сошлися с Сашей, Ваня, он как-то сразу начал, а когда вот она сказала, это девять лет я от нее не слышала этого слова. Вот в этом доме, который напротив рощи, мы там жили. И там, получатся, две половины, мы в этой половине, а ребятишки там. И слышу, Ваня кричит, папа, спокойной ночи, я — ладно. Потом, слышу, Света кричит. Я думала, мне показалося. Я Саше говорю, я говорю, это че сейчас было? Он говорит, че, Света сказала: «Папа, спокойной ночи». Я говорю: «Еще раз?» У меня такая истерика открылась, я так плакала.
Я этот день никогда не забуду. И Кибальчиш мне еще тут говорит — хороший друг. Я говорю, надо было относиться к ребенку как положено. Если мы с Сашей сошлися, он на пилораме работал, так он на обед идет, они летят, они его облепят, он их тащит оттудова, с горы, на руках. И до сих пор вот она — что мама, что Света, даже если он вот пришел домой пьяный, чтобы я на него голос повысила? Да ни за что в жизни мне никто не дает этого сделать. А так — это не жизнь. С одним пять лет, со Светиным отцом, потом восемь лет. У Светы вобше останется, наверно, с детства отпечаток о нем. Она даже если я завожу тему, она сразу говорит — мама, замолчи. Даже не поднимай. Просто она сразу это все вспоминат. Мне даже один раз пришлось постригаться чуть ли не налысо. Когда из-под ружья мы по-пластунски ползали по полю, вот в этих липучках. И под ножом, и под ружьем я была, и под топором. И под лезвием даже, не поверишь.
— И что, насобирала колючек в волосы, да?
— Пришлось постригаться.
— Он вас загнал на поле?
— Нну.
— Пьяный, что ли?
— Конечно. Из этих восьми лет самое большое мы год наберем не пьяный. С вахты приезжал домой — он эти десять дней дома квасил. На вахту он уезжал, ну, там, может, не пил какое-то время — там начальство. Но все равно они втихушку скрадывали. А одному не пьется. Он, бывало, даже заставлял меня. Вот садится и начинат: «Ты меня не любишь, ты не уважаешь. Сейчас, если ты со мной не будешь пить, я подниму всех детей, они будут сидеть». И ночью за бутылкой также — разбудит в три, в четыре часа ночи: «Иди, неси бутылку». Никто не будет спать, пока я не принесу бутылку. Вот и идешь, со слезами, долбишься в каждый двор, лишь бы только взять, ради детей, чтоб дети были спокойны. А если он домой еще пьяный, да откуда-нибудь пришел. Все. Мы сразу собирали манатки, только слышим, что он идет, — через окошко выпрыгивали.
В огороде в теплице прятались и где только не прятались. К маме придет он — если там я, у мамы, он окошки вышибал. С Ваней-то мы постоянно, они в этой половине, а мы в той половине. У меня там уже было готово, под кроватью теплые шубы настелены. Я этого в охапку и вcе, только услышу, что долбится, я его хвать. А там та половина не отапливается. Вот, сына туда, в эти куртки закутаешь, а он заходит, так походит, а ты лежишь. Вот сейчас если он найдет, вот и лежишь, трясешься. А если он находил — сразу, цветешь потом, как майская роза. Он мне один раз на Калганке — переносица-то сломанная (Вера трогает переносицу). Сейчас морозы вот начнутся... [будет чувствоваться]. Сломал переносицу. Сгустки аж летели с носа. И было бы за что — я бы даже не против. Просто он шел, с Ваней на руках, а тут в Нахаловке, как из Нахаловки выезжаешь, лесочек такой, типа площадочка, и дом стоит. И я туда заскочила в туалет, машинально, и тот пьяный шел рядом. Че-то праздник какой-то был, мы в лесу тут сидели. И ему прибредилося, что я сбегаю от него. И он тут залетел, я даже не успела штаны одеть. Он меня реально вот так сгреб, как дал (Вера показывает кивком головы, ударил ее в переносицу головой). И я обвалилася. И начал пинать. Хорошо, заорала вот Зоечка Марысьева, да Маргаритка — услышали. Сбегали за Гришкой. Гришка его и топил в Ангаре, и что только ни делал — я думала, утопит. А мы огородами, всяко-разно. Так я вызвала ментов, сняла побои. А че толку: менты приехали, он им пару щук копченых дал и они замяли дело. Ишо мне же штраф выписали — полторы тысячи. Сейчас вот вспомнила — открывала карту — ну брала вот в больнице для Вани — нет, ну я думала, что Боря жестокий человек, ну вырос без матери, как говорится, без отца. Но до такой степени, чтобы ребенку в жопу насыпать перца, извини-подвинься. И так же я ездила, билася, и еще меня же чуть на пятнадцать суток не посадили. За ложные показания. Потому что у него хирург, видите ли, ничего не нашел. А пилы-то — «Урал». Он ее дергает, а этого заставлял палец в подсвечник пихать, оттудова ток шел. Они приезжали, эту пилу фотографировали. И мне же пятнадцать суток чуть не влепили.
Силы чистые и нечистые
Община баптистов в деревне — всего три человека. Глафира, Алена, ее сестра, и Ирина. Всем по 58-60 лет. Прежняя предводительница общины — Елена — переехала в Усть-Балей. Собираются три раза в неделю — вторник и четверг в 19:00, в воскресенье в 11:00, с 1998 года. К моменту моего теперешнего присутствия время уже сложилось в двадцать лет. Воскресное собрание длится час с лишним. Пели гимны, читали псалмы, обсуждали прочитанное. «Ну вроде все понятно сегодня». Заинтересовались василиском — что за чудовище. С головой петуха и телом змеи. Покивали. После молитвенного собрания — рыбный пирог — лещ, целиком запеченный в тесте, — с чаем и аджикой домашнего производства.
Cпрашиваю: Вам ангелы-то не снятся после таких песнопений?
Алена: Что-то снов у меня никаких не бывает.
Я: Иисус к вам не приходит во сне?
Алена: Нет, ничего как-то это не бывает у меня.
Глафира: Мне сны снятся. Цветные. Такие поляны, такие звери. Такие вот, цветные — как правда. И вижу себя со стороны, вот я вижу себя, вот я стою и вижу себя со стороны.
Алена: Глафира рассказывала, когда только уверовала, такие страшные дела. Про старушку же ты рассказывала.
Глафира: Через лес я домой ходила. Вечеряло. И я-то от мамы шла. Всегда бегала через лес. Иду — сидит бабушка — волос седой, белый. Вот така у ней трубка. Сидит, курит. Я уже это, уверовала, иду в платочке. Вижу — что сидит старушка. Поближе подошла. И что бы мне подойди да спросить — откудова, че. А очень неприятно стало. «Здравствуйте», — и головой-то кивнула ей. Ну, думаю, она, может, плохо слышит. Да и я же ведь плохо слышу. И даже боялась оглянуться чего-то. А потом-то мысли пришли, что даже у нас в деревне и нет старушки такой. У отца спрашиваю, у нас здесь старушки такие живут, нет, курит, говорю, кто? Говорит, у нас была, жила старушка одна, которая курила трубку, но она давно умерла. Такая была, говорит, длинная трубка у ней, и табачок туда, грит, делала. Кто такой был, че такое? Надо было мне, правда, оглянуться, или, может, подойти бы. Валера говорит, если бы подошла, о Боге стала говорить, она бы, говорит, исчезла.
Алена: Если это нечистая сила, она бы исчезла.
Глафира: Но, если бы она исчезла, я бы, наверно, там же бы и упала.
Алена: А я никого не боюсь, я бы подошла, я бы сказала: «Незнакомая бабушка, как вас звать?» И вот я даже работала сторожем, Ган, если где-то стук — я выхожу: «Кто там?» Обязательно о Господе засвидетельствовала бы. И если это нечисто, то оно бы исчезло. Я смелая — так я потому что знаю, что Господь нас как под куполом держит. Он сохраняет. (Обращаясь ко мне) Это на самом деле есть: Божья сторона и дьявольская сторона.
Глафира: Конечно. Может, сатана меня искушал.
Алена: Тем более, тогда мы только недавно уверовали. И он старается нас чем-то напугать.
Глафира: Он же может всяко.
Я: Сейчас-то вы уже верующие со стажем.
Глафира: Со стажем. Двадцать лет в этом году было. Уже слава богу, а то у меня такие причуды там были, в том доме. Это до уверования было. Мы с Иваном только купили этот дом, вошли. Спим однажды с ним, и среди ночи стул падает. А около кровати я ставила будильник. Некуда было поставить — я на стул его ставила. Я у стеночки, а он здесь, на краю. И совпало так, что он так вот потянулся, стул падает, и будильник бьется — такой звук. Я, значит, его под бок, ты че, говорю, будильник-то разбил. А он говорит — как разбил? Я говорю, давай, тихонечко вставай, свет включай. А я еще говорю — будильник-то нам даден. Мать дала. Будильник этот и до сих пор живой, он сейчас у меня. На время дали. Ну не было здесь будильников у нас, а на работу надо вставать. А я-то еще говорю, осторожно, стекло же — в ногу. Иван поднялся, свет включил. И как давай он ругаться: стул как стоял, так стоит, и будильник стоит. Я говорю, свет оставь в прихожей. Он говорит, ты че боишься? А сам ничего не слышит, а я все слышу — все стуки, бряки. А потом я одна осталася когда, он уехал, вообще такое ощущение — а кошки у меня нету никакой — рука мохнатая вот так меня обнимает. Я потом стала со светом спать. А так я всегда свет выключала.
Алена: Братья объясняют это тем, что в этом доме, значит, занимались нечистотой, кто-то чего-то колдовал, кто-то чего-то делал. И я тоже замуж вышла, за Травцова, во-первых, они меня приворожили, это я даже поняла сразу. Я понравилась матери его. День рожденья, она всех, молодежь, нас, созвала, за стол посадили. Ну я место выбрала, села. И уже начали наливать, как она говорит: «Нет, нет, вот этот вот прибор — Алене». Я думаю, че это обязательно мне-то? Какая разница мне-то. Видимо, даже на приборы могут наколдовывать. И я почувствовала сразу, что я забегала за ним потом. Ой, забегала.
Замуж вышла за него, и у них, вот правда, колдовство видимо было вот это все. И я как лягу спать, на меня — прыг это самое, — Алена показывает руками, как прыгает нечто ей на грудь, и она сама подскакивает, до того увесистое, — вроде я и сплю и не сплю, как будто кошка или что-то такое тяжелое, на меня, я ни рукой, ни ногой. Каждую ночь. Я, значит, уже Кольке говорю (мужу), сиди, пока я не усну, ну и что? Видимо, он уснет, и опять — прыг. И я не могу ни рукой, ни ногой, кричать не могу, а потом вот так вот что-то — рраз! — и как будто спрыгнет и убежит. А тяжесть такая, как будто меня всю сдавило. И вот так пока не ушли мы потом оттуда. Я говорю — я уйду. У него ничего — а мне это. А еще — кровать вот так стояла, а здесь гардина и стеклянная трубочка, на ней мы гардину цепляли, и она вдребезги как-то разбилась — ни он, ни я не слышали. Ночью. Встаем, че — осколки только. И потом вот я ушла оттуда — все, перестало это у меня. А он пришел опять, говорит — меня за ногу дергает кто-то. У меня здесь.
Глафира: Не знаю, я у тебя жила, и ничего.
Алена: Ну и я не знаю, вроде как у меня здесь тоже ничего никогда не было.
Глафира начинает новую историю: Светлана у меня жила — три года у меня прожили — Светлана говорит, если бы ты мне сказала, я бы не поверила. Пока своими глазами не увидела. Я умываюсь, стою, а она варит — около печки обои. Русская печка, и здесь вытяжка такая. Между нами вот такой клубок... белый... ой, белый! Слушай меня! Черный. Такой клубок, и, главное, ни рук, ни ног — ничего не видать, и — раз, туда! Я говорю: «Это че?» Она говорит: «Че — мыши прыгает. Кот дома, а мыши прыгает — кого ли, с печки». Я говорю: «Я ниче не знаю, мо[же]т, кот так скрутился — кого ли». Мы даже не видели ниче. Я побежала, говорю, пойду посмотрю — нет, кот как лежит, так лежит на кровати, в комнате. Это че! Че такое-то! У тебя че здесь, говорит, причуды какие-то. Уже последний год они жили у меня. Говорит, два года жили, и ниче, говорит, здесь — не каталось никого. Ну, значит, ладно. Мы, значит, это, поели — собираемся, идем. Пойдем к бабушке — узнам, че такое. Бабушка старенькая. А баба всякое тоже рассказывала — домовой, он может, говорит, и в человечка превратиться. Даже видели сами они вот. Баба говорит, я даже играла. С мальчиком, маленьким. Они в доме живут — ну и вот. Ну, мы пришли. Говорим: «Баба, мы к тебе». — «Че такое?» — «Да вот, седня, я варю, а Глафира умывается». Ну, умылась уже — вытираюся. Вот такой клыбок, или клубок — или как их правильно, клубок, да? — с печки свалился и прямо в дырочку укатился. Она говорит, да это домовой, говорит. Он, говорит, вас разлучает. Вы же дом, Светлана, построили — и идете от Глафиры. Вот он вас, говорит, разлучил. Светлана говорит, я бы тебе, Глафира, и не поверила, ты сочиняшь. Я говорю — вот, увидела — увидела. И рука вот эта вот, правда, я вот так потрогала, и Алена говорит — правда, вот, точно так же у меня и было. Чувствую — кровать продавливатся, панцирная сетка-то. Кровать продавливается, и кто-то ко мне ложится. И я потом говорю, нет, свет не буду я выключать, пускай свет лучше горит у меня на кухне, маленько там вроде освещат. Каких только причуд не было!
Алена и Ирина в продолжение разговора ахают, кивают, качают головами.
Глафира продолжает: Ларису вообще — когда Ларису задавило здесь — она ко мне приходила, два раза. Я ее не хоронила, не ездила на кладбище... Снится, значит. Пришла — головы нету у ней. А голос есть. Она говорит: «Ой, как холодно на улице!» Она погибла зимой. Олег ее задавил на машине-то. Лариса жила у меня на квартире. Слышу, там дверь закрывается, говорит: «Ой, Глафира, я так замерзла» — а я ее не вижу. Я суп-то, говорю, не стащила — суп там на печке, горячий. Ешь, говорю. Я-то уже легла, а ты-то поешь. И вот слышу — суп наливается, поварешка брякат об тарелочку, потом чай наливается, слышу. И просыпаюсь я — сижу на кровати. Сижу и разговариваю. С кем я разговариваю? И мне нехорошо так. Ой, я везде свет включаю. Ну я ее не вижу — а это во сне видела ее два раза. Идет сюда ко мне в комнату, головы нету, а разговор. «Я, говорит, так замерзла». Как они там одели ее, не знаю, но она все мерзнет. Я говорю, ты ко мне не подходи, не подходи! Ну без головы. Голову-то он раздавил ей.
Алена: Да, это еще на нервной почве снится.
Глафира: А она идет ко мне. Без головы идет. «Ты че, меня не узнаешь?» Я говорю: «Да не подходи ты ко мне, никого — не надо ко мне подходить!» Я на диван залезла, вот так. И стою. И я во сне материлась: «Пошла ты» — матом ее вроде бы отправила, и она исчезла. Я пробудилась, вся в поту.
Я: А кто этот Олег, он откуда вообще?
Алена: Он местный, парень хороший, но был, видимо, выпивший. И ехал, а она упала.
Глафира: Ну, они с Марфой — с тетей Марфой, Кибальчишовой, шли.
Алена: И, видимо, упала, а он не заметил.
Я: А он на чем ехал-то?
Алена: На камазе — самосвальный такой, большой.
Я: Она упала — уснула? Потеряла сознание?
Глафира: Они пьяные шли. Был праздник, 19 января, Крещение. В Крещение он ее.
Алена: Его день рожденья был. Так-то у Олега 19 день рождения.
Глафира: И он выпивший был, и они пьяные были, в столовой там, она же кондитер была, Лариса-то. Видать, там подвыпили. Я говорю, Марфа, ты что, не могла ее — она такая худенькая, оттащить.
Алена: Она ее оставила, что ли?
Глафира: Я, говорит, не могла ее поднять.
Алена: И что, ушла?
Глафира: Нет, не ушла, ей же тоже попало. Она же тоже вся черная была, тетя Марфа-то.
Алена: Она там рядом была, и при ней это все произошло? Ой-е-ей.
Глафира: Да-да. Она, видать, сама пьяная была — как не смогла оттащить?
Алена: Они в ОРСе работали.
Я: Это в каком году?
Глафира: Давно было. Второй раз снилася тоже — я пришла в столовую, а она там жарит рыбу: «Ой, я так рыбу хочу». Но мне вот — что она умерла, нельзя брать у умершего. Ну здесь она уже нормально была, лицо, все. «Глафира, я знаю, что ты рыбу-то любишь — на». Толкат мне эту рыбу. А у меня-то на уме крутится, что нельзя брать у мертвых. Ой, а так рыбу-то мне охота. Она мне толкала-толкала, я говорю — да пошла ты. Опять ее отправила. Не надо мне твоей рыбы, говорю.
Но все это происходило до уверования. Однако и после тоже.
Глафира: Ну вот верующие-то верующие, а Алешка ко мне приходил. Тоже во сне. Зима. Боюся трубу закрывать до конца. Оставляю и оставляю ее, эту трубу. Потом утром встаю, закрываю.
Алена: Ну, угарный газ чтобы это...
Глафира: Ну. А здесь как-то соскочила утром — а у меня труба закрыта. Когда я успела закрыть трубу? Мишутка жил со мной — я еще поэтому и боялася. А потом так же, во сне как будто бы я соскочила трубу закрывать. Смотрю — Алешка, и давай меня ругать: «Сколько раз я буду тебе трубу закрывать!» Закричал на меня: «Прихожу, у тебя всегда труба открыта. Я сколько раза буду закрывать?» А я потом говорю: «Алешка, ты больше не ходи, не закрывай, а то мы угорим».
Алена: А тебе к невропатологу, Глафира, надо обратиться — у тебя сколько уже было стрессов, да еще как тебя муж гонял, так это ты страхов перетерпелась, у тебя нервная система расшатана. А вот как меня объяснить — я же была молодая, у меня нервы были еще такие, что меня не довести. Не вывести было из состояния, чтобы я психанула или еще что-то. А было это — как домовой. Сейчас-то вот уверовала, так я хоть где, хоть в бане ночую — ну в бане говорят, что много нечистой силы — помолясь везде иду, и все хорошо. Может, кто во что верит, тот и получает, правильно братья говорят, да?
Глафира: Мне к невропатологу точно надо. Мне и отец покойный, помню, говорил, разбужу мать, это че у Глафиры свет в окошках. То там свет горит, то здесь свет горит. Ходит с фонариком. Я говорю, я никуда не ходила с фонариком.
Я: А просто свет у вас горел?
Глафира: Нет! Света-то нет. (Точно. И как я забываю, что в Аносово по ночам нет света — В. О.). А один раз фонарик на стул положила, ночью смотрю — где фонарик, нету фонарика. А потом — смотрю, утром, он у меня под стулом лежит.
Алена: Ну упал. Скатился ночью.
Глафира: А когда еще Алешка живой был, Дарья уезжала, а я мы оставались. Спим — на кухне забрякало. Я кричу: «Алешка!» — ничего, молчит. «Тебе посветить» — я включила фонарик, никого нету. Пошла — Алешка спит-посыпат в серединке, девчонки его обняли. Я потом утром ему говорю, ты че, Алешка, голодный был? Нет, а че по кухне шлялся? Ему рассказываю, он говорит: «Ты меня не пугай. Ты уйдешь, а причуды твои останутся с нами тут жить».
Алена: А кошки?
Глафира: Кошки у них в зимовье были — они их дома не оставляли. (Помолчав). А еще говорят, если к тебе кто-то ночью приходит, возьми хлеб и по четырем углам положи по кусочку.
Алена: Ой, да я что только не делала.
Глафира: Я в подполье-то залезла, как баба сказала, и по углам хлеб-то наложила.
Алена: Ну — мышам-то хорошо.
Страх
Как-то Дарья и Алешка уехали на похороны в город — умерла Дарьина мать тетя Саша, — а Глафиру оставили с двумя детьми, дочерьми.
Глафира: Пробудилася — а раньше тапочки такие в больницах давали кожаные. И вроде как тапочками так в доме — ших-ших-ших-ших — это че? Ну я слышу, думала — Ника в туалет побежала, я говорю, че без фонарика-то пошла? Правда, думаю, она встала да пошоркала. Давай, говорю, я тебе включу фонарик-то — включила — Ника спит. Только фонарик выключила — такие же шаги в комнату прошли. Эти как из комнаты — а здесь в комнату.
Алена: Вернулся кто-то. Да? Как будто.
Глафира: Ну. Мне так неприятно стало. Тетя Саша-то, мать Дашкина, хоть и в Иркутске умерла, а мысли-то такие нехорошие. Фонарик включила — молюся. Ну, видимо, не так молилась или как-то — почему-то все это у меня было. Ника проснулася, говорит: «Теть Ган, а че у вас фонарик горит?» Ну сказала: «Включила — в туалет ходила да включила». Не стала им рассказывать.
Алена: Конечно, зачем ребятишкам рассказывать. Бояться будут.
Глафира: Дарья с Алешкой приехали, я им-то рассказала все, они: «Да хватит тебе!» Алешка говорит: «Ты меня уже перепугала всего» — я говорю им, у вас мать-то тут ходит...
Алена: Да и им не надо было рассказывать, да? Так-то вот.
Глафира: Да ну взрослые вроде бы.
Нервы
Алена: У меня нервы-то в молодости были крепкие. А потом с мужем драться стала. Ему надо уйти — ждет его там подруга. А он, значит, меня — ну, как-то надо было меня вывести, чтобы я его выгнала-то. А я не выгоняю, сижу себе, шью платьице, уже горловиночку обшиваю. А он взял это новое платье — ну как меня вывести-то — ногой наступит и вот так рвет. Я отбираю, но и то — ничем-то не намахнулась, ничего. Отбираю платье, а он меня сзади схватил за шею, а мне как-то надо защититься, я взяла утюг и так это тюк его, и как раз попала ему в это. Пробила. Ой, заплакал, побежал. А я сама от себя не ожидала. Ну и нервы — не такие у меня сейчас уже нервы, чтобы сдержаться где-то. Отвечать могу. А раньше — смолчу, хоть че говорите. Сдержанная была. А сейчас могу не сдержаться.
Я: А мне кажется, вы такой ровный человек.
Алена: Нет, бывают всплески. (Смеется). И вот маме говорю — не могу смириться, что она больной человек, и все. Говорю, мама, ты зачем так говоришь, не так это все! Она уже тут два года у меня сидит, а до этого сколько. Вот как Алешка погиб, у нее уже начало это. И она ревность к дяде Игнату начала питать.
Баба Луша
Все то время, пока в доме Алены проходило собрание, парализованная мать Алены — баба Луша — возглашала о своем присутствии: звала маму — но не в беспамятстве или не совсем в беспамятстве: «мамой» она зовет Алену, свою дочь.
Алена: Вот мама — кушает и все равно плачет что-то. Вчера маленько поплакала. «Возьми меня на улицу» — я говорю, как же я тебя возьму-то.
Глафира: Когда уж поплакать, как не сейчас.
Алена: Ну. И глаза промываются... Да она уж не слышит ничего. Как-то спросила, где Василий живет, я говорю, в Усть-Балее, а она: «Надо же, и гусь болеет».
Ревность
В старости баба Луша стала ревновать своего второго мужа, отчима Алены, дядю Игната, к собственной дочери, что служило бесконечным источником беспокойства и страдания для Алены, которая при всяком случае начала говорить с другими, не то ища оправдаться от материных абсурдных нападок, не то просто делясь собственным горем. Уже не первый раз рассказывала Алена мне это, но слушаю и теперь.
Алена: Я говорю, мама, ну ты что! Как ты можешь подумать? «Я тебе сейчас, как змее, голову разобью» — с палкой такой большой придет. И говорит: «Ты опять ночью приходила!» Я говорю, мама, да ты что — она: «Не отпирайся! Я видела. Ты пришла, стукнула, он тебя в одеяло завернул и скорее в зимушку». Я говорю, да дядя Игнат если бы поднял, говорю!
Воображаю лунную сцену в голове старухи. Зимушка, облитая лунным светом, и сухой, сгорбленный, маленький «дядя Игнат» (я тоже зову его дядей, хотя мне он скорее дедушка), ныне уже покойный, заворачивает в одеяло огромную, красивую, было еще такое старое слово, дебелую Алену.
Глафира: Ну.
Алена: Он бы, говорю, тут же и упал — я же тяжелая, мама. Ну, прямо так легко рассказывает. А то я пришла в палисадник, а там столбики — «На столбик встала и дразнишь его». А он выскочил и через окошко прямо меня занес.
Все это время парализованная баба Луша продолжает разговаривать с кем-то, одна в своей комнатке, с кровати.
Алена: И докажи, что это неправда. «Я тебе сейчас палкой всю голову разобью!» Да дядя Игнат никогда в жизни, даже ни намека, ничего, он был как отец. Ни Глафире, ни мне, ни даже невесткам нашим он никогда ничего такого глупого не сказал. А когда Алешка не умирал и жили они с дядей Игнатом, у нее и намека не было, никогда она дядю Игнату не ревновала. А тут вот началось, что-то с головой, видимо.
Баба Луша из своей комнаты: Голова болит у меня, мама...
Алена: Голова болит у нее — поплакала... Сейчас, мама, дам тебе лекарство. Врачи сказали, давайте ей от давления, а я померяю — оно у нее нормальное, и не даю. Но бывает, что голова заболит вот так. А сила у нее — ой силища! Переодеваться не любит. Я к ней подхожу с тазиком — ой, как она начинает ругаться. «Уйди отсюда, себя мой, мне не надо ничего». А как не мыть — надо мыть, она сидит и сидит же. Я потом начинаю силу-то применять, ну как, надо же менять, а она не дает — и царапается. Я ее наклонять, а она такая сильная — справиться не могу. Она потом кричать начинает, говорит, мама, ты меня бьешь. Ну я не бью же ее — на бок наклоняю, чтобы убрать-то там. Так невозможно, она как-то на пол соскользнула, я говорю, Ира, Глафира, вы с одной стороны, я с другой, и посадим ее — она тяжеленькая, хотя и худенькая. Так она Ире синяк поставила, Глафиру поцарапала.
Глафира и Ира кивают.
Алена: И сейчас, если она уцепилась за что-то — оторвать невозможно ее. Ну, я говорю, мама, силища у тебя! Как-то подошла к ней, она мне как дала в нос. Я говорю, ну вот, еще и синяки будут.
Глафира: Еще и плюнет.
Алена: А в Глафиру кинула кружку, да? Не разбила она ее?
Глафира: Одну-то кинула — разбила, вторую схватила. Я думаю, сейчас отберу у ней, чтобы не разбила, а она не отпускает, туда-сюда, туда-сюда, весь чай вылила, я, говорит, пить хочу. Ну пей! И смех, и грех.
Алена: Смириться было трудно, что это моя мама. Так-то она разумно всегда все делала, совет даст какой, а тут вот так вот. Вот как случается. И кушает она — вот поедим, сидим, например, она говорит: «Мы сегодня есть-то будем?» Аппетит хороший, а не поправляется, худеет. А тяжеленькая. Косточки тяжеленькие у нее, наверно, к старости, или расслабляется человек, в человеке что-то [расслабляется].
И вот жалуется: «Мешаю вам — скорее бы умереть, умру скоро, не могу уже делать никакой работы». Я говорю: «Да кому ты мешаешь, мама, живи, живи, пожалуйста, ты же всех нас кормишь».
Я: В каком смысле кормит, пенсию получает?
Алена: Ну да,
живет — получает пенсию.
Аносово — Москва — Остин
2018 — 2019