Андрей Тавров родился в 1948 году в Ростове-на-Дону. Окончил филологический факультет МГУ. Автор тринадцати поэтических книг, продолжающих и углубляющих поэтику метареализма; четырех романов, повести «Паче шума вод многих» («Новый мир», 2017, № 10), эссеистических «Писем о поэзии» (М., 2011) и книги сказок для детей. Работает на «Радио России». Живет в Москве.
Андрей Тавров
*
ВОЗМОЖНОСТЬ СТИХОТВОРЕНИЯ
(разговор о неявном, или заметки о внутренней форме стихотворения)
Одну фразу, существующую до слов,
не передадут и тысячи мудрецов.
Чаньское изречение из «Антологии Тое Эйте» 1
Исследование стихотворения может происходить двумя способами — «науч-ным» и «дилетантским». «Дилетанским», не университетским методом исследовали поэзию, например, Розанов, или Мандельштам в «Разговоре о Данте», или Андрей Белый, говорящий о ритмах в антропософском, анти-филологическом ключе. И все же для поэта, а не для филолога, скажем, именно их исследования, замечания и находки зачастую бесценны. Да и филология в конце концов начинает к ним привыкать и их использовать.
Поэзия уходит от статистики и жестких формул так, примерно, как Святой Грааль от ищущих его в известной поэме Вольфрама фон Эшенбаха «Парцифаль» — путеводители не работают, местность неузнаваема, имена и определения ускользают. Что-то есть в глубоких стихах такое, что сопричастно тончайшим и глубочайшим уровням человека, которые расположены в тех его областях, где слова еще не имеют сил, а человеческая жизнь эти силы уже вполне имеет. Конечно, можно все же попытаться определить эти области человека при помощи слов и понятий, но тогда получится что-то вроде истории со знаменитым определением Платона «человек — это двуногое существо без перьев»: кажется, все правильно, но мимо цели вместе с ощипанным петухом, которого Диоген принес в Академию как ответ на это определение.
Тем не менее у «ненаучных» слов, не претендующих на формулирование истины о поэзии, все же существует уникальная возможность помочь нам в ее постижении, и эта возможность таится в способности слов — указать в ту сторону, где эта истина располагается и где ее следует искать, включив другие инструменты, больше интуитивные, нежели жестко-вербальные и понятийные.
Поэтому в своих наблюдениях я, как человек, пишущий стихи, обращусь к «ненаучному» подходу. К тому же мне, надо сказать, такой подход интересней как «методом», так и оптикой.
В качестве редактора и участника литературных обсуждений я уже давно читаю стихи многих авторов, вникаю в их достоинства и недостатки. Людей, пишущих стихи, сейчас тысячи. Их и раньше было немало, но умение писать стихи в позапрошлом, например, или в прошлом веках находилось рядом с умением играть на музыкальном инструменте, петь, фехтовать или танцевать. Поэтому человек, пишущий стихи, не торопился называть себя поэтом и публиковаться в журналах. Сейчас, в эпоху скоростных массовых коммуникаций, все не так — пишу стихи, значит поэт, значит участвую, показываю, обсуждаю.
Одним словом, передо мной возникла задача найти признаки, по которым можно отделить не-стихотворение от стихотворения. И даже, точнее будет сказать, — найти возможность отделить, насколько это реально при помощи слов, истинное стихотворение от неистинного. Я выбираю старое слово «истинный» за неимением лучшего на данный момент.
Я уже много писал о до-вербальном уровне стихотворения, о той его «ипостаси» или ступени реализации, где оно уже есть, но еще не слово. Об этом также писали до меня многие, с разным уровнем постижения, и прежде всего сами поэты, называя предшествующую слову фазу гулом, мычаньем, ритмом или музыкой.
Я попробую здесь говорить о существовании дословесного слова и достихотворного стихотворения.
Несомненно, что существует дотелесное тело. Самые азы восточной терапии предполагают знание о нем, и сотни и тысячи (практически все) могут его ощутить в себе или уже ощущают. Начинаясь из некоторой основной своей и первоначальной области, тело формируется на информативно-энергетическом уровне, все более и более ощутимом по мере его «огрубления», и может быть ощущаемо внутри нашего привычного тела с его органами как присутствие некоторой жизненной энергии, обладающей к тому же глубинной смысловой информацией, которая как раз и отвечает за сверхсложную синхронизацию и работу органов тела и процессов, в них происходящих, — от мельчайших до самых явных. Если употреблять старинную речь, то можно сказать так: внутреннее тело, являющееся условием и причиной возникновения тела материального, плотного, является во многом вложенным в нас Логосом, о котором начинал разговор Гераклит, а продолжил Иоанн Богослов. Некоторые вибрации и энергии этого внутреннего тела зафиксированы медициной, но глубже пойти ей не удается, потому что глубже она сама состоит из того, что хочет исследовать. Одним словом, есть уровни, связанные с нашим внутренним и внешним телами, которые медицине не взять. Точно так же обстоит дело и с телом стихотворения. Оно словно бы всплывает из океана, у которого нет не только имени, но и дна.
Тем не менее и внутреннее тело человека, и внутреннее тело стихотворения можно ощутить и прочувствовать. Более того, именно это ощущение и является носителем внесловесной, но доставляющей наибольшую радость, информации, делающей читателя стихотворения отчего-то счастливым и вводящей его в состояние, которое он будет искать снова и снова, ибо оно открывает читателю доступ к нему (читателю) самому, ведет его в те края внутреннего человека, где он переживает счастье быть. Речь здесь, конечно же, об «идеальном стихотворении», которое способно осуществить эту таинственную операцию, далеко не всякому стихотворению доступную, — всплыть со дна, не теряя связи с глубиной.
«Стихотворение, — пишет Мандельштам на эту тему, — живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его осязает слух поэта»2
Итак, мы делаем предположение о существовании дословесного, достихотворного стихотворения. Ничего нового в таком предположении нет, тут можно вспомнить и Платонов мир идей, и, как его поэтическую констатацию, стихотворение А. К. Толстого: «Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно носились они над землею, незримые оку…»3 и т. д. и т. п. Но вот что интересно и заслуживает внимания. Достихотворное стихотворение может быть «поймано», прочувствовано автором на разных степенях глубины своего пред-словесного проявления, и глубина эта непременно будет неявным образом зафиксирована в словесном воплощении стихотворной вещи — и это уже важно. Потому что чем более глубокий уровень предсловесного стихотворения будет закодирован в его вербальном осуществлении, тем больше оно будет связано с тем, что часто, неправильно понимая это слово, называют «вечностью». Я же здесь назову это более определенно — отсутствием времени. Статусом вечного настоящего, позволяющего воспринимать сегодня Гомера или Ли Бо как что-то несравненно более свежее, чем рэп или стихи очередного слэма. Ибо фактора «устаревания» такие стихи не знают — им просто некуда устаревать, ибо времени в них нет. Оно словно бы их обтекает, стареющее — нестареющих.
Конечно, речь идет не о внешнем устаревании, скажем, английского или китайского языка (они меняются, стареют) — я говорю об отсутствии времени внутри глубоких смыслов вещи, потому что в вечное «сейчас», которое там живет, время не вхоже, как, например, и в материю, движущуюся со скоростью света в 300 000 км/сек.
Понятно (впрочем, наверное, не всем, но я ограничен объемом эссе), что предельная глубина пред-стихотворного стихотворения — это безмолвие, которое следует расшифровывать здесь не как отсутствие звука, но как его Полноту. И, вослед Агамбену обратясь к теологии (см., например, его «Притча и Царствие»4), чтобы прояснить предмет нашего разговора, давайте вспомним высказывание одного великого богослова: «В тишине Отца Сын (Логос) произносит свое Слово»5 (М. Экхарт). Т. е., можно сказать, что абсолютный смысл соотносится с- и содержится в- абсолютном Безмолвии, как, скажем, все возможные цвета содержатся в отсутствии цвета — в прозрачном световом потоке (аналогия грубоватая, употребляемая для наглядности). В нем же находится «абсолютная информация», полнота всего мыслимого и немыслимого. И еще тут важно, что глубокое высказывание невозможно ни осуществить, ни расслышать вне Тишины. Теряя из виду тишину (область непроявленного), мы теряем само высказывание.
Настоящее, истинное стихотворение, таким образом, всплывает из абсолютной тишины, как и изначальное (бессмертное) человеческое тело — бессмертное, потому что, опираясь на эту тишину Отца, всячески коррелируя с этой абсолютной Полнотой и манифестируя ее, тело не может быть разрушено.
Итак, тело истинного стихотворения также не может быть разрушено, и все большие поэты это знали, и фиксировали свое интуитивное знание в «Памятниках» и других поэтических завещаниях.
Значит, условие «истинного стихотворение» состоит в том, чтобы оно, это словесное стихотворение, чуяло свой пред-стихотворный вариант на максимально удаленной от verbum’а глубине. И не только чуяло этот глубинный «вариант», но из него и происходило, и доносило его неуловимый «код» до словесного выражения и закрепляло его в словесной фактуре.
Такие стихи мы читаем с ощущением, что знали их «всегда», потому что на той глубине глубин, откуда стихотворение к нам пришло, разумное тело стихотворения и разумное внутреннее тело человека едины, находятся в одном потоке смысла, взаимно переплетены, нераздельны, единосущны.
Но это лишь первое условие «истинного стихотворения».
Поговорим о втором.
Начнем с Востока. «Техника чтения» классического Востока разительно отличается от той скоростной формы чтения, которую средний и даже продвинутый европеец практикует сегодня. Да и в самом современном Китае или в Японии большинство читателей пребывает в счастливом неведении о ней. Тем не менее ее стоит вспомнить.
Чтение стихотворения при помощи этой техники начинается не тогда, когда вы читаете иероглифы самого стихотворения, а позже. То, что вы читаете и перечитываете стихотворение, — это только предыстория «чтения», его предварительная часть, введение. Ведь прежде, чем вы действительно постигните стихотворение, вам надо освоиться в нем, желательно заучить наизусть, сделать его «своим», погрузиться в смыслы иероглифов и лишь после этого, отложив текст в сторону, начать настоящее «чтение», выраженное как медитация по поводу прочитанного своего-чужого. Постижение стихотворения — это творческая медитация, позволяющая вам погрузиться в те его внешние и внутренние глубинные смыслы, где вам наконец-то откроется его сокровенная душа или дословесная информация, не исключающая словесную (иероглифическую), но играющая с ней в непостижимо прекрасную, одновременно и изощренную, и простую игру6.
Как вы уже догадались, речь здесь идет о сверхсловесном слове. О сверхстихотворном стихотворении, которое отдаленно можно сравнить с изысканным послевкусием чая в чайной церемонии, например. Стихотворение в своем сверхстихотворном аспекте становится не суммой слов, а чем-то простым и единым, не разбиваемым на отдельные иероглифы, образы или мелодии (хотя и содержащим их в себе), но тем, чем становится ваше «внутреннее тело», когда, расширяясь, выходит из вас, из вашего «основного плотного» тела в виде ауры, чьи самые плотные слои могут быть уловлены почти любым человеком при определенном внимании, а дальние связаны с любой далекой звездой, любой немыслимой по отдаленности галактикой, с любым зверем в лесу, с любой рыбой в море. Так капля дождя, упав в океан, будет связана со всем океаном в качестве «воды».
Сверхстихотворение можно сравнить с именем вашего любимого человека. Когда вы его слышите, то приходит вневременное, нефрагментированное, цельное ощущение этого человека. Вы не вспоминаете год его рождения и подробности его жизни, и как вы с ним встретились, и сколько ему сейчас лет — нет, ощущение приходит цельное, нерасчлененное, полное, лишенное слов, но обладающее некоторым качеством сверхзнания.
Сверхсловесное слово, таким образом, выражает себя не в вербальном, а в информационно-энергетическом, смысловом аспекте. И проявляет себя оно, сверхстихотворение, расширяясь своей аурой, и как часть человека (и в его интеллектуальном плане, и в плане физическом), и как часть универсума, космоса, природы. Как часть рябинового дерева, сельской улицы, воздуха, которым мы дышим, воды, которую мы пьем, почв, на которых растет пшеница, ручьев, над которыми цветут ромашки. Слово действительно еще раз становится плотью. Древние поэты знали, что говорили.
Итак, сверхсловесное стихотворение — реально. И оно не только реально, но и обладает как сверхличностной, так и «только вашей» личностной информацией, способной во время творческого чтения преобразить вас, приближая к тому состоянию полноты и простоты, к которому вы всегда интуитивно стремились. А обладает оно информацией о вас, потому что вышло оттуда же, откуда вышли вы. Я уже писал, что вы и слово «идеального стихотворения» на большой глубине смысла или даже в области чистой потенциальности были — одно.
Теперь, похоже, пора сформулировать ответ на вопрос: в чем же заключается речевая, словесная функция стихотворения как стихотворения, стихотворения как речевого акта?
Функция идеального стихотворения заключается в том, чтобы при помощи слов, ритма, символа, метафоры и других поэтических «орудий» стать мостом, обеспечить прохождение, переход предсловесного стихотворения в сверхсловесное стихотворение без смысловых потерь. И вот что тут происходит — речевая, словесная область по мере «транспортировки» сквозь ее структуру смыслового поэтического вещества из до-вербальной области в область сверхвербальную претерпевает определенные изменения как в смысле задействованных слов, так и в их природе. Если прибегнуть к некоторой натяжке в сравнении, можно сказать, что вкус вина будет зависеть от свойства почвы и воды той области, где разбиты виноградники. Если проводимость осуществлена правильно, если пишущий поэт осуществил ее через свой телесно-интеллектуально-интуитивный акт письма без потерь, от максимальной глубины — через словесный мост — к максимальной высоте, то слова, которые оказались способными осуществить такую проводимость, приобретают особые дополнительные свойства. Я бы сказал, что такие слова меняют свою природу и обретают свойства «воскресшего» тела-логоса. Тело слова, претерпевшее воплощение, способно и к преображению, к воскресению, к новому уровню существования — просветленному, бессмертному.
Итак, система взаимодействий до-стихотворного, стихотворного и после-стихотворного стихотворений чрезвычайно сложна и во многом неуловима. Я же лишь отмечу, что все три «части» идеального стихотворения влияют друг на друга. И собственно слова, логосы, входящие в состав динамической стихотворной вещи, в состав ее словесной материальной фактуры, подлежат процессу преображения и обновления, обретают новые качества. Располагаясь во временном потоке, в котором расположено произнесение стихотворения, они прививают его к стволу вневременного Бытия, располагающегося вне времени, существующего до времени, и таким образом делают слово стихотворения на перекрестии его времени и его вневременного аспекта все более вневременным, неразрушимым, вечным.
Причем, и это очень радостно, в этой невероятной игре, происходящей в стихотворении на вербальном его отрезке, на том пространстве, которое мы и знаем в основном как собственно «стихотворение», возможности речи и версификации никак не ограничены при условии, что они обладают проводимостью от предстихотворения к сверхстихотворению, от дословесного — к сверхсловесному, к «послевкусию». И эта проводимость не зависит от степени простоты или сложности их организации. Это может быть как усложненная форма стихотворений Т. С. Элиота, А. М. Парщикова, Велимира Хлебникова или Э. Паунда, так и стихи позднего Пастернака, позднего Заболоцкого или удивительные «Колокольчики моим, цветики степные…» А. К. Толстого. То есть формальные возможности поэзии здесь не ограничены: в идеальном стихотворении их диапазон — от самых усложненных до самых простых форм, от регулярного стиха до верлибра, от четверостишья до поэмы. Это все равно что поток жизни, способный выражать себя, как в форме одноклеточных прекрасных существ, так и в форме дерева, человеческого мозга или метагалактики. Единственное условие — проводимость. Способность провести сквозь себя Бытие, не закрываясь от него, но его выявляя и им же формируясь, рождая протуберанцы и стрелы, метафоры и загадки.
И если это событие моста (проводимость) состоялось и в речи стихотворения осуществилась встреча достихотворения со сверхстихотворением, то мы переживаем его как катарсис стихотворения — что-то в нас вспыхивает в ответ, бессмертное, глубокое, истинное, исцеляет нас и очищает.
Катарсис возможен не только в трагедии, он возможен — в стихотворении.
Условия возникновения катарсиса как события стихотворения — это наличие речевой проводимости предстихотворения к сверхстихотворению, достигнутой на вербальном отрезке большого (включающего все три фазы синхронного существования) стихотворения.
И для меня это, как я уже сказал, радостное открытие. Мне это важно, потому что несчетное количество раз я слышал от людей, пишущих «духовные стихи», что поэзия должна быть очень простой, что все эти сложные формы «от лукавого», что чем проще стихи, тем они угодней Богу. Но не зря Бытие осуществляется как в простых, так и в сверхсложных формах, не зря оно играет на усложнение и на упрощение, не зря восходит и нисходит. И мне радостно сказать, что все поэтические формы — от усложненной и экспериментальной, до традиционной и выверенной — угодны поэзии, правда, с одним условием. Стихотворение призвано быть проводником, если оно хочет быть… «идеальным»? Да нет же, если оно, стихотворение, хочет быть — стихотворением.
6
См., например, предисловие И. С. Лисевича к книге «Китайская пейзажная лирика». М., Издательство МГУ, 1984, стр. 9 — 10.