Максютов Тимур Ясавеевич родился в Ленинграде в 1965 году. Выпускник высшего военного училища. Автор сборника рассказов «Ограниченный контингент» (СПб., 2014), романов «Спасти космонавта» (М., 2017), «Нашествие» (СПб., 2017), «Атака мертвецов» (М., 2018), девяти детских книг, сотни рассказов, миниатюр и стихотворений, лауреат нескольких литературных премий. Живет в Санкт-Петербурге.
Тимур Максютов
*
LOVE IS
Рассказ
Воробьи чирикали истово, хором — и добились своего, вызвали: солнце растолкало стадо небесных бегемотов, волочащих серые обвислые животы; ударило в грязные кучи умирающего снега, запрыгало отблесками по немытым окнам окраины.
Леся прикрыла глаза ладошкой от внезапного света — потому и разглядела. Зыркнула по сторонам: вроде никто не смотрит. Сделала вид, что просто прогуливается, потом присела, словно шнурок развязался (это на резиновом-то сапоге!) — и схватила бумажку, быстро сунула в карман. Пошагала, изображая задумчивость, огибая по дуге обшарпанный контейнер. Еще не хватало, чтобы кто-нибудь увидел ее подбирающей мусор: враз обзовут «помоечницей». Хотя у нее и так проблем хватает.
Из контейнера вдруг посыпалась всякая дрянь, и появилась она. Ведьма! Леся вскрикнула и отступила на шаг.
Старуха, кряхтя, перевалилась через край. Долго нащупывала ногой в драной кроссовке заранее составленную стопку кирпичей: видимо, с нее и забиралась, отправляясь в поисковую экспедицию. Видок тот еще: пуховик неимоверно грязный, лезущий перьями во все стороны, а на голове — ушанка с единственным ухом.
Бомжиха развернула добычу: газетный сверток сочился дрянью, ронял бурые капли на пузыри спортивных штанов; пахнуло гнилью.
— Селедочка, — сообщила старуха. — Обожаю. Вот дураки, выкинули. Она же соленая, не портится. Хлебушка бы еще — и жить можно. Слышь, ссыкушка, есть у тебя хлебушек?
Девочка замерла от ужаса. Ноги вдруг перестали слушаться, а то бы убежала.
— Мало того, что пятнатая, так еще глухая, что ли? Есть или нет, мокрощелка?
Леся прикрыла щеку — да толку? Родимое пятно огромное, в половину лица, все дразнят. Помотала головой и развела руками: нет, мол.
— Жаль, — вздохнула старуха. — Скучаю я за хлебушком. А в магазин-то не пускают меня: иди, мол, отсюдова, всю публику нам распугаешь. Мироеды, епта. — И захихикала мелко, заперхала — будто сорока подавилась. — Да коли пустят: толку? Деньги-то тю-тю. А у тебя есть, я же вижу. Дай бабушке денежку, не жмись.
Леся и вправду теребила в кармане рублевую монету. Поразилась:
— Откуда вы знаете? Вы волшебница?
— Ага. Фея, мля. Хочешь, эту наколдую, как его. Тыкву с водителем.
— С кучером?
— Один хрен. Так дашь? Бабушка голодная, сил нет.
Было очень жалко рубля. Вздохнула, протянула на ладони:
— Вот, купите покушать.
Старуха неожиданно резко выбросила скрюченную птичью лапку, схватила монету, отпрыгнула. Крикнула:
— Что берется — взад не отдается! Дура ты, девка. Как жить-то будешь? Мало того, что уродка, так еще и простодырая.
Леся заплакала тихонько. Повернулась и пошла к подъезду.
Старуха кричала вслед глупости:
— Баба пьяная, да румяная! Ум пропила, да разум обрела. Гляжу, гляжу — вижу. Рама черная, резная — карма странная, дурная! В зеркало не смотри — затянет!
Слезы текли неспешно, размывая картинку — потому и не разглядела мальчишек у подъезда, убегать поздно.
— А-а! — закричали, заулюлюкали. — Уродина приперлась! Пятнистая! У Горбача на лбу, у Барановой на харе! Помоечница!
Окружили. Дразнились, высовывая языки, пихались; кто-то зашел сзади, дал пенделя. Леся очнулась, рванулась к двери; завопили, как загонщики на охоте. Пружина тугая; дернула двумя руками, повезло — с первого раза открыла и в спасительную темноту, провонявшую кошками.
Обычно мальчишки в подъезд не совались, но в этот раз солнце, что ли, головы напекло — неслись вслед, кричали, настигая.
Лифт стоял на первом. Завизжали створки, угрожая откусить руки преследователям; захлопнулись с жутким лязгом. Нажала самую верхнюю кнопку — та сработала сразу, хоть и оплавленная. Взвыл мотор, завизжал ржавыми тросами, вознося и спасая.
Прислонилась к дребезжащей стенке. Сердце колотилось, выстукивая на ксилофоне ребер бешеную тарантеллу. Вспомнила. Вытащила подобранную у помойки обертку. Розовая, с коричневыми краями — значит шоколадная. Вдохнула аромат, улыбнулась. Развернула вкладыш: «Любовь это … отдать последний грош, чтобы обрести все богатства мира».
Жаль, конечно, рубль: тогда бы жевала, а не только нюхала и два вкладыша разглядывала. Ну хоть что-то.
На картинке черноволосый, как Коля Воронов из параллельного, и такой же большеглазый. Держит девчонку за руку, а у той волосы желтые. Как у Леси. Только на лице не жуткое багровое пятно размером с яблоко, а крохотные и милые веснушки.
Всхлипнула. Высохшие было слезы вернулись.
— Квартиру продавать будем, агент сказал — всю рухлядь выкинуть. Может, заберете что? За копейки отдам.
— Зачем нам рухлядь-то? — резонно поинтересовалась мама.
Родственник соседки забегал глазками, схватил себя за бугристый нос:
— К слову пришлось. Крепкая еще мебель-то. Покойница была старушка хозяйственная, вы же знаете.
— Откуда? Мы ее и не видели. Сидела в квартире, что паучиха в норе. Встретишь раз в месяц — так не поздоровается даже, — пробурчал отец. — На домофон собирали — все сдали, кроме нее. К ней, мол, не ходит никто. Обругала, даже дверь не открыла. Чисто хабалка. Ни с того, ни с сего — по матушке.
— Да ладно тебе, — сказала мама, — о мертвых, сам понимаешь.
— Не перебивай, женщина! Я и сам могу обматерить, завсегда пожалуйста. Был бы повод. А тут и повода не было. Общественное ведь дело, я не себе просил на бутылку, а для всего, прямо скажем, коллектива. Домофон — вещь нужная, или как?
— Нужная, нужная. Все равно раскурочили да украли через неделю, — заметила мама.
— Не суть! Скидывались? Скидывались. Разбейся, но отдай людям положенное.
— Ладно, Миша. Не об этом ведь разговор. Пойдем, посмотрим.
— Вали, куда хочешь. Я спать. Утром в рейс. Деньги-то с неба сами не сыплются, чтобы вас, спиногрызов, кормить.
Мама пошла в квартиру соседки; Леся увязалась следом.
Пахло странно, смесью гнили и сердечных капель. Темно, свет едва пробивался сквозь пыльные шторы; тусклая, засиженная мухами лампочка болталась на перекрученном шнуре. Загвазданный пол скрипел, стонал — будто жаловался. И мебель мрачная, неприветливая, по лаку — трещинки, словно сетка вен на старушечьей коже. Мама передернула плечами:
— Как в склепе. Мы, пожалуй, пойдем.
— Да вы посмотрите, — засуетился родственник, — совсем дешево отдам. Вот шкаф — всего двести рублей.
— Спасибо, не надо.
— Сто пятьдесят!
Леся дернула за подол:
— Ма-ам! А зачем зеркало занавесили?
— Прекрасное зеркало, старинное, — обрадовался старушечий племянник, бросился сдергивать пыльную ткань. — Резьба — видите?
Мама погляделась. Поправила волосы, повернулась боком, положив руку на талию.
— Да, неплохое.
— Пятьсот!
— Ну нет, это дорого.
— Триста.
— До свидания. Леся, пошли.
Девочка погладила черные резные цветы на прощание.
Племянник шел следом, канючил. Мама открыла дверь.
— А-ах!
Из коридора вылетела черная молния, проскочила между ног враз побледневшего родственника — и с мявом рванулась вниз по лестнице. Леся с удивлением успела разглядеть ошейник: широкий, как у собаки, с блестящими кругляшами.
— Ффу. Кот ее. В руки не дается. Вот как преставилась хозяйка — не жрет, вторую неделю уже.
— Бедное животное. Переживает, конечно. Надо же найти, покормить.
— Да ну его. Слушайте, давайте за сто пятьдесят.
— Денег не дам.
— Хорошее зеркало, Миша, большое. У меня никогда такого не было. Чтобы всей посмотреться.
— Чего? Ты мужняя жена, зачем тебе? Кому ты нужна?
— У тебя дочь растет. Будущая девушка. Наряды будет примерять, когда заневестится.
— Да кто ее возьмет, с такой отметиной на роже?
Леся всхлипнула. Побрела в свою комнату. Прикрыла дверь, но голоса все равно доносились
— Ну как ты можешь? — у мамы перехватило горло, потому сипела. — Ведь кровинка твоя. Пожалел бы ребенка.
— Сама уродину родила, а я виноват? Шлялась где ни попадя, пока я в рейсах горбатился, копейку зашибал, вот и пятно. За грехи твои.
— Да как у тебя язык повернулся!
— Шлюха!
Леся вздрогнула от резкого звука, будто ладонью хлопнули по резиновому мячу.
— Сволочь! Всю жизнь мне отравил! — крикнула мама и зарыдала.
Не помня себя, выскочила в коридор. Колотила отца кулачонками в мягкое брюхо, кричала:
— Не смей! Не смей маму бить!
— Вот чертово отродье.
Отец схватил за волосы, отшвырнул — Леся ударилась о стенку, сползла на пол.
В дверь позвонили.
— Доорались, дуры? Ну, если участковый! Не жить обеим.
Щелкнул замок.
— Знаете, я подумал. Сто рублей за зеркало.
— Это ты? Вали отсюда, пока с лестницы не спустил.
— Хорошо! Бесплатно. Только заберите. А то грузчикам платить, сами понимаете.
— На бутылку дашь?
— Э-э. Согласен. Вот.
— Другой разговор. И это. Сам заноси. Я не нанимался корячиться.
— Ну что вы, оно очень тяжелое. Поможете?
— Легко. Еще на бутылку.
Родственник вздохнул и вновь полез за кошельком.
Из раздевалки после уроков Леся вышмыгнула первая, куртку даже не надела — тащила в руке. Да все равно догнали.
— Эй, пятнистая! Зачем говном рожу намазала?
Отобрали ранец, вывернули тетрадки и книжки в грязь. Контейнер с завтраком пинали, как мячик.
— Смотри, Баранова бутерброды жрет с огурцами.
— Так они же нищие. На колбасу даже денег нет. Батя ее металлолом возит ворованный. По помойкам собирает.
Леся села на землю. Не отбивалась — только дергала головой от ударов, растрепавшаяся коса болталась пеньковой веревкой. Стало скучно; но продолжали пинать. Вяло, по инерции.
— Мальчики, прекратите! Как вам не стыдно?
Варнавская. Ухоженная, рюкзак самый модный — с Гарри Поттером. Спина прямая: гимнастка. Пацаны сразу отвлеклись.
— Слышь, Юлька, откуда такой рюкзель зачетный? — спросил красавчик Воронов.
— Папа привез, из Италии.
Ушли. Варнавская, конечно, выпендрежница, но помогла — увела мучителей. Леся отряхивала, оттирала рукавом тетрадки. Пенал так и не нашла, а там спрятаны вкладыши были, пять штук. Выменяла на фломастер. Жалко — ужас. Контейнер грязный несла в руке, чтобы внутренность ранца не запачкать окончательно. Побрела, жмурясь на выпрыгивающих из луж солнечных зайчиков.
— Мяв.
Черный кот сидел под кустом. Ошейник с серебряными бляшками, строгий вид.
— Ой, котик! Дай поглажу.
Кот фыркнул. Вывернулся из-под руки, отошел, посмотрел презрительно. Повторил:
— Мяв!
— Ты, наверное, кушать хочешь? Только у меня для тебя нет ничего: ни сосиски, ни колбаски. Дома котлеты, но мама не разрешит выносить, наверное.
Кот выразительно поглядел на помятый контейнер.
— Да ты не будешь это есть. Хлеб с огурцами. На.
Кот подождал, когда Леся отойдет от еды на достаточное расстояние. Обнюхал бутерброд. Подцепил когтем зеленый кружок, внимательно разглядел. Откусил кусочек, зажмурился. Кивнул и понес в кусты. Шел неторопливо, с достоинством.
Леся вскрикнула: из-за угла выскочил злющий ротвейлер со второго этажа. Как всегда, без намордника. Увидел кота и аж захлебнулся от такой наглости; лай застрял в черной глотке. Летел к коту, распахнув огромную, как чемодан, пасть.
Леся, как и все во дворе, огромного ротвейлера боялась: завидев издалека, убегала в подъезд. А если близко, как сейчас, — одно остается: стоять солдатиком, зажмурившись, замерев; слушать, как толстая хозяйка лениво говорит: «Не бойтесь, он не кусается, обнюхает только». Но сейчас Леся так испугалась за кота, что, не помня себя, заорала в голос и понеслась на пса, размахивая ранцем.
Кобель от неожиданности сел на задницу; кот аккуратно положил огурец, выбрав место на асфальте почище, подпрыгнул и влепил когтями по собачьей морде; слева, справа, как заправский боксер. Ротвейлер сжал челюсти до треска; зажмурив глаза, пятился, поскуливая. Извернулся, рванул за угол, чуть не сбив жирную хозяйку, — и унесся за горизонт
— Ты чего с собачкой сделала, дура! — закричала хозяйка на Лесю.
— Это не я. Сами вы дура, тетенька, щеночка без поводка и обидеть могут.
Толстуха недоуменно вздернула выщипанные брови и ушла, повизгивая:
— Марсик, Марсик, ко мне…
Кот исчез. На месте, где был огуречный кружок, лежал квадратик жвачки. Вишневый с желтым, черешня с лимоном.
А на вкладыше: «Любовь это … когда все в твоих руках».
Дома записка: «Я во вторую смену, котлеты в холодильнике. Папа в рейсе. Делай уроки! Целую». И цветочек нарисован. Свобода!
Бросила ранец в угол (ну его), вытащила коробку. Стала вкладыши рассматривать. Хоть все наизусть знает, а не надоедает никогда. Потому что — про любовь. За окном солнце, воробьи орут. Хорошо.
Вздрогнула: задребезжал телефон. Пошла в прихожую, сняла трубку:
— Алло!
Пыхтение, смешки.
— Слушаю вас.
— Пятно! На морде говно! Баранова, пакет на рожу надень, чтобы людей не пугать!
Захохотали, бросили трубку. Настроение сразу испортилось. Достала из коробки свечки: остались от торта. Мама пекла на день рождения, на восемь лет. Только попробовать не пришлось: папа напился, его прямо на торт вырвало.
В прихожей темно, в зеркале огромном — как в сказке: все по-другому. Тень на лице, будто и нет никакого пятна. Прилепила две свечки, подожгла: крохотные огоньки затанцевали от сквозняка.
Подошла ближе, посмотрела пристально в глаза девочке с той стороны. Взяла ватку, намочила в отцовском одеколоне. Принялась тереть пятно на щеке у отражения. Потом — ластиком. Потом заплакала.
Сходила на кухню, взяла острый нож: папа точил. Приложила к своей щеке: отрезать, и все. Холодная сталь обрадовалась, потянулась хищно к живому. Чуть надавила. Потом сильнее, чиркнула острым кончиком по коже, ойкнула. Кровь потекла — медленно, нехотя…
Закричала и принялась полосовать лезвием по отражению в зеркале:
— Уродина! Из-за тебя все!
Крепкое стекло выдержало — ни царапины. Только звук противный, скребущий, аж холодные мурашки табунами и во рту кисло. Девочка оттуда смотрела спокойно, будто даже с интересом; и с каждым скрипом ножа пятно становилось меньше, щека белела. Внезапно отражение улыбнулось и подмигнуло.
Закричала от страха. Бросила нож. Убежала в свою комнату, скрючилась на кровати. Олень с настенного коврика глядел испуганно, будто собирался убежать. Как заснула — не заметила.
— Вставай, соня. Почему не ела ничего? Портфель валяется, и уроки наверняка не сделаны.
Проснулась. Потянулась, ткнулась в мамину грудь.
— Мамочка, ты меня любишь?
— Конечно, лапушка.
— Даже если я уродина?
— Ну кто тебе такую глупость сказал? Ты у меня красавица.
— Где же красавица, с пятном.
— Ну, ничего. Говорят, в Сибири ведунья живет — она такие выводит, отваром, в тайге травку чудесную собирает. Вот денег накопим и съездим.
Мама говорила фальшиво, не смотрела в глаза. Леся закричала:
— Врешь ты все! Никогда мы ничего не накопим, папка пропьет! И бабки никакой волшебной нет, и трава никакая в тайге не растет, там только елки!
Мама смотрела испуганно, зажав рот ладонью; стало стыдно.
— Мамочка, прости.
— Доченька. А пятно-то где?
Схватила, повела к свету. И так глядела, и этак. Охала, не верила. Потащила в прихожую. Не отпуская Лесиной руки, набрала номер, принялась звонить подруге: чтобы все бросала и срочно приехала посмотреть. А то с этой работой, может, зрение село или вообще с ума уже сошла.
Леся подмигнула отражению: девочка оттуда прыснула в кулачок, рассмеялась беззвучно.
— И раз-два-три-четыре! Выше колени, выше. Теперь наклоны. Не сачковать, я все вижу! Разминаемся, разминаемся! Ты чего хотела, Петровна?
— Алла Сергеевна, списки надо в спорткомитет. И талоны за сентябрь, распишитесь.
— Давай.
— А что у вас за новенькая? Почему не со всеми? Хорошенькая, волосенки золотые, мордочка хмурая.
— А, эта. Да малахольная. Я ей говорю: старая ты уже, в гимнастику с пяти лет надо. А она на каждую тренировку. В угол мат утащит и там повторяет за нами, все упражнения.
— И не выгоняете?
— А мне что? Ну, дура упрямая. Охота ей — пусть пыхтит, денег не просит. Я спрашиваю: чего опять приперлась? А она, не поверишь: мол, видела себя в зеркале чемпионкой по гимнастике. Корбут, блин. В зеркале. Клей нюхает, что ли?
— Может, и хорошо, что упрямая. А, Алла Сергеевна?
— Так считаешь?
Тренер задумчиво посмотрела на блондинку в углу зала. Крикнула:
— Эй, ты! Как там тебя, Баранова. Иди сюда. Ну-ка. Наклонись. Ниже, ниже! Да не кряхти ты. Так, теперь сядь. Ноги пошире. Наклоняйся. Да ниже, говорю.
Положила тяжелую руку на затылок, вдавила лбом в пыльный мат. Было больно, но Леся терпела.
— Теперь на шпагат. Хм. Неплохие данные у тебя, Баранова. Давай в общий строй. Неделю испытательного срока, не нагонишь — выгоню к чертовой матери. Ясно?
— Спасибо, Алла Сергеевна!
— Так, построились. В октябре районные соревнования. Лучшие пять девочек будут в команде. Варнавская, иди сюда. Разбег, прыжок прогнувшись, потом сальто вперед и стойка на руках. Давай! Все видели? Чтобы не хуже Юли.
— Подумаешь. Можно и лучше.
— Кто сказал?! Неужели ты, Баранова?
— Я.
Отстучала швейная машинка. Мама откусила нитку, позвала:
— Иди, меряй.
Девочка быстро скинула трусики и майку, натянула купальник. Покрутилась перед зеркалом.
— Видишь, и покупать не надо. Сгодился мой сарафан. Теперь и на областные соревнования не стыдно.
— Жалко, — вздохнула Леся, — красивый был. Вот бы на море в нем!
— Выдумаешь тоже, море. Тут на квартплату… Ладно. Вот станешь олимпийской чемпионкой, новый мне купишь.
— Да, мамочка! И сарафан, и босоножки, и купальник! Только не для гимнастики, конечно, а чтобы тебе загорать. И на море поедем.
— Ладно, договорились, — улыбнулась мама, — выдумщица ты моя. Я на кухню, чай поставлю. Переодевайся и приходи.
— Сейчас. Можно, я покрасуюсь?
— Красуйся, — рассмеялась мама.
Леся встала на цыпочки, развела руки. Поклонилась. Когда подняла глаза на отражение — охнула. В зеркале — силуэт в инвалидной коляске. Кожа серая, взгляд пустой.
Утром мама спросила:
— Ты чего валяешься? На тренировку опоздаешь.
— Я не пойду больше на гимнастику. Никогда.
— Как?! Три года, трудов сколько! Что случилось?
— Ничего. Не хочу.
Мама только руками всплеснула. Не разговаривали долго. Через неделю пришла тренер:
— Баранова, с ума сошла? У тебя же перспектива! Из Москвы звонили, интересовались. Вот увидишь — заберут в олимпийский интернат.
— Нет, Алла Сергеевна.
— Без ножа режешь. С кем мне на всероссийские ехать?
— У вас Варнавская есть, вот пусть и блистает.
Алла Сергеевна потускнела:
— Все, отпрыгалась Юлька. На область вместо тебя на брусья поставила. Верхняя перекладина — пополам, она спиной о нижнюю. Не вернется уже. Дай бог, чтобы ходить смогла.
Леся отвернулась, чтобы тренер не увидела улыбку.
«Любовь это … когда он переносит тебя на руках через лужи».
Свищ присел на корточки: синие звезды на голых плечах сияли, как маршальские.
— Ну, че там, мальки?
Мальчишки отчитывались по очереди:
— Печенька под ковриком целая, не приходили в квартиру.
— Почтовый ящик забит, неделю не забирают.
— Бабки трепались на скамейке: уехали Варнавские, Юльку повезли к врачам в Израиль.
Свищ кивнул. Приоткрыл рот, щелкнул себя по фиксе.
— Маза. Только замки у них хитрые, не взять. Через окно надо. Фортку забыли закрыть?
— Как? Третий этаж.
— По ветке. Прямо к окну подходит.
Мальчишки глянули, поежились. Воронов протянул:
— Никак. Тонкая, не выдержит.
— Меня не выдержит. А тебя… В тебе сколько?
— Сорок семь кило.
Уголовник сплюнул:
— Жрете, как из пулемета. Тяжко на зоне-то придется, там с бациллой небогато.
Мальчишки украдкой складывали пальцы крестиком, растерянно переглядывались.
Свищ присвистнул:
— Ишь ты, краля какая. Годика через три можно и… Кто такая?
— Леська. Из шестого «Б». Гимнастка бывшая.
Золотоволосая девочка шла как на пьедестал за медалью: легко, словно пружинки в коленках, подбородок задран.
— Семья богатая?
Чернявый, Коля Воронов, ответил:
— Кто, Барановы? Откуда. Всегда в обносках. Батя ее бухает.
— В ажуре, — удовлетворенно кивнул Свищ. — Знакомая?
— Да.
— В авторитете у нее?
Воронов хмыкнул:
— С первого класса в меня влюбленная.
— Гонишь! Ладно, слушай сюда: подойдешь к ней и скажешь…
Зашептал на ухо; остальные слышали только последнюю фразу:
— Доля, какая форточнице полагается.
Стемнело: с дневной смены вернулись, на вечернюю ушли. Бабки скамеечные расползлись, Малахова смотреть про огурцы в заднице. Пусто.
Свищ подтолкнул под попу: схватилась за нижнюю ветку, вскарабкалась. Выше, выше. Вот и боковая ветвь, к окну Варнавских. Пошла, балансируя, держась за воздух.
— Мяв.
Кот сидел на ветке, перегородив путь.
— Брысь.
Молчит. Не пускает.
Зажмурилась, перешагнула. Кот горько вздохнул и исчез. Когда оставалось метра полтора — ветка хрустнула, прогнулась; еле успела перепрыгнуть; вцепилась изо всех сил в перекладину, ноги скользили по стальному отливу. Встала, дотянулась до ручки, повернула; скрипнула створка, открываясь наружу — чуть сама себя не сбила. Вывернулась едва.
Шла по чужой квартире, страшные тени скользили по стенам, скрипел паркет:
— Вор-ровка!
Сердце бухало так, что казалось: вся десятиэтажка слышит. Замерла. Жутко захотелось обратно, в окно — и спрыгнуть, ноги переломать, пусть.
Вдруг увидела в свете уличного фонаря: на полочке — кубки, медали. И фотография в красивой рамке: Варнавская, обнявшись с мамой и папой. Улыбаются: рожи счастливые, трезвые.
Резко развернулась и пошла в прихожую. Не на цыпочках кралась — специально топала, будто хозяйкой здесь. С замками разобралась; открыла, сказала в темноту:
— Порядок, заходите.
Свищ задышал шумно, прошептал:
— Ай да умница, девка.
Коля Воронов, протискиваясь мимо, спросил дрогнувшим голосом:
— Ты в порядке?
«Трусит. Тоже мне, принц». Сказала спокойно:
— Не твое дело. Я свое сделала, ваша очередь.
И побежала вниз по лестнице.
Новенькие кроссовки жали, но терпимо. Куртка шелестела волшебно; Леся так обрадовалась обновке, что, оказывается, шла с болтающимся ценником. Когда дома крутилась перед зеркалом — увидела. Прыснула: вот дурочка!
Положила коробку жвачки, вытащила из кармана комок купюр, золотую цепочку — маме в подарок. Хоть Свищ и предупреждал:
— Не вздумай бабло тратить и рыжье светить. Переждать надо.
Да как тут переждешь? Деньги руки жгут. Пошла на кухню, достала ножницы из шкатулки. Куртку снимать не хотелось, такая клевая — хоть спи в ней! Встала перед зеркалом, дотянулась до ценника, перерезала. Посмотрела в отражение и замерла.
Тетка, смутно похожая на Лесю, сидела на корточках, глядела пристально. Стащила безобразную серую косынку, под ней — короткая стрижка. Осклабилась, обнажив жуткий рот: вместо зубов — гнилые пеньки.
— Ну-ка, малолетка, отдай, — протянула тощую, в шрамах, руку, выхватила ножницы.
Леся замерла. Не вдохнуть.
— В больничку мне надо, — сообщила тетка.
Со скрипом раскрыла ножницы и принялась пилить запястье.
Леся закричала. Бежала в свою комнату, сдирая куртку. Свернулась на кровати калачиком, плакала. Вдруг вскочила, прыгнула к окну, посмотрела на руку: до локтя — в засохшей крови.
Долго терла щеткой, смывала и вновь намыливала ладони.
Вышла из ванной, на цыпочках подошла к зеркалу. Страшной тетки не было; никого, даже дрожащей, всхлипывающей Леси — отражалась только пустая стена в цветастых обоях.
Сняла трубку. Гудки падали в пустоту, словно тягучие капли из перерезанной вены.
— Семнадцатый отдел, — лениво.
Сбивчиво начала рассказывать.
— Не тарахти. Сейчас опера позову.
Второй выслушал. Ухватился:
— Свищ, говоришь. Славно, славно. Давай-ка, приходи в отдел.
— Мне ничего не будет? Родителей не накажут?
— Учитывая чистуху и возврат украденного — нет.
— А Коле Воронову?
— Ему сколько?
— Как мне. Тринадцать лет.
— Тоже ничего. Уголовная с четырнадцати.
Помолчала.
— Дяденька, а можно, чтобы ему как раз — было?
— Добрая девочка, — хмыкнул опер, — можно в специнтернат определить, милое местечко. Приходи, договоримся.
Двумя пальцами подняла куртку с пола, сунула в пакет. Сняла кроссовки, надела старые. Деньги, золотую цепочку. Подержала коробку жвачки, вздохнула. Взяла одну, банановую, остальное — в пакет.
«Любовь это … сдать его в ментовку, гадину».
Проснулась среди ночи. Грохотал Круг на всю квартиру: отец пропивал аванс.
Босиком прошла на кухню. Сковородка на столе, вонь подгоревшей колбасы, окурки на полу.
— Можно потише? У меня экзамен завтра.
Поднял мутные глаза. Слюна стекала, капала на грязную майку, чуть не лопающуюся на брюхе.
— Ссыкуха еще — отцу замечания делать. Я отдыхаю. Горбачусь на вас с мамашей всю жизнь, хоть бы раз спасибо.
— За что спасибо-то? За пьянки постоянные?
— Ты как разговариваешь, сучка малолетняя?!
Выбросил волосатую ручищу, схватил, подтащил.
— По жопе сейчас. Смотри-ка, сиськи выросли, гы.
Рванул футболку, разорвал пополам.
— Отпусти!
— Ах ты ж.
Заткнул рот воняющей табаком ладонью, второй рукой потащил трусики вниз.
— Сейчас я тебя поучу как на Руси-то принято.
Стало страшно. Укусила — отец заорал, затряс пальцами:
— До крови, сука! Зубы выбью, а уж потом…
Ударил кулаком в лицо — отшвырнуло к стенке, рот наполнился кислым. Нащупала на столе нож, прижалась спиной к холодильнику. Выдохнула:
— Не подходи, ливер выпущу!
— Что тут у вас?!
Мама стояла в дверях, кутаясь в халат.
— Твое отродье. Приперлась в одних трусах, провоцирует. Давай, мол, батя. Шлюха малолетняя. И пером в отца родного тычет.
Мама схватилась за сердце, зашептала:
— Как ты могла, доченька?
Леся бросила нож, прикрыла грудь. Закричала:
— Ты что, ему веришь? Ему, не мне?
Оттолкнула мать, бросилась в комнату. Шваброй заклинила ручку.
Плавала в полусне; девочка в старинном зеркале плакала, жалела. Пришел черный кот, лизал руки, мурлыкал:
— Все пройдет, Леся, все пройдет.
Снилось: скребется под дверью отец, просит прощения, плачет мать; кричала им:
— Уйдите! Чтоб вы сдохли, оба.
А может, и не снилось.
— Доченька, прости его. Извелся весь, не спал, не похмелялся даже.
— Где он?
— Ушел. В рейс вечером. Ох, синяк у тебя.
Засуетилась, принесла вонючую ватку:
— Смажь, оно и пройдет
— Я смажу. Синяк пройдет, да. И прощу. Скажи, мама, честно: ты-то? Простишь его?
— Ну как же, доченька. Он же муж мне, тебе папка.
— Ясно.
Мать глянула в разбитое лицо дочери. Тихо ушла, собираться на смену.
Леся молчала на кухне, уставившись в белую стенку холодильника.
Мать заглянула, робко спросила:
— Ты же не пойдешь?
— Куда?
— К знакомцу своему, оперу.
— Зачем?
— Заявление на папу писать.
Леся расхохоталась:
— Я-то думаю, чего это с отцом случилось, что он сбежал спозаранку? Зассал, значит. Не хочет под шконкой на зоне сдохнуть, где ему самое место. Не бойтесь, не пойду.
— Спасибо, доченька.
— На здоровье, мамочка.
Хлопнула дверь. Леся нашла под столом початую бутылку. Зажмурилась, выдохнула, глотнула из горлышка — и застонала: защипало разбитую губу. Перетерпела, еще глотнула. И еще.
Включила отцовский магнитофон на полную. Подпевала: «В нашей Твери нету таких, даже среди шкур центровых» — и хохотала, как умалишенная.
Подошла к зеркалу, протянула бутылку:
— Будешь, подруга? За мое счастье. За любовь родительскую, жаркую, половую.
Отражение покачало головой. Развернулось и пошло по пустому шоссе; березы по обочинам кивали, прощались. Провода тонкими лезвиями резали запястья неба и сходились в одну точку над горизонтом.
Дорога вдруг дернулась, понеслась навстречу, наматываясь серой лентой на передний мост; ворчал двигатель, клонило в сон.
Набрала слюну — всю, без остатка, — и харкнула на эту тошнотворную дорогу. Побрела в свою комнату.
Проснулась от телефонной трели. Мать уже вернулась, взяла трубку.
— Да. Что?! Как так, подождите…
Не стучась, распахнула дверь. Растерянная, терла под левой грудью, шептала:
— С отцовской работы звонят. На дороге занесло, кабину всмятку. Пятно масла какого-то, что ли, на асфальте. Слышишь, доченька? Остались мы без папки.
— Бывает, — спокойно сказала Леся и пошла чистить зубы.
— Куда? Ты же несовершеннолетняя.
— Паспорт имею.
Леся поставила набитую сумку. Поглядела в зеркало, поправила волосы.
— Не оставляй меня, доченька. Отец, теперь ты.
Мать заплакала, уткнулась в грудь. Пересилила себя: сунула руки в карманы, произнесла равнодушно:
— Опоздаю. Поезд на Москву через полчаса.
— Где ты там жить-то будешь? Заниматься чем?
— Разберусь. Зеркало береги. Найду работу, жилье — заберу. Зеркало, а не тебя, разумеется.
Мать спросила:
— И все? Это все, что ты мне скажешь на прощание?
— Все.
«Любовь — это отражение во тьме. Не существует».
Водитель выругался и испуганно оглянулся:
— Простите, Леся Михайловна. Пробка. Разрешите пошуметь?
— Валяй.
Завыла сирена, замелькала мигалка; водитель вывернул на встречку и понесся, оттирая остолбеневшие «калины» на обочину.
Прикрыла глаза. Поморщилась, содрала туфли, откинулась на подголовник.
— Дальше.
Помощник на переднем сидении зашелестел распечаткой:
— Акции «РусАла» упали на восемьсот пунктов.
— Это хорошо. Упадут на тысячу сто — начинай покупать.
— Принято. Мэр умоляет о приеме.
— Чего ему?
— Смею предположить, ждет одобрения на третий срок.
— Я подумаю. Что с Лесным?
— Так же. Палаточный лагерь, голодают уже тридцать два человека.
— Счастливые, — вздохнула Леся, — никаких тебе консультаций диетолога за штуку грина. Раз — и не жрут. Сильные люди.
— С телевидения звонили. Говорят — еще пару дней протестов и они больше не смогут, придется присылать бригаду, пускать в эфир.
— Плохо. Мне ты про это зачем втираешь, Веня? Сизов что?
— Тут такое дело, Леся Михайловна. М-м-м.
— Веня, выплюнь хрен изо рта и говори четко. Сизова, кстати, утром на совещании не было. Где он?
— В роддоме.
— Приехали.
Водила нажал на тормоз и испуганно оглянулся:
— А?
— Это не тебе, не отвлекайся от дороги. Веня, я в курсе, что вы там по курилкам про меня треплете. Про яйца под юбкой и прочее. Но не до такой же степени, чтобы Сизов оказался в роддоме, хотя отодрала я его вчера знатно.
Помощник старательно рассмеялся:
— Остроумны, как всегда, Леся Михайловна. У Сизова беременную жену по «скорой» увезли. Осложнение. Они же десять лет родить пытаются, все по врачам.
— Веня, это бред. Его самка родит без него. Или не родит, не важно. Сизов должен разруливать с Лесным.
— Но, Леся Михайловна…
— Запряг, что ли? «Но». Если через час Сизова не будет на объекте, то через полтора он там не нужен. Будет уволен, передай. Все?
— Все, Леся Михайловна. По мелочи, депутаты и судостроительный, это я сам. Вам нехорошо? Выглядите устало. Вызвать доктора?
— Мне тошно, Веня. От этого не лечат.
Приехали. Помощник выскочил, распахнул дверь, подал руку. Леся не стала обуваться — так и вышла босиком, держа туфли за ремешки.
Начальник охраны доложил:
— Вас уже ждут, из общества инвалидов. Предложили обед, но она отказалась. Кофе дует.
— Хорошо, только переоденусь.
— Здравствуйте.
Молодая женщина на инвалидной коляске ловко развернулась:
— Здравствуйте, Леся Михайловна! Мы вам очень благодарны. Знаете, про вас такую ерунду иногда болтают, а вы — святой человек. Открытие реабилитационного центра в мае, вы приедете?
— Не могу обещать, график напряженный.
— Мы будем ждать! Тут наши детки передали, поделки на память.
Принялась выставлять на стол осыпающуюся мусором ерунду из еловых шишек и желудей. Леся поморщилась, подумала: «Калека, а лыбится. Чему радуется, дура? Блаженная».
— Забыла, как вас зовут.
— Да вы и не помнили, — легко рассмеялась инвалидка. — Я ваша землячка, зовут меня Юлия…
— Варнавская?! Надо же, не узнала.
— Ну, это неудивительно. Вы в таких эмпиреях парите, Леся Михайловна, про нас и не помните. А в городе вами гордятся: как же, родина самой Барановой! И к памятнику вашей маме на кладбище экскурсии водят. Говорят, самая красивая скульптура в городе, и мрамор розовый. Вы молодец.
— Хватит елей лить. И давай на «ты».
— Неудобно. Где вы, и где я.
— Вискарика накатим, барьеры смоем, уравняемся.
— Я не пью, Леся Михайловна.
— Просто Леся. Давай, Юлька, за встречу. За нашу секцию, за стальную Аллу Сергеевну, за хулиганский шестой «Б».
Прислуга ловко накрыла на стол, разожгла камин и исчезла. Лед толкался в авторских бокалах, звенел — как в весеннем ручье на заднем дворе школы.
Говорили, перебивали, смеялись. Леся чувствовала: отпускает, легче дышать. Гостья украдкой глянула на часы.
— Торопишься?
— Поезд скоро. Опоздаю — до утра на вокзале торчать.
— У меня переночуешь. Восемь спален, найдется место.
— Спасибо, я домой. Соскучилась.
— По маме-папе?
— Больше по мужу-дочке, — рассмеялась Юлия. — Они там волнуются. Никогда так далеко не ездила, хотя стараюсь не закисать.
— Молодец, правильно. Что же поделать, раз ты… — Леся осеклась.
— Да говорите прямо — «инвалидка». Я привыкла, судьба. Но я на нее не в обиде, честно.
— Опять на «вы»?
Леся большим глотком добила бокал, налила еще.
— Если можно было бы свою судьбу изменить — на что смогла бы пойти?
— Зачем? У меня все прекрасно. Дочке в школу осенью, муж любит. Он у меня чудесный. А у вас… у тебя как с личной жизнью? В журналах всякую ерунду пишут. Что ты «лесби», а то — что с самим. Ну, с президентом.
— Никак. Не до кобелей. Мужикам от меня две вещи нужны — тело и бабки. Ну, вот и отсосут.
Леся рассмеялась зло, глотнула из бокала. Наклонилась к лицу гостьи:
— Ты не поверишь, я ведь в свои двадцать семь до сих пор… Ладно, не важно.
— И не любила никогда?
— Любила. С первого класса по шестой. Брюнет, глазищи. Сгнил, наверное, в тюрьме.
— Я бы так не смогла, — сказала Юлия задумчиво. — Был момент, хотелось руки наложить. И тут он. Тоже судьба нелегкая, на малолетке сидел. Но смог, выкарабкался. Даже квартиру нашу грабил когда-то: я простила, конечно. Теперь вместе. Ты его помнить должна, из нашей школы. Коля Воронов.
Баранова молчала. Глядела, как тает лед, растворяется в янтарной крови. Тишину разорвал звонок, Юлия схватила дешевый телефон:
— Я отвечу? Это муж, легок на помине.
Хозяйка кивнула. Взяла бокал, вышла на балкон. Смотрела вниз, на кастрированные французским дизайнером кусты. Слушала обрывки разговора:
— Я вас убью, обоих. Самим в однокомнатной не повернуться. Ждите расплаты, хулиганы.
Вернулась в каминную. Юлия улыбалась. Сообщила:
— Воспользовались отсутствием, черти. Щенка домой приволокли, дочка давно просила. Я поеду, Леся Михайловна. Спасибо вам.
— Не за что.
Смотрела с балкона, как охранники заносят коляску в микроавтобус. Помахала, улыбнулась. Прошла в спальню. Встала напротив старинного зеркала в черной резной оправе.
— Ну что, доигралось? Завоевали мир на пару?
Зеркало молчало. Отражало красивую блондинку: ухоженную, успешную. Несчастную.
Достала маленький пистолет. Усмехнулась:
— Хоть на старости лет минет освою.
Затолкала ствол в ярко накрашенный рот. Зажмурилась. Скулила. Потом вытащила, навела на зеркало. Нажала на спуск. Еще раз, еще.
Сыпалось стекло, отлетали щепки. Ломилась в запертую дверь охрана.
Последний осколок отразил: щека стремительно багровела, покрываясь отвратительным пятном.
— Марс, Марс! К ноге.
Пес игнорировал: тащил девочку на поводке, обнюхивая кусты. Сел, зарычал, вздыбив загривок.
— Фу! Бабушка, вы не бойтесь, я крепко держу.
Бомжиха сидела на бордюре; за ее спиной смердел мусорный контейнер.
— Я ничего не боюсь, мелкая. Отбоялась.
— И котика своего успокойте. Вы еще тут будете?
— Буду, некуда мне. Ментов вызовешь?
— Нет, что вы! Собаку домой отведу и вернусь, хлебушка принесу, колбасы коту. Мама говорит: всем надо помогать.
Убежала.
Навстречу из подъезда мужики волокли огромное старинное зеркало в черной резной раме; ругались и пыхтели, пытаясь ухватить поудобнее. Девочка сказала:
— Красивое. Папа, а куда его?
— Туда, тля. На помойку, куда еще. А, на ногу!
Закричал, отскочил, теряя стоптанные тапки; пес прыгал, радуясь суматохе, пытался лизнуть в лицо — но попадал в обтянутое майкой пузо; девочка жалела:
— Папочка, бедненький, тебе больно?
— Щекотно, тля. Вот бандура здоровенная.
Дотащили до помойки; бомжиха пересела, чтобы не мешать, успокаивала шипящего на собаку кота. Девочка прыгала рядом, поглядывая на зеркало; поворачивалась так, чтобы не отражалось уродливое пятно на всю щеку. Охнула: показалось вдруг, что в зеркале странная женщина: молодая, ухоженная, красивая. Смотрела печально, будто прощалась.
— Папочка, там странное.
— Да не мешай ты.
Потом стоял, пересчитывал купюры, жаловался:
— Мало попросил. Только на чекушку хватит.
Девочка косилась на дыбившееся из грязного контейнера зеркало. Попросила:
— Па-ап, не надо чекушку. Купи лучше мне жвачку. Которая «лав из».
— С чего вдруг?
Леся обхватила, прижалась к пропотевшей майке:
— Потому что про любовь.
Толстяк неловко погладил по золотой голове. Пробурчал:
— Ладно. Пошли уж, Пятнашка.
Леся кивнула бомжихе:
— Вы, бабушка, не переживайте, мы быстро вернемся, я вам принесу и хлеба, и колбасы.
Ушли.
Бомжиха гладила лежащего на коленях черного кота в ошейнике; вдвоем щурились на яркое солнце, улыбались.
Ждали.