КНИГИ: ВЫБОР СЕРГЕЯ КОСТЫРКО
*
Виталий Науменко. Бедность, или Две девушки из богемы. Роман. Киев, «ФОП Ретiвов Тетяна», 2018, 108 стр. Тираж не указан.
Среди задач, которые ставил перед собой автор этого романа московский поэт Виталий Науменко (1977 — 2018), была задача написать «иркутский текст» — текст, посвященный городу своей молодости. И задачу эту он, как ни странно, выполнил. Пишу «как ни странно», потому как предметом изображения Науменко выбрал артистическую богему города, то есть самый маргинальный сектор жизни Иркутска. Герои Науменко — непризнанные даже в своей профессиональной среде писатели, музыканты, художники; скажем, для главного героя повести, поэта Сережи участие в собрании официально признанных писателей города возможно только в кошмарном сне (и, кстати, сон этот в романе воспроизводится). У них своя манера общения, свой стиль жизни, свой язык, где сочетается — вполне естественно — жаргон городских низов с изысканностью речи интеллектуалов. Ну и разумеется, стиль жизни этого маргинального сообщества, во многом определяется присутствием алкоголя, помогающего прозревать в обыденности метафизические глубины.
Науменко здесь следует определенной литературной традиции, в русской прозе представленной, например, «поэмой» Ерофеева «Москва — Петушки». В этой же традиции и сюжетная линия: любовь героя, «мучительная и безжалостная», в самом своем начале взаимная и счастливая, но с предсказуемым финалом — некое отрезвление девушки, задумавшейся, «а что потом?»: так ли нужен ей этот пылкий, но неизлечимо нищий поэт без каких либо внятных перспектив на будущее или следует поставить на мужчину с положением, или хотя бы с нормальными деньгами.
Но литературные ассоциации отнюдь не мешают читательскому проживанию рассказанной автором истории. Текст Науменко самостоятелен вполне. Автору удалось совместить, например, вульгарность избранницы героя («Не бойся, я могу негромко притворяться. Я знаю: вы все любите, чтобы мы стонали, это для вас типа кайф» и т. д.) с чистотой и пронзительностью их чувства, собственно, «обнаженность» чувства как раз и достигается пренебрежением правилами «хорошего тона». И в последнем их объяснении трудно понять, в чьих словах больше отчаяния и боли: «Думаешь мне нравится этот мудак? Зато он платит столько, сколько я стою, и не учит жизни. Я тебя терпеть не могу, потому что у тебя, о чем ни спросишь, на все готов ответ».
Традиционный мотив противостояния богемного маргинала «обывателю» наполняется в романе новым содержанием. У науменковского героя и следа нет капризной и одновременно пафосной позы отверженного, всхлипа Венички: «Вот что они сделали со мной!»; вообще нет за кадром вот этих неведомых и зловещих «они» Ерофеева. И для Науменко это принципиально. Никто не виноват. Герой Науменко отрыт и «светел» — не боится верить друзьям и любимой, не боится радоваться. И в отличие от Венички он не предъявляет миру счет за свою погубленную жизнь — он вообще не считает свою жизнь погубленной. Более того, он как бы заранее согласен платить за эту, делающую его счастливым открытость мира. В ситуации Сережи, разумеется, есть трагизм, но это трагизм самой жизни, в которой счастье именно потому и переживается как счастье, что рядом со ним всегда идет несчастье. Иначе не бывает — «В те времена когда я был фотогеничен, город был огромен (потом он стал сворачиваться в свиток с именами покойных). Он родил нас, брызнул нам в глаза волшебной росой, нашел в нас некоторые достоинства и привлекательность и с той же легкостью уничтожил».
Михаил Гробман. Левиафан 2. Иерусалимский дневник 1971 — 1979. Предисловие Л. Кантор-Казовской. М., «Новое литературное обозрение», 2019, 776 стр., 1000 экз.
Характер этой книги определяет краткость составляющих ее дневниковых записей, их сугубая деловитость и минимум рефлексии — «16 марта. Окончил акварель „Неопалимая купина”. Нарисовал акварель „Красное облако”. Читал стихи. Получил письмо от Погрибного» — на первый взгляд, перед нами записи для памяти, не более того, а «дневником» их делает только регулярность. Но по мере чтения текст, который воспринимался поначалу конспектом некоего автобиографического повествования, превращается в собственно повествование, причем абсолютно полноценное. «Аскетичность» письма парадоксальным образом разворачивает — с неожиданной выразительностью — сюжет второго тома дневников художника и поэта Михаила Гробмана. Сюжетом первого тома (Левиафан. Дневники 1963 — 71 гг. М., «Новое литературное обозрение», 2002) была московская жизнь «второго русского авангарда» — Яковлева, Кабакова, Булатова, Неизвестного, Плавинского, Рабина, Целкова и других. Ну а второй том начинается записью, сделанной 30 сентября 1971 года в самолете, летящем из Москвы в Вену: «Происходит чудо, мы пересекаем железный занавес». И весь дальнейший текст, естественно, представляет фиксацию первых лет жизни в Израиле. Но вот дневником «эмигранта» это назвать трудно. Гробман летел не начинать новую жизнь, а продолжать ту жизнь поэта и художника, в которой он уже состоялся в Москве, летел, чувствуя себя представителем принципиально нового для тогдашней европейской культуры явления (название которому для историков искусства дал тот же Гробман: «второй русский авангард»). Он твердо знал, что через два-три десятилетия в мировом искусстве взойдут имена его друзей, и потому уже через пять дней по прибытии в Израиль он посещает Тель-Авивский художественный музей для налаживания творческих контактов. Через два с половиной месяца открывается первая персональная выставка Гробмана, ставшая событием в художественной жизни Тель-Авива.
В момент приезда Гробман чувствовал себя на подъеме: «У меня есть все нужное смертному: талант, семья, друзья, свобода, новая жизнь». Обескураживало только одно — отсутствие творческой среды. «Как примитивны художники из Москвы, которые меня сейчас окружают, как примитивны остальные русские олим; в Москве мы не подпускали таких и на пушечный выстрел — а здесь оказались вместе. Скорей бы приезжали наши люди». Увы, вскоре выяснилось, что московские друзья вряд ли доберутся до Израиля. Оставалось одно — создавать необходимую среду. Что вроде как одному человеку не под силу, но у Гробмана — получилось. Он сумел найти единомышленников и объединить их в творческое объединение «Левиафан», эстетические манифесты для которого написал сам. А отсюда недалеко и до появления газеты «Знак времени», которую впоследствии сменит журнал «Зеркало», выходящий и сегодня под редактурой жены Гробмана Ирины Врубель-Голубкиной и под кураторством Михаила Гробмана; журнал отнюдь не региональный, в основу деятельности которого положена определенная эстетическая программа, сегодняшний извод концепции гробмановского «Левиафана». Но это уже сюжет — будем надеяться — третьего тома дневников. Ну а сюжет второго тома составляет начало вот этой «строительной работы» Гробмана в Израиле и появление первых ее плодов.
Вирджиния Вулф. Своя комната. Перевод с английского Дарьи Горяниной. М., «Манн, Иванов и Фербер», 2019, 144 стр., 1000 экз.
Тема «женщины в литературе», то есть не «образ женщины в литературе», а «женщины как творцы литературы» — по нынешним временам разогрета необыкновенно. И «остывать», судя по активности феминисток в Сети, эта тема не намерена. Соответственно, переиздание классики феминистской литературы, эссе Вирджинии Вулф «Своя комната», может оказаться очень кстати. Эссе писалось на основе двух лекций, прочитанных Вирджинией Вулф в одном из женских колледжей Кембриджа в 1928 году. Именно здесь прозвучала ее часто цитируемая в феминистской литературе фраза: «У каждой женщины, если она собирается писать, должны быть средства и своя комната».
Русский читатель неизбежно будет сравнивать бытовое и социальное положение создательниц английской литературы, упоминаемых в эссе: Джейн Остин, Шарлотты и Эмилии Бронте, вынужденных скрывать свои занятия литературой от окружающих, для которых уже было проблемой просто уединиться со своим текстом, с положением женщин-писательниц в России, где с самого начала они пользовались гораздо большей свободой, чем их соратницы в Европе. Причиной, возможно, было и то, что в самом начале русской литературы нового времени пример для будущих русских писательниц подала сама Екатерина II. В истории русской литературы остались десятки имен женщин поэтов, прозаиков, драматургов, критиков — Каролина Павлова, Авдотья Панаева, Надежда Дурова, Евдокия Растопчина, А. Зражевская, Марко Вовчок и т. д. Справедливости ради надо сказать, что в середине позапрошлого века звучали в литературе и голоса сомневающихся в предназначенности женщин для занятий литературой[1], но в целом присутствие женщин в литературе было нормой. Ну а в ХХ веке уже тема эта исчерпала себя, во всяком случае, пишущие о «женской поэзии» (сошлюсь хотя бы на статью Елены Погорелой «Оне» в «Арионе» № 101) пишут о ней как о явлении прежде всего эстетическом.
Ну а в Англии 20-х годов прошлого века все еще приходилось доказывать право женщин на равноправие в литературе с мужчинами. Вирджиния Вулф: «Помните, я говорила, что у Шекспира была сестра? Только не ищите ее в биографиях поэта. Она прожила мало — увы, не написав и слова. Ее похоронили там, где сегодня буксуют омнибусы, напротив гостиницы „Слон и замок”. Так вот, я убеждена — та безымянная, ничего не написавшая и похороненная на распутье женщина-поэт жива до сих пор. Она живет в вас, и во мне, и еще во многих женщинах, кого сегодня здесь нет, они моют посуду и укладывают детей спать. Она жива, ибо великие поэты не умирают, существование их бесконечно. Им только не хватает шанса предстать меж нами во плоти. Придет ли такая возможность к сестре Шекспира, думаю, теперь зависит от вас. Я уверена: если мы проживем еще сотню лет — я говорю о нашей общей жизни, реальной, а не о маленьких отдельных жизнях, что у каждого своя. Зарабатывая пятьсот фунтов в год и обживая свои комнаты. Развивая в себе привычку свободно и открыто выражать свои мысли. Видя людей, какими они есть, а не только в отношениях друг с другом — и небо, и деревья, и все существующее. Без страха перед мильтоновским пугалом, ибо никому не позволено заслонять простор. Признав, наконец, факт, что опоры нет, мы идем одни и связаны не только с миром мужчин и женщин, но и с миром реальности…»
Напоследок хотел бы предостеречь потенциального читателя «Своей комнаты» — не относитесь к этому тексту исключительно как к феминистскому манифесту, нет, это текст еще и о литературном творчестве вообще, текст, принадлежащий замечательному писателю и отнюдь не исчерпывающийся «женской» темой.
1
См., в частности, статью М. Нестеренко
«Первые ласточки» — «Новый мир», 2019, №
10.