Галина Мария Семеновна родилась в Твери. До 1987 года жила в Киеве и в Одессе. Автор нескольких книг стихов и прозы, а также поэтических переводов с английского и украинского языков. Лауреат премий «Московский счет» и «Anthologia». Живет в Москве.
Мария Галина
*
НАД РОЗОВЫМ МОРЕМ
Рассказ
— Такая картонка. Ну, коробка. Из-под «Геркулеса». На ней еще были крестьянин и крестьянка. Коричневые, на желтом фоне. И пашня.
— Такой не знаю, — сказал продавец.
На облупившийся зеленый прилавок навалились пласты горячего неподвижного воздуха. Винил в потрепанных обложках с загнутыми, затертыми уголками… Окуджава, Высоцкий. Боже мой, Вертинский. Над розовым морем вставала луна, все вот это…
— Примерно в таком же духе… Как Вертинской у вас. В арнувошном таком. С виньеточками.
Жаль, что я выкинула проигрыватель. Зачем я выкинула проигрыватель? Казалось, он не нужен, раз будут компакты. Где теперь эти компакты? Кому они-то нужны? Где вообще всё?
Рядом, на соседней раскладке круглая шкатулочка чешского малахитового стекла. То ли для колец, то ли пудреница. Кукла с кружевной нашлепкой на буклях из пакли. Букли из пакли, смешно. И низки бус из литого пластика под янтарь. Собственно, янтарь и сам по себе пластик. Природный пластик.
И очень жарко.
Здесь всегда либо очень жарко, либо очень холодно.
Как на кладбище…
Собственно, это и есть своего рода кладбище.
Зимой тут холодно еще потому, что сыро, снег втоптан в грязь сотнями ног, поверх него кладут строительные шершавые доски, но они постепенно утопают в этой серой жиже. Где много народу, всегда сыро. К тому же от ветхих вещей словно бы идут свои испарения, зеленоватые фосфорные призраки чужих утрат.
— Ни разу не встречал, — сказал продавец твердо.
— Да их полно было, — сказала она, — в любом продуктовом… Стояли просто на полках, вот и все. Желтые такие… Я думаю, это еще, ну, до всего. До как бы революции. Очень такой характерный дизайн. Все эти виньетки. Лилии эти. Каждый раз, как вскрывала, думала, надо бы оставить одну. Вырезать и в рамку вставить, она такая красивая. И все казалось, успею. А потом прихожу, а на полке вместо них стоит такая… разноцветная. Небо синее, фу. И у крестьянина рубашка красная и в горошек.
Она передернула плечами.
— А, — сказал продавец, — эту помню.
— Вот видите. Эту почему-то все помнят. А той просто нет. Нигде нет, как бы и не было ее. Я в интернете смотрела. Все есть, даже американский геркулес есть. А этой нету. Я везде искала. И на «блохе» нет. У кого ни спрошу.
— То есть вам она нужна почему? — уточнил продавец.
— Я же говорю. Я бы ее обрамила и повесила на стену. Как предмет искусства, понимаете?
— Более-менее, — сказал продавец. — Ну, не знаю. Могу дома посмотреть. Если найду, принесу в следующие выходные. Или лучше телефончик оставьте. Чтобы зря не бегать.
В следующие выходные ей придется обходить этот прилавок стороной, потому что ему будет неловко, что он не выполнил заказ… и чтобы он не подумал, что она сумасшедшая и тратит все свои выходные на поиски какой-то картонки. Хотя, с другой стороны, какая разница, что он подумает? Просто какой-то человек.
Может, прицениться все-таки вон к тем бусам?
— Так телефончик? — повторил продавец.
— А, — сказала она, — сейчас. Записывайте.
Позвонили днем, когда она сводила баланс, и телефон был незнакомый, она уже совсем собралась сбросить звонок, потому что звонили, как правило, спамеры, но потом передумала. Потому что каждый звонок, пока не него не ответишь, хотя бы на краткий миг есть обещание и надежда.
— Не может быть! — сказала она. Потом сказала: — Сейчас. Диктуйте.
Ехать было на метро и еще на троллейбусе, который не успели заменить на автобус. Она не очень понимала, зачем их всех меняют, троллейбус гораздо экологичней, и так дышать же нечем. Троллейбусы ей вообще нравились больше, хотя однажды на выходе из задней двери ее ударило током, да так, что она на сведенных ногах повалилась вниз, в грязный сугроб и грязную лужу под ним. А она еще удивлялась, почему все, кто сходил до нее, такие неуклюжие.
Она уже подходила к дому, блочному, черным расчерченному на квадраты, с нависающим козырьком над подъездом… На козырьке лежало — сначала ей показалось — какое-то тряпье, потом она поняла, что плюшевый медведь с вывихнутой, подвернутой под себя задней лапой. Да, так вот, она вдруг как-то затревожилась.
Человек, к которому она сейчас так доверчиво шла, ей же совершенно незнаком. А если он вообще маньяк? Ее хватятся не раньше завтрашнего дня, за это время вполне можно расчленить труп и спрятать. Если у него есть машина, то и расчленять не надо, просто завернуть в какую-нибудь винтажную тряпку и вывалить из багажника в лесополосе. Хотя машины у него, наверное, нет, такие, как он, возят на рынок сумки-тележки, черные, туго набитые, перехваченные резиновыми шнурами.
Она еще немножко помялась, но потом перезвонила, чтобы он сказал ей код подъезда.
В лифте она сначала привычно отвернулась от зеркала, потом торопливо проверила, не размазались ли ресницы. Ну, то есть разницы в общем нет, но самой же неприятно.
Он ждал в дверях, видно, открыл сразу после того, как она позвонила, чтобы спросить код. За прилавками все похожи, разве кто повыше, кто пониже, а тут он стал сам по себе, то есть обрел какое-то лицо, и она только сейчас его разглядела.
Он был среднего роста, седоватый, и видно было, что старается за собой следить, но получается не очень. И запах она почувствовала сразу, запах плесени, сырых тряпок, сырой и хрупкой бумаги. Такой бывает на чердаке старой дачи, когда снаружи дождь, и старые журналы сложены стопкой, и можно лениво их листать, лежа на ветхом, с бурыми подтеками матрасе, и в бок упирается пружина, но это в общем даже и не очень мешает. А чердачное окно затянуто паутиной, и в паутине висит сухая бабочка.
Комната (она сделала вид, что хочет снять туфли-лодочки, но он, как она и рассчитывала, сказал: нет-нет, что вы) носила следы поспешной уборки, то есть он протер пыль, но не везде, а только там, где не надо было ничего переставлять… Все остальное было как она и ожидала увидеть: скатерть рытого бархата, горка каких-то альбомов и, да… картонок… ну, конечно, прибалтийские подсвечники, палехские шкатулки, круглые жестяные коробки из-под леденцов, вся эта советика. Все вот это…
Она встала на пороге комнаты, где потертый линолеум коридора граничил с потертым паркетом, и всячески показывала статичным поворотом туловища и головы, что входить дальше не собирается и вообще — где?
— Я не спросила вас сразу, — сказала она очень деловым тоном, — сколько? — И на всякий случай добавила — пятихатку я с собой взяла, а больше и нету.
Он бочком, чтобы из вежливости не выпускать ее из виду, прошел к столу и подвигал на переливчатой скатерти чашкой на блюдце. Чашек было почему-то не две, а три. Еще было печенье в как бы сетчатой фарфоровой ладье. Несколько звеньев ладьи зияли прорехами.
— Кисловодский фарфоровый завод. Действующий. Нарзанные кружки, шкатулки. Фарфоровые цветы. Не хуже Эйнсли, честное слово. Милые, бесполезные собиратели пыли. Даже конфетницы до сих пор выпускает, причем с плетеньем, хотя не с таким сложным, конечно. А чашки — это Кузнецов. У него по всей империи были фарфоровые заводы. Фаянс. Массовая продукция. Антиквариат, можно сказать, уже.
— Мне не надо. Мне только картонку.
— Картонку, — повторил он задумчиво, — я думал, мы с вами попьем чаю. Поговорим. Иногда, знаете, хочется поговорить. Ну вот с человеком. Иногда я говорю с ней, но она молчит.
Большая розовая кукла сидела на диване, развратно растопырив ноги. Кружевное платье. Ресницы. Букли. Из пакли.
Дура, дура, дура. Он маньяк. Псих.
— Знаете, — сказала она, — ничего не надо. Я, пожалуй, пойду. Мне бежать надо уже, извините.
— Зачем вы врете? Никуда вам не надо. Никто вас не ждет. Никого у вас нет. Иначе бы не тратили время на такую ерунду. Не цеплялись бы за воспоминания. Когда все еще впереди. Вы молоды. Мир молод. И эта пачка геркулеса. Изящный дизайн. Коричневые линии на желтом фоне. Надо бы сохранить, на всякий случай, когда опустеет. Но ведь полно времени. Еще успеется. Сколько их еще будет, таких пачек. А вы садитесь, чаю попейте.
— Не хочу, — сказала она.
— Картина, корзина, картонка. И маленькая собачонка. Кстати, интересно, что сталось с той бедной собачонкой, которая потерялась по дороге? Ведь она не вернулась. Никогда. Детские стихи на самом деле жестокие. Иван Топорышкин, например, который пошел на охоту. Что там случилось с пуделем? Утонул как топор? Дети так смеются…
Она молчала.
— Я вас, конечно, обманул. Нет ее у меня. Ну, вы уже догадались. Это чтобы вас сюда заманить. Вот чего вы боитесь? Что я — что?
— Я пойду, — сказала она.
— Да бога ради, — сказал он, — мы сами с Варенькой вот чаю попьем. Только, вы знаете, нет такой упаковки. И не было никогда. Я все каталоги поднял. Хотел вам угодить. Но ее нет, и все. Признавайтесь, вы все выдумали? Чтобы занятие себе найти? Таскаться на блоху каждые выходные…
Да, он долго все равно не протянул бы. Она навидалась таких. Когда у человека появляется Варенька, дело само по себе идет к концу. Ну и никто не хватится, конечно. А интересные вещи у него попадаются, хотя барахла, как всегда, больше. Надо будет завтра позвонить Арсену. Код от подъезда есть, а входная дверь… что входная дверь…
— Просто я не там вышла, — сказала она вслух.
— В смысле? — Он все еще пытался ее удержать.
— Метро, — сказала она, — ну вот, когда едешь в метро… под землей… снаружи все немножко смещается. Потому что тоннели эти, они как кротовые норы. В какой-то момент происходит… ну, что-то вроде короткого замыкания. Свет в вагоне мигнул, или просто такой толчок. Или у тебя вдруг закружилась голова, ни с того ни сего. Ты и не замечаешь. И вот поезд подъезжает к твоей станции, и ты выходишь, но на самом деле это не та станция. То есть она та, такая же, но в другом мире. В параллельном измерении. И там все то же самое, только другой рисунок на пачке «Геркулеса». Ну и еще кое-что... другое... твоя собственная жизнь, например. И вот ты приходишь домой, звонишь-звонишь, а тебя никто не встречает. Не открывает. Почему? Куда ушли? Куда все делись? Может, что-то случилось? Страшное… Начинаешь тыкать в дверь ключом. Заходишь, буквально вваливаешься. А там никого. То есть, вообще никого. И никогда не было. Только твои вещи. Где все? А нету… и не было никогда. Это же параллельный мир, понимаете? Что-то где-то пошло не так. Что-то сдвинулось. Совсем на чуть-чуть. А в результате…
Она сглотнула.
— Другая картинка на коробке с «Геркулесом».
— Фантастика, — сказал он снисходительно.
— Вы думаете?
— Конечно, фантастика. Я где-то читал. И вообще… Будь это так, вы бы наткнулись там, у себя, на своего двойника. На ту, другую.
— Нет, — сказала она, — нет. Она ведь тоже в это время ехала в метро. И вышла не на той своей станции. И ей досталось все. Все, что было у меня.
Она помолчала.
— Если вдруг случится так… если опять перемкнет. Если я и правда на нее наткнусь… Я ее убью.
— Вы страшная женщина, — сказал он.
Он уже не хотел пить с ней чай. Помолчи она, он бы посадил к столу эту Вареньку, и время от времени обращался бы к ней, и спрашивал, не хочет ли Варенька чаю или печенья, а она бы подыгрывала и делала вид, что все в порядке. Все в порядке, все так и надо… Он хотел, чтобы она разделила его безумие, а два разных безумия на ограниченных квадратных метрах — это уже много.
Она кивнула.
— На самом деле да.
Он, конечно, не поверил. Никто из них не верит, думала она, пока шла к автобусной остановке, хотя она точно помнила этот толчок, эту внезапную дурноту, этот режущий, бьющий по глазам, чужой свет, когда она вышла наружу. И эту дурацкую тумбу поперек входа, которой никогда не было, а теперь вот она, здесь. Зачем ставить тумбы поперек входа в метро? Чтобы что? И дерево, дерево было не ясень, а клен. Не ясень, а клен.
Проклятый, ненавистный чужой мир, отнявший у меня все. Ладно, пусть Арсен разбирается. Так им всем и надо. Так им всем и надо.
Туфли жали, потому что ноги к вечеру отекают, но каблуки — это очень важно. Ну, чтобы работать. А еще жало утягивающее белье, и под париком голове было тоже жарко. Почему они всегда клюют на русоволосых, длинноволосых? Русоволосые кажутся им более надежными? Домашними? Такими Вареньками?
Троллейбус уже подходил, и она
прибавила шагу, торопясь наискосок
через широкую, как река, улицу, и огромная
розовая луна карабкалась все выше и
шла, шла, бежала за ней, издевательски
кривя ущербное рытое лицо. Никогда там,
тогда не было такой страшной, такой
розовой луны. Ну вот буквально никогда.