*
…НО ПО ВЕРЕ
Елена Лапшина. Сон златоглазки. М., «Русский Гулливер», 2018, 172 стр.
Насекомым — сладострастье,
Ангел Богу предстоит.
Фридрих Шиллер «Ода к радости»[1]
Так получилось, что первый отклик на книгу Елены Лапшиной «Сон златоглазки» появился раньше самой книги. В 2017 году Валерия Пустовая опубликовала в журнале «Вопросы литературы» (№ 4) критический очерк с одноименным названием, успев проследить в нем и поэтический путь Лапшиной, и сказочное начало ее стихов, и — главное — эволюцию героини, из нежной королевны Элеоноры (см. последнее в книге стихотворение «Три колыбельные») преобразившейся в вещую «златоглазку». Сейчас уже непонятно, автор ли согласилась с определением критика, совпавшим с ее собственным внутренним самоопределением, критик ли угадала несущую эмоциональную конструкцию книги, балансирующей между явью и сном, между «насекомьим» бездумным существованием и сказочным преображением? Как бы то ни было, «Сон златоглазки» написан и напечатан, и с его помощью в современности снова актуализовано поле исповедальной поэзии:
Сны мои раз от раза все безнадежней.
Выйдешь с утра во двор, поглядишь обаче, —
нет, не проснулась: воздух и морок здешний,
всюду просевший снег, крендельки собачьи.
Знать бы наверняка, так гори — не жалко.
Сдюжу-таки, поокаю, посижу тут.
[Вот бы и мне в девичестве сесть за прялку,
яблоко съесть, а далее — по сюжету…]
Пальцем не шевельну [рыбья кровь — водица], —
принц белоконный будет ломиться в двери.
Без поцелуя, только бы пробудиться.
Не по делам, пожалуйста, но по вере.
Это исповедальность особого толка — исповедальность, которую я бы рискнула назвать модернистской, вспомнив и о Серебряном веке с его жизнетворчеством (тем более что перед нами именно история творения — творения поэтического и одновременно женского «я»), и о духовной традиции («Исповедь» Августина Блаженного), и об уравновешивающем ее повседневном, «бытовом» компоненте. Впрочем, в редком стихотворении книги за бытовыми подробностями не вырисовывается символический план. В нашем сегодняшнем прозаизированном пространстве поэзии Лапшина — безусловный поэт-символист; отсюда если не вычурная, то уж во всяком случае виртуозная ее звукопись («На даче лепота — пионы и люпин…», «Вольнолюбивый, боли моей внемли…»), и подчеркнутая классичность стихов, и любовь к многозначным, развертывающимся образам, каждый из которых тянет за собой новое толкование[2], и, наконец, сам центральный сюжет.
Формальное соответствие «метафорики и музыкальности языка»[3] Лапшиной поэтике Серебряного века уже отмечалось применительно к ее прежним изданиям — сборнику филигранной любовной лирики «В невесомой воде» (2006), религиозному «Всякому дыханию» (2010) и т. д. В новой книге она пошла дальше — не только в языковое, но и в смысловое пространство, туда, где практически нет примет современности, туда, где проложен своего рода универсальный поэтический путь. Путь души, что движется навстречу Богу, а значит — сталкивается со всякого рода соблазнами («…И будто бы в рассеянье глядеть / на мальчика, сидящего напротив»); переживает их, ошибается, исповедуется («Я жила и верила, что плыла. / Тяжела душа моя, тяжела»); понемногу прощается с молодым телом, соглашаясь с самой его смертностью («…эти девочки-девушки-женщины, бывшие мной…»), и обретает искомую веру в бессмертие слова, трепещущего «в подъязычье».
Классический этот сюжет в 2018-м выглядит вызывающе несовременно, и можно только позавидовать смелости автора, не скрывающего ни формальной отточенности стиха, ни приверженности символизму, ни, собственно, главной сюжетной коллизии, которую краем крыла задевает метафора, вынесенная в заглавие, а также сопутствующий метафоре образный ряд:
Осень с мешком наливных на горбу
ходит каргой по дворам.
Спит златоглазка в стеклянном гробу
меж заколоченных рам.
Мнится на улице злой хохоток,
Ветхое вьется тряпье.
Спит златоглазка, свернув хоботок.
Кто поцелует ее...
Как и положено символисту, в заглавном стихотворении Лапшина предлагает ключ ко всей книге, включая в два лаконичных четверостишия добрый десяток насыщенных смыслов-универсалий. Тут вам и ведьма-карга — осень жизни, непримиримая в своем женском старении, и отравленное яблоко с древа познания, и стеклянный гроб смертельной сказки, из которой нет выхода, и энтомологическая деталь — свернутый хоботок, отсылающий нас к шиллеровско-карамазовскому: «Насекомым — сладострастье, / Ангел — Богу предстоит…» Героиня-бабочка Лапшиной вьется между ангелами и насекомыми, а ее книга — действительно о сладострастии: о плотском томлении, о неприкрытых желаниях, о тяге к библейской сражающей красоте… И о том, как эта история, по-модернистски «томно-порочная», преодолевается на пути к Богу.
Путь к Богу vs путь к любовнику — между этими двумя сюжетами, подсвеченными вечным, но оттого не менее драматичным сюжетом старения плоти и возрастающего напряжения духа, и балансирует «Сон златоглазки». О первом пути написаны лапшинские «визитные карточки», разошедшиеся на цитаты, — «Засяду за Псалтырь…» и «Рождественское» (с глубоким укором себе — «ждущей чудес» и «не вмещающей Чуда»). О втором — исступленные лирические признания вроде «Я не помню — зачем-то просили плясать Саломею…», «Монастырский дворик», пронизанный знойным воздухом лета и тайным томлением, а еще — недавний цикл «Любить Париса», для Лапшиной, видимо, ставший одновременно и окончательным воплощением сюжета, и долгим прощанием с ним:
Там на реке, плескаясь и хохоча,
шумной ватагою, — только один не в счет.
Будто река другая с его плеча
жилкою голубой по руке течет.
Если бы я не думала о таком —
тонком и нежном с шелковым животом…
Мальчики пахнут потом и молоком,
а молоком и медом — уже потом.
Там по реке вдоль берега — рыбаки,
тянут песок и тину их невода.
А у него ключицы так глубоки,
если бы дождь — стояла бы в них вода.
Я бы купила серого соловья,
чтобы купать в ключице, да неспроста:
я бы хотела — этого — в сыновья,
чтобы глаза не застила красота.
Пожалуй, в стихах о любви и — особенно — страсти присущее Лапшиной чувство меры колеблется, а обычная сдержанность ей изменяет. Впрочем, возможно — учитывая, что любовных стихов все больше становится ближе к концу, к той части «Сна златоглазки», где собраны тексты 2000-х, — так и было задумано: театральная поза ранней лирической героини («А пока я одна с этой цепью на шее стою»), взвинченная экзальтация ее чувств оттеняет прозрачность и вдумчивость более поздних стихов, обращенных к смиряющейся, но еще не смиренной душе: «Видно, не по разуму эта ревность. / Никни, долгий волос в косу свивая. / Засыпай, отравленная царевна, — / матери оскомина вековая». Ретроспективность построения (Лапшина проставляет даты под текстами, охватывающими и «десятые», и нулевые — от 2017-го в 2000-й, а то и в 1998-й) способствует тому, что, вчитываясь в «Сон златоглазки», ты словно проваливаешься в ледяной колодец из древней сказки, в то время, где «времени нет», где до сих пор властвуют сказочные, архетипические, родовые законы:
Небо сине, солнце желто, зелена под ним трава.
Я царевна и пускаю лебедей из рукава.
Как понять, что я царевна? — вот корона, вот фата.
Хороша моя картина, тритатушки-тритата…
Царевна должна повзрослеть и стать мачехой, а потом обернуться старухой-колдуньей — сказочный круг кажется неразрывным, пока в него не врывается «светом Фаворским» присутствие иного, Божьего чуда. Пустовая в своей статье очень точно выделяет эту линию перехода, когда языческий пир страстей вдруг уравновешивается духовным усилием и «совершается преображение сказки, переход из сказочного, фольклорного времени в христианское»[4]. Архетипическое инстинктивное язычество, построенное на моделях и схемах, отмеченное постоянными образами (со страниц книги то улыбаются блоковские царевичи и царевны, то веет холодом с «ледяного лица»: жутковатый повторяющийся эпитет, символизирующий, очевидно, «иную», нечеловеческую природу плотской страсти, а заодно обещающий, что вскорости героиня утратит ее), сталкивается с христианством как пространством свободного выбора. Именно таким был классический «путь души» в понимании русского модернизма; стало быть, эта поэтика не исчезла и блоковская традиция оказалась жива?
Елена ПОГОРЕЛАЯ
1 Перевод Федора Тютчева.
2 Точно подметила это Светлана Кекова в предисловии, комментируя давшие книге название строчки о златоглазке в стеклянном гробу: «Неприметное насекомое с красивым именем, уснувшее меж заколоченных рам, — вполне узнаваемый обыденный образ, который преломляется <…> превращаясь в образ спящей в хрустальном гробу пушкинской царевны, ожидающей своего жениха. Но для духовного ока раскрывается потаенный смысл стихотворения, его творческий первоисточник, суть которого — в надежде воскресения мертвых» («Сны Евы»).
3 Луценко Елена. «...И ощутить сиротство, как блаженство...» — «Независимая газета — Ex libris», 2011, 17 марта.
4
Пустовая Валерия. Сон златоглазки. —
«Вопросы литературы», 2017, № 4.