Бударагин Владимир Павлович родился в 1945 году в Ленинграде. В 1968 году окончил филологический факультет Ленинградского государственного университета. Филолог-славист, поэт, археограф, автор многих научных статей по древнерусской литературе и истории книги, один из участников книжной серии «Памятники литературы Древней Руси» (под ред. Л. А. Дмитриева и Д. С. Лихачева), получившей Государственную премию России. Работает в Институте русской литературы РАН (Пушкинский Дом). Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Живет в Санкт-Петербурге.
Владимир Бударагин
*
ГОД 1968. А ПОТОМ НАСТУПИЛ АВГУСТ…
Воспоминания
Долгожданный 1968 год! Я — студент V курса филологического факультета Ленинградского государственного университета. Впереди последний учебный семестр, последние экзамены…
В Чехословакии что-то происходит, сняли Новотного. Вместо него Дубчек? Надо запомнить… Ну и хватит о политике! Пусть сами сначала разберутся. В Ленинграде зима, последние каникулы, можно никуда особенно не спешить, бродить по городу или перелистывать дома книги.
Дело в том, что оказался я на чешском отделении вполне случайно, дабы не быть призванным в армию после II курса русского отделения (это были первые группы по подготовке преподавателей русского языка для иностранцев, не обеспеченные, однако, освобождавшей от призыва в армию военной подготовкой). В знании чешского языка уступал многим, занимался древнерусской литературой, писал стихи, пытался издавать журналы — и вообще круг моих интересов лишь частично захватывал чехословацкую литературу и искусство, никак не распространяясь на вопросы политического или экономического характера. Поэтому первые — да и многие последующие — официальные сообщения о перестановках в чехословацком правительстве, новой программе действий и прочем не изменили моего равнодушного к ним отношения, хотя я и читал их, и обсуждал. В чешской группе об этом говорили, и говорили много, но — увы! — все предполагавшиеся реформы находились еще в зачаточном состоянии и реакцию вызывали довольно сумбурную. Наша пресса занимала в этот период позицию выжидательную, избегая комментариев, так что общественность (и мы в том числе) не имела еще официально сформулированного мнения и питалась слухами, часто неточными и настораживающими.
Гром грянул, когда появились на свет пресловутые «Две тысячи слов»[1]. Печать наша отреагировала незамедлительно и резко, общественность заволновалась, запротестовала, все чаще в транспорте стали раздаваться голоса, что вот, дескать, самые надежные друзья были, а теперь что делают[2]… С этого момента и я стал внимательнее прочитывать нашу прессу. Чехословацкие газеты к этому времени уже почти из киосков исчезли. Очевидно, меньше их стало поступать в продажу, в то же время интерес к ним среди читающей публики настолько возрос, что купить даже «Руде право»[3] было довольно сложно. Только что вышедший «Чешско-русский словарь» мгновенно исчез с прилавков. По нашим же газетам уловить ход событий в ЧССР было довольно сложно, так как в них все время что-то ругали, против чего-то выступали, но это «что-то» оставалось всегда неопределенным, в лучшем случае цитируемым одной-двумя фразами. Здесь, забегая вперед, не могу не вспомнить об одном примечательном разговоре, происходившем уже в Чехословакии. «Как вы можете говорить, что советские люди осудили „Две тысячи слов”, если они не читали их и они не были переведены на русский язык?» — взволнованно обращался к полковнику пожилой чех. «Ну, это вы ошибаетесь и говорите о том, чего не знаете! — ответствовал полковник. — „Две тысячи слов” были у нас переведены и напечатаны в журнале „Атлас”, и каждый, кто хотел, мог ознакомиться с ними». К сожалению, ни один из моих знакомых, ни я сам до сих пор так и не видел такого журнала. Я слышал только от военных, что издается он чуть ли не в Генштабе, но и люди военные имеют о нем весьма смутное представление.
«Две тысячи слов» я тогда так и не прочитал, хотя в нашей группе некоторые студенты выписывали «Литерарни листы», где был напечатан этот манифест чехословацкой интеллигенции, а подписные издания продолжали поступать подписчикам. Я газет не выписывал, и потому представление о происходящем никак не вырисовывалось. Да, процесс демократизации; да, я знал, что Новотный не пользовался ни авторитетом, ни популярностью, что была, вероятно, необходимость в «человеческом лице» социализма. Но ведь для этого, для таких реформ нужны годы! И в этом смысле поведение нашей прессы казалось мне довольно безответственным; с одной стороны, возразить против реформ было нечего, с другой — они исподволь стали охаиваться и рассматриваться только через призму словесных выпадов против Советского Союза. Но ведь процесс демократизации только еще начинался, и это был болезненный для страны процесс.
Помню, попал мне в руки номер газеты «Праце»[4], вышедший уже после проходивших в Чехословакии совместных учений советских и чехословацких войск[5]. Я что-то слышал тогда о волнениях в ЧССР по поводу этих учений. В газете же этот вопрос обсуждался сразу в двух статьях, и суть его сводилась к тому, что после окончания учений подразделения Советской армии почти целый месяц не могли проститься с гостеприимными хозяевами и весьма неохотно покидали территорию страны.
Но… написан диплом. Прошла защита. Опять появилось свободное время. И тут мне предложили поработать несколько дней с чехословацкими туристами. Это было соблазнительно. Дело в том, что о туристах ходили разные слухи. Одни говорили, что чехословацкие туристы приезжают теперь для того, чтобы оплевывать все советское, другие — что работать стало интереснее, так как туристы стали более внимательны на экскурсиях, увеличилось число вопросов, возрос интерес к самым различным сторонам жизни в СССР. От переводчиков же теперь требовали значительно более подробных отчетов о работе с группой: надо было сообщать о настроениях и конкретно о недовольных чем-либо.
С первой группой я работал только в Ленинграде. Никаких скандалов не было. Лишь однажды два словака демонстративно отказались обедать под тем предлогом, что еда не пришлась им по вкусу. Вечером руководитель группы по своей инициативе собрал туристов, и группа призвала «демонстрантов» прекратить провокации. В остальном все прошло спокойно, было много рассказов о процессе демократизации, но у меня сложилось тогда впечатление, что говорят об этом все-таки с некоторой осторожностью. Впоследствии подтвердилось, что, после неприятностей с некоторыми чрезмерно ораторствовавшими туристами, еще в Чехословакии группам советовали воздерживаться от сопоставления с положением дел в СССР, так как демократизация только еще началась и должна оставаться внутренним делом страны. Больших перемен в туристах я не заметил, но одно бросалось в глаза сразу: люди ожили, они ощутили приток каких-то новых сил. Достаточно было посмотреть, с какой жадностью они набрасывались на газеты и сколько разговоров было после их прочтения, чтобы понять: происходящее в их стране касается всех и каждого, это — не дворцовый переворот или перестановка кресел, это серьезнее и значительнее, чем представлялось сначала.
Мои наблюдения подтвердились и позже, когда недели через три я работал с другой группой туристов и был с ними на протяжении всего времени их пребывания в Советском Союзе. На этот раз я ехал уже как специалист с высшим образованием, не успев, правда, получить на руки диплом. В этой поездке по маршруту Киев — Сухуми — Москва мне довелось разговаривать и с другими группами из ЧССР. Общее оставалось: огромный интерес к реформам в стране, осознание права своего голоса и какой-то недоверчивый восторг от происходящего, как у проснувшегося вдруг человека, который не знает еще — сон, явь ли… Мне не приходилось, например, ранее видеть, чтобы в вагоне поезда до трех ночи никто из туристов не спал и чтобы люди, дня три тому назад еще не знакомые друг с другом, говорили о проблемах своей страны и говорили всерьез. Это не была обычная болтовня «по поводу», обсуждались вопросы, как жить дальше, что надо делать срочно, а что еще подождет...
В разговорах с советскими людьми о происходящем в ЧССР сохранялся элемент настороженности. В этот период стало обычным интересоваться у туристов, зачем они опубликовали «Две тысячи слов», что приводило только к недоразумениям, так как сразу становилось понятно, что задающие вопрос имеют об этом документе самое смутное представление. Я в разговорах туристов участия не принимал, а предпочитал больше слушать, полагая, что замахнулись в ЧССР широко, но рано трубить победу, поскольку самое трудное — воплощение планов — еще впереди. Такая точка зрения была слишком очевидна, высказывали ее и туристы. Другие, правда, видели все в более розовом цвете: главное казалось им уже позади. Меня мало интересовали экономические проблемы, но перемены в политической и общественной жизни Чехословакии невольно заставляли задуматься, ведь многие проблемы демократизации неизбежно проецировались на положение дел в нашей стране, которая до 1968 года считалась для Чехословакии идеалом общественного устройства. Отсюда и стремление туристов, средств массовой информации Чехословакии сравнивать и самоутверждаться. Удивляться и не приходится, если при неизменных лозунгах о братской помощи Советского Союза или «С Советским Союзом на вечные времена!» страна медленно, но верно шла к экономическому кризису.
Поездка подходила к концу, в Москве я прощался с группой. Никаких инцидентов за две недели не произошло, противоречия в группе были только умеренно национальные, что было всегда. Теперь они, правда, несколько обострились, поскольку Чехословакия готовилась стать федеративным государством. Словаки настаивали на федерации, а избрание словака Дубчека на пост первого секретаря КПЧ было само по себе примечательно. В аэропорту словацкая часть группы отвела меня в сторону и очень возбужденно еще раз перечислила все те несправедливости, которые проявлялись по отношению к словакам до 1968 года. Многое я уже знал, но слушал внимательно. Потом последние рукопожатия, обмен адресами, автобус отъезжает от здания аэропорта — я свободен!
Вернулся я в Ленинград 4 июля, а 15 июля мне позвонили. Неизвестный голос осведомился, действительно ли я — это я, после чего сообщил, что говорят со мной из райвоенкомата и что мне предлагается в ближайшие две недели не выезжать из города, при отъезде же немедленно поставить в известность военкомат и получить разрешение. Разговор закончился, а я не успел даже спросить, в чем дело и чему я обязан такой заботой о моем отпуске. Настроение сразу испортилось, я сидел и пытался угадать, что мог означать этот звонок. Если меня призывают, то почему по телефону, когда для этого существуют повестки; если что-то другое, то что, и к чему вся эта конспирация?
На следующий день звонок повторился. На этот раз звонивший был совсем краток: убедившись, что я у телефона, он попросту повесил трубку. На третий день я успел перехватить инициативу и раздраженно спросил, в чем все-таки дело. В трубке послышался короткий сухой смешок: «Я же не могу вам сказать, в чем дело…» На том разговор и закончился. В последующие дни меня уже к телефону не приглашали, а звонивший довольствовался ответами родителей или соседей, что я в городе, не умер и не ушел в леса.
Все эти дни я пытался спрашивать знакомых, что бы такие звонки могли значить. Ответы были разные, но неубедительные: никто из моих знакомых в подобную ситуацию не попадал. Я уже оформлялся тем временем на работу, но где-то в душе чувствовал, что напрасно заполняю анкеты, что в последний момент хранилище древнерусских рукописей Пушкинского Дома окажется всего лишь мечтанием, а впереди… все-таки, очевидно, призыв на два года срочной службы в армии.
И вдруг все завертелось. Раздался очередной звонок с приказанием прибыть утром в военкомат. В военкомате знакомлюсь наконец с тем, с кем имел честь беседовать по телефону: майор, лицо сухощавое, один глаз не видит. Разговор короткий и ставящий все на свои места. На сборы, в Москву, на три месяца. С каким языком? С чешским… Стоп, здесь уже не все понятно. Во-первых, на сборы мне полагалось ехать с английским языком (к работе с этим языком готовили нас на военной кафедре в университете), а во-вторых, было доподлинно известно, что никаких военных сборов с чешским языком никогда не существовало и не существует. И при чем телефонные звонки? Но сейчас думать об этом уже не хотелось, гора свалилась с плеч: не в армию все-таки призывают, а на сборы, и не на два года, а на три месяца. Теперь важно успеть оформиться на работу, так как повестка для представления по месту работы мне уже вручена.
И вот 30 июля закончены последние формальности, поставлены все печати, я держу в руках пропуск, свидетельствующий о моем новом статусе старшего научно-технического сотрудника Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. Тогда я еще не знал, насколько важен для меня окажется этот пропуск и что только место работы сделает возможным мое возвращение в родной город. А пока настроение утешенное: все устроилось — и мне уже есть куда и зачем вернуться после сборов.
Итак, 1 августа я впервые переступил порог Пушкинского Дома в качестве сотрудника. Мечта сбылась! Но время идет, и где-то часа в два я вынужден подняться на второй этаж, в канцелярию, и предъявить свою повестку (Владимир Иванович Малышев[6], принявший меня к себе на работу, знал обо всем, разумеется, еще прежде, и действовал я теперь по его рекомендациям). Мне отчего-то стыдно в этот момент, но вместо упреков, коих я почему-то ожидал, слышу слова сочувствия и пожелание скорее вернуться. В военкомат должно было явиться только к восьми вечера, так что первый свой день я смог отработать в Пушкинском Доме полностью.
Дома проводы. Вещей взято с собой по минимуму. Посомневавшись, беру, однако, теплый плащ (в октябре буду благодарить судьбу за такую предусмотрительность). В военкомате же сразу удивление. Я знал, что со мной должен ехать еще только один «богемист» из окончивших университет на пару лет раньше, а тут выясняется, что нас уже восемь человек, со всего города и самых разных возрастов. И еще одно, совсем знакомое лицо: аспирант ЛГУ, мой — теперь уже бывший — преподаватель. Что ж, это уже лучше… Остальных вижу впервые, и мы пока не знакомимся.
Часов в девять вечера нас наконец приглашают в одно из помещений военкомата, военком держит речь, из которой удается уловить только то, что нам доверяют, нас посылают и на нас надеются. По меньшей мере странное напутствие для едущих на сборы! Мы недоуменно переглядываемся и пытаемся задавать вопросы, но запас предназначенной для нас информации уже исчерпан и уточняется лишь место, куда нам надлежит явиться в Москве. Это Военный институт иностранных языков (сокращенно ВИИЯ). И еще одно уточнение: по случаю летнего сезона удалось достать билеты только на последний поезд, который отходит в половине второго ночи, а в Москву придет в три часа дня. Но нам-то спешить некуда. К тому же у нас появилось вдруг свободное (теперь мы называем его уже «личное») время. С преподавателем, которого знают и мои родители, мы возвращаемся к нам домой и провожаемся еще раз, уже основательнее. В застолье гадаем, что ждет нас в Москве, тем более выяснилось, что один из нашей «восьмерки» только недавно вернулся из этого самого института со сборов, но с немецким языком и утверждает, что в августе никаких сборов там не бывает, а занятия на чешском языке и вести некому.
Но вот уже опять пора собираться. Садимся в какой-то случайный троллейбус и видим, что там едет еще один наш коллега по сборам. С ним девушка, она была с ним и в военкомате. В поезде выяснится, что они молодожены, что его отправили на сборы на третий день после свадьбы. В Ленинград он вернется потом раньше нас, о его возвращении будет ходатайствовать Ленинградский обком КПСС, ибо по его проекту должны начать у Смольного строительство Дома политпросвещения. А пока мы все встречаемся на перроне, выкуриваем по последней сигарете и на ходу садимся в вагон. С перроном исчезает и город. Мы собираемся в одном купе и начинаем знакомиться. Но скоро на нас начинают шикать — и мы разбредаемся по своим полкам.
На следующий день мы уже знакомы. Состав группы, что называется, представительный: упоминавшийся выше архитектор, инженер, начальник лаборатории Кировского завода, два редактора «Лениздата»; переводчик «Интуриста», аспирант университета и я, новоявленный сотрудник Пушкинского Дома. Разговоров хватает, пиво успеваем купить на частых остановках, время идет незаметно. Постепенно разговоры начинают, однако, стихать. Москва.
С вокзала заходим еще пообедать, но настроение уже не слишком бодрое: даже если и сборы, то все равно казарма и потерянные три месяца, так как призваны мы официально на 90 дней. Утешает всех лишь возможность повидаться с московскими знакомыми. Около пяти вечера мы заявляем о себе в проходной ВИИЯ (теперь она будет именоваться для нас уже КПП), нашему появлению здесь явно рады, нас расспрашивают о дороге, интересуются, почему мы прибыли не первого, а второго и где остальные? Последний вопрос был для нас неожиданным, поскольку в Ленинграде считалось, что мы собрались в военкомате в полном составе и ни о какой другой группе речи не было. Но через три дня, действительно, из Ленинграда приехало еще три человека. После краткого собеседования нам сообщили, что остальные формальности откладываются до завтра, и проводили в казарму. Это не была, конечно, казарма в обычном смысле слова, поскольку мы находились все-таки на территории военного ВУЗа, так что на пятерых нам предоставили отдельную комнату, а остальным пришлось расселиться по другим комнатам, где оставались еще свободные койки.
Да, в других комнатах были свои старожилы, приехавшие на день-два раньше нас, уже обжившиеся и искушенные в вопросах нового для нас быта. Так, помимо мелочей житейского характера, мы узнали, что занятий еще никаких не было и что всех призванных на сборы делят на две группы вроде бы по степени знания языка, хотя сами знания никто пока не проверял. Попавшим в первую группу выдают форму и потом их в форме фотографируют. Удивила сама форма: она была не старая хлопчатобумажная, какая обычно выдается призванным на сборы, а новенькая, из ткани с лавсаном, такую нам не часто приходилось встречать потом даже в армии, где называли ее «полковничья». Но пока мы этому не придавали должного значения, а мечтали только не попасть завтра в эту первую группу, поскольку среди «старожилов» ходил слух, что эту группу потом и оставят на сборах, а остальных распустят по домам. Перспектива вернуться домой была слишком заманчивой, но я понимал, что у меня-то как раз есть все шансы попасть именно в эту, первую группу, поскольку я не мог даже сказать, что забыл язык или давно с ним не работал, ибо во всех бумагах черным по белому было записано, что я окончил университет за месяц до призыва на сборы.
На следующий день, действительно, я оказался зачисленным в первую группу, мне выдали форму и отправили фотографироваться, для чего я одолжил чью-то гимнастерку с уже пришитыми погонами младшего лейтенанта. Мне тоже выдали погоны и по одной звездочке, но — условно. Дело в том, что после окончания Университета воинское звание мне официально еще присвоено не было и во всех документах этого периода я фигурировал как «офицер без звания». Но если на бумаге это сходило, то на погонах какой-то минимум звездочек был все-таки необходим. Итак, я стал теперь офицером без звания по бумагам и младшим лейтенантом по погонам, продолжая, однако, носить свою гражданскую одежду офицера запаса.
После того как мы еще раз заполнили какие-то анкеты и ответили на вопросы закрепленного за нашей группой полковника, нас оставили в покое. Была суббота, мы стали знакомиться с окрестностями и осматриваться. Пока все шло нормально: жилье у нас было, буфет тоже, появился телевизор и обещали, что привезут чехословацкие газеты. Нам выдали пропуска, и мы могли беспрепятственно выходить в город. Большая же часть призванных на сборы — москвичи, и ночевали они не в казарме, а дома. В эти первые дни мы почти никого из них не видели, так как занятий не проводилось — и они все разошлись по домам до понедельника.
С какого-то момента я стал писать в этих записках «мы». И действительно, после отъезда из Ленинграда каждый из нас как бы утратил свою индивидуальность. Ничего необычного в этом, собственно говоря, нет. Мы ехали в армию, а для армии такая обезличка — неотъемлемая составляющая ее существования. Это «мы» осознавалось до момента, когда всех нас разбросало в разные стороны и я остался один на один со своей работой.
И все эти дни мы надеялись, что вскоре вернемся домой. Мы понимали, что нас собрали сюда на всякий случай, поскольку обстановка за последний месяц накалилась, в наших газетах день за днем появлялись статьи обличительного характера, именно так призывали в свое время по всему Союзу на переподготовку людей, когда бы то ни было имевших отношение к китайскому языку. Но именно в эти дни в прессе наступило затишье, поскольку главы правительств договорились наконец о встрече в Чиерне-над-Тисой[7], и теперь газеты публиковали на первых полосах отчеты о дружеской атмосфере взаимопонимания, царящей в железнодорожных вагонах, сменивших на этот раз традиционную обстановку Кремля или Пражского Града. В эти дни было опубликовано коммюнике о переговорах, а обе делегации отбыли в Братиславу, где как раз в субботу должна была состояться встреча ведущих представителей шести социалистических государств. Все свидетельствовало о том, что взаимопонимание достигнуто и обстановка нормализуется. В воскресенье появилось совместное Заявление, где, казалось, все точки над i были поставлены, где чехословацкая сторона подтвердила свою принадлежность к социалистическому лагерю и Варшавскому договору, что и должно было послужить основой дальнейших отношений между братскими партиями. Мы тем более были удовлетворены результатами переговоров и ждали понедельника, чтобы убедить начальство в необязательности наших сборов, особенно теперь, после Братиславы. Основания для этого у нас имелись, ведь даже курировавший нас полковник не был до конца уверен, состоятся ли сборы. Во всяком случае, он продолжал поддерживать в нас надежду на скорое возвращение во все время нашего пребывания в ВИИЯ, что, конечно, надежнее всего удерживало нас от лишней болтовни. Полковник был человек неглупый, в прошлом контрразведчик и действовал, вероятно, вполне сознательно. Невольно внимание в наших разговорах со знакомыми акцентировалось прежде всего на том, что сборы вот-вот закончатся, то есть «военная тайна» нашей продолжающейся учебы отходила на второй план и воспринималась простым житейским недоразумением.
Но в понедельник нас ждало разочарование. Вместо того чтобы распустить по домам, нам представили жизнерадостного подполковника, который определен был заниматься с нами военным переводом. А поскольку насчитывалось нас сорок человек и один вести занятия он не мог, то из наших же рядов были отобраны еще два преподавателя, имевшие о военной лексике более чем смутное представление, но которым было обещано, что необходимые материалы для занятий они получат. Нас, конечно, интересовало, где же мы найдем хоть какие-нибудь пособия по чешскому военному переводу, но оказалось, что этот вопрос уже продуман. Подполковник показал нам «Пособие для сержантов», изданное чехословацким министерством обороны, и сказал, что на днях это пособие будет размножено в необходимом количестве экземпляров, так что проблема будет решена. Действительно, через три дня мы уже получили в библиотеке не только размноженное, но и переплетенное пособие.
В понедельник занятий тоже не получилось: время ушло на разговоры и организационные сборы. Зато впервые все мы оказались вместе, а потому потихоньку начали присматриваться друг к другу. Выяснилось, что москвичи почти все знакомы между собой. Это были инженеры, учившиеся в свое время в чехословацких вузах, там освоившие язык, там и перезнакомившиеся. Другие города были представлены единично: один человек из Киева, один из Сочи. Филологов оказалось всего человек шесть, почти все из Ленинграда, причем один ленинградец, о котором я уже упоминал выше, доказал все-таки начальству, что по закону дважды в одно лето призывать его на сборы не имеют права, и дня через два вернулся в Ленинград.
Со следующего дня начались занятия по учебному плану. Они ничем не отличались от обычных сборов: нам читали лекции по военным дисциплинам, мы их не слушали и занимались своими делами. Несколько веселее проходили занятия по языку. С военной лексикой никто из нас знаком не был, а поэтому слушали и записывали. Чешская военная терминология — вообще дисциплина экзотическая, в университетах ее не изучают, так что мы хотели хоть чем-то вознаградить себя за потерянные месяцы.
Первые дни мы продолжали ходить в своей гражданской одежде, но к концу недели поступило распоряжение привести нас всех в надлежащий вид. Сборы так сборы — и нам всем выдали ту самую хлопчатобумажную форму, которая резко отличает офицеров, находящихся на сборах, не только от кадровых офицеров, но и от солдат. В армии нашего брата называют проще — «партизаны». К форме и сапоги соответствующие, кирзовые, и пилотка вместо фуражки. То есть офицерского во всем этом — погоны… Так мы стали еще больше похожи друг на друга, а половина из нас оказалась теперь уже владельцами не одного, а двух комплектов обмундирования. Второй лежал пока в шкафах, носить его не разрешили, а посоветовали постепенно приводить его в порядок: пришить погоны и пр. Поскольку работа это была пустяковая, то никто ею и не озаботился; тем более что назначение этого комплекта формы оставалось не вполне ясным. Дни после «переодевания» стали еще тоскливее. Теперь приходилось отдавать честь встреченным офицерам, от сапог в комнатах сразу установился настоящий казарменный дух, в форме было жарко. Первые дни мы после занятий немедленно переодевались и шли в город, препятствий нам в том не чинили. Но вскоре, где-то после десятого августа, отношение к нам стало заметно другим.
Началось с того, что нам стало вменяться в обязанность, уходя в город, сообщать точный адрес, по которому мы сегодня предполагаем находиться. Это было не особенно обременительно: сообщенный адрес ни к чему еще не обязывал. Вскоре, однако, поступило новое распоряжение — и мы могли выходить в город только поочередно с тем, чтобы две трети нашего «личного состава» всегда находилось в казарме. Это касалось главным образом первой группы. С нашей стороны опять посыпались вопросы, что и почему, но ответы администрации были уклончивыми.
В эти же дни распространился слух, что мы, возможно, даже поедем на стажировку в Чехословакию или примем участие в совместных учениях стран Варшавского договора в качестве переводчиков. Слух выглядел вполне правдоподобно, поскольку непрерывная цепь учений 1968 года не могла не привлечь к себе внимания. К середине августа не было ни одного социалистического государства, имеющего общие границы с ЧССР, где бы не проходило учений. Чехословакия в этих совместных учениях не участвовала, о чем наша пресса предпочитала умалчивать. В эти дни после непродолжительного перерыва, когда газеты рассматривали события в Чехословакии через призму Братиславского соглашения, пресса вновь — и очень резко — выступила против «негативных явлений» в чехословацкой действительности. «Правда», «Известия», «Литературная газета» старались в обличениях перещеголять друг друга, а общественность опять сокрушенно разводила руками и недоумевала, как же это Чехословакия дошла до жизни такой.
Сейчас смешно вспоминать, но ни тогда, ни потом я не встретил человека, кто предполагал бы дальнейший ход событий. Не было такого человека и среди нас. Мы следили за газетами, мы искренне верили в возможную стажировку, что даже объяснило для нас, зачем где-то в сейфе лежат оформленные на первую группу заграничные паспорта (так и оставшиеся впоследствии невостребованными). Форму нам выдали «на всякий случай», паспорта оформили тоже «на всякий случай», во всем сохранялась какая-то недосказанность и неопределенность, а мы… продолжали верить, что сборы кончатся раньше срока. Народ мы, впрочем, были разный: кое-кто в полушутливой форме предлагал ввести в ЧССР войска для нормализации обстановки.
В воскресенье 18 августа в Москве было жарко. С утра, нарушая предписания, почти все разошлись из института. Москвичи разъехались по своим семьям, приезжие — по знакомым. Я бродил по улицам, поскольку с единственным своим московским знакомым договорился встретиться вечером, а до вечера было еще далеко. Раскаленная солнцем Москва быстро наскучила, и я решил заехать в институт и переждать жару там. Около четырех дня я был уже на Волочаевской улице. Выйдя из трамвая, я увидел на остановке одного из ленинградцев, коллегу по сборам. Он меланхолично ждал трамвай и явно только что вышел из института.
— Ну, что там? Все в порядке?
— Да нет. Тревога.
— Ладно уж, я не про то. Никто там не проверял нас?
— Да я точно говорю. Часов в двенадцать сегодня тревогу объявили, полковник примчался бледный… Никого уже в город не выпускают.
— Кроме тебя, да? Ты-то куда, если тревога…
— А я за нашими поехал. У них там телефона нет, и только я адрес знаю.
— Ну-ну, давай…
Подошел трамвай, он уехал. А я пошел в институт в полной уверенности, что еще раз услышал нашу «дежурную» шутку. В тревогу никто из нас всерьез не верил, а для меня вообще в этом слове было что-то книжное.
Но на подходе к казарме я насторожился. Около казармы стояли два «богемиста» в той самой форме, которая все это время лежала за ненадобностью в наших шкафах, на полках. Оба подтвердили: для нашей группы, действительно, объявлена тревога, всех спешно собирают в институт, первой группе приказано переодеться в полевую форму. В казарме я застал общее движение, полковник возбужденно отмечает в списке очередного прибывшего. Вид у него, однако, на этот раз не слишком веселый, что и понятно — в казарме пока менее двадцати человек, остальных разыскивают, а «высокое начальство» каждый час требует сведений. Мне тоже надлежит немедленно переодеться.
Пока я колол себе пальцы, пришивая к шинели погоны, появились остальные ленинградцы. К этому времени уточнилось, что переодеться должна не только первая группа, но и все остальные. У остальных формы не было, и они гуськом потянулись теперь на вещевой склад. Иголками и нитками нас обеспечили — работа закипела. И все чаще слышалось: «Срочно! Немедленно!» Однако же ничего конкретного нам так и не сказали, подтвердив, что две группы нужны для союзнических учений. И нужны срочно.
Но часам к десяти вечера горячка немного улеглась, и нам было сказано, что поскольку не все еще в сборе, отъезд сегодня отменяется. А всех собрать, действительно, так и не удалось в этот день. В этой связи был учинен допрос, в частности, в нашей комнате. Жили-то мы в ней впятером, а в наличии обреталось только четверо. Дело в том, что, несмотря на все строгие правила об увольнении в город, один из нас решил съездить на воскресенье в Ленинград, к семье. Выезжать за пределы Москвы нам было запрещено категорически, но он решил-таки рискнуть, успокоенный тем, что не попал в первую группу и что даже не присутствовал с нами на занятиях, переводя для генералитета какие-то таинственные бумаги. В первый вечер его, правда, особенно и не искали, так как отсутствовало еще человек десять. Но утром остальные пришли, а его все не было. Вот тогда взялись за нас. Куда? Когда? Где?.. А мы сами недоумевали, поскольку в понедельник утром собирался он вернуться непременно. Не приехал он и днем. Мы уже устали повторять историю о каких-то родственниках под Москвой, куда он собирался в субботу поехать и где, судя по всему, неожиданно заболел, а его все не было. Приехал он только в половине двенадцатого ночи, когда его уже и ждать перестали, в ангельском неведении о произошедших в нашей жизни переменах, утешенный своей поездкой. К счастью, ввиду особой в нашем брате нужды, все закончилось тогда для него благополучно, мы же за проявленную стойкость были вознаграждены бутылкой доброй водки и прочими, привезенными из Ленинграда, кулинарными трофеями.
Но все это было вечером следующего дня. А начался день с подъема, что тоже оказалось для нас внове. Прежде вставали мы по своему усмотрению с тем только, чтобы на занятия не опаздывать. А тут побудка, завтрак наскоро и приказ — ждать! Ждем час, ждем два. Надоело уже, слоняемся из угла в угол по казарме, новые сапоги расхаживаем. Вдруг распоряжение: всем собраться в главном здании института. Собираемся в главном здании, ждем. Потом появляется наш полковник, называет по списку несколько фамилий и уводит эту группу на второй этаж, а остальных просит вернуться в казарму. Но теперь мы уже сами не уходим, ждем. Приблизительно через полчаса появляются ребята, лица серьезные, на вопросы почти не отвечают — военная тайна. Но все-таки узнаем, что летят в Польшу. Они спешат в казарму за вещами, возвращаются, почти сразу их увозит автобус. А мы опять ждем, разговариваем уже как-то приглушенно, каждый размышляет, что принесет ему следующий вызов. Серьезность происходящего и интригующая неопределенность нашего положения нам, гражданским, по сути своей, лицам, теперь даже чем-то импонирует. Это уже не просто сборы, это что-то другое, с заграницей связанное! А мы — главные действующие лица. Сознавая сие, мы уже и ступать тверже стали, и в зеркала на себя посматривать. Каковы, а? Ничего, что гражданские…
Часа в три уезжает еще одна группа. На этот раз в Венгрию. Их тоже ждет автобус, чтобы отвезти на аэродром. Теперь нас осталось человек двадцать. Вскоре уехал еще один, за ним персонально прислали «газик». Единственно, что отличало его от других, это умение прыгать с парашютом. Больше никого не вызывали, нам разрешено лечь спать, но уснули мы отнюдь не сразу, обсуждая, что же ждет завтра нашу группу. Или нас оставили в резерве?
Утро следующего дня ничего не прояснило, мы не у дел, для нас организовали продолжение занятий. И уже около полудня, прямо с занятий, нас вызвали в главное здание. Мы тоже поднимаемся на второй этаж, в зал заседаний института. Ждем минут десять. Наконец дверь открывается, и входят генералы. Генерал-полковника мы уже знаем: это начальник ВИИЯ[8]. Он представляет нам генерала-лейтенанта из Генерального штаба, который несомненно здесь сейчас фигура главная. Он немногословен и сообщает, что партия и правительство оказали нам доверие и поручили ответственное правительственное задание, выполнять которое мы будем прямо в Чехословакии. Конкретнее, мы будем работать на чехословацких ретрансляционных радиостанциях и осуществлять контроль над эфиром, чтобы ни одна нелегальная или враждебная радиостанция не могла выйти в эфир. Чехословацкие товарищи на радиостанциях, может быть, будут, а может быть — нет. Связь мы должны поддерживать с представителями нашей армии, части которой будут расположены где-нибудь поблизости.
Это сообщение озадачивало. Из газет мы знали, что в настоящий момент на территории Чехословакии советских войск нет. А если так, то с кем поддерживать связь? И на каком основании мы будем контролировать эфир Чехословакии, кто нам это позволит?
«Не волнуйтесь, все будет сделано как надо, — ответил сразу на все вопросы генерал. — А для успешного выполнения доверенного вам задания мы разбили вас на пары, чтобы вы могли сменять друг друга. Следить за эфиром придется круглые сутки». И он стал зачитывать список, указывая каждый раз и населенный пункт, где названные двое должны будут сменять друг друга на посту стражей эфира. Я сидел и мечтал только, чтобы в паре со мной оказался кто-нибудь из соседей по комнате, хоть кто-то знакомый, но… когда в самом уже конце списка прозвучала и моя фамилия, то рядом с ней оказалась фамилия человека, почти вовсе мне не знакомого. Фамилию я слышал и прежде, но кому она принадлежит, не знал. А с этим человеком работать. И жить в чужой стране. Нет, не повезло…
Прием на этом закончился. Нам приказано идти и скорее укладывать вещи: автобусы уже ждут. Мы спешим в казарму, увязываем на кроватях свою гражданскую одежду (ее потом заберут на хранение) и по ходу дела недоумеваем, почему же нам заграничные паспорта не выдали. Первые две группы заграничные паспорта получили, а мы как? Но нас торопят. Генерал, начальник политотдела института, обещает уладить все наши гражданские дела, здесь же и начальник института, который напутствует нас, пожимает каждому руку. Мы взволнованы, мы садимся в автобус, мы едем на аэродром.
Но сегодня мы никуда не летим. Нас привозят на аэродром в Подольске[9], где стоят два вертолета, где территория огорожена колючей проволокой и где есть бильярд. Мы в растерянности и первое время после приезда ждем, когда нас повезут дальше. Вместо этого нас приглашают в здание, где сидит какая-то комиссия, которая задает нам все те же анкетные вопросы, на какие мы уже неоднократно отвечали в Москве. В довершение всего у нас отбирают паспорта, взамен которых выдают расписку об их изъятии и ничего больше. А в военных билетах появляется запись, что каждый из нас «призван на учебные сборы 20 августа 1968 г. Подольским ОГВК». Мы пытаемся протестовать, что мы призваны не 20-го, а 1-го августа и не Подольским горвоенкоматом, но запись остается без изменений.
Окончательно сбитые с толку таким поворотом событий, устраиваемся в отведенной нам комнате, то есть складываем на кровати свои сумки и шинели, а потом выходим на поиски столовой. После обеда собрались вокруг бильярда: кто играет, кто смотрит — делать-то все равно нечего. О будущем думается вяло. В это время подъехал вдруг автобус, за ним еще два, из автобусов стали выходить какие-то сугубо гражданские лица, мужчины и женщины разных возрастов и национальностей. Вскоре выяснилось, что все они — связисты, с разных концов страны приехали сюда в командировку. В военкоматах по месту жительства им предложили двухнедельную командировку в Москву, и они согласились. Автобусы развернулись и уехали, а связисты выстроились в очередь перед зданием, где мы уже недавно побывали. Процедура ничем не отличалась от нашей: они сдавали паспорта, им указывали койку. Еще не прошли комиссию, а автобусы уже привезли новую партию командированных. Теперь нам становилось ясно, кого мы здесь ждем и с кем предстоит нам работать в будущем. Они пока не знали, куда им предстоит командировка, и мы — гордые своим знанием — посмеивались над их неведением. Мы хранили военную тайну.
На следующее утро нас подняли в семь, в восемь мы позавтракали, после чего нас опять оставили в покое. Утро было солнечное. Мы с напарником прогуливались вдоль казарм и разговаривали. Знакомиться мы начали еще с вечера — и теперь разговор шел глаже. Я уже знал, что напарник мой — экономист, защитил кандидатскую диссертацию по экономике Чехословакии, что он неоднократно бывал в стране, где у него по сей день немало друзей и знакомых. Репродуктор, укрепленный на крыше одной из казарм, вдруг захрипел, потом прорезался звук — и мы услышали голос диктора Левитана. Было 21 августа, девять часов утра…
По сей день я не могу спокойно вспоминать это утро. Тогда все смешалось. В том было чувство какой-то огромной потери, оскорбленного самолюбия, непоправимости случившегося, жалости к окружающим, собственной растерянности и еще, и еще что-то. Все это навалилось как-то сразу, из какого-то другого мира, оставшегося вчера по ту сторону колючей проволоки, за шлагбаумом контрольно-пропускного пункта, и вот сейчас ворвавшегося в нашу жизнь, прервавшего разговор, словно подул вдруг неожиданно, загудел в проводах ветер.
Я даже не сразу понял, в чем дело. Левитан читал сообщение ТАСС о том, что в Чехословакии работает теперь новая радиостанция «Влтава». В памяти задержались обрывки фраз: «союзнические войска», «перешли границу»… Кто перешел границу? Когда? Зачем? Наступила пауза, но никто не сдвинулся с места. Все ждали. И вот вновь Левитан читает сообщение ТАСС. На этот раз мы слышим его полностью. Да, в ночь с 20 на 21 августа войска стран Варшавского договора перешли государственную границу Чехословакии для защиты непосредственно на ее территории завоеваний социализма, войска выполнили свой интернациональный долг.
Я был потрясен. К этому времени я предполагал все, что угодно, со стороны отечества по отношению к Чехословакии: ультиматумы, заявления, протесты, даже такую крайнюю меру, как блокирование войсками Варшавского договора границ с капиталистическими странами без ее на то согласия в случае явной угрозы нападения (что вроде бы предусмотрено текстом самого Варшавского договора). Но того, что произошло, я никак не мог себе представить. До самого последнего момента я продолжал верить, что в вопросах внешней политики и международного права наше государство принципиально и последовательно, что агрессия и вмешательство в дела других государств для нас невозможны, то есть продолжал верить, что даже Венгрия — всего лишь вынужденное исключение из правил. Сейчас смешно вспоминать все это. Смешно, но я действительно забыл тогда еще один вариант решения всех проблем — вооруженное вмешательство.
Левитан замолчал. Репродуктор отключили. И вдруг все пришло в движение. Связисты поняли свой дальнейший маршрут — и говорили, говорили. Мы с напарником стояли молча, потом пошли куда-то за казармы, подальше от людей. Говорить не хотелось совсем. Кончилась романтика ожиданий. Все стало предельно ясно. И отвратительно было на душе.
Для нас, однако, ничего не переменилось. Мы целый день слонялись вокруг казарм, «принимали пищу», смотрели, как преображаются наши связисты, натягивая на себя гимнастерки и сапоги. Даже бородатый старик-грузин получил свои погоны рядового. Один эпизод этого дня был, правда, примечателен: нашей группе выдали личное оружие. А поскольку никто толком не знал, что с этим оружием делать, то нас сразу же наскоро обучили, как обращаться с пистолетом в случае его прямого использования по назначению. Патронов к нему нам не выдали, заверив, что получим их по прибытии на место, в части. Некоторые из нашей группы отнеслись к выдаче пистолетов даже слишком серьезно: они около часа непрерывно щелкали курками и приставали к сопровождавшему нас майору с вопросами по ведению боевых действий с помощью личного, врученного им только что оружия.
Вообще, все в группе как-то сразу приутихли и опасливо посматривали окрест. Мне же, как вдруг выяснилось, с напарником повезло. Мы все-таки разговорились с ним — и наше восприятие случившегося неожиданно настолько совпало, что от остальных мы держались теперь на всякий случай в сторонке. Мы спешили выговориться и не знали, как быть дальше. И втайне надеялись, что, может быть, хоть кто-то сейчас, здесь или там, за КПП, выступит против, заявит протест. Но… большинство уже рвалось в бой. А мы молчали. Кончился период обывательской болтовни, надо было или на что-то решаться, или молчать. Мы молчали…
Вечером нас развлекали каким-то художественным фильмом, а потом объявили вдруг общее построение и зачитали списки. Все связисты были разбиты по группам, номера наших групп нам сообщили после построения, отдельно. Подъем был назначен на пять часов утра. Скомандовали отбой, и мы разошлись по своим койкам. И у каждого под подушкой лежал новенький, с остатками смазки пистолет.
В пять утра 22 августа мы были уже на ногах, в шесть часов нам выдали сухой паек — и мы садимся в автобусы. Вскоре выезжаем на кольцевую дорогу, и москвичи начинают догадываться, что едем на военный аэродром Чкаловский. Они правы: вскоре проезжаем название поселка «Чкаловский», автобусы сворачивают, подвозят нас к каким-то воротам, за которыми уже гудят моторами несколько АНов. Нас никто не проверяет, у нас не просят предъявить документы, за нами просто внимательно наблюдают, как мы выходим из автобусов и направляемся прямо к самолетам. Как только самолет заполнен, двери захлопываются, и он выруливает на взлетную полосу. Спустя каких-то 15 минут мы уже в воздухе.
На самолете АН-24 я уже летал, но это его грузовой, военный вариант. Вместо привычных кресел здесь откидные сиденья, на которых и теснимся в четыре ряда, лицом друг к другу. Время тянется медленно, гул моторов не дает разговаривать. Лететь, как было сказано, часа три с половиной. Открываем сухие пайки и грызем ржаные сухари. На душе неспокойно — что там? Какой-то я увижу Чехословакию? Увижу впервые…
Самолет начинает снижаться, внизу появляются домики с красными черепичными крышами. По времени похоже, что мы у цели. Потом домики исчезают, а самолет идет на посадку. Садимся благополучно, нам разрешено выйти. Выхожу с замиранием сердца — вот сейчас я все увижу и пойму. Но странно: самолет стоит на травке, вокруг ни души, только вдалеке виднеется какая-то неказистая постройка и движутся человеческие фигуры. Все в некотором недоумении. Наконец к нам подкатывает «газик». Полковник сначала о чем-то разговаривает с пилотами, а нам сообщает, что это промежуточная посадка в Польше и что сейчас мы полетим дальше. Действительно, подается команда, мы занимаем свои места. Летим. Приблизительно через полчаса внизу опять появляются какие-то постройки. Самолет делает над ними круг, взмывает вверх, и… еще через полчаса мы выходим на уже знакомом нам польском аэродроме. «Чехи не принимают», — поясняет пилот.
Через час мы снова в воздухе. На этот раз цель достигнута. Выходим из самолета, и государственный флаг на одном из зданий окончательно убеждает нас — мы в Чехословакии. Флаг приспущен. Символичность этого факта осознается не сразу. Жадно смотрю по сторонам, чтобы скорее увидеть, понять, что происходит. Но вокруг тишина, ничего не происходит, лишь неподалеку от самолета на траве видна группа солдат в чехословацкой форме. Они лежат на траве, вяло наблюдают за нами и молчат. Кто-то из наших не выдержал и крикнул им по-чешски: «Как дела, ребята?» Ни один не ответил, не сдвинулся с места, они молча продолжали наблюдать за нашей выгрузкой. Потом я заметил на одной из построек надпись большими белыми буквами: «Мюнхен — 1938, Москва — 1968». Да, цифра 8 для чехословацкого государства знаменательна: в 1918 году буржуазная Чехословакия получила независимость, а через двадцать лет стала протекторатом фашистской Германии; в 1948 году к власти в стране пришли коммунисты, а еще через двадцать лет в социалистическую Чехословакию вошли исполнить свой интернациональный долг войска пяти государств Варшавского договора. И вот мы тоже здесь, стоим на аэродроме, в военной форме, с кобурой на ремне. Безветрие и приспущенный государственный флаг Чехословакии.
Вскоре мы, однако, опять возвращаемся в Польшу. И почти сразу опять вылетаем обратно. Посадка на уже знакомом аэродроме[10]. Скоро он станет для нас родным, так как дошли вести, что вывезти нас отсюда смогут лишь ночью. А сейчас пять часов дня. Нам рекомендовано не удаляться от самолетов, мы прогуливаемся, смотрим по сторонам. Увидеть удается, однако, не слишком много. Все словно замерло. И почти не видно людей. Новое за это время — свежевырытый окопчик с пулеметом, чуть в стороне истребители ЧНА, блокированные танками, пушки которых изготовлены к стрельбе прямой наводкой. Движение заметно лишь на дальнем краю аэродрома, где время от времени проезжают какие-то машины. С надеждой посматриваем в ту сторону, но… судя по всему, до нас никому дела нет. А нас здесь человек двести обоего полу, весьма пестро одетых и не очень понимающих, что же все-таки вокруг происходит.
Для нас, «богемистов», дело, правда, скоро находится. Связисты, как выяснилось, хоть и были предупреждены, но захватили-таки с собой несколько транзисторных приемников. Сейчас для всех нас это была единственная связь с миром. А поскольку наше радио ничего нового не сообщало, то всех вдруг заинтересовало, что же говорят по этому поводу чехословацкие радиостанции. И тут вспомнили о нас. Но перевести мы смогли тогда лишь какие-то отдельные сообщения, поскольку вещание было весьма эмоциональным и мы сами далеко не все понимали в той информации, которая стала вдруг нам доступна. Тем более что она принципиально отличалась от услышанной нами в Подольске.
Уже ближе к вечеру к нашим самолетам подъехал «газик», из которого выпрыгнул молодцеватый полковник. Его немедленно окружили, засыпали вопросами. Он был краток, но все-таки разъяснил ситуацию. Он был полон оптимизма, и его слова убеждали. Он рассказал, что вывезут нас с аэродрома ночью, что обстановка в стране спокойная, никто не стреляет (отдан такой приказ по ЧНА), что сегодня ночью, очевидно, все нормализуется: уже создано правительство, которому остается только приступить к исполнению своих обязанностей. На вопрос об интернированных руководителях Чехословакии (одна из транзисторных информаций) он ответил, что об этом ему ничего неизвестно, и вскоре уехал, ободряюще помахав нам на прощанье рукой.
А мы остались. До ночи было еще далеко, спешить было некуда, грызть сухари наскучило. Где-то репродуктор непрерывно и монотонно передавал сообщение, смысл которого уловить не удавалось — до нас долетали лишь отдельные слова. Народ разбредался. Кое-кто полез в самолеты, так как ночью нам предстояло еще одно путешествие, другие же отправились к дальнему концу летного поля, где виднелась довольно-таки внушительная толпа и откуда доносились время от времени какие-то выкрики. Мы тоже пошли в ту сторону. Зрелище было несколько неожиданным: здесь, на краю летного поля, шла дискуссия. В большинстве своем это была молодежь, громко говорившая, размахивавшая руками. Чехи пытались выяснить у наших солдат, зачем союзные войска пришли в их страну и о какой мифической контрреволюции идет речь. Солдаты только улыбались в ответ, сознавая свое превосходство в знании столь очевидных вопросов политграмоты, или бойко пересказывали основные положения «сообщения ТАСС». Я слушал и еще не догадывался тогда, что эти же вопросы, в этой же форме будут задаваться потом во все время моего пребывания в Чехословакии, на самых разных уровнях общения. Ничем не будут отличаться и ответы на них.
Постепенно совсем стемнело, и мы вернулись к самолету. Спать не хотелось, мы вполголоса обсуждали с напарником, что нас ждет завтра. Вскоре, однако, похолодало, задул ветер — пришлось подняться в самолет. Самолет не обогревался, но усталость взяла свое — и мы уснули, закутавшись в новенькие шинели.
Нас разбудили. Заспанные, не очень соображая, что к чему, мы спрыгивали на землю, где не сразу удавалось разглядеть стоявшие неподалеку «газики». Машины стояли с потушенными фарами, около них двигались какие-то фигуры. Фигуры рассаживали нас по машинам, сами садились на передние сидения в качестве сопровождающих. Потом колонна тронулась и, проехав с черепашьей скоростью минут двадцать, остановилась. Причина остановки вскоре выяснилась: к нашему «газику» подошли какие-то люди, осветили фонариком сидящих, пересчитали, отметили фамилии в своих бумагах и пошли дальше. После этого наш путь занял всего две минуты — машина миновала КПП и остановилась у здания казармы. Нас провели на второй этаж и, сделав широкий жест рукой, приказали расположиться. На полу, на столах, на кроватях без матрацев. Многие так и поступили. У меня, однако, сон на утреннем холоде прошел, и я решил полюбопытствовать, как выглядит казарма чехословацкой армии. Спали, как оказалось, далеко не все из вновь прибывших: связисты слонялись по помещениям и подбирали «трофеи». Подбирали все, вчистую, вплоть до фотографий кинозвезд и девиц из журналов, коими в изобилии были украшены дверцы солдатских шкафчиков изнутри. Не брали только армейских уставов, но именно их собрали на следующий день мы, «богемисты».
Подняли нас в шесть утра, а уже через час нам предлагалось прибыть на политинформацию. Проводил ее бледный, явно не выспавшийся майор. Начал он бодро, пересказав все то, что мы узнали еще в Подольске из сообщения ТАСС, и явно не желая прибавить к этому ни слова. Но связисты, вспомнив вчерашнюю информацию полковника относительно нового правительства ЧССР и чехословацких радиостанций об интернированных руководителях государства, стали задавать ему (вполне доброжелательно) вопросы, от которых он еще больше побледнел, сжался, но… так и оставил их без ответа. Связисты потом долго его успокаивали, говоря, что ничего провокационного в их поведении не было, а было только естественное в их положении любопытство. Но майор все равно уже очень торопился и ушел обиженный.
Вскоре выяснилось, что связисты, очевидно, в Чехословакии не понадобятся и что их собираются отправить домой. Все это вызвало закономерный энтузиазм в их рядах, и они тут же стали собираться. Действительно, спустя несколько часов их увезли на аэродром. Мы было тоже вдохновились, так как считались приписанными к их группам, но пыл наш охладило сообщение, что наша группа передается в подчинение Главного политуправления или, короче, генерала армии Епишева. Надежды на возвращение рухнули.
Теперь пора было устраиваться с ночлегом более основательно. Казарма, куда нас определили с вечера, оставалась еще полупустой. Правда, на дверях первого этажа появились уже кое-где таблички с загадочными для гражданских лиц словами и сокращениями. Или же просто — «Генерал-майор (имярек)». Зато в других зданиях военная машина работала вовсю: сновали адъютанты, бегали подполковники, деловито спешили полковники, осанисто перемещались генералы. Обилие высших чинов подавляло, однако в последующие дни число их все увеличивалось и увеличивалось. На нашем втором этаже было пока спокойно. Здесь обитали те, кто попроще, пониже званием. Нам удалось занять отдельную комнату и отделиться тем самым от остальной ратной братии. Для пущей важности повесили на двери табличку: «Переводчики Главного политуправления».
Обязанности наши оставались, однако, нам пока не ясны. Никто нас в этот первый день не беспокоил, и мы потихоньку осматривались. Еще на аэродроме мы узнали, что прилетели в Миловице, что здесь временно размещается штаб союзнических войск и что это недалеко от Праги. Штаб расположился в корпусах танковой дивизии ЧНА, находившейся на лагерных учениях. Позади корпусов просматривалось около сорока танков, оставшихся при штабе дивизии ЧНА. Брезент был с них наполовину снят, но около — ни души, а из-за ограды за их поведением наблюдали пушки точно таких же танков, с той лишь разницей, что в люках этих танков круглосуточно виднелись фигуры танкистов в шлемофонах (экипажи ночевали прямо в машинах).
Оказалось, что не особенно много и посмотришь: в другие здания вход по пропускам, в столовую и то с сопровождающим, а через КПП вообще пропускают только избранных. Находиться же на территории для нас, только три дня тому назад надевших офицерскую форму, было тягостно, поскольку обилие старших чинов требовало почти непрерывного «отдания чести».
К вечеру началась стрельба. Целый день ничего не было слышно, а тут вдруг ни с того ни с сего затрещали автоматы, застучал пулемет. Затихли. И снова торопливо, неровно, захлебываясь. Мы просыпались, прислушивались, ожидали каких-то событий. Наутро нам объяснили, что «войска находятся в незнакомом месте, солдаты побаиваются — вот и стреляют; а ночью каждый куст за человека принять можно». Мы все поняли и перестали прислушиваться. А ночная стрельба так и продолжалась вплоть до моего «убытия» к новому месту «прохождения сборов».
Под конец дня вызвали троих переводчиков, увели куда-то, проинструктировали. Оказалось, что им поручено всю ночь слушать радио и вести в специальном журнале учет всех передач, дикторов, выступавших, а также отдельных высказываний с негативным отношением к происходящему, прозвучавших в эфире. Один из троицы сразу заступил на дежурство, остальные же присоединились к нам, занимавшимся «для души» изучением уставов ЧНА. Мы знакомились с чешским языком уставов и обсуждали, что так вот за сегодня ничего и не выяснилось с новым чехословацким правительством.
На следующий день, 24 августа, с самого утра начались всякого рода перемены. Двоих переводчиков забрали к разведчикам, шестерых откомандировали в войска (в том числе и моего напарника, с которым встретились мы потом уже в октябре, в Москве), десять человек оставили при политуправлении. В их числе были все ленинградские «богемисты». Нас провели на рабочие места в соседнем корпусе, выдали пропуска, представили нас нашим непосредственным начальникам. Один из них, майор, был первым и последним из виденных мной за все время пребывания в ЧССР военных со знанием чешского языка. В произношении это был образцовый восточный славянин, но говорил по-чешски бойко и язык знал.
Кроме нас в политотделе обнаружился еще один переводчик. Это была девушка, знавшая немного чешский язык и прикомандированная сюда из Германии. И хотя ничем она впоследствии не прославилась, надо отдать должное ее дальновидности и предусмотрительности: она была обладателем единственного на всю группу войск «Чешско-русского словаря». Первое время мы надеялись, что это просто недоразумение и что словари привезут со дня на день. Привезли их, однако, уже только в октябре, и не чешско-русские, а русско-чешские, от которых проку было мало.
Работы в первый день было не слишком много. Мы переводили отчеркнутые для нас майором газетные статьи и какие-то машинописные тексты. Переводы немедленно уносили к машинисткам. Говорили, что для Москвы. И действительно, многое из наших переводов мы увидели на следующий день в «Правде». В специфическом, правда, контексте. Но один документ в печать так и не попал, хотя мы переводили его несколько дней и к нему была приложена сопроводительная записка, обличавшая его как корень всех случившихся в ЧССР зол. Это было нечто вроде «Протоколов сионских мудрецов», машинописная копия.
Мы переводили и частенько наведывались к коллегам, которые продолжали контролировать эфир. Им было хуже. Они дежурили круглые сутки, сменяя друг друга. И 24 часа в сутки работали чехословацкие радиостанции, заполняя эфир самыми разнообразными сведениями о происходящем в стране, повторяя и варьируя те же вопросы, что мы слышали еще на аэродроме и ответа на которые у меня, например, не было. В голове все как-то мешалось. Еще недавно нам говорили о новом правительстве, а радио вдруг сообщает о внеочередном съезде КПЧ на Высочанах[11], о расширении состава ЦК и его полномочий в связи с интернированием глав государства[12]. Попытка что-либо уточнить у наших военных безрезультатна, они сами толком не могут ничего понять и ждут разъяснений из Москвы. Москва молчит. И новое правительство не создано, поскольку президент Людвик Свобода отказался вести о нем переговоры в отсутствие главы прежнего правительства Черника. А он в числе интернированных. В наших газетах об этом и в помине ничего нет. Радиостанция «Влтава» работает с ярко выраженным немецким акцентом только четыре часа в сутки и пересказывает газеты. Круг замкнулся.
А мы тем временем скрипим перьями, скрипим по коридорам новыми хромовыми сапогами. Нас поставили на довольствие, мы три раза в день едим за столами, покрытыми крахмальными скатертями, обслуживают официантки. Нас приучают вставать, когда входят старшие офицеры. Поскольку для нас все старшие, то первое время излишне усердствуем. Армии выдали курево. И армия возроптала. Оказалось, что сигареты ниже стоимостью, чем положено в данных обстоятельствах. На следующий же день сигареты за 24 копейки были заменены «Явой» за 30 копеек и «Беломором». Солдаты получили «Волжские»[13]. Армия перестала роптать и закурила.
О том, что делается в мире за КПП, сведения скудные. Известно только, что карты Чехословакии в армии чуть ли еще не довоенные, дороги не нанесены или не соответствуют дорогам 1968 года, что чехи поснимали все дорожные указатели, названия населенных пунктов и упорно не желают понимать русский язык. Машины, таким образом, часами колесят по дорогам в поисках нужного направления. А начальники из-за этого сердятся.
Вечером собираемся в спальне. Прикомандированные к разведчикам хвастаются тем, что целый день провели в воздухе, пытаясь засечь чехословацкие радиостанции. Где-то в этот момент (и не раньше) становится понятным, что радиостанции, которые мы слушаем, не являются легальными, по понятиям сегодняшнего дня, радиостанциями. Что передают они какие-то «необъективные» сведения. Но мы привыкли доверять голосу эфира не меньше, чем газетам. А тут вдруг выяснилось, что радиостанции «Чехословакия I», «Чехословакия II», «Прага», «Южная Чехия», «Северная Моравия», «Западная Словакия» и другие находятся вне закона и что их надлежит найти и обезвредить. Вещали, однако, эти радиостанции вполне убедительно, так как вели передачи прежние дикторы, выступали по радио авторитетные лица, имена которых в положительном контексте (или нейтральном) фигурировали совсем недавно и на страницах наших газет. Все так же стучали за окном пулеметы, на душе было смутно. Обсудить же впечатления дня было не с кем — мой напарник отбыл в Словакию.
Следующее утро началось с политинформации. И решительно никаких новостей. Великое стояние продолжалось… Но в нашу жизнь утро внесло определенные перемены. Куда-то вдруг потребовался один переводчик, потом еще одного вызвали к генералу — и оказалось, что тоже «на выезд». Я остался и с завистью думал о том, что наконец-то они своими глазами увидят все происходящее, о чем мы имеем слишком разные сведения и чего невозможно понять на этом заасфальтированном, огороженном колючей проволокой клочке чехословацкой земли, где рябит в глазах от звезд и лампасов.
Скоро, однако, и мне подыскали работу. Дело в том, что в нашей рабочей комнате появилась в это утро кипа каких-то разноформатных бумаг. Лежали они в углу, под столом. Хотели мы полюбопытствовать, но нам посоветовали заняться каким-нибудь более полезным делом. А теперь появился полковник, затребовал переводчика и, когда я подошел, объяснил мне задачу. Все было предельно просто: материалы надо разложить на три неравные кучки. В первой должно быть все, во второй и третьей — дубликаты, если таковые окажутся. Первая предназначалась «для Москвы», вторая — для Главного политуправления, третья — для штаба Группы войск, вошедших в Чехословакию. Я приступил к делу и потом уже сознательно не спешил, так как оказалось, что все эти «бумаги» еще недавно висели на улицах Праги и других городов, ходили по рукам, раздавались солдатам и т. п. В большинстве своем это были листовки и плакаты на чешском и русском языках. Они призывали союзников вернуться в свои страны, доказывали необоснованность и незаконность вооруженного вмешательства в дела Чехословакии, требовали освободить Дубчека, Смрковского, Черника, указывали имена Биляка, Йиндры, Кольдера и Швестки как предавших интересы государства (на некоторых плакатах эти имена подписывались под изображением виселицы), были плакаты типа «Ленин, проснись, Брежнев сошел с ума!» и т. п. Большинство листовок исходило из решений Высочанского съезда и Обращения правительства ЧССР. Здесь же экстренный выпуск иллюстрированного еженедельника «Мир в картинках», посвященный вводу союзнических войск (убитые, пожары в Праге, советские танки), фотоплакаты с вопросом «Почему?» на пяти «союзных» языках и др. Но что меня тогда удивило — это полное отсутствие призывов к вооруженному сопротивлению, диверсионным акциям и т. п. Наши газеты в этот период пестрели словами «контрреволюция», «силы контрреволюции», а листовки призывали избегать провокационных столкновений и недоумевали, какая-такая «контрреволюция» угрожает социализму в ЧССР. Надо сказать, что все эти дни я тщетно искал в наших газетах конкретных примеров контрреволюционного сопротивления, но дальше одного зажженного бронетранспортера контрреволюция в Чехословакии не пошла. Правда, в описываемый мной день газеты сообщили еще об одном факте. Это было уже серьезное обвинение. Погибли два журналиста АПН А. Зворыкин и К. Непомнящий. Вертолет, на котором они летели, «был обстрелян контрреволюционерами из тяжелого пулемета».
Этот факт стал общеизвестным, мы сами использовали его в звуковещательной программе (о чем ниже). Потом о нем как-то забыли, а еще позже я собственными глазами читал результаты расследования причин гибели журналистов, которое проводила Международная ассоциация журналистов. Странно, конечно, что наши газеты ни словом не упомянули о пилоте вертолета. Его показания известны: в тумане вертолет сбился с курса и потерпел аварию.
Когда я уже заканчивал свою работу, мне попался еще один протест против ввода войск, сопровожденный несколькими свитками бумаги, испещренной тысячами подписей. Это был протест жителей Праги. Тут подошел полковник и велел подписи отложить в сторону: «Сожжем, не хранить же их…» Потом я еще несколько дней видел эти свитки лежащими на полке в шкафу одного из наших многочисленных начальников.
Кстати, я забыл рассказать о легком переполохе, который случился утром. Дело в том, что с одной стороны лагеря горизонт ограничивал пологий склон, изрытый гусеницами, но не было на нем ни танков, ни пушек — холм как холм. А в это утро глянули мы туда и остолбенели. И решили, что за ночь произошли какие-то события, о которых мы еще ничего не знаем. По скату холма полукругом стояло дюжины две танков с какими-то белыми полосами на броне. Сердца наши смутились, но вскоре все выяснилось. Прилетел, оказывается, из Москвы какой-то очередной генерал и устроил из-за нашего холма крупный разнос местным начальникам: штаб, дескать, голыми руками взять можно. Решили тогда укрепить оборону. А белые полосы и круги с этого дня появились на всех «газиках», танках и прочей технике союзнических войск. Это стало вынужденной мерой, т. к. иначе оказалось, что отличить свою технику от техники «противника» не представлялось возможным.
К обеду вернулись из поездки «счастливчики». Полные впечатлений, возбужденно, с оглядкой по сторонам они рассказывали о селах и городах, где стены домов и даже мостовые исписаны лозунгами протеста, где невозможно уточнить дорогу, т. к. никто не желает понимать даже чешскую речь, к ним обращенную. Цель поездки — беседы в райкомах партии, т. е. попытка наладить связи с руководящими органами на местах и разъяснение им оправданности вооруженного вмешательства в дела страны (интернациональной братской помощи в борьбе с контрреволюцией).
На этом прервались мои записи 1970 — 1971 гг., когда память хранила все еще имена (сознательно мной опускавшиеся) и даты, а сами записи имели, по сути своей, документальный характер. Начатое, увы, не получило продолжения, хранилось в запертом ящике стола, знали о «Записках соглашателя» (таков был первоначальный подзаголовок) всего несколько человек. В семидесятых казалось уже бессмысленным их продолжение. А потом все пришло в движение, о событиях 1968 года начали писать и говорить, они получили должную оценку и у нас, и в Чехословакии. Казалось бы, теперь и вовсе никому не нужны эти воспоминания, когда стали известны имена протестовавших открыто на Красной площади в Москве, в Ленинграде, в других городах. Стыдно как-то признаваться в соглашательстве. Да, стыдно… Стыдно было и в 1968 году, и сейчас, в 1990-м. Но слишком важными оказались «события в Чехословакии» для нашей страны, слишком много было сказано лжи о самих событиях, коих я стал свидетелем и участником. Для меня же 1968-й стал годом окончательного прозрения, когда я на конкретных фактах убедился, что газеты и другие средства массовой информации могут заниматься откровенной дезинформацией, что в «Правде» может не быть ни слова правды. Такое знание значило многое, ведь душные семидесятые были еще впереди. Думаю, что не пропали втуне и мои рассказы очевидца, ибо не слишком многочисленными оказались в это время источники неофициозной информации.
Итак, я продолжаю свои «Записки». Теперь они могут быть отнесены, скорее, к мемуарному жанру. Придется отказаться от многих подробностей и строгой последовательности повествования. Память что-то сохранила, что-то сочла достойным забвения. Остался, правда, краткий план «Записок», составленный в 1971 году, который зафиксировал основные темы будущего повествования.
…Вторая половина дня воскресенья 25 августа ознаменовалась новым для нас видом деятельности: нам было предложено подготовить текст для звуковещания на население. Мог ли я подумать, что наша университетская условно-военная подготовка по специальности «спецпропаганда» так неожиданно обретет реальные формы и я буду при помощи звуковещательных средств рассказывать чехословацким гражданам о самых лучших намерениях, с которыми государства Варшавского договора вступили на территорию их страны. В последующие августовские дни мне довелось дважды выполнять такую звуковещательную миссию. Пробный выезд был предпринят в селение Костомлаты (неподалеку от Миловиц), где «газик» остановился прямо в центре этого небольшого населенного пункта, два сопровождавших меня автоматчика скрылись за какими-то строениями и сняли оружие с предохранителя, а я начал вещание. Сначала несколько человек остановилось и прислушалось. Но вскоре они продолжили свои прогулки. А мимо «газика» проехал сначала один мотоцикл, потом сразу четыре, и во все время моего «вещания» они с треском ездили туда и обратно, выполняя таким образом функцию «глушилки». Примечательно, что в зачитывавшемся мной тексте не было еще тезиса о том, что если бы не вошли в Чехословакию союзнические войска, то на следующий день это сделали бы войска бундесвера. Тезис этот впоследствии стал настолько расхожим, что все участвовавшие в операции уверовали в его изначальность, что угроза со стороны ФРГ с самого начала стала политическим аргументом при вводе войск. Но нет, тезис появился позднее, и было несколько первых дней полной растерянности в войсках после неудавшейся попытки создать (или официально утвердить) новое правительство. Несколько дней армия стояла и ждала дальнейших указаний, не имея возможности сформулировать до конца свою пропагандистскую доктрину.
В моем вещании на Младу Болеслав угроза вторжения со стороны ФРГ уже была активно задействована, но Млада Болеслав — это город, здесь требовалась более мощная техника. Пришлось сначала искать место, откуда можно было охватить вещанием сразу весь город. Проездом я увидел изрядных размеров памятник В. И. Ленину с траурной лентой, спускавшейся до самой земли. Технические специалисты нашли подходящую, по их мнению, высотку, с которой был виден весь город, откуда я и вел на следующий день свою «пропаганду» (уже в записи на магнитофонную ленту).
Но это было потом, а вечером 25-го нас ждали еще два замечательных рассказа наших «разведчиков». Один из них летал на вертолете, пытаясь засечь какую-нибудь из постоянно появлявшихся в эфире 14-ти чехословацких радиостанций. Одну засекли. Вертолет совершил посадку около здания, обнесенного высокой каменной стеной. Группа готовится к захвату, но тут вдруг выясняется, что находится их вертолет уже на территории ГДР, а вещает по-чешски с немецким акцентом за высокой стеной та самая радиостанция «Влтава». Второй «разведчик» тоже летал, тоже на вертолете, но искали они поезд. Не простой был поезд, а с оборудованием для глушения в эфире западных радиостанций. Но поезд исчез. Обнаружили его в каком-то тупике, откуда начальник местной железнодорожной станции не желал отправлять его дальше, даже несмотря на угрозы личным офицерским оружием.
Следующее утро началось для меня стремительно. Едва я переступил порог нашего отдела, как последовала команда «на выезд». Спешу вниз, где стоит черная «Волга» с ожидающими двумя полковниками и пухленьким нервничающим генералом. «Ну наконец-то! Поехали! Оружие при себе? Дослать патрон!» — «А нам, товарищ генерал, патронов не выдавали». — «Как не выдавали?! Найти немедленно! Где угодно!» Лечу в свой отдел, объясняю ситуацию. Один из офицеров достает пистолет, вынимает обойму: «Не забудь вернуть только…» Я — вниз, генерал убеждается, что патрон дослан, едем в город Колин.
В машине слышу предварительные тезисы военной делегации к будущей встрече и начинаю осознавать весь идиотизм работы переводчика, когда через некоторое время придется воспроизводить по-чешски все эти абсурдные разглагольствования относительно законности ввода союзнических войск. А слушать-то будут именно тебя, вроде бы ты сам это все говоришь, от своего имени тоже. Что-то надо придумать… И вдруг вспоминаю университетскую военную науку: ведь синхронный перевод не обязателен, а в таком случае есть вполне уставная формула: «Товарищ генерал (или любое другое по званию лицо) говорит, что…» Сразу чуть-чуть полегче стало, и впоследствии на всех сколько-нибудь официальных встречах я пользовался именно этой отстранительной формулой.
Ехали мы не слишком уверенно, ибо указатели с названиями населенных пунктов действительно почти везде были сняты. А в Колине пришлось остановиться и спросить дорогу к горкому партии. Спрашивать пришлось, естественно, мне — и до сих пор помню, как небольшая площадь замерла и повернула головы в сторону черной «Волги» с советскими военными.
Встреча в горкоме длилась часа полтора, но договориться две стороны ни до чего заведомо не могли. Советская сторона не уставала повторять газетные формулы об угрозе социализму в Чехословакии, о контрреволюционных силах, о необходимости интернациональной помощи, которую только контрреволюционеры могут называть оккупацией. И все доводы противоположной стороны были обречены. Диалог не мог состояться, ибо советские представители просто не слышали и не желали слушать собеседников. Было тягостно сознавать свою причастность к происходящему. И только после окончания встречи я чуть-чуть почувствовал себя человеком, когда на лестнице со мной вполне дружелюбно заговорили двое чехов из числа присутствовавших в зале и мне удалось наконец извиниться перед ними за своеобразие мышления наших военачальников. Стало ясно, что знание языка невольно располагает ко мне собеседников, что они видят во мне человека, способного понять их аргументацию, их трагедию. Это очень облегчило дальнейшее «прохождение сборов»: чехи меня все-таки в чем-то считали своим.
Вечером настал мой черед рассказывать о выполнении задания. Я был краток. Поделиться же размышлениями по поводу поездки было не с кем, так как бывший мой напарник оказался теперь далеко, а следующий собеседник появился через месяц.
Генералы все прибывали, мелькали лампасы, сияли погоны. Мы со своими «малыми звездами» выглядели на этом фоне как-то неубедительно. Но мы были нужны, и спрос на нас все возрастал. То кого-нибудь требовала к себе разведка, то медики, то прокуратура, даже КГБ появлялся на горизонте, хотя совсем уж вроде бы другое ведомство со своими кадрами переводчиков. Я, правда, чаще или выезжал на «беседы», или переводил документы. Да, еще составляли мы вчетвером пресловутые звуковещательные программы. Составлять их было трудно: общими словами тут не обойдешься, для агитации нужны конкретные факты. Но странное дело — контрреволюция угрожает социализму, оказывает яростное сопротивление союзническим войскам, а конкретных примеров такого сопротивления все нет как нет. Вычитали наконец в наших газетах подходящий материал о контрреволюционерах-провокаторах, которые вывели на дорогу перед советским танком женщин и детей, а наши танкисты благородно с дороги свернули и танком пожертвовали (перевернулся танк). Очень подходящий факт для звуковещательной пропаганды. В текст включили, полковнику на утверждение понесли. «Все хорошо, — говорит, — только вот про танк убрать нужно». — «Как убрать? У нас же это — главное, конкретное…» Посмотрел на нас мудрый полковник: «Ну, бывает, не справились ребята с управлением… Не годится это для передачи».
Газеты доставлялись рано утром на самолете. Читали мы их с огромным интересом: что там про нас пишут, т. е. что знают о нас друзья и родные? Да, судя по газетам, родственникам было о чем волноваться, хотя на самом деле Чехословакия вняла обращению своего президента Л. Свободы и не оказывала вооруженного сопротивления, уклонялась от провокаций. У меня был свой интерес к газетам: «Неужели там не понимают, что здесь происходит? Неужели никто не протестует против оккупации?» Газеты молчали. Доходили только какие-то слухи, что Косыгин был против ввода войск, что Венгрия не хотела участвовать в операции, что войска ГДР только один день пробыли на территории Чехословакии и были отведены обратно, т. к. слишком всерьез стали наводить социалистический порядок. Но слухи есть слухи. В Москве шли переговоры с интернированными руководителями ЧССР, но армия жила своей жизнью и было ясно, что о скором выводе войск говорить пока не приходится.
В один из дней мой путь пролег через Прагу. Мечтал я когда-то побывать в этом городе, но сейчас было не до архитектурных и исторических памятников. Ярче всего запомнился сквер в центре, уставленный по периметру танками с белой союзнической полосой. Перед ними по периметру же стояли солдаты, окруженные многочисленной жестикулирующей толпой. Шла непрекращающаяся дискуссия. Она была бесперспективна: солдаты давно знали, что должно отвечать на «провокационные» вопросы. Ехали же мы в Карловы Вары, беседа там оказалась краткой, потом вдруг «Волга» свернула с шоссе на боковую дорогу, крутым поворотом уходящую вверх. За поворотом почти сразу оказался КПП, неприметный в окружении кустов и деревьев. Эта часть стояла в лесу и жила в палатках. Мои услуги переводчика были здесь не нужны, и я с любопытством гражданского человека смотрел по сторонам, пока мои спутники беседовали о чем-то с местными генералами. Я не придал никакого значения этому заезду, и, как вскоре выяснилось, совершенно напрасно, т. к. именно сюда я был откомандирован 2 сентября из Миловиц, здесь — в районе Раковник, близ Есенице, прожил почти два месяца.
Об откомандировании было объявлено накануне, и с этого момента я уже как-то отчужденно смотрел на корпуса бывших казарм чехословацкой танковой дивизии, на скверик в центре, на КПП, постоянно напоминающий, что ты не свободен, лишен права выбора, что ты некая условная единица, учтенная и регулярно перепроверяемая военным ведомством. Нас, ленинградцев, к этому времени оставалось в Миловицах уже только трое, а потому рискнули мы организовать прощальную вечеринку. Но где взять потребное зелье? Навели справки среди рядового и сержантского состава. Спирт вроде бы полагался обслуживающему множительную технику. «А не помрем с твоего спирта?» — «Так я же живой! Он только, когда водой запьешь, керосином пахнет. А так хорошо пьется». Рискнули вечером понемногу глотнуть — действительно, керосин во рту. Но все-таки посидели, порассуждали о том о сем. У нас все-таки было что обсуждать, поскольку чехословацкие подвижные радиостанции мы слушали постоянно, когда же они прекратили вещание — слушали европейское радио. Но… некое «табу» висело в воздухе, слово «оккупация» звучало только в пересказе, от собственных оценок происходящего мы, не сговариваясь, уклонялись.
Утром следующего дня я был на вертолетной площадке. Вылет, однако, отложился сначала на два часа, потом еще на два, так что к новому месту «прохождения сборов» я прибыл уже днем. Здесь сразу взял надо мной попечительство майор-спецпропагандист, стремившийся не упустить предоставившегося в Чехословакии шанса для продвижения по службе, но… специализировавшийся на немецком языке[14]. Он представил меня сначала полковнику, потом генерал-майору (начальнику политотдела армии), показал палатку, где один из двух столов предназначался для меня, переводчика. Собственно, весь политотдел размещался на небольшой лесной поляне, состоял из двух палаток и двух возвышавшихся над ними «автобусов», где трудилось и обитало политическое начальство. К месту ночлега, где стояло три значительно больших по размеру палатки, пришлось идти метров сто прямо через лес. В одной из них определили мне «раскладушку», потом показали палатку-столовую, выдали талоны на питание. И ждали меня уже, как выяснилось, какие-то срочные переводы.
Так началась рутинная служба переводчика при политотделе 11-й армии, дислоцировавшейся официально под Калининградом, а потому доукомплектованной на период боевых действий жителями этого города (вплоть до официанток). С утра надлежало подать начальнику политотдела сводку о событиях в мире и стране по данным чехословацкого или западного, вещавшего по-чешски радиоэфира; потом — в палатку за переводы, количество которых постепенно все увеличивалось, т. к. срочные перекрывались сверхсрочными и еще более срочными. Чего тут только не было: газетные статьи, копии протоколов областных и районных партийных собраний, какие-то распоряжения, резолюции, данные штатных информаторов, просто доносы. Одним из таких переводов стали знаменитые «Две тысячи слов», которые многократно уже были обличены нашей прессой как манифест контрреволюции. Захотелось ознакомиться с содержанием этого документа и моему начальнику-генералу. Переведенный текст его явно разочаровал, не оправдав, вероятно, каких-то его предположений и ожиданий. Постепенно стали добавляться документы о дорожно-транспортных происшествиях, а вскоре после моего прибытия в 11-ю армию пришлось переводить и протокол вскрытия трупа. Протоколу предшествовала несложная история, когда подружившийся с капитаном СА местный житель пригласил его в пивную. По мере нарастания количества выпитого пива точки зрения собеседников стали расходиться все дальше, на улице они уже окончательно рассорились, после чего капитан вынул пистолет и разрядил обойму в недавнего своего собеседника.
Представители военной прокуратуры сидели и ждали моего перевода, за точность которого я никак не мог поручиться, поскольку не владел ни медицинской терминологией, ни хотя бы минимальными познаниями о внутренних органах и тканях человеческого тела, задетых или нарушенных пулями. Юридическую силу документ получал, однако, только при моей заверительной подписи, что я гарантирую точность перевода, в противном же случае готов нести уголовную ответственность сразу по двум статьям УПК. Но именно эту приписку я и отказался поставить под переводом. Возмущению юристов, дождавшихся окончания моей работы уже к половине первого ночи, не было предела. Еще с четверть часа они убеждали меня в чистой формальности такого рода записей, потом махнули рукой («Ладно, что-нибудь придумаем…») и скрылись в ночи на ожидавшем их все это время «газике». Я же на ощупь отправился в «спальную палатку», впервые осознав необходимость приобрести при случае личный электрический фонарик.
Непосредственным моим начальником чаще всего оказывался упоминавшийся уже майор-спецпропагандист, честный служака, рвущийся в идеологический бой с противником, но — увы — владевший только немецким языком. Это его сильно обескураживало и заставляло даже заискивать передо мной, когда ему хотелось реализовать какую-нибудь очередную свою спецпропагандистскую затею. Но я был переводчиком при штабе армии, не вполне в его подчинении, чем иногда и пользовался, ссылаясь на сверхсрочность очередного перевода, чтобы уклониться от его посягательств. Так после нескольких неудачных попыток майора договориться с местными киоскерами о бесплатном распространении газеты «Правда» он решил проявить инициативу и стал развозить ночью номера газеты прямо по почтовым ящикам местных жителей. Очень он рассчитывал на мою помощь, но я лишь изумился про себя такой его изобретательности и категорически отказался от этого предложения. Правда, местное чешское руководство заявило вскоре протест по этому поводу, и майору пришлось прекратить свои ночные вылазки.
В своей работе он часто обходился и без меня, ибо сознательно искал контактов с чехами, знающими русский язык. На выездах предпочитал, однако, иметь меня под рукой на случай всякого рода неожиданностей и возможных собственных импровизаций. Помню, завидев как-то из машины убиравших хмель старшеклассников, майор вдруг заявил: «С ними надо поговорить…» Наскоро проинструктировав меня, как надо вести разговор, он решительно шагнул с дороги по направлению к ближайшей группе отбывавших традиционную сельхозповинность школьников. Мне пришлось последовать за ним, оговорив, правда, себе право остаться в роли переводчика, ибо перспектива доказывать в очередной раз недоказуемое привлекала меня очень мало. Сначала такое распределение ролей удалось сохранить, потом, однако, кто-то из школьников продолжил дискуссию с майором по-русски, группа наша распалась на две — и я оказался вынужден вести беседу по-чешски самостоятельно. О чем было говорить? Повторять пропагандистские пошлости я не мог себе позволить, сказать, что я не согласен с вводом войск — тоже. А потому сосредоточился на тезисе о скором выводе войск из Чехословакии, официально декларировавшемся тогда нашими политиками. В этом я преуспел, поскольку и сам надеялся, что все это безумие скоро кончится (да и в штабе армии все чаще поговаривали о скором возвращении на место постоянной дислокации). Меня стали внимательно слушать, и мы даже нашли с ребятами общий язык, что взволновало их преподавателя, начавшего активно возвращать их на рабочие места. Увы, обманывал я себя, обманул и их, доверившись в очередной раз официозным политическим декларациям.
Майор был очень доволен итогами своей инициативы. Переоценивать, однако, его личную инициативность вряд ли следует. Думаю, что на большую часть его деяний существовали соответствующие инструкции и рекомендации вышестоящего начальства. Но рвение к их выполнению было несомненным, т. к. все профессиональные военные знали, что им дан шанс на внеочередное присвоение звания, должностное повышение, прочие привилегии, связанные со службой за границей в условиях, приближенных к боевым.
Одним из постоянных выездных маршрутов майора было посещение небольшой деревни с очень знакомым названием Петроград. Там, кажется, помещалась комендатура наших войск и по вечерам проходили «собеседования» с теми немногочисленными гражданами ЧССР, которые с удовлетворением восприняли появление в стране войск пяти государств Варшавского договора и теперь старательно поставляли информацию о продолжающейся «контрреволюционной деятельности» отдельных представителей партийной и государственной власти. В чехословацкой печати их называли коллаборантами, их обличали в отсутствии патриотизма, но они потихоньку делали свое дело. Иногда это были устные сведения, чаще — отпечатанные на машинке. Последних прошло через мои руки немало, полагалось переводить их все, но сие было заведомо одному переводчику не по силам, почему и приходилось мне производить их первоначальную сортировку «по значимости». Что-то я перевел, большая же часть этих доносов осталась ждать лучших времен, т. е., надеюсь, не была востребована. Но досье на некоторых местных политических деятелей таким образом, конечно, пополнялись (кто, где и что сказал, к чему призывал, как относится к присутствию союзнических войск и т. п.) и, думаю, сыграли впоследствии свою роль в их судьбах.
С подобного рода информацией случались и казусы. Так, я был срочно откомандирован в 18-ю дивизию[15], где целую ночь переводил совершенно не заслуживавший внимания и весьма многословный донос о предполагающемся «тайном сборище контрреволюционеров». Начальник политотдела дивизии[16] был, однако, уверен в чрезвычайной важности попавшего к нему документа. Впоследствии этот документ (явную дезинформацию) он умудрился оценить столь высоко, что послал его через головы непосредственного начальства прямо в Москву. Вышел небольшой скандал в благородном семействе, поскольку и информация оказалась ложной, и нарушение субординации налицо.
Переводу же (а возможно, и обретению) этого документа вообще предшествовала детективная история. Прибыл я в дивизию где-то к обеду, затребован же был начальством только под вечер, когда стало смеркаться. Потом шофер, представитель контрразведки и я оказываемся в черной «Волге» на обочине шоссе на окраине города Лоуны. Мимо проезжают машины, но мы чего-то ждем, никуда не едем. Потом вдруг команда шоферу: «Вот за этой машиной!» Срываемся с места, но держим дистанцию. Впереди такая же черная «Волга», но с чехословацким номером (не обратил, правда, тогда внимание на номер нашей машины). Потом первая машина сворачивает влево, на узкую лесную дорогу. Мы следом: «Свет выключить!» Впереди силуэт машины, едущей с потушенными огнями. Потом она останавливается, метрах в десяти за ней останавливаемся и мы. Из передней машины выходит человек с папкой и садится к нам, на заднее сидение. «У меня с собой переводчик». — «Переводчик не нужен», — отвечает он по-русски с акцентом. Тогда ко мне: «Посмотрите пока с шофером за дорогой, не идет ли кто…» Они остаются вдвоем в машине, и при слабом освещении кабины видно, что какие-то бумаги передаются из папки представителю нашей контрразведки. Разговор длится минут пятнадцать. Потом чех-инкогнито выходит, пересаживается в свою «Волгу» и уезжает вперед по лесной дороге. Наша машина разворачивается, мы возвращаемся на шоссе.
Один из выездов в начале октября тоже оказался неожиданным. Ехало сразу три машины с командующим армией во главе. Где именно проходила встреча руководства города Сланы с командованием, я так и не могу понять до сих пор. Это уже было из разряда встреч дружественных и неофициальных, а потому сначала нас провели к живописному озеру, потом пригласили в небольшой ресторан здесь же, на берегу. Стол был изобилен, излияния дружеских чувств шли по нарастающей. Перевод сложностей не представлял, но не оставлял, к сожалению, больших шансов поспеть за переменой блюд и закусок. Я успел только кое-что перехватить между непрекращавшимися тостами «за дружбу на вечные времена».
В штабе армии тем временем появился у меня наконец собеседник. Это майор-спецпропагандист нашел себе помощника из числа призванных на сборы в Калининграде. Художник-прикладник, отец семейства, человек силы незаурядной, ходивший с ножом на кабана, выглядел в выданной ему так называемой «партизанской» форме довольно неуклюже. А невозможность понять, что же на самом деле происходит в Чехословакии и с Чехословакией, придавала ему вид и вовсе растерянный. Сначала он пытался дознаться у майора, что к чему, потом стал и мне задавать непраздные вопросы. Не сразу я почувствовал к нему доверие, но постепенно лед стал таять, да и необходимо было найти хоть одну живую душу, чтобы поделиться собственными «размышлениями по поводу». Круг же моего общения состоял сплошь из профессиональных военных, политическая бдительность которых находилась на недосягаемой для меня высоте.
И вот я стал объяснять моему собеседнику не столь давно понятые мной истины, что не след и обижаться, когда называют нас здесь оккупантами; что лгут наши газеты и политики; что Чехословакия действительно пыталась пойти по пути реформ; и много чего говорено было. Не все и воспринималось однозначно, именоваться оккупантом художник не желал, но основное в происходящем, кажется, понял. И затосковал, и даже порывался спорить с майором. Но тот пригрозил вернуть его в подразделение химзащиты, куда он был приписан, — и бунт прекратился. Я же имел теперь возможность пересказывать прочитанное за рабочим столом и услышанное в эфире, возможность высказаться, выговориться. Было кому поведать о полковнике, увидевшем на железнодорожном переезде крупными буквами написанное слово POZOR (т. е. «Внимание» или «Осторожно») и рванувшемся арестовывать путевого обходчика. Или о срочном вызове в штаб в связи с тем, что из г. Плзень получены сведения о нелегальной радиостанции в городе Vнden, но не могут найти на карте Чехословакии этот город (а город этот — Вена, столица Австрии, но в своеобразном чешском написании).
Успокоение все это давало относительное. Газета «Правда» продолжала оставаться для нас главным источником информации, но уже в единственном контексте: когда же начнут выводить войска. Интерес был общим, по крайней мере для всех, призванных на сборы, ибо трехмесячный срок подходил к концу. Газета «Правда» на сей счет молчала, но разного рода слухи доходили и до нашего лесного пристанища. Однако то, что могло иметь отношение к призванным на сборы калининградцам, не обязательно должно было распространяться на меня. К тому же стало понятно, что часть войск временно (это подчеркивалось, но не уточнялось) остается на территории Чехословакии, что без переводчиков им не обойтись, а у меня — увы — были все предпосылки оказаться призванным в армию на два года срочной службы. Единственная моя надежда состояла в том, что я был призван на сборы, став уже сотрудником института Академии наук, что теоретически освобождало меня от призыва. Но теперь я уже не очень доверял собственному Отечеству. Что впереди?
Чехословакия тем временем жила своей жизнью: убирала урожай, ремонтировала дороги, строила дома. Но во всем этом была какая-то напряженность, настороженность, что ли. И взгляды, которыми провожали наши машины или бронетранспортеры, не отличались доброжелательностью. Тем тягостнее становилось пребывание в этой стране, заведомо неправое и бессмысленное.
Но вот подготовка 11-й армии к передислокации стала видна любому и каждому. В лицах «партизан», да и кадровых военнослужащих появилось оживление, разговоры стали громче, перекуры все длиннее. Армия уходила, оставляя временно на территории Чехословакии свою 18-ю дивизию. Всех переводчиков было приказано откомандировать в Миловице, в штаб Группы войск. Работы у меня к этому времени меньше не стало, но заметно убавился интерес к ней со стороны армейского руководства. В эти последние дни моего пребывания в районе Раковник произошел инцидент, который мог завершиться и трагически. Мы с майором возвращались на «газике» из очередной поездки «для установления контактов». Навстречу по пустому шоссе ехал чехословацкий грузовик, на который мы даже не обратили внимания. Метров за сорок до встречи грузовик вдруг резко сместился на нашу полосу движения и пошел почти «в лоб». Наш шофер крутанул руль вправо, мы едва не слетели в кювет, а грузовик просвистел мимо и стал стремительно удаляться, благополучно вернувшись на свою полосу. «Разворачивай! Догнать!» — майор был бледен, но решителен. Грузовик мы догнали и остановили. В кабине оказалось двое юнцов, насмерть в тот момент перепуганных. Когда же я вполне искренне «выдал» им по-чешски, что я о них думаю, лица их совсем позеленели. Майор тоже высказал им свое, записал номер грузовика, пригрозил какими-то карами, но не думаю, что выполнил свою угрозу впоследствии. У него уже просто не оставалось на это времени.
И вот наконец я опять еду через Прагу. Но мне не до ее красот, я не хочу появляться на ее улицах с погонами на плечах. Я вообще мечтаю как можно скорее сбросить форму и вернуться в свое прежнее гражданское состояние. И не знаю, будет ли мне это дозволено. Надежда есть, ибо именно в Миловице мы прилетели еще тогда, в августе, в Миловице я сейчас возвращаюсь.
Радостная встреча с коллегами-переводчиками, которые уже почти все в сборе и вполне уверены в том, что не сегодня-завтра нас отправят в Москву. Общее оптимистичное на сей счет настроение передается и мне, но тут меня отзывает в сторону один из двух переводчиков-ленинградцев, остававшихся во все это время в Миловицах при высшем генералитете: «Знаешь, вообще-то всех возвращают, но относительно тебя и еще одного парня у них какие-то сомнения. Ты ведь только что окончил университет, тебя на два года по закону призвать можно…» Это доверительное сообщение сильно поубавило моего оптимизма, ночь я почти не спал. На следующее утро, 26 октября, кто-то, однако, приносит весть, что из Москвы пришла еще одна телеграмма, где прямо говорится «всех переводчиков отозвать в Москву». Я отношусь к этой новости скептически, но через некоторое время поступает команда всем собрать вещи и готовиться к отъезду. Всем так всем — я тоже собираю свой утлый скарб и все жду, что вот сейчас войдет какой-нибудь полковник и уточнит, что всем, кроме… Никто, однако, не приходит, часа в четыре подают автобус, нас подвозят прямо к самолету, сразу на посадку. Все это на военном аэродроме, самолет грузовой военный, но скорее бы, скорее подняться в воздух!
И вот свершилось — мы летим в Москву. И теперь уже одолевают меня сомнения другого рода: там предстоит, как говорят, таможенный досмотр. У меня же с собой, в сумке, кое-какие записи, несколько образцов антиоккупационных листовок, текст и перевод «Двух тысяч слов». Ничего этого у меня быть не должно, ибо предупреждали, но я решил рискнуть. И все обошлось: досмотра на аэродроме «Чкаловский» не производили, на устный же вопрос таможенника о характере поклажи ответствовали мы единообразно и без лукавства: «Личные вещи…»
Прилетели мы в Москву около восьми часов вечера, пока выгрузка да таможня — совсем темно. Но нас ждет автобус, чтобы везти в ВИИЯ. Москвичи и все, кому есть где остановиться в Москве, сразу поднимают бунт, не желая ехать в казарму. Начальство воспринимает протест доброжелательно и довозит всех «бунтарей» до ближайшей станции метро с тем, чтобы завтра всем прибыть в институт к одиннадцати утра. Мне и еще одному из призванных на сборы ехать некуда, а потому остаемся в автобусе. В ВИИЯ определяют нас не в казарму, а в отдельную палату медицинского изолятора. Чистота, накрахмаленные простыни — и спать, спать, спать…
На следующее утро нас переводят-таки в казарму, где уже размещены переводчики, вернувшиеся чуть раньше из Словакии. Здесь же, оказывается, более месяца находятся призванные на сборы уже после нашего отъезда. В основном это жители Закарпатья, т. е. живые носители чешского языка. В наших рядах настроение эйфорическое, закарпатцы же посматривают на нас хмуро и не стремятся к сближению. У них, правда, день регламентирован расписанием занятий — и скоро мы, вернувшиеся с «выполнения особого задания» (как уже вписано в наших военных билетах), остаемся одни. Подходят и ночевавшие в городе, кое-кто переоделся в гражданское. В полдень нас собирают в кабинете начальника института. Нас благодарят за добросовестное исполнение своего интернационального долга, сообщают о принятом решении оставить нам всем на память военную форму, что пистолет необходимо сдать, после чего будут оформлены документы об окончании сборов, что иногородним будут выписаны проездные документы и т. п.
1 «Две тысячи слов» — манифест, полное название которого: «Две тысячи слов, обращенных к рабочим, крестьянам, служащим, ученым, деятелям искусств, ко всем гражданам», — был опубликован в газете «Литерарни листы» (газета Союза писателей ЧССР) и некоторых других чехословацких газетах 27 июня 1968 года. Подписан 70 авторитетными представителями науки, культуры, литературы, искусства, спорта. Автор текста — писатель и журналист Людвик Вацулик (1926 — 2015). В манифесте давалась отрицательная оценка истории развития Чехословакии после 1948 года, критиковалось перерождение компартии, появление в стране класса номенклатуры. Манифест поддерживал курс на демократизацию, взятый компартией Чехословакии, содержал призыв к созданию «новой чехословацкой модели социализма» — социализма «с человеческим лицом». (Здесь и далее примечания В. Щипина.)
2 Например, статья в «Правде» от 11 июля 1968 года, которая охарактеризовала документ как попытку дискредитировать КПЧ под маской разговоров о демократизации. Силы, стоявшие за манифестом «Две тысячи слов», квалифицировались как контрреволюционные, антисоциалистические и еще более предательские и опасные, чем те, что организовали антикоммунистическое восстание в Венгрии в 1956 году.
3 «Руде право» — главный печатный орган ЦК Коммунистической партии Чехословакии.
4 «Праце» — газета профсоюзов ЧССР.
5 Имеются в виду — командно-штабные учения войск стран Варшавского договора под названием «Шумава», которые состоялись 20 — 30 июня с привлечением только штабов частей, соединений и войск связи. С 20 по 30 июня на территорию Чехословакии впервые за всю историю военного блока социалистических стран было введено 16 тысяч человек личного состава. Кроме того, с 23 июля по 10 августа 1968 года на территории СССР, ГДР и Польши были проведены тыловые учения «Неман», под прикрытием которых шла передислокация войск для вторжения в Чехословакию. С 11 августа 1968 года были проведены крупные учения войск ПВО «Небесный щит». На территории Западной Украины, Польши и ГДР были проведены учения войск связи.
6 Малышев Владимир Иванович (1910 — 1976) — советский литературовед, археограф, доктор филологических наук. Исследователь древнерусской литературы, знаток и собиратель древних рукописей, возродивший прекратившуюся после 1917 года работу по разысканию древнерусских рукописей, организатор археографических экспедиций, основатель Древлехранилища Пушкинского Дома. Заслуженный деятель науки РСФСР. Участник Великой Отечественной войны.
7 Встреча в Чиерне-над-Тисой 29 июля — 1 августа 1968 года, в которой участвовали полные составы Политбюро ЦК КПСС и Президиум ЦК КПЧ вместе с президентом Л. Свободой. Чехословацкая делегация на переговорах в основном выступала единым фронтом, но особой позиции придерживался В. Биляк. Тогда же поступило личное письмо кандидата в члены Президиума ЦК КПЧ А. Капека с просьбой об оказании его стране «братской помощи» соцстран.
8 Андреев Андрей Матвеевич (1905 — 1983) — советский военный деятель, генерал-полковник, Герой Советского Союза. С августа 1963 года по август 1973 года — начальник Военного института иностранных языков. По иронии судьбы в 1962 — 1963 гг. — представитель Главнокомандующего Объединенных вооруженных сил стран-участниц Варшавского договора при одном из военных округов Чехословацкой народной армии. Заглядывая на занятия в нашу чешскую группу в 1969 — 1970 гг., приговаривал: «Чехи? Хороший язык учите. Карловы Вары, королевские фазаны — хорошая служба, товарищи слушатели».
9 Имеется в виду аэродром военно-морской авиации «Остафьево». В настоящее время на аэродроме кроме самолетов ВМФ базируется авиация компании «Газпромавиа».
10 Военный аэродром «Божи Дар» и одноименный поселок при аэродроме — район г. Миловице. На 21 августа 1968 года на аэродроме базировался 47-й авиаполк самолетов-разведчиков и вертолетная эскадрилья 13-й дивизии ЧНА. В первые дни ввода войск на территорию ЧССР на аэродроме приземлились 37 советских истребителей МиГ-21, транспортные самолеты и вертолеты. С этого аэродрома 3 июля 1991 года улетел последний советский военнослужащий, находившийся на территории Чехословакии, — командующий Центральной группой войск генерал-полковник Э. Воробьев.
11 22 августа 1968 года по инициативе Пражского городского комитета КПЧ на территории завода в Высочанах (район Праги) прошли подпольные заседания XIV съезда КПЧ, призвавшего все коммунистические и рабочие партии мира осудить советское вторжение.
12 Члены руководства ЦК КПЧ были фактически арестованы и вывезены в СССР. Президент Л. Свобода также прибыл в Москву вместе с Г. Гусаком, в тот момент являвшимся заместителем главы правительства.
24 — 27 августа 1968 г. в Москве состоялись переговоры. Советские руководители стремились подписать с чехословацкими руководителями документ, в котором бы прежде всего оправдывался ввод войск как вынужденная мера по причине невыполнения обязательств чехословацкой стороны, принятых по итогам переговоров в Чиерне-над-Тисой и Братиславе, и неспособности предотвратить возможный государственный переворот «контрреволюционных сил». Также требовалось объявить решения съезда КПЧ в Высочанах недействительными и отложить созыв нового съезда партии.
Переговоры проходили в обстановке нажима и скрытых угроз. Руководители Чехословакии заявляли, что ввод войск был неспровоцированным и неоправданным шагом, который повлечет тяжелые последствия, в том числе в международном плане. Такой же позиции придерживался и Г. Гусак, отметивший, что целей, которые ставили руководители СССР, можно было достичь другими, невоенными средствами. Но в итоге А. Дубчек и его товарищи решились на подписание унизительного Московского протокола (подписать его отказался только Ф. Кригель), добившись лишь согласия с решениями январского и майского (1968) Пленумов ЦК КПЧ и обещания вывести войска в будущем. Итогом переговоров стало совместное коммюнике, в котором сроки вывода войск ОВД ставились в зависимость от нормализации обстановки в ЧССР.
13 Солдаты срочной службы получали также сигареты «Гвардейские» или «Гуцульские» стоимостью 6 копеек за пачку. В месяц на одну солдатскую «душу» полагалось 18 пачек из расчета 12 сигарет в день. Такая же норма действовала для заключенных в советских тюрьмах и исправительно-трудовых колониях. Сигареты выдавались после какого-то многолетнего хранения, вероятно, на плохо приспособленных для этого складах. Сигаретный табак, как оказалось, покрывался плесенью, поэтому перед вскрытием пачки она просушивалась на солнце, у печки или на батарее центрального отопления. Перед раскуриванием каждую сигарету нужно было аккуратно продуть так, чтобы белые пылинки плесени вылетели, а табак в сигарете остался.
14 Таких было предостаточно. Одним из них в 1970 — 1971 гг. был мой непосредственный начальник — капитан Ведяхин В. И., выпускник нашего института 1965 года, переводчик с английского языка. Накануне ввода войск он, тогда старший лейтенант, служил в батальоне ОСНАЗ в ГСВГ без всяких перспектив по службе. Когда стали искать людей, знающих чешский язык, он без раздумий заявил, что во время учебы в институте самостоятельно изучал чешский. А кто мог проверить? Таких не было. Поэтому он оказался на завидной (по армейским меркам) майорской должности инструктора по спецпропаганде политотдела 18-й гв. мотострелковой дивизии, вскоре получил звание капитана, а уже после моего отъезда стал и майором. Правда, так чешский язык он и не выучил. На одном из мероприятий в 1970 году в Младоболеславском райкоме партии он произнес тост, как ему казалось, на чешском языке, я только покрутил головой в знак неодобрения, а чешка-переводчица Шура Ермолинкова встала со своего места и быстренько изложила все сказанное им на чистейшем чешском языке. Позже она мне призналась, что подумала — Ведяхин говорит на украинском.
15 18-я гвардейская Инстербургская Краснознаменная ордена Суворова дивизия. Дислоцировалась в г. Черняховск Калининградской области. 21 августа 1968 года дивизия в составе 11-й гв. общевойсковой армии вошла на территорию ЧССР, где к 26 августа заняла район расположения в 60 км северо-западнее Праги (р-н гг. Лоуны, Жатец). С 19 октября того же года была дислоцирована в г. Млада Болеслав (55 км северо-восточнее Праги) — штаб и 275-й гв. мсп. Остальные части были размещены в р-не полигона Мимонь (Ральско, Закупи и др.) (Среднечешская область) и в гг. Дечин, Теплице (Северная Чехия).
16
Полковник Витренко Николай Степанович,
начальник политотдела 18-й гв. мотострелковой
дивизии в период с 1967 по 1973 гг. Позже
проходил службу в штабе гражданской
обороны в г. Химки Московской обл. Автор
нескольких учебных и методических
пособий по гражданской обороне. Гремучая
смесь украинца и молдаванки. Взрывной,
горячий, шумный. Жгучий брюнет. Любимец
женщин, как представительниц СССР, так
и братской Чехословакии.