Аникина Ольга Николаевна — поэт, прозаик, переводчик, литературный критик. Родилась в Новосибирске, окончила Новосибирский медицинский институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковалась во многих журналах и альманахах. Автор трех поэтических книг, двух романов и сборника рассказов. Лауреат нескольких литературных премий. Со стихами в «Новом мире» выступает впервые.
Ольга Аникина
*
СТЕКЛО
Вместо исповеди
Мне в детстве говорили: птичка Божья
не знает ни заботы, ни труда.
А ты не птица. Руки у тебя
не для того, чтоб песенки кропать.
Какие песни? В мире столько боли.
А песням оправдание одно:
когда стоишь босой у края ямы,
соседа видишь с синими губами,
его детей, и вся деревня здесь —
и вас прикладами в бока и спины —
вот тут поёшь. И губы у соседа
теплеют, потому что — все поют.
Мне было стыдно с самых первых строчек.
В них пробивался голос-шепоток,
бесправный, как байстрюк, в подол рождённый.
Скрывать его — вот всё, что я могла.
Я думала, что нужно заслужить
простое счастье сказанного слова.
И потому, как бабушка моя,
что строила железную дорогу,
свой груз несла я, и трещал хребет.
..............................
Я выполняла это послушанье
то негодуя, то почти смиренно.
Я истончалась. И, когда однажды
всё кончилось, мне дали стол и время,
я выдохнула звук охрипшей глоткой
и содрогнулась. И замкнула рот.
Всё, что осталось мне от языка —
то рык, то визг, то блеянье овечье.
Я всё забыла. Я кричу ночами
в огромный рупор с жёлтою дырой.
О мудрые, вы истинно сказали.
В природе птичка Божья заклюёт
больного, полукровного уродца.
А я его ещё с собой ношу,
кормлю его из трубочки стеклянной
своей виной, своей последней силой.
Он раскрывает синеватый клюв.
Кто там на дне шевелится и стонет?
И вместо слов лишь вой из-под земли.
Кулунда
Есть такое село в нашей огромной стране.
Зовётся Большая Вода,
по-местному — Кулунда.
Говорят, в кулундинском районе голода нет.
Может, там просто некому голодать.
…Сначала по Ладоге, составы тащились по льду,
а потом нас грузили на поезд — и в Кулунду.
На каждой станции
поезда подолгу стоят.
Каждый вокзальный фонарь был как сказочный самоцвет.
Петьке — четыре, Анечке — шесть, а я
совсем большая — почти одиннадцать лет.
Петька крадёт мою пайку, засовывает в носок,
а ночью под одеялом тихонечко достаёт,
злыми зубами пережёвывает кусок,
а после лежит, и руки его как лёд.
Может быть, когда-нибудь, где-нибудь,
в Кулунде
оба мы будем думать не о еде.
Я смотрю за окно — качается лес за окном.
Мы едем мимо изрытых полей, мимо домов-калек.
У Большой Воды на краю
нам выделят дом,
поселят и позабудут на несколько лет.
Потеряют какие-то бумаги, потому что кругом война.
…В кружке сладкий топлёный снег —
ночью Анечка хочет пить.
Закроешь глаза: Петроградская сторона.
Откроешь — очнёшься на
самом краю Земли, посреди Кулундинской степи.
Весна на реке проклёвывала скорлупу
в апреле. Мы перестали слушать выкрики поездов.
Часть бумаг отыскали, в наш дом привезли крупу,
опять не сошлось: нас стало меньше
на пару десятков ртов.
Но было намного легче следующей зимой.
Петька выжил. Они с женой
до сих пор живут на Сенной.
А я, что ли, путаюсь иногда,
говорю: — Кулунда. Кулунда.
Анечка, принести попить? —
и она отвечает:
— Да.
Комаровское кладбище
Хоронили писателя в три, но уже в полвторого
к переезду, с которого можно попасть в Комарово,
подтянулись тяжёлые лексусы — что катера,
перед узким проливом толпились и тихо качались.
Поезда пробегали, кричали своё, не печалясь,
ибо смерть беспечальна, когда ей приходит пора.
Кто попроще, тот ехал сюда электричкой с Финбана,
кто собрался с утра, кто — поднял своё тело с дивана,
пересилил себя, отыскал, перебрав гардероб,
чёрный плащ или чёрный пиджак, не надёванный сроду,
и поплёлся с морской стороны, проклиная погоду,
на Господню делянку, глядеть на писательский гроб.
Шли родные, чужие, случайные, важные люди,
кто читал, не читал, кто читать уже больше не будет,
и деревья качались, подобия паникадил.
Шли живые писатели, те, что пока помоложе,
в вековом лабиринте кладбищенских узких дорожек
примечая ревниво пустые места меж могил.
Переезд
О, как вам дышится средь комаровских сосен?
Глеб Семёнов
Весной так повелось: переезжать
поближе к морю. Каждый переезд
былых и будущего — не страшнее.
Моя привычка к перемене мест
сродни не Одиссею, но Европе.
Я возвращаюсь в свой приют келейный,
к беседке, кедру и ночным кострам,
к дождям унылым, к шороху иголок
и редким снам, где в шуме карнавальном
является четырнадцатый год.
Не страшно рвать, не страшно замолкать.
Любая ваза станет черепком.
Мне нравится рассматривать осколки,
разбитой урны вечную печаль.
Что есть строка, как не осколок урны?
Моя аскеза мне самой смешна,
но здесь и это кажется уместным.
И странные ко мне приходят дни.
Я их себе выпрашивать не стала б,
но если уж ниспосланы — живу.
За сумрачным изгибом колоннады
садится солнце. Дерево сухое
холоднокровный пропороло свод.
Тому, кто добредает до заката,
шиповник веткой перекрестит лоб.
Вот мне и крестит. Люди говорят,
что этот край суров. Но я-то знаю,
что нет нежнее северного моря.
Оно взрастило северные розы —
от силы их четыре, может быть.
И вот ещё чем я богата здесь:
молчание. Такая роскошь пауз,
что впору их как мантию носить.
Весной так повелось: переезжать,
куда — не всё ль равно.
Стекло
…Им нравилось моё лицо,
ему они и улыбались.
Когда ж я что-то говорила —
я говорила очень мало,
меня почти никто не слушал.
Но вдруг случилось кое-что.
Всему виной настенный шкафчик
с непрочной дверцей из стекла.
Он много лет висел на кухне,
и странно, что никто не видел,
как вдоль поверхности стеклянной
мелькнула трещина.
И вот —
я дверцей хлопнула, не глядя,
достала соль или петрушку,
и наклонилась над плитой.
А в это время гильотина
скользнула вниз.
Надбровье.
Веко.
Щека.
Часть носа.
Подбородок.
Глаз уцелел, о счастье, глаз.
Прошло два года. Что могли —
то залечили.
.............
Нынче люди
совсем не смотрят на меня.
Зато — что ни скажу — то слышат.
Прислушиваются, кивают
и, отвернувшись деликатно,
ещё раз просят повторить.
Смеюсь в ответ: так меньше видно
лицо.
И мне давно понятно,
что ни умнее я не стала,
ни мир не сделался добрей.
Но я всё так же, как и прежде, —
люблю что хрупко. То, что бьётся.
Стекло? А хоть бы и стекло.
* *
*
Сползают на лес облака по холму.
Чернеют стволы в непролазном дыму.
Тела, у которых ни крон ни корней,
как чёрные ноги огромных коней.
В тягучем потоке застынут на миг,
и молча по дыму пойдут напрямик,
и в травах свою отыщу я судьбу,
застывшую с чёрной подковой во лбу.