Кабинет
Валерий Виноградский

«СЕЛЬСКИЙ МИР» КАК ПОЗНАВАТЕЛЬНАЯ ПРОЕКЦИЯ

Виноградский Валерий Георгиевич родился в 1947 году в Саратове, окончил филологический факультет Саратовского университета. Доктор философских наук, Master of Arts in Sociology, the University of Manchester, UK, профессор. Участник полевых крестьяноведческих экспедиций Теодора Шанина (1990 — 2000). Автор 200 статей и монографий: «Социальная организация пространства» (М., 1998); «„Орудия слабых”: технология и социальная логика повседневного крестьянского существования» (Саратов, 2009); «Крестьянские координаты» (Саратов, 2011); «Протоколы колхозной эпохи» (Саратов, 2012); «Крестьянские жизненные практики» (Саратов, 2013); «„Голоса снизу”: дискурсы сельской повседневности» (М., 2017). Живет в Саратове.

Публикация подготовлена в рамках поддержанного РФФИ научного проекта (№ 18-011-00029 А) «Сельские миры in progress: устойчивость, разрывы, контуры будущего».



Валерий Виноградский

*

«СЕЛЬСКИЙ МИР» КАК ПОЗНАВАТЕЛЬНАЯ ПРОЕКЦИЯ



«Сельский мир» — формула не терминологическая, а скорее образная, фигуральная. Но зачем подобные излишества? Ведь существует довольно обширный понятийно-терминологический кластер, отражающий нечто похожее на «сельский мир» и достаточно адекватно соответствующий его содержанию. Например, «сельская местность», «местное сообщество», «пространство сельской повседневности», «негородская среда обитания», «руральная зона». «Сельский мир» фигурирует в череде этих понятий в основном через запятую, демонстрируя тем самым некую деликатность и смущенность. В чем же тут дело?

В целом содержание понятия «мир» истолковывается обычно как исчерпывающее разнообразное множество. За это свойство «мира» уже довольно давно ухватились отечественные коммерсанты: «Мир лекарств», «Мир инструментов», «Мир дверей», «Мир шин» и даже «Мир халатов». Не говоря уж о классическом «Детском мире». Однако это лишь поверхность явления. Не случайно в лингвистических словарях, особенно дисциплинарно-профильных, имеют место (обычно ближе к концу соответствующей словарной статьи) дефиниции, выходящие за привычные рамки лишь объемно-количественного понимания.

«(Мiръ) м. вселенная; вещество в пространстве и сила во времени (Хомяков). | Одна из земель вселенной; особ. | наша земля, земной шар, свет; | все люди, весь свет, род человеческий; | община, общество крестьян; | сходка»[1]. Характерно, что Владимир Даль не забыл упомянуть о сельской общине, поскольку последняя являлась необходимым элементом устройства общество того исторического времени.

«Не берите голыми руками такие вещи, как мир, целое, полнота, центр, глубина, слово, логос, — они очень горячие»[2], — предупреждал Владимир Бибихин. Действительно, «мир», взятый сходу, понимается обычно как сумма вещей, как некий объем сотворенного. Примерно так же «сельский мир» в одном из последних авторитетных исследований. «Мир сельчан — это сложный и противоречивый мир человеческого измерения, существования и функционирования их социального потенциала, их возможностей, их восприятия и реакции на происходящие в обществе изменения и отсюда (не)готовность понять, принять /не принять, содействовать / быть пассивным / противостоять осуществляемым в обществе и государстве преобразованиям»[3]. Хотя компоненты такого мира — уже не собственно вещи, а некие поведенческие реакции на «происходящие в обществе изменения», но и этот мир — тоже некий набор, тоже некая совокупность и суммировка признаков. Но в чем существо самого «мира»? В чем его целостность?

Мартин Хайдеггер, подступаясь к разбору «мира», пишет: «...„мир” особенно располагает к тому, чтобы подразумеваемое под ним понимать как наличное, понимать „мир” как сумму частей»[4]. Эта простая констатация тем не менее интригует. А как иначе? Ответ на первый взгляд совершенно неожиданный: «мир» — это настроение, тон, своеобразная мелодия бытия. Вот он, этот мощный хайдеггеровский разворот: «Настроение — это некий строй, <…> строй в смысле мелодии, которая не парит над так называемым наличным бытием человека, но задает тон этому бытию, т. е. настраивает и обустраивает „что” и „как” его бытия. <...> Настроения — это основострои, в которых мы так-то и так-то находимся. Настроения — это то Как, в соответствии с которым человеку так-то и так-то»[5].

Комментируя эти положения, русский переводчик и глубокий знаток Хайдеггера В. В.  Бибихин подчеркивает неразрывную связанность настроения и мира. «Настроения страха, ужаса, тоски, скуки, которые настолько не малозначительны для хайдеггеровской фундаментальной онтологии, что, наоборот, в этих настроениях <…> только и может человеческое существо прикоснуться к такой вещи вещей, как целое, т. е. мир»[6].

Хайдеггер, прочитанный через Бибихина, противопоставляет «мир как целое» с его настроенческим охватом — «миру как счетной сумме» предметов. Мир как вещевой набор подвластен произволу «практической установки», распорядительности (учета, переучета, переписывания, инвентаризации, картографирования и т. д.). Практическая установка способна, конечно, освежить дизайн мира, освоить и расшевелить его вещевой склад. Но она не в силах поменять его основную, базовую выстроенность. Настоящий мир — и особенно мир «сельский», малоподвижный, монотонный, однообразно звучащий даже в своих высоких регистрах (соседская ссора, семейный скандал, уличная гулянка, общедеревенский праздник), мир, противопоставленный цветной разноголосице мира «городского», мира-ансамбля, мира-дивертисмента, — создается настроением, как правило, молчаливым или чуть выговариваемым.

Этот мир хорошо запрятан в фоновую мелодию, еле слышную чужаку, человеку «страннему». Ощупать органику его устройства — и легко (по наитию), и затруднительно (если аналитически напрячься и наморщиться). Такой мир только маячит, мелькает в жизненных просветах, прорывается в случайном слове, во взгляде, в интонации. Это «выскакивающее появление» мира озадачивает, тревожит, заставляет недоумевать и гадать — что это?

«Единство мира таинственно, оно существует не по способу суммы и не по способу пространства и множества. Все-таки на самом деле когда люди говорят, что мир — это все, совокупность всего, они говорят не всерьез»[7]. В сельских мирах «по способу множества» высвечиваются лишь те элементы жизненной среды, которые принято именовать «производственной и непроизводственной (социальной) инфраструктурой». Они в деревне предельно скромны, прижаты к земле и практически растворены в сельских просторах. Эти средовые элементы — не мир, а некий временный каркас, своего рода пяльцы, сами по себе расходные, служебные, эфемерные приметы и детали сельских миров. Не случайно в эпоху крушения колхозного строя, в 1990-х годах именно эти, легкие и удерживаемые лишь сверху, заботой государства, вещи мира были буквально выметены из деревень и сел — не просто закрыты, а с остервенением поломаны, разорены, растащены по домам, сараям, хлевам и заборам.

Мир как настроение чаще всего молчит. Прямые расспросы о мире, «прямая наводка» в социологическом прицеливании на мир оказываются не вполне продуктивными. Мир не дается в руки. Его надо извлекать из интонаций, из настроений, из тональности повседневной жизни. Из навыка, который именуется «чтением между строк».


Попробуем в свете сказанного прочесть сельский мир колхозной эпохи. Для начала — методический вопрос: как этот мир разглядеть и как его понять? Ответ, на первый взгляд, прост: необходимо опираться здесь на прямые свидетельства непосредственных участников деревенского жизненного развертывания. Иначе говоря, нужно расспросить самих крестьян. Но допустимо ли полностью доверять их памяти, их оценкам, их подытоживаниям? Профессиональная поговорка следователей и дознавателей «врет как очевидец», несмотря на ее циничность, точно фиксирует случаи провала свидетельских реконструкций. Но ведь иного не дано. И для того чтобы реализовать исследовательский замысел, другого материала, кроме крестьянских нарративов, в нашем распоряжении не имеется. Как же быть, чтобы не слишком ошибиться в реконструкции той или иной ступени эволюции сельского мира и не промахнуться в диагностике его ключевых свойств? Чтобы отсортировать главное от второстепенного, существенное от случайного, аналитику нужно обладать опытом непосредственного и заинтересованного присутствия в данном сельском мире. Прожить в нем месяцы, а лучше — годы. Судить о колхозных сельских мирах, взятых на их финальных рубежах, приуроченных к концу 1980-х годов, мы будем, что называется, из первых рук. В эти годы нам довелось постоянно прожить в деревне более четырех лет, реализуя различные блоки и программы Первого крестьяноведческого проекта Теодора Шанина. Вот некоторые итоги этого экспедиционно-полевого и смежного с ним собственно аналитического опыта. Наши собственные оценки будут опираться на подлинные крестьянские, записанные в российской глубинке.

Сельский мир колхоза — этого квазиобщинного социально-экономического устройства, карикатурно воспроизводящего, командно усиливающего, часто с помощью революционно-лозунговой агитации, рутинные (и поэтому вполне тихомирные) процедуры традиционного единоличного крестьянского «мира» (общие работы, жеребьевка при перераспределении земли, совместный уход за родниками и речками, удобрение сенокосов и пр.), — этот новый мир накрыт особым интерсубъективным настроением, которое можно обозначить как громкая тишина. В отличие от сосредоточенного, угрюмого покоя единоличной дворовой деревни, колхозный сельский мир, пройдя террор продразверстки, а спустя десять лет — коллективизационную корчевку, обвыкся, выработал то, что называется «оружием слабых», и стал постепенно громким, крикливым, демонстративно оживленным.

Чуть ли не судорожная, демонстративная оживленность и бойкость сельских миров времен колхоза постоянно фигурирует и мелькает и в документальном, и в игровом кинематографе советских лет. Эта традиция (упомянем здесь лишь наиболее известные примеры) начата в «Кубанских казаках», продолжена в «Трактористах», «Председателе» и вполне жива в фильме «Любовь и голуби». Она подчеркнуто тотальна, любой закоулок этого мира голосит вовсю — за исключением, может быть, романтических прогулок или вечерних лирических девичьих напевов на речном бережке. А в основной фонограмме обязательно звучит то отчаянная крикливая частушка, то чрезмерно размашистый перепляс, то грубоватая, хозяйская перекличка пастухов, скотников, доярок, механизаторов, то перебранка соседей из-за поросенка или гусей, забравшихся в чужой огород, или из-за собаки, покравшей цыплят.

Лидия Васильевна, какие в деревне соседские отношения, из-за чего ругаются?

Большинство из-за земли. Из-за борозды, из-за межи. Вот тут у нас два соседа на дуэль выходят, второй год. А ругаются: «Чтоб ты сдох, чтоб тебя рак заел, сука». И вот каждый год. Уж несколько лет.

А я не ругаюсь из-за земли. Вот она у меня взяла, а я думаю: «А черт с ним».

Большинство — из-за земли, из-за... курица зашла, гусь зашел. Вот — все скотину держат, и все недотепы. А как скотину держать, чтоб гуси к порогу чужому не ходили? Если б он умел говорить и понимать, че ты сказал: «Ты не подходи, а то там...» Большинство — из-за этого вот. А если хорошо живут, то и на свадьбу, и на похороны, на крестины, и на день рождения, и просто. Дети вот съезжаются. Картошку рыть. Столы накрывают и картошку вместе копают. Это уж, прям, готовимся к этому. (Респондент Афонина Лидия Васильевна, 1932 г. р., Тамбовская область, Знаменский район, село Покрово-Марфино).

Эта деловитая оживленность, круговой хозяйский догляд за всеми элементами сущего, в том числе и за теми, что «плохо лежат», и которые можно и даже нужно присвоить под сопровождаемое громким ворчанием, но все же попустительское наблюдение односельчан, — все эти мизансцены колхозного сельского мира имеют свое парадоксальное инобытие. Они интегрально вмещены в молчаливый, лишенный всякой размашистости, но выразительный жест одного из героев Василия Шукшина (рассказ «Петя»), когда этот Петя, вчерашний колхозник, а нынче — райцентровский складской работник, выйдя поутру ко двору, «шатает штакетник» — не надо ли его подправить, укрепить[8]. «Укрепиться и жить» — как заявлено в другом рассказе[9] того же автора, и сама жизненная процедура этого «укрепления» происходит не в экзистенциальной сосредоточенной тишине, а представляет собой громкий маскировочный гомон, в котором тонут все факультативные, мало имеющие отношения к тактикам ежедневного выживания оттенки.

Есть в русском языке фразеологизм «под шумок». Он означает, если справиться в словарях, сделать что-то «незаметно, тайком от других, скрытно; пока внимание наблюдающего отвлечено на что-либо иное»[10]. Ближайшие синонимы выражения «под шумок» — «воровски», «втихомолку», «втихую», «тайно», «тихомолком», «тихонько», «тишком», «украдкой». Налицо дискурсивный парадокс — систематически действуя «втихую» и «украдкой», растаскивая колхозное добро, акторы сельского мира глушат эти практики бодрым переругиванием и бранчливостью.

Сейчас из колхоза везут возами. Всё — за бутылку! Теленка? — теленка берут. Корову? — корову уведут. У нас раньше сельский стражник был. Бывало, и стрелял! С плеткой ездил. Плеткой же бил! А потом эта пора миновалась, и он уж никто стал. И ему глаз вышибли. Это были Дерюжины — большая семья. Ужинали... Он — крайний сидел. Стрельнули в окно — и ему прямо в глаз пулька! Вот как раньше было! А сейчас чего?! Сейчас бригадир заставляет работать, а ему в ответ: «Да пошел ты к такой-то матери...» О-о, тогда было строго! А сейчас — чего же такое распущение дали? Кто чего хочет — тот то и делает. Кто кого захотел увести — увел: и корову, и теленка, и овцу... Прут всё! <…>

У нас тут стоит свинарник, у пекарни. Летось туда навозили столько ячменя — это ужасть просто! И вот Клавка Митрофанова наладилась туда — воровать. Я-то не вижу, а слыхать мне все, у окошка: чего это она возит на маленькой тележке? Задами-то... Пойдет, мешок насыпет, на тележку его — и увезет. Раза три за день-то сходит. Вот стучит к ней Нюра, соседка Клавки: «Чего это ты, Клавдя, возишь?» Та отвечает: «Мел...» А там, на свинарнике, правда, мелу полно — свиньям-то возят. Нюра: «Да ты уж много раз ездила-то...» А Клавка: «Да вот, — запасаю...» И — хи-хи-хи, хи-хи-хи... Нюра снова: «Да куды тебе его? Чего мелом белить-то? Дом у тебя обитый досками, в избе все крашено. Баня, вот, только. Да и та обитая... Разве изнутри?» Клавка — молчит, ни гу-гу. А она — ячмень возила! И скотину кормила. И все про то знают…(Респондент Антонина Степановна Симакина, 1909 г. р., Саратовская область, Новобурасский район, село Лох).

Вот у нас Василь Егорыч, вот Логиныч — они всю жизню тама, возле начальства. Вот только фермы у нас начали строиться, а мне все видать, я на огороде с утра сижу, — они утром тесину волокут, в обед тоже тесину. А вечером-то — так они весь вечер таскают и таскают, со стройки-то. Вот они и живут. А попробуй я принеси? — они сейчас же докажут и отберут, и меня посадят. И на меня все свалют, что, мол, я это все перетаскала. Вот так! (Респондент Антонина Ивановна Самохвалова, 1911 г. р., Саратовская область, Новобурасский район, деревня Красная Речка.)

Получается, что такая «воровская украдка» в колхозном сельском мире — акция чуть ли не публичная, своего рода секрет Полишинеля, старательно маскируемый и фактически редуцируемый до безусловной социальной нормы именно этим «шумком». Этим простодушно воспроизводимым шумом времени, накрывающим этот сельский мир, — «мир» как настроение, как согласие, как беспокойный, суетливый, но все же «покой» колхозной поры. Этот самый «шумок», шум, оживленный гомон деревни — базовое ее настроение, фоновый сельский мир.

В архиве крестьяноведческого проекта сохранились многие часы диктофонных записей, в которых крестьяне с простодушной откровенностью, а порой демонстрируя чуть ли не гомеровский дар обозревающего, поливалентного рассказчика повествуют о таких подробностях, которые вмиг восстанавливают из небытия настроения мира. И сельский мир колхоза с его преимущественно восклицательными, несдерживаемыми интонациями встает как живой, дышащий, огорчительный и ироничный.

Еще, знаешь, Валера: никто никого в колхозе сейчас не боится. И трактористы сейчас никого не слушают. Ведь, бывало, знаешь, как боялись бригадира-то?! У нас был Гришка-бригадир. Его все боялись! Гришка ругался…

Эх, я сроду не забуду Гришу-то, Гришу, Григория Агапыча. Он и до войны бригадирствовал, и после — много годов. И пил он, а дело правил, и его боялись. Оштрафовать — так никого не оштрафовал. И никого не ловил. А его боялись.

Вот Леня, муж мой, он у нас конный двор караулил. А как раз скоро Троица — сено еще никому не давали косить. До Троицы — запрет! И вот Леня все-таки привез травы, накосил украдкой. Привез на телеге. А трава-то сырая еще, прямо из-под косы. Сушили ее уже дома. Как, бывало, едет Леня с гумна на лошади — и везет, и везет помаленьку.

Ну вот, почти уж к избе подъехал, а тут Гришка скачет! Подлетает к Лене: «Ты это зачем накосил?! Нарушаешь порядок! Люди на тебя что скажут?!» И понес, и понес. Страмит!

А Леня-то — никогда не забуду — на телеге сидит и вот эдак ногами помахивает. А я хлебы сажала в печку и в окошко глядела, мне все видать. Лошадь запряженная, в телеге — сено, на сене — Леня.

Вот Гришка катал, катал Леню и потом говорит: «Вези сейчас все на конный двор!» И ускакал. Тут я не вытерпела, выхожу. Говорю: «Леня! Ну что ж он тебя так страмит, так ругат, а ты ему ничего не сказал?» А Леня: «А чаво я ему, дураку, скажу-то? Ему так надо по должности, чтобы отругать меня. Он оттолкнул от себя, а мне не больно...»

Я спрашиваю: «А траву повезешь?» Он: «Чай, я не дурак — везти траву на конный двор! Косил, косил, да повезу? Нет уж!» Я говорю: «Он тебе таперь не даст караулить — ты нарушил закон. Косить-то никто не косит, а ты до Троицы накосил». А Леня мне отвечает: «Ну, не даст караулить — и не надо...»

Ну, свалили. Сушим сено на дворе. Леня выпряг лошадь, говорит ей: «Ступай на конный двор». Лошадь убегла — она слово понимала. Умная же была! Я опять говорю: «Вот ты в вечер пойдешь, а он тебе не даст работать». Леня: «Поглядим...»

А когда он уж вечером пошел запрягать лошадь, ехать на караул, то Гришка-то из конного двора едет верхом. На наряд, — тогда с вечера наряд был. Леня-то ведет лошадь, а Гришка увидел его, засмеялся и боле ничего. Как бы Леню не отругали, он никогда не свяжется. Говорит: «Григорию-то так надо было — побрехать. Побрехал и поехал. Чего-то наболело у него, ну, он с себя столкнул на меня, а мне — не больно…» (Респондент Антонина Степановна Симакина, 1909 г. р., Саратовская область, Новобурасский район, село Лох).

Вот еще одна картинка громкой тишины сельского мира времен колхоза.

Вы, ребятки, хоть бы про колхоз книжку написали. Как бабы в колхозе работали. Как на коровах пахали... Мне вот соседка доверила корову. И я одна пахала с ней — только вот с этой коровой. И ни с кем не ругалась через это. А то ведь как обычно было? — восемь коров запрягали, и восемь баб. Идут, идут... Ну, щелканул корову — погонять-то надо! Ну, одна щелканула, а другая кричит: «А, чертова сопля, че ты мою корову бьешь?!» А другая в ответ: «Ах, ты, чертов пупок!..» И пошло дело! И вот эдак свяжутся — и дралися, и разбивали друг другу морду… (Респондент Елена Логиновна Шаронова, 1913 г. р., Волгоградская область, Даниловский район, хутор Атамановка).

И в этой хронической взвинченности были свои внутренние резоны. Мирный покой согласия воплотился в крикливом гомоне людей одной хозяйственно-экономической и социальной судьбы, общей для всех деревенских жителей. Бранясь, ругаясь и отругиваясь, наседая друг на друга, на бригадира, на председателя, на функционеров сельсовета (но никогда — на учителя, на фельдшера, на священника), люди колхозного сельского мира неосознанно, ненарочно выстраивали небывалую прежде норму и настроение согласия. Это согласие парадоксально воплотилось в демонстративной, грубоватой, панибратской лояльности местному колхозному и партийному начальству, которое в свою очередь колхозников настроенчески не жаловало, вплоть до рукоприкладства. Но в русском пословичном запасе есть формула, оправдывающая подобные парадоксы, — «бьет — значит, любит».

Переход настроения в регистр «громкой тишины» — во многом результат «тихой коллективизации» 1960-х годов, когда произошло укрупнение колхозов и массовое сселение «неперспективок». Многих это подтолкнуло к отъезду, к смене мира.

Объединение сильно повлияло на общую психологию людей. Они это восприняли как унижение, как обиду. И это вызвало большой отток. Казалось бы, что произошло? Просто объединились. Все те же поля, все то же животноводство... Нет, человека это сильно обидело! (Респондент Рудаков Сергей Тимофеевич, 1911 г. р., Кемеровская область, Ленинск-Кузнецкий район, село Шабаново).

В результате сельский мир радикально перестроился. Предельно кратко это состояние крестьянского общества выражено в известном народном присловье: «Все вокруг колхозное, все вокруг мое». Началось быстрое, систематическое и сознательное подключение к финансово-ресурсному потенциалу коллективного хозяйства. В середине 1990-х, работая на Кубани, наблюдая драматическую аннигиляцию колхоза-миллионера, мы зафиксировали демонстративный лозунг здешнего сельского мира «Умрем, но вместе!». Но это «вместе» — лишь вывеска, лишь своеобразная крестьянская идеологема, прикрывающая суть, которая может быть сформулирована в контрформуле «Будем жить, но порознь!». Однако это «житье порознь» — не сумма отдельных миров как частных настроений, а интегрирующая мелодия непрестанной ругани, перебранки, подтрунивания, прилепливания гениально метких, но чаще всего обидных прозвищ.

Этот сельский мир амбивалентен. Он прекрасен, поскольку жизнь в форме якобы умирания и страдания идет своим чередом — строятся дома, одеваются дети, покупаются автомобили. В то же время этот мир — отвратителен, поскольку вынуждает субъектов крестьянского общества быть социально-экономическими оборотнями, запрограммированными на обкрадывание ресурсов и жизненной энергии своего партнера, громко лгущими друг другу систематически как в словах, так и в делах.

Что касается местного экономического и муниципального начальства, то оно смиренно выдерживало эту «громкую тишину», будучи чутким, умным, понимающим ситуацию в ее метафизической глубинности. Оно давало возможность выживания, создания задела на будущее, понимало и принимало сумму насущных (выкормить поросенка) и отложенных (выучить в вузе дочку) нужд каждого человека. Обретение громкого, нахрапистого, наполненного ситуативными перебранками согласия стало буквально мирообразующим. Возник и укрепился сельский мир, в котором эта бранчливая omnia bellum para bellum удивительным образом обернулась последовательным согласием, финальной удоволенностью всех обитателей этого нового мира.

«Громкая тишина» — именно это определение отвечает сущности сельского мира колхозных времен. Настроение громогласности стало определять общую атмосферу жизни и перестраивать структуры повседневности. Это настроение стремительно воспитало новую породу людей и сконструировало необычный, непривычный для постороннего, но закономерный и, в общем, эффективный в его тотальной лукавости мир. При этом набор вещей, то есть предметная калькуляция сельского мира принципиально не поменялась. Изменилось настроение. Пришла и установилась новая норма согласия, из воздуха эпохи соткалась партитура, в которой голоса мира образовали новую мелодию, новый тон, новое настроение — ту громкую тишину, в изнанке которой бесшумно, с аккуратностью, не привлекающей внимание, залегла сеть неформальных отношений.

«Ничто от наших рук не отобьется»[11], — с победной интонацией говорила мне дочь раскулаченного крестьянина баба Тоня Тырышкина, рассказывая о виртуозных в своей изобретательности усилиях по даровому орошению нарезанного сельсоветом огорода под клубнику. «Не отобьется…» Вот сигнал того настроения, которое правит сельским миром колхозной деревни. Растерзанный коллективизацией крестьянский двор недолго кручинился. Он принял в работу незамысловатые, в сущности, колхозные декорации. Он быстро догадался об их дизайнерских прорехах и тотчас понял те возможности, какие можно промыслить в колхозе.

Сельский мир колхозных времен — это динамическая комбинация примеров отчаянного неформально-экономического удальства и хозяйской дворовой партизанщины. Примеров, демонстративно прикрытых крикливым оживлением, замаскированных показной бодростью, «громкой тишиной». И именно этот сельский мир, вволю отведав «дармовщинки» — этой попутной добычи, обходящейся без необходимой трудовой экипировки и сосредоточенных усилий, — стал колыбелью грядущей теневой активности, отчаянной растащиловки позднеколхозной поры, разросшегося блата, мелкого простительного воровства. Все эти мгновенно вспыхивающие и тут же прячущиеся в тень, ежедневные, если не ежечасные действия, соединяясь в целое, конвертировались в настроение показной, откровенной, демонстративной оживленности. В 1992 году, уже на закате колхозной эпохи, была записана своего рода музыка времени, звучание постепенно уходящего мира, зафиксировано его мирообразующее настроение.

Вот, слушай-ка! Колхоз — это вещь! Вот мы его тащим, растаскиваем аж с тридцатого года. Шестьдесят два года тащим! И ни хрена не растащим! Понял?! Вот, когда мы вступили в колхоз, у нас одна была корова, Субботка. А сейчас и счету нет, сколько их там. И режут их ежедневно, и все никак не порежут! Колхоз этот самый, колхоз — режет их, едят, пьют, пьют! Э-эх! Да и хрен с ними! И тебе достанется... (Респондент Иван Васильевич Цаплин, 1914 г.р., Саратовская область, Новобурасский район, деревня Красная Речка).

Здесь перед нами встает та громкая тишина согласия, тот сельский мир, который маскируется, надежно, хотя и простодушно прячется за этим взвинченным оживлением.

Накрывающее настроение чуть ли не судорожной бойкости, зубоскальства, подчеркнутого дискурсивного озорства явно ощущалось в те моменты, когда в деревню наведывались городские агитаторы и пропагандисты. Любой разговор после просветительских мероприятий (лекция о международном положении или о разъяснении решений очередных съездов КПСС) оборачивался крикливым митингом. Тут были и жалобы, и одобрение политики, и сетования, и ругань. Звучала музыка согласия.

Проводя в 1981 году анкетирование в Балашовском районе Саратовской области по проблеме «Стабилизация сельских трудовых коллективов» и в очередной раз объясняя коллективу МТФ смысл и цели социологического опроса, я хорошо запомнил (и даже записал в полевой дневник), как средних лет доярка, сухая, бойкая, видавшая виды, выслушав мою речь и картинно толкнув локтем в бок соседку (а этот жест в деревне означает не столько обращение внимания, сколько подключение всего мира), задорно крикнула, чтобы слышали все: «Ты что, Валька, думаешь, — зачем их посылают к нам? Да чтобы узнать, живы ли мы тут вообще…» Доярки одобрительно и громко засмеялись. Так, мгновенно и неожиданно, обозначился сельский мир. Так высветилась неосознанная, но точная реакция на неких посторонних людей — не начальников, а непонятных «научных сотрудников», — которые приехали, чтобы проведать, разузнать, пощупать, поскрести этот их мир.

И в этом крике, в этом смехе определенно выразилось настроение сельского мира той поры — мира как особого, солидарного согласия. Но не покойного, «умиротворенного», а как раз смятенного согласия. Подлинный, сущностный мир был явлен в тот момент прямым отсутствием своего присутствия. Если вдуматься, а точнее, если прислушаться к разного тона и высоты сигналам, идущим из жизни, станет ясно — в сельском мире колхозных времен взвинченно, вибрирующе звучит тоска заброшенности, отрешенности, экзистенциального одиночества. Своего рода — озорные частушки сквозь уныние, перемежающееся то тихим отчаянием, то нервной, часто нетрезвой экзальтацией. Но, видимо, это — вечное и широкополосное настроение для нашего родного отечества.

Таким образом, «сельский мир» — это не дополнительная, уточняющая, а вполне базовая, исходная аналитическая проекция, в свете которой все остальные (сельская местность, сельские жители, среда жизнедеятельности) могут предстать в неожиданном, но, бесспорно, весьма информативном ракурсе.


1 Толковый словарь Даля онлайн <slovardalja.net/word.php?wordid=15824>.

2 Бибихин В. В. Собственность. Философия своего. СПб., «Наука», 2012, стр. 191.

3 Смыслы сельской жизни (Опыт социологического анализа). Под редакцией Ж. Т. Тощенко. М., Центр социального прогнозирования и маркетинга, 2016, стр. 16 — 17.

4 Хайдеггер М. Основные понятия метафизики. Мир-конечность-одиночество. СПб., «Владимир Даль», 2013, стр. 452.

5 Там же, стр. 116 — 117.

6 Бибихин В. В. Ранний Хайдеггер: Материалы к семинару. М., Институт философии, теологии и истории св. Фомы, 2009, стр. 98.

7 Бибихин В. В. Мир. СПб., «Наука», 2007, стр. 318.

8 Шукшин В. М. Собрание сочинений в 6-и книгах. Книга вторая. Верую! М., «Надежда-1», 1998, стр. 252 — 257. Вот эта живописная картинка: «Петя, по незабытой еще крестьянской привычке, трогает штакетник, шатает. Кое-где поослабло. Петя останавливается и думает, глядя на штакетник, поглаживая себя правой рукой — от плеча к груди. Петя сходил в сарайчик, принес гвозди, молоток. Не спеша прибил штакетины. Постоял, поиграл молотком, — видно, разохотился поработать, решает, что бы еще прибить…»

9 Шукшин В. М. Страдания молодого Ваганова. — Шукшин В. М. Собрание сочинений в 6-ти книгах. Книга вторая. Верую! М., «Надежда-1», 1998, стр. 381.

10 См.: Михельсон М. И. Русская мысль и речь. Свое и чужое. Опыт русской фразеологии. Сборник образных слов и иносказаний. Т. 1-2. Ходячие и меткие слова. Сборник русских и иностранных цитат, пословиц, поговорок, пословичных выражений и отдельных слов. СПб., Типография Академии наук, 1896 — 1912 <dic.academic.ru/contents.nsf/michelson_new>; См. также: Федоров А. И. Фразеологический словарь русского литературного языка. М., «Астрель»; «АСТ», 2008 <https://phraseology.academic.ru>.

11 См.: Виноградский В. Г. Крестьянские координаты. Саратов, Саратовский институт РГТЭУ, 2011, стр. 156.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация