Кабинет
Елена Югай

ЭТНОГРАФИЯ ЭЗОПОВА ЯЗЫКА В ТВОРЧЕСКОЙ СРЕДЕ В ПОЗДНЕЕ СОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ

Югай Елена Федоровна (Лета) родилась в 1984 году в Вологде. Окончила Вологодский государственный педагогический университет и Литературный институт им. А. М. Горького. Кандидат филологических наук (тема диссертации «Ключевые образы плача: на материале похоронных и поминальных причитаний Вологодской области»). Автор пяти книг стихов. Лауреат Независимой литературной премии «Дебют» 2013 года, старший научный сотрудник Лаборатории теоретической фольклористики РАНХиГС, доцент «Либерал Артс колледж» РАНХиГС. Живет в Вологде.

Статья подготовлена в рамках программы «Карамзинские стипендии-2017» при поддержке Фонда Михаила Прохорова и Школы актуальных гуманитарных исследований РАНХиГС (г. Москва). Автор выражает благодарность всем, кто так или иначе содействовал появлению этой работы, а также Александре Архиповой за подсказанную тему.



Елена Югай

*

ЭТНОГРАФИЯ ЭЗОПОВА ЯЗЫКА В ТВОРЧЕСКОЙ СРЕДЕ В ПОЗДНЕЕ СОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ



Человеку свойственно собираться в группы, искать отличия своих от чужих, и чем сильнее давление извне, чем опаснее кажется жизнь, тем острее потребность в людях, доверие к которым может быть абсолютным. В городской среде во второй половине ХХ века, после многочисленных и разнонаправленных репрессивных процессов с одной стороны и создания унифицированного официального образа «советского человека» с другой, у многих возникало ощущение собственной инаковости. Но поиск «своих» производился не по внешним признакам, а в основном по речевому поведению. Важно было как человек говорит — по речи пытались определить как и что он думает. Речь как отражение мышления становилась признаком, наиболее точно передающим внутренние установки человека.

Разговор советского человека был полон иносказаниями: «Софья Власьевна», «наши люди», «Большой дом», «работать в ящике»[1]. Формальный смысл этих речевых единиц был нейтрален, в то время как фактический отсылал к опасным темам, связанным с властью или официально не существующими реалиями (заграничные товары, антисемитизм, неподцензурная литература и др.). Традиционно такой способ обозначения призван скрывать информацию и образовывать некий «тайный язык», однако в 70 — 80-е большинство из этих наименований было практически общеизвестным — нелепо пытаться зашифровать сообщение с помощью замены, потенциально понятной любому. И все же позднее советское время продолжают вспоминать как времена процветания эзопова языка, скрытых сообщений и двойного сознания. Чтобы объяснить этот парадокс, необходимо различать эзопов язык как инвентарь средств и как практику речевого поведения.

В исследовании основное внимание уделяется не «словнику» эзопова языка, а его функциям и контекстам употребления, которые вычленяются из нарративов и ответов на вопросы, данных жителями Москвы, Санкт-Петербурга, Вологды и Вологодской области 1933 — 1969 годов рождения. Респонденты, чьи размышления приведены в этой статье, в основном — высокообразованные люди из научной и творческой среды, однако во время работы над темой проводились интервью и с представителями других кругов (жителей деревень и поселков спецпоселенцев и др.), которые также пользовались эзоповым языком, хотя и относились к этому несколько иначе.


Определение терминологии: язык как средство существовать во враждебной реальности


При столкновении с непонятным, страшным, не поддающимся влиянию человек стремится обрести контроль над ситуацией, в том числе с помощью языка. Это во многом объясняет, почему в традиционных культурах при контакте с покойником и говорении о смерти используется табуирование, приводящее к возникновению огромного количества метафорических замен[2]. В советском обществе коммуникация между властными институтами (в терминах Фуко) и гражданами была во многом актом насилия, что вынуждало людей к символической защите или нападению. В ответ на давление дискурса власти, получившего в науке название деревянный язык[3] или тоталитарный язык (цель которого часто описывают как затемнение смыслов по крайней мере для одного из адресатов[4]), появляются особые слова, синтаксические конструкции и грамматические черты[5]. Речевые замены и обороты[6], позволявшие «говорить, не говоря», исследовались с разных сторон. Анна Вежбицкая на польском материале выделяет понятие «антиязык», поэт Лев Лосев защищает в США диссертацию на тему «эзопова языка в советской литературе», Джеймс Скотт в рамках своей теории символического сопротивления подчиненных групп доминирующим разбирает язык сопротивления[7]. В работе Вежбицкой речь идет прежде всего о дисфемизации (снижении) официальных наименований, что позволяет проявить свое отношение, язык сопротивления включает в себя разные типы замен и функционально определяется — возможностью снять с себя ответственность за сказанное и тем самым избежать опасности. Эзопов язык может развиваться как в сторону эвфемизации, то есть замены неприятного и опасного на положительное и разрешенное, так и в сторону нейтрализации, вплоть до полного умолчания, когда негативное значение нивелируется, представляется несуществующим для предполагаемого цензора.

Все эти явления объединяет следующее: коммуникация намеренно подвергается «порче» на одном из этапов, что приводит к сокрытию адресанта или смысла сообщения и появлению лексических единиц с новым значением. Лев Лосев в своей диссертации «Эзопов язык в современной русской литературе» (1984) впервые рассматривает поэтические иносказания с политическим смыслом в рамках теории коммуникаций. Согласно его определению, единицы эзопова языка имеют двойную адресацию — они одновременно рассчитаны на то, что попадут к читателю-другу и к читателю-врагу (цензору), при этом до первого нужно донести истинный смысл сообщения, а от второго — скрыть. Для этого существует набор «экранов», затемняющих смысл (от метафоры до переноса действия в другую историческую эпоху), и «маркеров», этот смысл открывающих.


Адресант -> Сообщение (маркер) -> Адресат 1 (читатель, друг)

(экран) -> Адресат 2 (цензор, враг)


Даже понимая реальный смысл сообщения, читатель-враг не может однозначно предъявить автору обвинение, потому что автор может сослаться на экран.

Хотя Лосев работал с литературой, описанное им явление не было художественным приемом — в быту советские граждане активно пользовались иносказаниями[8]. Круг явлений и авторов, описанных Лосевым, близок кругу респондентов, чьи интервью послужили основой данного исследования. Автор самиздатовского альманаха «Синтаксис», моделируя ситуацию использования эзопова языка в жизни, упоминает Наума Коржавина, чьи стихи об Иване Калите Лосев рассматривает как пример квазиисторического сюжета[9].

Вот, кстати, [мои стихи, в которых вспоминается] пятьдесят девятый год, время хрущевское, конец, заканчивается оттепель:

Всю ночь с Коржавиным на даче

Жжём за тетрадкою тетрадь.

Наум твердит: «Круг новый начат,

Меня сегодня будут брать».

Откуда такие сведения? Конечно, человек, который прошел ГУЛАГ, он трепещет: «Софья Васильевна повернулась в другую сторону, вот такие времена. Сегодня она жестокая и крутая баба». Коржавин говорил, дословно: «круг новый начат, меня сегодня будут брать». Но не взяли [Инф. 2, м., 1933 г. р., Москва, поэт].

В значительной мере эстетическое удовольствие от эзопова языка в искусстве было обусловлено узнаванием речевого поведения, используемого и в бытовой речи.

Язык метафор и гипербол культивировался [в Советском Союзе] — когда я думаю, почему столько много талантливых художников, поэтов, режиссеров, с таким взлетом, — это подспудно формировало навык не мыслить прямо, а только «криво» [Инф. 1, м., 1969 г. р., Вологда, режиссер].

Но интересно, что со временем двусмысленность речи становится самоцелью — легко прочитываемый двойной смысл большинства советских иносказаний делает сам вопрос об эзоповом языке двойственным. Существовал ли он? Очевидно, да: есть множество примеров словоупотреблений, есть самоощущение информантов как не привыкших говорить прямо. И при этом — нет: не было адресата, который со стопроцентной вероятностью не понимал такой речи и от которого можно было защититься с ее помощью.

Ситуация станет понятнее, если выделить разные уровни эзопова языка.

Во-первых, это словарь или набор единиц с постоянным значением (что говорить?). Он имел социолекты, отличался в разных группах, но в целом был исчерпаем и первым перестал выполнять функцию сокрытия смысла сообщения.

Второй уровень — особый регистр языка[10] — разновидность употребления языка, обусловленная целью и ситуацией, включающая в себя окказиональные замены, изменение тона, жесты и пр. Следует отметить, что и у Лосева, и у Вежбицкой, и у Скотта слово язык используется скорее как метафора, указывающая на особый тип коммуникации[11]. Количество употребительных единиц эзопова языка ограничено (в отличие от, например, жаргона, невозможно составить длинный осмысленный текст, целиком состоящий из таких замен, или он будет выглядеть неестественно), но общая установка на сокрытие смыслов порождает механизмы для бесконечного окказионального построения высказываний с двойным смыслом.

В-третьих, эзопов язык можно рассматривать и как практику. Это выбор действий (что говорить и говорить ли вообще) в зависимости от контекстуальных условий (как, где и когда), например, запрет на любые типы разговоров в определенных ситуациях или выбор между прямым и иносказательным сообщением. И именно в этом смысле эзопов язык неотделим от функции защиты своих пользователей от опасности быть уличенными в прямой крамоле.


Эзопов язык как словарь


Большинство устойчивых единиц эзопова языка образовалось в 1920 — 30-е годы, отчасти наследуя дореволюционным традициям иносказаний, отчасти формируясь заново, исходя из нового дискурса власти. Это было реакцией на язык власти и, в еще большей степени, на политику репрессий, которая делала прямое комментирование окружающей реальности опасным для жизни и свободы. Судя по исследованиям эзопова языка этого времени, между словарем и практикой на тот момент не было расхождений, то есть первый служил для успешной реализации последней.

В 1950-е годы происходит массовое возвращение из тюрем и лагерей, и язык умолчаний, помноженный на потайной язык заключенных, вновь актуализируется в быту. О влиянии языка вернувшихся на общую речевую культуру говорит следующее наблюдение: <…> cтали возвращаться оправданные после лагерей, и, естественно, тесное общение с уголовниками и со всеми остальными, у них была там, и она вышла на свободу вместе с ними, ненормативная лексика. И вдруг вот в эти 50 — 60 — 70-е года в кругу интеллигентных людей <…> каждый второй ругался матом. <…> Это была, на мой взгляд, какая-то солидарность с теми, кто вернулся [Инф. 14, м., 1936 г. р., СПб., поэт].

В 1970-е многие из постоянных замен, порожденных в 1930-е и вернувшихся в 1950-е, становятся всеобщими, и функции сопротивления и табуирования сходят на нет.

Жаргон и шифровка. Круг тем, попадающих под необходимость иносказания, был относительно постоянен на протяжение всего советского времени (власть, неофициальная литература, национальный вопрос, эмиграция). Сама необходимость пользования эзоповым языком и опасности, от которых он предохранял, тоже имели метафорические обозначения: А вот еще — черный кабинет. Вот эта цензура эпистолярная, она называлась «черный кабинет» — но ты учти, учитывай «черный кабинет» — понимаешь почему? ЧК [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт].

Однако в позднее советское время эзопов язык в чистом виде был маргинальным, тесно смыкался с профессиональным жаргоном особого круга специалистов, имевших дело с неодобряемыми или несуществующими с официальной точки зрения реалиями. Например, в фильме «По семейным обстоятельствам» высмеивается эзопов язык черного маклера, обозначающего квартиру как семью с определенным количеством родственников-комнат. Особый язык существовал у книжных торговцев (жуков [Инф. 17, ж., 1951 г. р., инженер]), которые имели дело в том числе с самиздатом и тамиздатом. Обозначения для книг носили утилитарный характер и выполняли функцию защиты, впоследствии они переходили в речь читателей. Больше всего сохранилось обозначений для центральной книги самиздата, «Архипелаг ГУЛАГ»: Архипушка [Инф. 6, ж., 1947 г. р., СПб., ученый], Дед Архип и Лёнька [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт], Таинственный остров, Остров сокровищ [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник] и др. Первоначально такие сообщения носили сугубо практический характер. Но значение становилось понятным из контекста, и функция шифровки постфактум ставится под сомнение даже самими говорящими: Вообще, для кого все это делалось, непонятно, потому что сообразить, что это рассказ из школьной программы, и чего вдруг два взрослых человека будут обсуждать по телефону прочтение рассказа Горького <…>. [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт]. Как коммуниканты выходили из этого положения, будет показано ниже.

Возможность говорить о тех или иных реалиях через замену их названий на постоянные иносказания позволила проникнуть эзопову языку и в гуманитаристику. Советская эстетика официально могла заниматься только реализмом, в результате чего для направлений мировой живописи в Советском Союзе появлялись обозначения вроде фантастический (или какой-нибудь еще) реализм [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник]. Западная терминология не должна была проникать в советскую науку, поэтому, чтобы провести мировые идеи в свои труды, ученые вынуждены были подбирать замены для терминов. Советский термин обряды жизненного цикла служит такой заменой переводному обряды перехода, или rite de passage [Инф. 14, ж., 1975 г. р., Москва, ученый].

Словечки «для своих». За пределами профессиональных сообществ и практических ситуаций словарь эзопова языка терял свои первоначальные функции еще быстрее.

Использование эзопова языка в его устоявшихся формах могло играть опасную роль:

Поскольку количество такого рода эвфемизмов невелико и на самом деле общеизвестно, то, вообще говоря, если я в присутствии некого А говорю некому Б, что при А лучше не говорить, то этому А, которому я не доверяю и которого я боюсь, даю понять, что у нас с Б есть запрещенные темы и контакты. И зачем мне это делать? Я что, самоубийца? [Инф. 8, м., 1959 г. р., СПб., ученый].

Использование иносказаний могло служить сигналом общего взгляда на мир, при том что, будучи понятным потенциальным стукачам, эзопов язык скорее ставил под угрозу говорящего, чем оберегал его. Как механизм скрытия информации и проверки на «свой — чужой» эзопов язык давал сбои, зато актуализировались побочные функции, например, сплочение in group. Использование такого языка создавало территорию «вненаходимости», отделяло сообщество говорящих на нем от окружающей советской действительности. На первый план выходит игровой момент такого словоупотребления.

Мы понимали, что мы живем во время очень мягкое по сравнению с тем…Сначала, очевидно, это возникло, чтобы постороннее ухо не сразу догадалось, о чем речь. А потом это стало настолько привычно <…>. Но интереснее все-таки говорить «Софья Власьевна» [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт].

Нет, это отчасти игра… Это часть смеховой культуры. <…> Многие эвфемизмы были построены на очевидном созвучии. Это такой своего рода словесный карнавал [Инф. 8, м., 1959 г. р., СПб., ученый].

Использование единиц эзопова языка, могущих выступать как ресурс символического сопротивления (обладающих внутренней формой и заложенным в них отношением говорящего), значительно пережило время, когда они были призваны шифровать информацию.

Будучи порождены миром, где такое сопротивление было действительно опасно, в последнем советском поколении они выполняли функцию самоопределения говорящего. Эзопов язык подчеркивал отличие коммуникантов от внешней по отношению к ним советской культуры: эзопов язык — это не защита, это нежелание говорить на языке власти. Самое страшное ругательство — «он говорит передовицами „Правды”». Не иметь ничего общего [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый]. Для этого обозначение должно было не только и не столько скрывать истинный смысл высказывания, сколько передавать коннотации, общие для группы. Например, ироническое отношение к действительности.

Более того, некоторые темы эзопова языка просачиваются во все сферы жизни и группой понимающих «своих» осознается любое случайно образовавшееся сообщество (очередь, пассажиры автобуса). Функции разделения in group и out group скорее декларировались, чем имели значение на практике. Так информант начинает говорить: Это в любом случае касалось бесед среди своих, а потом спохватывается: хотя я помню, наверное, конец 70-х (когда вышла «Малая земля» Брежнева), Псковская область, едет автобус. Дядечка кричит: «Ну что? Совсем совесть потеряли, икроеды малоземельные?» Народ смеется [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник]. Экран становился прозрачным.

Показать, что ты (не) боишься. Появляются даже инвертированные употребления единиц эзопова языка, например, студенческое обозначение деканата в МИИГАиКЕ 1970-х гг. По стечению обстоятельств строгая замдекана носила имя Галина Борисовна, из-за чего деканат называли КГБ («кабинет Галины Борисовны»): «вызывают в КГБ», «КГБ установило новые правила».

<Л. Ю. То есть это просто для лингвистического удовольствия?> Да, для удовольствия. Не лингвистического. Все помнили, как боялись родители, 50-е были недавно. А тут ты показываешь, что не боишься [Инф. 11, м., 1949 г. р., Кустанай — Москва, преподаватель].

Такая инверсия лексической единицы эзопова языка, возникшей ранее (Галина Борисовна для КГБ[12]), симптоматична. Она показывает и знакомство с традицией иносказаний (наследование ей), и некоторое превосходство над временами родителей, и инверсию функции в целом: не таить, а обнаруживать конфликт.

Поэтому нейтрализация, лишенная яркой внутренней формы, дискредитируется. В 1960-х один из учителей монгольского языка при чтении вслух текстов на кириллице, когда доходило до фамилии Сталина, говорил «известная персона», нейтрализуя имя правителя. При этом его ученик заключает, что по-настоящему культурный человек так говорить не должен, не будет. В этом поведении есть речевая пошлость. Страх на языковом уровне воспринимается как малодушие. Есть разница между подобным поведением в 1930 — 50-е годы, когда слово скажешь, тебя к стенке поставят, и 1960-и [Инф. 12, м., 1941 г. р., Москва, ученый].

По-видимому, речь отчасти идет о том, что употребление в быту расхожих и всем понятных замен в 1960 — 70-х годах воспринималось как бессмысленное. Реальной защиты такое словоупотребление не приносило, но оно подчеркивало почтение и трепет перед властью, а не оппозицию ей, как это было с живым эзоповым языком прошлого (в действительно опасной ситуации, с нестертой внутренней формой символического сопротивления).

Таким образом, словарь эзопова языка меняет свою функцию чуть ли не на противоположную относительно раннего советского времени. Использование нейтрализации без причины воспринимается как неоправданная трусость, а подчеркнутое иногда инвертированное использование эвфемизации или дисфемизации, напротив, расценивается как смелость. Понятие «своих» при этом со временем расширяется чуть ли не до всего общества (Это были 70-е, уже все все понимали [Инф. 14, м., 1936 г. р., СПб., поэт]).

Эзопов язык как регистр


Как же ведет себя среда, в которой эзопов язык зародился, то есть среди людей, которым было что скрывать? По свидетельствам некоторых информантов, там происходит либо усложнение механизмов эвфемизации и нейтрализации, либо полный отказ от иносказаний.

Словарь эзопова языка был дискредитирован как тактическое средство. Большое количество окказиональных замен для опасных предметов, с одной стороны, предохраняло от «выучивания» эзопова языка адресатом-врагом, с другой, могло делать их более прозрачными (ведь «маркер» должен был срабатывать мгновенно). И здесь выбор между более или менее прозрачными сообщениями был ситуативен.

Вернемся к ситуации обсуждения неподцензурной литературы. В случае, если возникала необходимость договориться о передаче книги, оба коммуниканта были готовы к сигналам разной степени открытости. Создавалась ситуация, при которой тема сообщения уходила в пресуппозицию, была понятна без проговаривания и сообщалась только рема (это действие завершено или нет, этот предмет получен, освоен, передан), при этом на место опасного предмета подставлялся любой объект и сочетающееся с ним действие. Еще смешная история, не моя, а известная: ну ты торт, что я тебе вчера принес, съел? Ну да, съел. Ну если съел, то передай Коле [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт]. Несмотря на анекдотичность, этот случай более точно отражает реальную ситуации передачи двойного сообщения, чем использование слов из словаря.

Если окказиональная замена не была прозрачной, возникала опасность коммуникативной неудачи — непонимания адресатом-другом:

Так как самиздат давался на короткое время и надо было передавать, то вот я звонила Юрке и спрашивала: «Что, эта книжка, „Для вас, девушки”, она еще у тебя?» Тогда выходили первые книжки секс-просвещения, «Для вас, юноши», «Для вас, девушки». Вот такой был эвфемизм. <…> Это не постоянная была вещь, это была достаточно творческая. Я просто помню, что я сказала. И Юрка какое-то время не понимал: «Какие „Для вас, девушки”?» — «Ну как же? Помнишь, мы обсуждали» [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый].

В этом примере самиздат и секспросвет рифмовались по принципу подпольности, причем сексуальная тема выступила как экран, но ассоциация оказалась слишком сложной для мгновенного считывания собеседником.

С другой стороны, излишняя прозрачность мешала выполнению функции защиты. Например, в 1976 году московскому поэту друг из-за границы предложил публикацию с формулировкой: «Я отнес твои стихи в одно континентальное издание, что скажешь?», на что тот ответил «Я не знаю». Произошла заминка, звонивший из-за границы повторил свой вопрос с акцентом на слово «кон-ти-нен-таль-ное», подумав, что высказался слишком непонятно (речь шла о «крамольном» журнале «Континент»), тогда как адресату вопрос, напротив, показался слишком, опасно понятным. Свой ответ — «Публикуйте, но если что, то это было без моего ведома» — он зашифровал более тонко и не был понят с первого раза. Этот пример показывает, что единицы эзопова языка часто были окказиональны и понятны, в зависимости от сообразительности, в равной степени и адресату-другу, и потенциальному цензору, при этом способность улавливать скрытые смыслы была прямо пропорциональна чувству опасности — так адресат телефонного сообщения делает ремарку они, когда уезжали, они сразу забывали что надо, как-то у них это выскакивало из головы, все эти наши сложности и опасения [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт]. Прозрачность эзопова языка приводила к тому, что его использование не всегда маркировало друга. С другой стороны, и друг мог начать восприниматься как отдаляющийся (теряющий связь с общей реальностью), если пользовался иносказаниями с недостаточным умением.

Маскировкой могли становиться не только игры со словами, но, например, вводные конструкции или тон сообщения. Возникала фреймирующая нейтрализация[13], то есть сообщение передавалось без изменений, но помещалось в двусмысленный контекст, рамку ситуации:

Я был в старших классах, когда началась война в Афганистане, и сразу стало резко все плохо, как у нас в четырнадцатом году. Меня назначили читать политинформацию младшеклассникам, и я изобрел универсальную формулу: «наши враги на Западе говорят, что». И дальше подробно пересказывал, что говорят «наши враги на Западе». Причем рядом стояла учительница истории, и никаких подозрений. У сообщения была текстовая часть, а в конце я говорил: «А на самом деле мы помогаем нашим друзьям в Афганистане, вот построили электростанцию на реке такой-то» (а сам думаю, есть ли такая река), и учительница говорит: «Да, в верховьях». Но это способ-то был советский. Многие узнавали о новых направлениях в искусстве из книги под названием «Кризис безобразия», в которой подробно рассказывалось про экспрессионизм, абстракционизм и т. д. Я тоже что-то рассказывал: «На Западе процветают такие направления псевдоискусства…» — дальше рассказывал все, что знал [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник].

В этом случае разрушается связь между адресантом и сообщением, снимается ответственность за высказывания (ситуация, подробно рассмотренная Дж. Скоттом в его анализе языка сопротивления[14]), само сообщение при этом передается прямо.

Даже официальный дискурс почти в неизменном виде мог быть средством передачи двойного сообщения. Так, в одном неформальном сообществе было принято собираться и читать журнал «Корея», он сам по себе высвечивал абсурдность происходящего [Инф. 5, м., 1960 г. р., СПб., поэт].

Регистром эзопова языка становился переход на иностранные языки (в том числе на родные языки — немецкий, идиш, национальные языки). Но подобно тому, как эвфемизмы становятся прозрачными и требуют смены на новые, другие речевые средства тоже не всегда выполняли свою функцию. Один из частых рассказов в интервью касается воспоминаний детей о том, как они выучивали родной язык родителей (отличный от русского), потому что на нем говорились запретные и скрытые вещи.

Главной особенностью позднесоветского эзопова языка как регистра служит отсутствие устойчивых лексических единиц и универсальных средств. Человек, который хотел передать двойное сообщение, часто выбирал прямую речь либо молчание, а экраном и маркером выступали контексты и ситуации, определяющие степень прямоты высказывания.


Эзопов язык как практика


Высказывания, для которых необходима практика эзопова языка, существуют только в контексте речевого акта, часто спонтанного, и требуют наличия как читателя-цензора, так и публики «своих», и в этом смысле под определение эзопова языка попадают любые действия, нацеленные на замутнение смысла.

Первым действием становится опознание опасной ситуации. Лев Лосев описывает ситуацию передачи сообщения через печатный текст, то есть публичной опосредованной коммуникации. Кроме литературы рискованными для разговора становились и другие публичные пространства, а также другие виды опосредованного общения (наличие посредника, будь то телефонный провод или бумага, делало включение третьего адресата технически проще).

Было известно, где можно говорить и где нельзя. Можно говорить у себя дома, можно говорить на улице. Нельзя говорить на работе, нельзя говорить в гостиницах, нельзя говорить в ресторанах. Когда ты идешь по улице, оглядывайся, потому что за тобой может кто-то идти [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый].

Да, безусловно. Были ограничения. <…> Мой дедушка занимал очень высокий пост. <…> Его телефон прослушивался, и он меня очень просил не говорить о друзьях, о чем-то еще. Было заранее сказано, что телефон — это такая вещь, где ты можешь назначить встречу и не более того. И до сих пор я считаю, что по мобильному телефону не надо говорить ни о наркотиках, ни о политических акциях. Или завуалированно: «А принеси-ка мне книги почитать! Ну, ту, которую ты читал на прошлой неделе»[15] [Инф. 5, м., 1960 г. р., СПб., поэт].

Были ситуации, которые дольше других сохраняли использование эзопова языка в его главной функции (маскировать сообщение), например, переписка с заграничными корреспондентами. Об одном из писем, «переданных с оказией», говорится так:

он [автор письма] боялся, что даже в этом письме, если найдут, лучше, чтобы все было нейтрально. «Многие из проживающих здесь наших соотечественников меня начинают сильно разочаровывать. Особенно ВПЗР, который забрался на Монблан и вещает Истину (с большой буквы)». Все поняли, что это Солженицын, почему? Потому что его в шутку называли еще здесь ВПЗР (великий писатель земли русской). А он жил тогда в Швейцарии. <...> Вот вам, пожалуйста, пример эзопова языка [Инф. 6, ж., 1947 г. р., СПб., ученый].

Письмо, где высказывание сохраняется на бумаге, и потенциальная запись телефонного разговора должны были оставлять возможность отказа от прямых смыслов в будущем.

Также опасной ситуацией был разговор при малознакомых людях, и тут выходила на первый план задача отделения «своих» от «чужих», опознание друга. Одним из методов проверки (хотя не единственным) выступал эзопов язык или его отсутствие.

Примечательно, что в ходе этого исследования многие признавались в коммуникативных неудачах, постигших их на пути такого познания. Потомственная петербурженка из академической среды рассказывает о неудачной попытке ее будущего мужа, родом из провинции и из простой семьи, завести с ней знакомство в студенческие годы:

Родители у него были совершенно советские, сам он был антисоветский изначально. И вот на первом курсе, в стройотряде мы с ним стояли и кидали цемент. И он со мной начал разговаривать про Цветаеву и про все дела. И я на него посмотрела и подумала, что он либо идиот, либо провокатор, я не хочу с ним дело иметь. Я с ним не стала разговаривать. <…> Мы уже потом познакомились через общих знакомых. <…> Те, кто приезжает, — вынуждены рисковать. И риск двоякий — что на них настучат или что примут за провокаторов [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый].

Другой житель северной столицы предполагал, что один из его бывших учителей является человеком из органов, потому что нельзя безнаказанно так все подряд, что ты услышал на радио «Свобода», пересказывать школьникам, кто-то да стукнет, иначе, как писал Достоевский, невозможно-с, никак-с [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник].

В этих двух случаях речь идет о сфере подчеркнуто публичной. Преподаватель на лекции или студенты на практике оказываются в обществе случайных людей. Прямое называние предметов и реалий в такой ситуации нарушает правила безопасного пользования языком. Как следствие, открытая речь в публичной сфере воспринималась в некоторых кругах как недопустимая.

В то же время в присутствии проверенных людей в нонконформистской среде происходит отказ от эзопова языка как словаря и регистра.

В моем кругу это было совсем не распространено. Более того, это скорее считалось дурным тоном. Что-то такое унижающее человеческое достоинство — либо не говорить, либо говорить прямо [Инф. 13, м., 1956 г. р., СПб., ученый].

Фига в кармане, она была свойственна комсомольским деятелям… Большинство этих (обозначений) — совок и всякие другие штуки — употребляли люди, жившие внутри этой власти. Те, которые были отстранены, — ну советская власть и советская власть — ну зачем ее называть как-то? Одно дело эзопов язык, когда хотели донести какую-то идею. Все остальное — фига в кармане. Это на уровне того, что антисоветские анекдоты любили в Кремле [Инф. 14, м., 1936 г. р., СПб., поэт].

Речь идет о сообществах, которые не допускали существования адресата-врага или подчеркнуто игнорировали его.

Выбор правильного регистра — в разных группах разного — был направлен на солидаризацию, становился проверкой на «свой — чужой» перед тем, как начать говорить открыто, а не собственно маскировкой.

В ретроспективных нарративах поиск врага среди коммуникантов окрашивается в стыдливые тона. Тема стукачества неразрывно связана с разговором об эзоповом языке — именно тот чужой, от ушей и глаз которого выставляли экран в коммуникации, часто становился объектом проверки. Чужие среди товарищей воспринимались как опасность более близкая, чем власть.

Когда вышла статья в «Правде» о Нобелевской премии, 16 человек подали заявление на дачу Пастернака [Инф. 2, м., 1933 г. р., Москва, поэт].

Но возможность ошибки (а в некоторых рассказах даже неизбежность оной в силу профессионализма спецслужб) сводила на нет попытки защититься.

<Л. Ю. А проверяли новых?> Это довольно сложная вещь, потому что, с одной стороны, проверяли, с другой, в период конца 1960-х — начала 70-х была очень прочная уверенность, что, проверяй не проверяй, в каждой обширной компании, где появляются новые люди, где регулярные сходки, обязательно есть свой стукач и ничего с этим не поделаешь. Одно время на меня думали, что я такой человек, потому что я сидел и молчал. <…> Там был один человек, который был заточен на поиск стукачей… [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт].

Одна из часто встречающихся сюжетных схем — рассказ, когда спустя годы человек несет в себе образ бывшего товарища, исключенного из сообщества как стукач, и сомневается, верны ли были подозрения (И, к сожалению, довольно часто были ошибки в худшую сторону. Иногда подозревали человека, который чист, как белый голубь [Инф. 14, м., 1936 г. р., СПб., поэт]. Мы все думали на одного человека, а сейчас открылось, что это был другой, наш приятель, он признался, что ему сказали: вот, так и так, иначе выгонят с волчьим билетом, и он регулярно сообщал [Инф. 20, м., 1947 г. р., Москва, поэт]).

С другой стороны, чувство безопасности, которое давало соблюдение правил общения только с проверенными людьми и только особым языком, не гарантировало этой безопасности в реальности.

<Л. Ю. — А зачем существовали подобные наименования?> Уклончиво сказать, чтобы лишнего не болтать. И потом — свои своих с полуслова понимали. Во-первых, скрыть, во-вторых, определить своих. Некоторые думали скрыть, а те [кто следил] уже прекрасно знали и фиксировали [Инф. 6, ж., 1947 г. р., СПб., ученый].

Человек находился между оппозиций «доверие — подозрение» (адресат), «прозрачность — затемненность смысла» (сообщение), «снятие — принятие на себя ответственности за высказывание» (адресант). И все эти выборы имели этическую окраску, потому что излишний страх уже воспринимался как недостаток, а излишняя смелость (безрассудство) могли поставить под угрозу всех участников общения. Последнее отягчалось тем, что необходимо было обезопасить не только себя, но и других:

Вот в письмах уже все шифровалось. Шифровались имена. Идея была одна — не давать информации о посторонних. О себе я все пишу, кроме того, что я читаю из запрещенной литературы <…> Вот В. Ф. из-за его красноречия дразнили Цицероном — и он был «Цицерон»: «был в гостях у Цицерона». Или «полуперс» — знакомый, у которого отец был персиянин. «Тульский оруженосец» — из Тулы. <…> И много-много было…. [Инф. 4, м., 1948 г. р., Москва, поэт].

Воспринятый с детства, этот запрет на упоминание подробностей жизни другого лица воспринимается как этикетная норма: Считалось неудобным, например, говорить о третьих лицах в каких-то контекстах, которые могут их скомпрометировать. Но это ведь и в обычной жизни? [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник].

Итак, можно выстроить цепочку моделей поведения от наименее опасного к наиболее опасному. В начале будет стоять говорение официальным языком (что, согласно А. Юрчаку[16], в 1970-х еще не означает полного согласия с официально позицией). Далее следует молчание на определенные темы. Далее — иносказательное говорение с возможностью двойного прочтения (причем чем более иносказательные обороты становятся понятны, тем выше риск). И, наконец, прямое выражение несогласия с властью (политикой, господствующими эстетическими вкусами, качеством жизни и т. д.).

Практикой речевого поведения служит выбор регистра. Он зависит от ситуации. Отягчающее обстоятельство — опосредованная коммуникация, доступная для фиксации.

В других случаях происходит всеобщий сдвиг в сторону более опасной речевой практики — люди, ощущающие себя вне системы, начинают говорить прямо, а простые советские граждане (случайные пассажиры автобуса и студенты МИИГАиКА полным курсом) — показывать свое знакомство с механизмами эзопова языка.

Использование эзопова языка возникает не в ситуации, когда есть намерение скрыть сообщение, а в ситуации, когда необходимо солидаризироваться с другим потенциальным пользователем «языка метафор».


Обучение эзопову языку в школе и дома


Именно моделям поведения, необходимости учитывать контекст и адресата, и учились дети у родителей или у сверстников. Многие сталкивались с запретами на простодушные разговоры еще в детстве:

<Л. Ю. А Вам говорили, что не на все темы можно говорить?> Это меня в шесть лет бабушка научила моя. Меня по-человечески воспитала бабушка, мама работала, папа тоже. <…> Я не помню себя на руках у мамы, но помню на руках у бабушки. Она мне в шесть лет сказала, в мои, что дед у меня сидел. «Только ты, внука, никому об этом не говори» [Инф. 18, ж., 1953 г. р., Москва, геолог]

Часто наличие двойного языкового кода и приобретение навыков пользования им описывается как передача знания о поведении в обществе, естественная и необходимая:

Обучение начиналось с раннего детства, и оно было необходимо, потому что ребенок ходил в детский сад, ребенок ходил в школу, ему надо было объяснить, что в детском саду и школе нельзя говорить то, что говорится дома, что это опасно… [Инф. 3, ж., СПб., 1955 г. р., ученый].

Таким образом человек с детства усваивал тот круг правил и оппозиций, который помогал его родителям ориентироваться в социуме, в первую очередь противопоставление «своих» и «чужих», а также запрещенных и разрешенных тем:

В 55-м году рожденный ребенок попадал уже в среду людей, которые пережили сталинское время, 37-й год, и существовала твердая и понятная система, в которой человек социализовался. То есть он учился этому так же, как учился говорить, ходить и так далее. Начиналось это очень рано. Я, например, с 2,5 лет хожу в детский сад. Ребенку с малых самых лет объясняли, на какие темы можно говорить с определенным кругом людей. Этот круг был очерчен. Это люди, которые бывают у нас дома. То есть очень маленький открытый мир, и остальной мир под подозрением [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый].

<Л. Ю. А детям говорили, что есть темы, на которые говорить следует с осторожностью?> Конечно, говорили. Ну, общая такая идея: что слышишь дома, нельзя рассказывать всем подряд. <Л. Ю. А когда?> При встрече с постоянно действующим социальным контекстом, школой, например. Но не в какой-то определенный момент. Вот Вам давали указания, что надо мыть руки перед едой. Но Вы не можете сказать, что был такой день, когда Вас инициировали мыть руки перед едой. Нет, это такое фоновое знание [Инф. 8, м., 1959 г. р., СПб., ученый].

Обучение тому, что реальность неоднозначна, иногда имело эффект отложенного сообщения. Так при детях могли произноситься какие-то вещи, которые они заведомо не могут понять.

Мне было года четыре или пять… Я очень хорошо помню эту сцену. Идет чемпионат мира по хоккею, папа еще был с нами, он смотрит этот самый хоккей, СССР — Чехословакия. Я говорю: «Папа, ты за наших болеешь?» Он говорит: «Нет, за чехов». — «Почему не за наших?» — ну, для мальчика это совершенно естественно. — «Аль, после года твоего рождения все приличные люди болеют за чехов». Я родился в шестьдесят восьмом. Вот. Я совершенно не понимал, о чем речь, я не стал вдаваться в эти подробности. <Л. Ю. А когда вы узнали подробности?> Лет в… тринадцать. [Инф. 16, м., 1968 г. р., Москва, журналист]

Таким образом формировалась привычка не просто доверять «своим» (в данном случае семье), но и принимать некоторые знания без обязательного немедленного понимания, запасаться ими впрок.

Вместе с тем, возможна и обратная ситуация, когда «социализация» происходила без подсказки со стороны родителей:

Отец прочитал «Архипелаг Гулаг» очень рано, но при мне, естественно, ничего не говорил. <…> Потом я поступил в художественную школу, там все говорили, что «нельзя» <то есть на неразрешенные темы>. Но опять же, с отцом я это не обсуждал [Инф. 7, м., 1966 г. р., СПб., художник].

В таких семьях родители не поясняли отношений с системой, однако показывали пример недоверия:

А при детях вообще старались на эти темы не говорить или, если что, переходили на иностранный язык. Причем на тот, который дети не знали.

<…>

От меня запирался на ключ даже портфель отца. Он работал над Ахматовой, он дал подписку о нераспространении. Один раз забыл ключ в портфеле. Разумеется, я открыла и прочитала. Там и статья Вейдле была… Глаза на лоб полезли, я никогда такого не читала. А потому что там были материалы об Ахматовой, которые он брал… И он давал подписку о неразглашении, нераспространении, даже среди членов семьи… А папа был человек честный. Если он что-то сказал, даже этим негодяям… <Л. Ю. А признались потом ему в этом?> Нет, конечно. Я как партизан молчала. Я и мой муж, мы недавно поженились. Мы радостно прочитали, но чтоб никто не знал. Потому что будет утечка информации, мы же папу подставим [Инф. 6, ж., 1947 г. р., СПб., ученый].

История о ребенке, который по простодушию губит родителей, становясь из адресата-друга адресатом-врагом, бытовала в форме устного рассказа. В случае, если не вполне вписывающееся в советские нормы мироощущение передавалось детям, оно снабжалось «мерами безопасности» — основами пользования эзоповым языком. Зачастую же такое мироощущение, доступ к секретным материалам (рукописям запретных поэтов), травматический опыт репрессий воспринимались как тяжелое избранничество, и детей старались от него уберечь. Поэтому ситуация, когда родители не делились с детьми своими мнениями и знаниями, была скорее типична.

Внук репрессированного, бабушка которого осталась одна с одиннадцатью детьми, узнал о семейной истории только взрослым. Вспоминая школьное время, он приводит следующий эпизод:

Мозги были засраны, извините за выражение, полностью… <Л. Ю. И пионером вы были искренним?> Пионером был еще круче! <…> Чтобы вступить в пионеры, надо было подготовить… избрать своего героя какого-то. И я избрал Павлика Морозова. В краеведческий музей пришел: «Правильно, что он своих родственников заложил». Это же во имя… <Л. Ю. Но вы тогда не знали, что у вас был кто-то свой репрессирован?> Нет, не знал. Я единственное, что помню, что, когда я пришел домой и родители спросили, про кого я буду рассказывать, я сказал: «про Павлика Морозова». Они так обалдели, они просто молчали, и я видел, что они надутые ходят, злые, и я никак не понимал, а что злиться-то? Тем более, у меня и папа был коммунист… Когда нет альтернативы (в информации) [Инф. 17, м., 1961 г. р., Вологда — Москва, ученый].

Школа как представитель официального социального порядка формировала некоторый образ мира, который мог вступать в противоречие с миром домашним, и разные семьи решали этот вопрос по-разному.

Часто садик и школа выступали как враждебное пространство, с которым родители вступали в конкуренцию. Уже в этих институциях человека формировали как советского гражданина, и если семья пыталась сохранить собственную «вненаходимость», то ребенок оказывался на стыке двух разнонаправленных влияний:

Это подлинный случай, но звучит как анекдот. <…> Гораздо более позднее время было, 70-е годы. Идет молодой папа с ребенком по набережной. И ребенок такой, лет шести, нахохлившись, говорит папе: «А Ленин-то все знал». А папа ему говорит: «Вечно ты какую-то дрянь притащишь из своего садика! Посмотри, какие здания красивые, я тебе столько показываю, а ты вечно гадость какую-то тащишь…» [Инф. 3, ж., 1955 г. р., СПб., ученый].

В некоторых случаях разговор с ребенком инициировался происшествием во внешнем мире, опытным путем открывавшим ребенку двойственность окружающей его реальности. Коммуникативную ошибку в пользовании двойным языком, которую ребенок совершал по незнанию, объясняли, чтобы избежать дальнейших неприятностей.

То, что я наполовину еврей, я узнал таким образом. Родители уехали в командировку, и я ходил к нашим знакомым обедать — договорились, маленький, ну, не маленький, в школе учился. Тетя Люба мыла посуду. А я, видимо, разглагольствовал: «Я как русский человек считаю то-то и то-то». Она перестала мыть тарелку и говорит: «Еще раз повтори, что ты сказал». Села у мойки и смеялась. С тарелкой в руках. Я маму спросил: «Почему она так хохотала?» Мама сказала: «Ты… Вот такая ситуация» [Инф. 1, м., 1969 г. р., Вологда, режиссер].

В первом классе собрали анкеты «Есть ли у вас религиозные люди дома? Ходит ли кто-то в церковь?» И я взяла и всю правду написала про бабушку. Прихожу домой. Папа говорит: «Ну то есть ты хочешь, чтобы меня из партии исключили. Зачем же ты…» Я говорю: «А что было писать?» — «Написала бы „не знаю”, что-нибудь такое». Так я решила схитрить. Я прихожу в школу и говорю учительнице: «Вы знаете, Ирина Алексеевна, там было написано „религиозные люди”, а я подумала „революционные люди в семье”. Да, у нас бабушка — революционный человек в семье». Она засмеялась, сказала: «Хорошо, исправим». У меня была такая замечательная учительница. Просто анкеты куда-то в центр шли еще. А то, что у папы теща ходит в церковь, — это могло быть неприятно [Инф. 19, ж., 1967 г. р., Воронеж — Москва, поэт].

Но бывали и случаи, когда родители добровольно самоустранялись из процесса установления отношений ребенка с системой. Так женщина 1940-х лет рождения, всегда чувствовавшая себя вне системы, вспоминает, как ее дочь возвращалась с комсомольских субботников, радостная и загорелая, убежденная носительница советских истин. Ей нравилось, что дочь вписалась в действительность и у нее все хорошо. На вопрос, не было ли у нее желания поделиться с дочерью своим видением мира, ответила: Зачем? Она была такая счастливая, такой чистый человек.

Со стороны дочери ситуация выглядела немного иначе: она чувствовала двойственность, но не хотела ее:

Это мама говорила про то, что не просвещали меня о двойном смысле, но в душе у них была уверенность, что я это впитаю… Я же вовсе не хотела двойственности и в 18 лет собралась в партию. Родители очень спокойно отреагировали, мама только сказала, что ей неоднократно намекали на вступление в партию и она отказывалась [Инф. 15, ж., 1967 г. р., Москва].

Актриса Анастасия Вертинская в газетном интервью рассказывает, как отец (Александр Вертинский) однажды сказал маме: «У меня такое впечатление, что мы воспитываем наших двух сте-е-гв [стерв] не как советских гражданок», после чего они были отправлены в пионерский лагерь, где, по-видимому, воспринимали всерьез все, что говорится (Вертинская вспоминает чувство неловкости, что ее отец пишет не такие песни, как «мы — пионеры, дети рабочих»)[17]. Родители остались не вполне довольны перевоспитанием, произошедшим слишком радикально и легко. Но показательна сама установка на добровольную отдачу детей на воспитание советской идеологии для их блага.

Это распространялось не только на горожан, но и на деревенских жителей. Опасные темы не обсуждались при детях, отсюда происходит феномен детей и внуков репрессированных, которые свято верят в то, что их родители не держали камня на советскую власть[18], а также сами выступают апологетами политики, от которой пострадали их родственники. Наиболее частое слово — обида:

Он не держал обиды на советскую власть [Инф. 9, ж., 1949 г. р., Тотьма].

Мать не хотела, чтобы мы выросли обиженными [Инф. 10, м., 1939 г. р., Тотьма].

Вместе с тем иногда проскальзывают упоминание того, что молчание было вынужденным:

А может, отец и хотел что-то сказать, да мать ему не давала [Инф. 9, ж., 1949 г. р., Тотьма].

Как показывают интервью, в сельской среде политические темы обсуждались, но не с детьми.

В петербургских семьях, описанных выше, в одном случае семья жила в коммунальной квартире, в другом — глава семьи был известным человеком, который, вероятно, постоянно ощущал личную слежку. А в лесопункте Чуриловка, откуда родом последние информанты, вся жизнь по-деревенски была на виду. По разным причинам все эти люди чувствовали, что и в кругу домашних они должны вести себя сдержанно. Пространство дома было столь же публичным, сколь и пространство за его пределами.

К сообществу носителей эзопова языка люди из таких семей приходили сами, иногда параллельно со своими родителями, но не направляемые ими, но тут имело значение и собственное окружение, в котором проходило взросление.


Суть эзопова языка в том, что он не только скрывает, но и — при умелой дешифровке — обнаруживает отношение говорящего, хотя одновременно позволяет уйти от ответственности за высказывание при прямом вопросе.

Разница в оценке существования эзопова языка в позднее советское время проистекает из того, что под эзоповым языком понимаются два разных явления.

Первое — это определенный словарь, который позволяет увидеть за прямым смыслом сообщения иносказательный второй смысл. В интервью появляется рефлексия по поводу языка умолчаний и иносказаний. Доля устойчивых словоупотреблений и контексты, в которых они были уместны, были ограничены, но главное, что отмечается всеми респондентами, в это время функция маскировать сообщение явно отходит на второй план.

Почему же они продолжают использоваться? Кто-то объясняет иносказания смеховой культурой, кто-то — желанием говорить не так, как это делалось официально (почти дословно цитируя фразу А. Синявского об эстетических разногласиях с советской властью), кто-то считает, что подобными речевыми оборотами пользовались только те, кто был лоялен и вписывался в систему, тогда как свободные люди не использовали их ни в творчестве, ни в быту. Генетически многие структурные единицы восходят к средствам сделать речь непонятной для цензора и, значит, безопасной, однако в 60 — 80-е эти единицы становятся настолько узнаваемыми, что не дают возможности двойного прочтения (экран становится прозрачным). На первый план выходит функция солидаризации через выражение отношения (не обязательно среди небольших групп людей, противопоставлявших себя системе, иногда и среди малознакомых людей). По определению одного из респондентов, это было искусство для искусства. Не сокрыть «мои» взгляды, а как бы поизящнее выразить общие взгляды [Инф. 14, м., 1936 г. р., СПб., поэт]. Высказывания с использованием словаря эзопова языка становятся в «последнем советском поколении» практически общераспространенными, а их использование превращается в демонстрацию своей позиции, таким образом, словарь эзопова языка передает не меньше, а больше смысла (фактическое значение плюс отношение говорящего).

Второе — это регистр и практика поведения, призванная делать сообщения доступными только In group во избежание внедрения в коммуникацию адресата-«цензора». Они предполагали строгое различение публичной и частной коммуникации, минимизацию информации, в особенности про третьих лиц, выбор языковых единиц в зависимости от сложного сочетания факторов. В крайнем случае эзопов язык как практика предполагал полный отказ от высказывания (молчание). Именно практике учились в семьях, при этом такое обучение могло происходить напрямую, через запреты, предписания и пояснения, или косвенно, через собственный пример, но без включения детей в обсуждение опасных тем.

В позднее советское время инвентарь эзопова языка и функция маскировки разошлись: словарь имел другую функцию, а сокрытие информации выполнялось без помощи словаря. Не существовало тайного языка, кода, понятного только кругу избранных, но при этом существовало представление о том, что по речевому поведению можно отличить своих от чужих. Поведение определялось интуитивно, на основании моделей, усвоенных в семье или в сообществе друзей (например, студенческом или творческом), и как минимум оно исключало публичное прямое высказывание. Если речевые замены были затерты, то и они воспринимались как такое прямое высказывание, даже если генетически они восходили к эзопову языку 30-х. Речевое поведение — часть общей тактики вписывания в нормативы официальной идеологии. Укрепление связей с потенциальными единомышленниками или людьми общего знания происходило на уровне подтекста, который раскрывается по оставленным собеседнику-другу знакам, каждый раз — индивидуальным.

Итак, набор правил речевого поведения в позднесоветское время был сложен и неоднозначен. Это было тем более важно, что любой эксплицированный кодекс поведения предоставляет возможности для имитации, сознательного использования «правильных» знаков, чтобы войти в доверие, поэтому многие оценки речевого поведения были ситуативными.

Хотя, несмотря на установку на сокрытие смыслов, в позднее советское время эзопов язык практически ничего не скрывал, использование его было декларацией: «я не хочу говорить открыто». Само скрываемое в этом контексте могло быть разным, но существенным становился сам факт утверждения права на личную информацию. Эзопов язык обнажал позицию человека и помогал определить единомышленников.



1 Учреждение, где есть допуск к секретности [Инф. 8, м., 1959 г. р., ученый]. На самом деле учреждение, полностью засекреченное, чей формальный адрес ограничивается данными «Почтовый ящик такой-то» (прим. ред.).

2 См. напр.: Югай Е. «Живое» и «мертвое» в похоронных и поминальных причетах Вологодской области. — В сб.: Мортальность в литературе и культуре. М., «Новое литературное обозрение», 2015, стр. 159 — 172.

3 Серио П. От прозрачности к непрозрачности в советском политическом дискурсе. — В кн.: Социолингвистика и социология языка. Хрестоматия. Том 2. СПб., Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2015, стр. 609 — 657. 

4 Например, других государств. См. подробнее: Янг Джон. Тоталитарный язык [главы из книги]. — В кн.: Социолингвистика и социология языка. Хрестоматия. Том 2. СПб., Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2015, стр. 659 — 715. 

5 Описание Клемперером языка Третьего рейха показывает, что слова тоталитарного языка обладают сложной структурой (Клемперер В. LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. Перевод с немецкого А. Б. Григорьева. М., «Прогресс-Традиция», 1998). 

6 Можно выделить три типа замен: дисфемизацию, или снижающее обозначение, эвфемизацию, или замену негативного на позитивное, и нейтрализацию, или замену опасного обозначения на нейтральное (пустое множество, типичное имя ряда и др.) [См.: Архипова А., Кирзюк А., Югай Е. Скрыть опасное имя: поэтика политической формулы. — «Вестник РГГУ», 2017, № 12]. При этом научное определение отличается от использования терминологии в текстах интервью: эмный термин «эвфемизм» включает в себя нейтрализацию и отчасти дисфемизмы.

7 Лосев Л. Эзопов язык в современной русской литературе. Мичиган, 1984; Вежбицкая А. Антитоталитарный язык в Польше: механизмы языковой самообороны. — «Вопросы языкознания», 1993, № 4, 107 — 125; Scott J. C. Voise under domination: the Arts of Political Disguise. — В кн.: Scott J. C. Domination and the Arts of Resistance: Hidden Transcripts. New Haven and London, Yale University Press, 1990.

8 См., например, монографию: Архипова А. С. Радио ОБС, птица Обломинго и другие языковые игры в современном фольклоре. М., «Форум», 2015.

9 Лосев Л. Указ. соч., стр. 77.

10 Одним из первых ввел термин регистр лингвист Холлидей, см. подробнее: Halliday, M. A. K. The Users and Uses of Language. — В кн.: Joshua A. Fishman (ed.) Readings in the Sociology of Language. The Hague, «Mouton», 1968 [1964], р. 139 — 169. 

11 Патрик Серио посвящает первую главу своего исследования доказательству, что речь в случаях высказываний с затемненным смыслом идет не о языке (langue), и даже не о речи (parole), а о дискурсе (Серио П. Указ. соч).

12 Архипова А. С. Указ. соч., стр. 89.

13 Архипова А., Югай Е., Кирзюк А. Скрыть опасное имя: поэтика политической формулы. — «Вестник РГГУ» (в печати).

14 Scott J. C. Указ. соч.

15 По определению того же информанта, «книга» — обозначение для коробка марихуаны, «собрание сочинений» — стакан.

16 Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение. М., «Новое литературное обозрение», 2014.

17 Анастасия Вертинская: «Ведьма — периодическое состояние любой женщины». — «Комсомольская правда» от 29 ноября 2013 <https://www.kp.ru/daily/26165/3052576>.

18 Материалы экспедиции Московской высшей школы социальных и экономических наук в Тотемский район Вологодской области, август 2017 г. (неопубликовано).





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация