*
СЕМЕЙНЫЙ РОМАН ПСИХОАНАЛИТИКОВ
Саймон Кричли, Джемисон Уэбстер. Стой, призрак! Доктрина Гамлета. Перевод с английского А. Ядыкина. М., «Рипол классик», 2018, 288 стр.
Вторжение Саймона Кричли на территорию российского книжного рынка было столь масштабным, что впору говорить о самой настоящей интервенции, цель которой — насадить в кратчайшие сроки культ нового поп-философа, щебечущего о самом главном на сладкоголосом птичьем языке современной гуманитарной мысли. Можно даже утверждать, что тайная цель операции «Кричли» — сместить с престола Славоя Жижека и подсунуть русскому читателю его улучшенную версию, не имеющую огрехов в английском произношении (Кричли как уроженец Хартфордшира лишен славянского акцента, присущего отцу-основателю Люблянской школы психоанализа). К тому же Кричли, в отличие от Жижека, плешив до такой степени, что, по сравнению с главным философом Словении, выглядит причесанным и аккуратным.
Впервые, если брать в расчет не интервью и статьи, а именно книги, Кричли прибыл в Россию в вагоне с телом Дэвида Боуи. Когда скорбь об ушедшем в январе 2016 года легендарном музыканте была переведена на коммерческие рельсы, а по ним запущен мемориальный экспресс, напоминающий «Голубой поезд» маршала Тито, одна из плацкарт в нем досталась Кричли, который расплатился за возможность путешествовать в постмортальной компании с любимым певцом тоненькой книжечкой, глубокомысленно названной «Боуи»[1].
Затем агентом влияния Кричли в России стало издательство «Рипол классик», затеявшее целую «Авторскую серию Саймона Кричли», открывшуюся фолиантом «Книга мертвых философов»[2] (не вдаваясь в подробности, ограничимся указанием на метафизическую близость этого произведения к отечественным телепроектам «Как уходили кумиры» и «Последний день»).
Ну а второй и одновременно последней на сегодняшний день книгой серии является трактат «Стой, призрак! Доктрина Гамлета». Справедливости ради отметим, что трактат этот написан Кричли не в одиночку, а с женой — практикующим психоаналитиком Джемисон Уэбстер. Казус двойного авторства, казалось бы, разрушает единоличный характер запущенной серии, но народная мудрость, гласящая, что муж и жена — одна сатана, возвращает ей пошатнувшееся равновесие.
Какую же цель преследовали Кричли и Уэбстер, создавая труд, заведомо рискующий затеряться в безбрежном море мирового шекспироведения? По их собственному признанию, «способом своего понимания пьесы (имеется в виду «Гамлет» Шекспира — А. К.)» они выбрали «попытки постижения Гамлета, вышедшие из-под пера <…> Карла Шмитта, Вальтера Беньямина, Гегеля, Фрейда, Лакана и Ницше». При этом Кричли и Уэбстер считают необходимым подчеркнуть, что перечисленные мыслители — такие же «чужаки» в шекспироведении, как и они сами. Это уточнение можно было бы оставить без внимания, сочтя его простой риторической фигурой, но в действительности оно требует перепроверки, поскольку претендует на то, чтобы вручить авторам «Доктрины Гамлета» своеобразную индульгенцию, отпускающую им любые интерпретационные грехи.
Начнем с того, что формула «мы такие же чужаки там-то и там-то, как те-то и те-то» предполагает равный статус всех ономастических переменных, которые в нее подставляются. Иначе говоря, в конструкции «Мы такие же чужаки в шекспироведении, как Ницше, Фрейд, Лакан, Гегель, Беньямин, Шмитт» слово «шекспироведение» является едва ли не паразитом, наподобие «короче», «типа» или «в принципе». Поэтому истинный смысл методологической декларации Кричли и Уэбстер, точнее — первой ее части, заключается в ценностном нивелировании предшественников и современников. Мы, — как бы говорят нам Кричли и Уэбстер, — нестандартно мыслящие чужаки, ничем не отличающиеся от самостоятельных умов минувших столетий. Например, от Гегеля. Или от Ницше с Фрейдом (последнее сравнение более привлекательно, так как позволяет сопоставить Уэбстер с Лу Андреас-Саломе; Кричли же, в силу специфической гендерной форы, повезло больше: он может отождествлять себя с любым выдающимся философом XIX — XX веков, за исключением, может быть, Ханны Арендт или Симоны Вейль).
Теперь, когда мы выяснили масштаб личности Кричли и Уэбстер, разберемся с «чуждостью» их генетических предшественников шекспироведению. «Чуждость» эта, несомненно, является сугубо формальной. Говорить о ней можно только в случае признания существования особой гильдии шекспироведов, занимающихся исключительно биографией и творчеством Шекспира и не допускающих в свою корпорацию никого, кто не имел бы на то соответствующего разрешения, выдаваемого, разумеется, все той же гильдией. Вряд ли кто-то будет рассматривать подобное допущение всерьез. Гегелю, например, не было никакой нужды терпеливо обзаводиться каким-то минимумом шекспироведческих публикаций малого объема, чтобы потом получить лицензию на создание монографического анализа какой-либо пьесы английского драматурга. По-настоящему «чужим» в шекспироведении может быть только тот, кто, допустим, ни разу не прочитав «Гамлета», возьмет на себя смелость рассуждать о его достоинствах или недостатках. Запись в дипломе о получении специальности «Англистика» ничуть не больший повод заняться Шекспиром, чем построение общей эстетики на фундаменте идеалистической философии.
Впрочем, Кричли и Уэбстер оговариваются, что существование за пределами шекспироведческого гетто, обитатели которого читают только о Шекспире и пишут исключительно о нем, обеспечило названным ими чужакам «отстраненный и опрометчивый подход к Гамлету». Спору нет, связь между сферой обитания и спецификой профессиональной деятельности — вещь вполне реальная, однако переводчику рецензируемой книги стоило бы подыскать какие-то иные эквиваленты приведенного суждения, потому что и слово «отстраненный», и слово «опрометчивый» неизбежно обрастают здесь не совсем желательными коннотациями отрицательного свойства. По-иному, конечно, и быть не может, поскольку «отстраненный» напрашивается на синонимическое родство с «холодно-безразличный», «равнодушный», «отрешенный» (много ли напишешь о Гамлете с таким к нему отношением?), а «опрометчивый» — на связь с понятиями «поспешный», «необдуманный», «легкомысленный» (попробуйте найти следы этих качеств в гегелевских лекциях по эстетике). Даже не вдаваясь в тонкости сопоставительной стилистики, можно догадаться, что в указанном контексте куда более уместными, чем слова «отстраненный» и «опрометчивый», были бы лексемы «остраненный» и «независимый». Первая из них освящена авторитетом Виктора Шкловского, а вторая, пусть и не привязана семантической «пуповиной» к терминологическому аппарату формальной школы, отсылает нас к понятию научной смелости, которая, помимо прочего, может быть и опрометчивой, безрассудной.
Какими бы эпитетами ни награждали Кричли и Уэбстер выбранные ими «стартовые» интерпретации «Гамлета», они объявляют их надежными «рычагами, прилагая которые можно обнаружить более близкие и <…> более убедительные связи с самой пьесой». Этот методологический тезис вызывает недоумение по двум причинам. Во-первых, не очень ясно, о связях чего с чем ведут речь авторы «Призрака Гамлета». Пьесы и «поднимающих» ее интерпретационных рычагов? Пьесы и современной идеологической ситуации, актуализирующей шекспировское наследие? Пьесы и собственных воззрений Кричли и Уэбстер? Стилистическая неряшливость приведенной фразы не дает возможности четко ответить на поставленные вопросы. Во-вторых, трудно избавиться от ощущения, что Кричли и Уэбстер выбрали сомнительный путь умножения сущностей без необходимости. Когда, например, кто-то использует методологию Фрейда для анализа художественного текста, который самим создателем классического психоанализа никогда не рассматривался, это не вызывает каких-либо возражений и выглядит вполне оправданным. Но тот, кто берет, предположим, статью Фрейда «Бред и сны в „Градиве” Йенсена» в качестве ключа, позволяющего «переизучить» подтексты сновидческого романа немецкого писателя, всегда рискует обрести лишь более помпезную аранжировку сказанного ранее.
Итак, что же нового удалось обнаружить Кричли и Уэбстер в ходе экспедиции «По следам гамлетовских штудий Карла Шмитта, Вальтера Беньямина, Гегеля, Фрейда, Лакана и Ницше»?
Прямо скажем, не очень много.
Так, устроив перекрестный допрос Шмитту и Беньямину, которые, как известно, ведут диалог в «Гамлете и Гекубе» и «Происхождении немецкой барочной драмы», Кричли и Уэбстер приходят к выводу, что «Гамлет» нельзя отнести ни к пьесе скорби, ни к барочной драме. Признавая аналогичный характер взглядов Шмитта и Беньямина по этому вопросу, супруги-шекспироведы вносят, как им кажется, важное уточнение: «В „Гамлете” пьеса скорби поднимается до уровня трагедии», причем трагедии не простой, а «политической в самом глубоком смысле этого слова».
Пересказывая гегелевскую интерпретацию «Гамлета», данную в знаменитых «Лекциях по эстетике», Кричли и Уэбстер цитируют слова немецкого философа о сути поведения шекспировского героя (его «благородная душа <…>, испытывая отвращение к миру и жизни, разрываемая между решением действовать, попытками действий и приготовлениями к исполнению намеченного, — гибнет в результате собственных колебаний и внешнего стечения обстоятельств») и признаются, что их собственная точка зрения «заключается в том, что уловленный Гегелем образ и является доктриной Гамлета» (Гегель, несомненно, был бы рад этому известию).
Переходя к Фрейду и Лакану, Кричли и Уэбстер спешат оговориться, что их интересует не столько психоаналитическая трактовка «Гамлета», сколько возможность через шекспировскую пьесу подступиться к экспликации скрытых механизмов самого психоанализа («Вопрос, скорее, состоит в том, чтобы услышать в „Гамлете” нечто такое, что позволит уложить на кушетку сам психоанализ и подвергнуть его испытанию. Безумная траектория пьесы несет в себе послание психоаналитику, а не наоборот»). Применительно к Фрейду эта многообещающая декларация сводится в итоге к постулату о том, что «Толкование сновидений» (в этой работе, напомним, содержится маленький этюд о «Гамлете») представляет собой образец фрейдовского самоанализа, обернувшегося «отождествлением Фрейда с фигурой Гамлета». Изложение тех семинаров Лакана, которые посвящены «Гамлету», позволяет Кричли и Уэбстер, с одной стороны, увидеть в шекспировской пьесе не только политическую трагедию, но и «трагедию желания», а с другой — словесный эквивалент кушетки психоаналитика, «заново связывающей нити чьего-либо порушенного бытия». В креслах рядом с этой имматериальной кушеткой расположились два психоаналитика — плохой и хороший. Плохим является Полоний, «настаивающий в своей глупой этиологии диагноза на том, что причина безумия Гамлета в исступлении его любви к Офелии». Хорошим — Призрак, «проводящий разрез между нами и нашими мятущимися душами, понимающий силу фантазии, существующую наперекор слабости и смертности наших тел». К сожалению, разделы, где Кричли и Уэбстер читают «Гамлета» через лаканианские очки, почти ничем не отличаются от реферативного изложения первоисточника. Тот же порок характерен и для развернутого постскриптума к «окологамлетовскому» пассажу книги Ницше «Рождение трагедии из духа музыки». Густую тень произведений великих предшественников не рассеивают, надо признать, и цветистые генитально-скатологические метафоры, щедро рассыпанные по всей «Доктрине Гамлета» («очаровательная образность ануса», «образность рвотных позывов, треплющихся в парусах испражнений», «насыщенный эякулятом хлев материнского ложа» и т. д.). Пикантности повествованию они, безусловно, придают, а вот оригинальности — вряд ли.
Общее впечатление от книги Кричли и Уэбстер не улучшает и достаточно большое количество фактических ошибок, избежавших внимания редактора.
Например, Кричли и Уэбстер приписывают Достоевскому выражение «ад — это неумение любить». Трудно понять, что помешало при подготовке книги к печати заглянуть в «Братья Карамазовы», где одно из поучений старца Зосимы звучит так: «Отцы и учители, мыслю: „Что есть ад?” Рассуждаю так: „Страдание о том, что нельзя уже более любить”». Нетрудно догадаться, что неумение любить совсем не равнозначно страданию от невозможности предаваться этому чувству. Требуются некоторые усилия и для того, чтобы опознать в «великом немецком поэте Гедерлине» Фридриха Гёльдерлина. Если, однако, цитаты из Достоевского и транскрипцию имен гениев германской поэзии можно спокойно оставить на совести редактора, не придавая им существенного значения, то ряд утверждений Кричли и Уэбстер становятся очень зыбкими при сверке с фактическими данными. Доказывая, в частности, что «Офелия — это Антигона», они обращаются к анализу пьесы Хайнера Мюллера «Гамлет-машина», характер Офелии в которой, по признанию немецкого драматурга, «до какой-то степени списан с Ульрики Майнхоф». Кричли и Уэбстер не отказывают себе в удовольствии сопоставить последнюю и с Антигоной, поскольку соосновательница RAF «повесилась, весьма в манере Антигоны, в тюремном заточении». Учитывая, что версия о самоубийстве Майнхоф является, мягко говоря, крайне сомнительной, персонологическое сближение, предлагаемое Кричли и Уэбстер, выглядит не слишком убедительным.
Было бы, однако, несправедливо отказывать «Доктрине Гамлета» в наличии достоинств. Одним из них, к примеру, можно считать последовательное стремление авторов максимально приблизить шекспировское творение к сегодняшнему дню. Нельзя, допустим, не согласиться с тем, что «мы все стали нерешительными Гамлетами, живущими в государствах, о которых мы знаем, что они прогнили». Больше того, по мнению Кричли и Уэбстер, нет никакой разницы между «полицейским государством, что бытовало в елизаветинские времена конца XVI века», и тем, «что осуществляет надзор через многочисленные камеры слежения, фиксирующие перемещения граждан, когда они пересекают Лондон в нынешние времена второго елизаветинского века». Рассматривая художественный мир «Гамлета» как царство «повсеместного шпионажа», Кричли и Уэбстер задаются вопросом, «не может ли Горацио быть шпионом Фортинбраса?» Они не только отстаивают эту занятную гипотезу, но и выдвигают предположение, что «Горацио и его оплачиваемые сообщники, Марселло и Бернардо, вступают в сговор и стряпают историю с привидением, дабы одурачить весьма слабого, убитого горем и почти стоящего на грани самоубийства молодого аристократа»[3]. Не менее оригинальным выглядит утверждение, что «весь „Улисс” (Джойса — А. К.), от начала и до конца, является пережевыванием „Гамлета”». Хотя аллюзии на Шекспира в библии модернизма давно и тщательно зарегистрированы, радикальный лозунг Кричли и Уэбстер провоцирует нас перечитать ее под новым углом зрения.
Еще одно достоинство «Доктрины Гамлета» имеет характер бонуса. В его роли выступают примечания переводчика книги, А. Ядыкина, в которых содержатся интереснейшие наблюдения и над исследуемой Кричли и Уэбстер пьесой, и над лингвистическими экспериментами тех, кто «перетолмачивал» произведение Шекспира для носителей русской культуры.
Изучая эти примечания, лишний раз понимаешь, что подлинное знакомство с «Гамлетом» возможно только на языке оригинала. Поэтому книга Кричли и Уэбстер, смеем утверждать, никогда не выдержит конкуренции с любым двуязычным изданием шекспировской пьесы. Но в определенных случаях может послужить ему небезынтересным дополнением.
Алексей КОРОВАШКО
Нижний
Новгород
1 Кричли Саймон. Боуи. Перевод с английского Т. М. Лукониной. М., «Ад Маргинем», 2017, 88 стр.
2 Кричли Саймон. Книга мертвых философов. Перевод с английского П. В. Миронова. М., «Рипол классик», 2017, 448 стр.
3
Эта версия не нова, она отрабатывалась
по крайней мере в пьесе Б. Акунина,
которая так и называлась «Гамлет.
Версия» («Новый мир», 2002, № 6). Здесь
Горацио — не только шпион Фортинбраса,
но и провокатор, тайный двигатель всей
интриги, приведшей к полному истреблению
королевского рода Гамлетов (прим.
ред.).