*
У ИСТОКОВ СТРАНЫ СЛОВ
Вера Проскурина. Империя пера Екатерины II: литература как политика. М., «Новое литературное обозрение», 2017, 254 стр. (Интеллектуальная история).
Шесть глав книги оказываются шестью самодостаточными новеллами о литературном творчестве Екатерины II. Писала она много, причем как для внутреннего, так и для внешнего употребления — в конце XIX века вышло двенадцатитомное собрание ее сочинений, случай беспрецедентный: «...феномен литературной продуктивности русской императрицы не имеет аналогов в истории. Количество, разнообразие, а также степень самостоятельности работ не могут сравниться даже с сочинениями прусского императора Фридриха Великого, хотя его опыт интеллектуального придворного сотрудничества (в частности, приглашение ко двору Вольтера), несомненно, повлиял на Екатерину, старавшуюся окружить себя знаменитыми философами».
Переписываясь с французскими энциклопедистами и интеллектуальными лоббистами России в других странах, Екатерина пыталась влиять (и влияла) на политику и политиков Западной Европы.
Инициативой и пером Екатерины двигала политическая прагматика (разъяснение собственных идей, реклама страны, преследование врагов), не лишенная, впрочем, барочного изящества. Тем более что одной из главных творческих задач императрицы было создание впечатления, что Просвещение пришло в Россию уже давно и, как это положено под крылом умного, терпеливого правителя, многочисленные литературные кружки и салоны Санкт-Петербурга исполнены легких, интертекстуальных игр.
Ведь даже когда императрица анонимно громила масонов в сатирических журналах (этой истории Вера Проскурина посвятила одну из самых заковыристых глав книги) или же отвечала на свободолюбивые вопросы Фонвизина (об этом диалоге писателя и правителя исследовательница рассказала в самой увлекательной части монографии), ей важно было свести разговор к шутке.
Это местные вельможи и литераторы понимали, что сатирические тексты императрицы вернее всего воспринимать черной меткой, вслед за которой вполне возможны репрессии, тогда как европейские дворы должна была восхищать светская болтовня, пересыпанная каламбурами и аллюзиями персифлёра в духе модного великосветского КВН.
«Этот своеобразный смех — беззлобное подшучивание (или „подсвистывание” — таково было значение самого термина „persiflage”) — должен был служить знаком принадлежности к самому галантному и просвещенному обществу.
Сам термин „persiflage” появляется во Франции около 1734 года и исчезает с началом революции. Его появление означало формирование элегантного стиля и беззлобного галантного смеха. За такого рода смехом стояла либертинская позиция, а сам этот особый смех культивировался не только салонными остроумцами, но и философами и писателями эпохи Просвещения, такими как Вольтер, Дидро, Кребийон, Лакло, Ривароль. Что же специфического содержал такой смех?
Прежде всего, культ „галиматьи”, несвязного дискурса, который вышучивает определенных персонажей узкого круга, но всегда оставляет в читателях сомнения относительно идентификации вышучиваемого. Говоря комплименты, персифлёр подает их с иронией, в насмешливом тоне, так, что объект комплиментарного текста находится в недоумении, шутка ли это или всерьез».
Екатерина продвигала персифлёр как самый модный и продвинутый «тренд сезона», а Державин воспользовался возможностями его двойной кодировки, чтобы создать оду «На счастие».
В ней он, с одной стороны, обращался к императрице, с другой же — вписывал свой текст в наинеформальнейшую «барковиану», угождая просвещенной правительнице и, одновременно, решая личные вопросы.
Объясняя, почему «На счастие» долгое время ходила в списках, но опубликована не была и отчего это Державин сдвинул датировку своей оды, Проскурина дает весьма изящный образец разбора тайнописи стихотворного персифлёра, задающего загадки буквально в каждой строке геополитического обзора, составленного великим поэтом из некогда актуальных новостей.
Все исследовательские «новеллы» Проскуриной самодостаточны, но они, внахлест, еще и дополняют друг друга, от главы к главе расширяя возможности авторского метода.
Во-первых, они посвящены самым разным жанрам и политическим битвам. Во-вторых, все эти части «Империи пера Екатерины II» исполнены в разных литературоведческих техниках, из-за чего кажется, что царица вместе со своим творчеством, придворными и реакцией Европы постоянно раскрывается под очередным, еще одним «новым углом».
Так, глава «Ландшафт империи: „Антидот” против „Путешествия в Сибирь”, или Границы европейской цивилизации» показывает, как с помощью памфлета, разоблачающего претенциозность и предвзятость русского травелога аббата и астронома Шаппа д’Отероша, опубликованного по-французски в 1768-м, императрица анонимно доносит до мнения европейской общественности, что страна ее перестала быть дикой и хаотичной.
«Варварская столица: смех во время чумы» базируется на анализе цикла из шести (!) комедий, которые Екатерина написала в 1772 году, чтобы противопоставить регулярному и европеизированному Санкт-Петербургу дремучую Москву, погрязшую в ханжестве и религиозном мракобесии. Которые продвинутой императрицей (Вольтеру она пишет: «Москва — столица безделья…») воспринимались не только как пережитки прошлого, но и как своеобразная консервативная фронда.
Почти все эти пьесы были поставлены и шли не только в столице, но и в Москве, между прочим, с большим успехом, принося ощутимые барыши антрепренерам. Из-за «остросатирической направленности» Вольтер сравнивал автора комедий с Мольером.
«Екатерина разделалась с московским „неслужилым” дворянством как классом, связав эту дворянскую фронду со „стародумством”, неумелым прожектерством, жестокостью, косностью и непросвещенностью. Именно они мешают ее реформам, их московский „либерализм” дезавуируется в ее пьесах как пустое „ворчание”.
Москва представала в этих комедиях как место социально и политически маркированное — все местные герои сопротивлялись правительственным реформам. Этот субстрат московской жизни запечатлели воспоминания современников. Так, французский путешественник описывал Москву 1774 года: „Москва <…> составляет город как бы независимый от всего государства, ибо в ней живут так же свободно, как в какой-нибудь республике”».
Возможно, именно поэтому в Москве и получает такое распространение масонство, в котором Екатерина видела угрозу не просто собственной власти, но и всему привычному мироустройству. Дело даже не в сношениях российских каменщиков с шведскими — все от тех же французских энциклопедистов императрица знала об особенностях горизонтальных социальных структур как прообразе гражданского общества, ускользающего от внимания монархической вертикали власти. И этого Екатерина вынести уже не могла.
Бороться с тайными ложами она начала самыми разными способами — от административных до литературных. В 1786 году на сценах Санкт-Петербурга, а затем и Москвы шла ее комедийная трилогия, аллюзионно-памфлетная по стилистике и просветительская по идеологии и духу.
Разоблачая гремучую смесь из оккультизма, теософии, богословия и спиритуальной философии, подобно французским писателям, которых она считала своими интеллектуальными друзьями (коллегами и корреспондентами), Екатерина выступала как типичный литератор просветительского толка.
Ведь Просвещение ее собеседники определяли «не как сумму провозглашенных доктрин и философских концепций, но как форму и характер самой интеллектуальной деятельности.
Как и ее литературно-философские друзья, Екатерина хотела быть легитимным членом европейской „rеpublique des letteres”, в которой качество любого интеллектуального продукта измерялось прежде всего его литературностью — формой, стилем, слогом. Это была своеобразная игра», впрочем, постепенно сходящая на нет.
И в этом смысле, совсем как европейские энциклопедисты, русская императрица чувствовала себя уже чуть ли не уходящей натурой.
«Оказалось, что век разума, материализма, развития наук и критического отношения ко всем ритуальным формам церковного обряда, к самой вере — это только видимость, мираж, а внутри рациональной доктрины „века Просвещения” образовались сильнейшие трещины, изломы иррационального», которые Екатерина начала клеймить с таким усердием, что заслужила похвалу Вольтера.
Правда, после призыва усилить радикализм своих высказываний она напоминает своему корреспонденту, что, между всем прочим, является также и главой русской церкви: литературные шутки — литературными шутками, но ощущения реальности никому терять нельзя.
Это очень хорошо понимали литераторы, окружавшие двор. И издатель Николай Новиков, пострадавший из-за гонений на масонов (из безусловного помощника и заединщика императорской власти он постепенно превращается в опасного и непредсказуемого врага), и Денис Фонвизин, с которым императрица спорила в одном из журналов, издаваемых княгиней Екатериной Дашковой, не предполагая, с кем именно вступила в дискуссию.
И, разумеется, Гавриил Державин, предстающий со своими матерно-эротическими аллюзиями с какой-то иной стороны.
Это, кстати, другое, весьма важное достоинство книги Веры Проскуриной, которая так тщательно и убедительно вскрывает мотивации хрестоматийных фигур русской истории и культуры, что делает их не просто понятными, но, что ли, совсем уже современными. Екатерина и ее окружение (вплоть до западных корреспондентов, тоже ведь подыскивающих для нее особенные аргументы и осторожные слова не просто так) выглядят здесь как прагматичные и изощренные деятели, чья логика вполне укладывается в злобу нынешнего дня.
Причем Проскурина актуализирует свое содержание без особенного нажима. Не прячется за историко-биографическую фактуру, но и не проводит прямых параллелей.
Они же говорят сами за себя, особенно в главе «Царица Херсонеса Таврического: русский национальный „греко-римский проект”», описывающей идеологическое обоснование присоединения Крыма. Для нынешнего читателя это, пожалуй, самая жирная и наваристая часть исследований и интерпретаций Проскуриной.
Поначалу Екатерина была против аннексии полуострова, которым правил вполне управляемый и пророссийски настроенный хан Шахин Гирей.
Григорий Потемкин давит на императрицу, и Проскурина приводит достаточно пространное послание, в котором фаворит убеждает свою госпожу аргументами, словно бы взятыми из современных СМИ: «Хану пожалуйте в Персии, что хотите, — он будет рад. Вам он Крым поднесет нынешнюю зиму, и жители охотно принесут о сем прозьбу. Сколько славно приобретение, столько Вам будет стыда и укоризны от потомства, которое при каждых хлопотах так скажет: вот, она могла, да не хотела или упустила. Естьли твоя держава — кротость, то нужен в России рай. Таврический Херсон! Из тебя истекло к нам благочестие: смотри, как Екатерина Вторая паки вносит в тебя кротость християнского правления».
Комментируя это письмо, Проскурина объясняет: речь идет о совмещении прагматических выгод от геополитического прорыва (спокойствие южных границ и владение Черным морем) и удачно складывающегося международного положения — самые крупные европейские империи заняты собственными войнами.
Но главное — религиозно-символическое значение Крыма как колыбели православия. Ведь где-то здесь (необязательно, кстати, именно в Корсуни — окончательно место крещения князя Владимира так и не установлено) Россия выбрала основы и особенности своего мировоззрения.
«Сама аннексия легитимизуется как акт защиты святого для христиан места („…из тебя истекло к нам благочестие…”), а Екатерина получает почетный статус защитницы христианства», а также наследницы и царицы греческих земель, а с ними — и части Византии.
Как раз поэтому, с подсказки Вольтера, Екатерина взяла себе новый официальный титул — царица Херсонеса Таврического, придуманного царства, которого никогда не существовало в реальности.
«Титул „царица Крымская” мог бы органично вписаться в наследие прежних „татарских” анклавов — осколков Золотой Орды. Современный Екатерине Крым был Крымским ханством, существовавшим в качестве вассала Оттоманской Порты с 1475 года. Здесь правила династия ханов Гиреев, выходцев из той же Золотой Орды.
Однако для титула было выбрано придуманное, никогда прежде не существовавшее царство — Херсонис Таврический. Императрица предпочла элленизированное название Крыма (Таврия, Таврика, Таврида), а в качестве его главного — титульного — города взяла древний Херсонес. Херсонис, или Херсонес, в русских источниках именовался Корсунью. Этот древний город, некогда греческий полис, в V веке вошел в состав Византийской империи».
Именно поэтому пишется и затем ставится, сначала в Санкт-Петербурге, затем в Москве, «Олег», оперное «подражание Шакеспиру» на музыку трех придворных композиторов. В четвертом действии которого, как это водится с постмодернистским приемом «текста внутри текста», во «внутреннем театре» для Олега разыгрываются сцены из «Алькесты» Еврипида. Причем по-гречески. Проскурина приводит свидетельства современников, описывающих небывалую пышность этого придворного зрелища, призванного выказать все достижения императорского правления.
Успех восточной политики Екатерины совмещался здесь с манифестацией зрелого придворного искусства.
Граф Эстергази писал своей жене после представления 10 октября 1791 года (всего на придворной сцене Эрмитажа и на открытой для публики сцене Каменного театра прошло девять дорогостоящих феерий): «Трудно представить себе что-либо прекраснее этого зрелища, особливо относительно одежд», ну, и сравнивал эту постановку с самыми эффектными парижскими спектаклями.
Именно здесь книга Веры Проскуриной пересекается с другой монографией, изданной «Новым литературным обозрением» пару лет назад в серии «Очерки визуальности».
«Визуальная доминанта в России XVIII века», книга профессора кафедры славянских языков и литератур Университета Южной Калифорнии[1] Маркуса Левитта схожим образом переходит от текстуальных практик к визуальным.
Поэма Василия Тредиаковского «Феоптия» и «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева, Боголюбская икона Божией Матери и оды Михаила Ломоносова — все это анализируется Левиттом методом «визуальное через вербальное», позволяющим реальности увидеть себя в зеркалах художественных текстов. Что из этого чаще всего выходит (морок и депрессия), мы можем увидеть на примере явления «потемкинских деревень», много позже возведенных Сталиным в один из основных идеологических принципов советской действительности.
Правда, в отличие от Проскуриной, американский исследователь дает нам примеры именно актуализированной науки, и это совершенно иной культурный подход — Левитт, цитирующий Абрама Терца и Бориса Гройса (его книгу «Стиль Сталин»), дает более прямолинейное и политически заряженное толкование своих интерпретаций.
Американский ученый отталкивается от артефактов XVIII века для того, чтобы перейти к действительно волнующим его материям — недавней истории ХХ века:
«Само по себе понятие „потемкинская деревня” может использоваться в качестве риторически действенной критики тоталитарных идеологических устремлений, истоки которых иногда усматривают в поздних, отмеченных репрессиями годах правления Екатерины II, однако при этом оно отражает тот же анахронический уклон, который превратил стремление XVIII столетия к зримости и похвале в прискорбную демонстрацию рабского подражания, неважно — наивного или расчетливого. Тем самым образ „потемкинских деревень” низводит поиски самоидентичности, предпринимавшиеся в XVIII веке, на уровень постыдного политического заговора, попытки выдать нечто фальшивое за настоящее. Впрочем, сам феномен „потемкинских деревень” и его психологические мотивировки куда точнее характеризуют синдром сталинизма, нежели эпоху Екатерины II. Б. Гройс и другие исследователи полагают, что сталинизм можно рассматривать как попытку воплощения в жизнь некой авангардной утопии, которая рассматривает государство как универсальное произведение искусства (Gesamtkunstwerk), созданное политическими средствами…»
Хотя в основе рассмотрения Маркуса Левитта положены явления и процессы, схожие с теми, что изучает Вера Проскурина. Так, одно из важнейших мест в книге «Визуальная доминанта в России XVIII века» занимает то самое легендарное путешествие Екатерины II в Крым, устройством которого и занимался Григорий Потемкин.
После чего небывалое зрелище «потемкинских деревень» вошло в многие языки мира устойчивым выражением, обозначающим крайнюю степень тотального обмана.
Неслучайно рассказ о «потемкинских деревнях» венчает часть книги, названную ученым «Русская культура как мираж».
«Полугодовое путешествие в 6000 километров, названное „величайшим зрелищем ее царствования”, было посвящено четвертьвековому юбилею царствования Екатерины II и недавним победам Потемкина на юге, оживившим притязания российской империи на Константинополь (так называемый греческий проект). Для услаждения целой когорты глав европейских государств, министров и иностранных вельмож Потемкин поставил головокружительный спектакль, который включал в себя великолепную, специально построенную флотилию на Днепре, поезд из 200 позолоченных карет, эффектные фейерверки, 80 тысяч плодовых деревьев, высаженных вдоль улиц только что основанного города Херсона, торжественный спуск на воду новых кораблей, закладку города Екатеринослава и его собора, великолепные смотры флота и войск, в том числе батальона греческих „Амазонок”, и многое другое…»
Екатерина II закладывала не только очертания империи, знакомые нам по современным географическим картам, но и принципы тотальных и тоталитарных подмен, ставших обязательным условием существования российской культуры и искусства. Символично, что именно литература (хотя и об руку с театром) подарила императрице возможность пускать пыль в лицо своим зарубежным читателям. Именно текстовые практики, направленные вовне, оказались самыми действенными и эффективными. Помимо прочего, блестящая книга Веры Проскуриной — о величии и возможностях словесного искусства, за пару столетий превратившего Российскую империю в величайшую из существующих в мире «страну слов».
1
Левитт Маркус. Визуальная доминанта в
России XVIII века. Перевод с английского
А. Глебовской; научный редактор перевода
Н. Алексеева. М., «Новое литературное
обозрение», 2015, стр. 500 — 501.