Федор Грот
*
РОМОВАЯ БАБА
Роман
Окончание.
Начало см.: «Новый мир», 2018, № 9.
ГЛАВА V
Низкое февральское небо над Финским заливом. Мелкий плотный дождь со снегом, ледяной ветер.
Небольшой пароход «Император Александр I» только что отвалил от Артиллерийской пристани и теперь споро шел мимо стенок кронштадтской гавани, направляясь сквозь строй грозных военных кораблей к видневшейся неподалеку темной громаде форта, которая выделялась своими размерами даже на фоне других огромных фортификаций, раскиданных по всей гавани.
Гартмут уже знал, что в России всякая видимость обманчива. Встающей впереди суровой морской фортеции вскоре предназначено стать мирной противочумной лабораторией; пароход с помпезным названием в просторечии звался «Микробом»; а лысоватый сутулый человек в простой офицерской шинели, стоящий рядом на палубе и поеживающийся под порывами леденящего ветра, принадлежал к императорской фамилии.
По итогам памятной ночной встречи в стенах Института экспериментальной медицины доктор Гартмут Шоске стал советником главы КОМОЧУМ. В буквальном смысле этого слова тайным советником — кроме принца Ольденбургского и самого Гартмута об этом назначении знал только директор института Лукьянов. Там же, на ночной встрече, принц Ольденбургский под удивленными взглядами доктора Лукьянова обрисовал перед Гартмутом круг его новых обязанностей.
Первой задачей было осуществить проверку кронштадтского форта «Александр I», отведенного под противочумную лабораторию, на предмет уязвимости от проникновения болезнетворных духов. Гартмут должен был также участвовать в поездке двух сотрудников института в Тургайскую область для определения месторасположения будущих противочумных лабораторий. Принц четко обозначил основное условие для выбора месторасположения — вблизи будущих лабораторий должны были полностью отсутствовать скопления болезнетворных духов, поэтому Гартмуту было наказано проводить детальнейший осмотр участка и соседних территорий. В случае обнаружения скоплений духов или единичных сущностей необходимо было подыскать другое место.
Гартмут был приятно удивлен такой предусмотрительностью. Он понимал, что поверить в присутствие мира духов несложно, и он знал множество людей, экзальтированных и не очень, которые с головой бросались в увлечение спиритизмом. Но его дар был другим. Гармут не был медиумом. Он ни разу не видел ни одного призрака и не верил в рассказы о привидениях и духах умерших. Зато мир болезнетворных сущностей был всегда перед глазами. Когда Гартмута совсем допекали вопросами о том, какие бывают духи, он начинал спокойно рассказывать, что наблюдает вокруг, — и не без удовольствия видел, как расширяются от неподдельного изумления глаза его собеседников.
В России он прожил уже полгода, но пыльные переулки Тегерана, крашенные хной бороды, свирепый месяц мухаррам и кровавые стенающие шествия богомольцев в дни траура по имаму Хусейну еще не перестали сниться ему. Гартмут провел в Персии почти пять лет и по-персидски говорил словно там родился.
До сих пор стояло в его памяти то Рождество, когда к нему, приехавшему на побывку к отцу, лично явился строгий камердинер со словами: «Доктор Шоске, вас ожидает ее высочество принцесса Аликс!»
Она выросла, его принцесса, и превратилась в красивую темноволосую девушку с печальным лицом. Они беседовали так долго, что Гартмут потерял счет часам. Аликс первая заговорила о той страшной ночи, когда они увиделись в первый раз: «А ведь я ничего не помню, у меня был жар… только помню эти светящиеся коконы… и гугельхупф, он появился у меня под ногами. Так странно!» Тогда Гартмут задал ей вопрос, который давно мучил его: «Вы сказали тогда, что тоже видите их? Это правда?» И она ответила после мучительной паузы: «Да, иногда, самым краешком глаза. Просто успеваю заметить их движение и форму. Эти призраки… они такие ужасные!» Ему ничего не оставалось делать, как согласиться. «Неужели один из них убил мою маму и сестренку?» — спросила она его, и он молча кивнул. «Я хочу, чтобы их не было, — сказала она тогда с твердостью в голосе. — Хочу их победить. Это возможно?»
Он посмотрел на нее. На ее лице была решимость, тонкие ноздри раздувались, она побледнела еще больше. «Это возможно, — сказал он, — но я не знаю других людей, которые могут их уничтожать». — «А если их найти? — предложила она, загораясь. — Если свести их вместе — сможем ли мы тогда бороться с этими жуткими болезнями?» Подумав, он ответил утвердительно. «Так будемте действовать!» — горячо произнесла она. Она была видимо захвачена этой идеей настолько, что отпустила его, почти не попрощавшись.
И он стал ждать. Идея об объединении таких, как он сам, захватила и его. Чем больше он думал об этом, тем вероятнее казалась ему эта затея. А что, ведь нужно только кинуть клич, позвать. Наверняка на свете есть люди, наделенные похожим даром. Пускай они превращают духов во что-то другое — в сырные головы, или перьевые подушки, или в тыквы, как Джовансимоне Монтини, — сущность их дара от этого не меняется. Они избавляют мир от болезней. Но где искать таких людей? Гартмут размышлял, прикидывал и, наконец, пришел к выводу, что в одиночку найти других духовидцев не сможет. Здесь понадобится помощь облеченных властью, потребуются деньги. И он был уверен, что помощь и покровительство вот-вот придут.
Он написал в посольство с просьбой об увольнении.
Самым тяжелым было ждать. Потому что денно и нощно образ принцессы Аликс стоял у него перед глазами. В ушах звучал ее голос, всюду виделось прекрасное печальное лицо. Его принцесса. Жажда деятельности наполняла Гартмута, он не мог просто ждать, пока она снова позовет его, он хотел сделать что-нибудь для нее. Отыскать себе подобных он не сможет, зато сможет сделать то, что ему под силу, — например, отыщет место, откуда выбираются в этот мир дифтерийные пауки. Он помнил слова Берлепша о том, что болезнетворные духи родом из Китая, но у Гартмута была своя гипотеза — о внемировом происхождении злобных болезнетворных сущностей. Одержимый жаждой деятельности, он часами бродил по городу, заглядывая под мосты и в канализационные люки, спускаясь в подвалы, посещая больницы и старые кладбища. Он искал… он даже сам не знал, что именно. Он искал проходы в этот мир, не зная, как они могут выглядеть. Сонмы безобразных духов проходили перед его глазами, но он не обращал на них внимания — печальное красивое лицо принцессы Аликс стояло перед его внутренним взором.
Он понял, что влюбился — глубоко и безнадежно.
Эта мысль повергла его в состояние транса. Теперь он уже не искал — он просто бродил по городу, погрузившись в себя и ничего не видя. Он почти не ел и страшно исхудал. Но главное, он совершенно перестал различать грань между сном и явью.
Будучи в этом состоянии, одним серым дождливым утром Гартмут обнаружил себя вдалеке от города, на старой заброшенной ферме. Он не помнил, как забрел сюда. Шляпу он потерял по дороге, так этого и не заметив, плащ и волосы были влажны — значит недавно шел дождь, а сейчас кончился. Унылой была ферма, унылым было заброшенное поле вокруг. Добротный каменный дом покрывал ярко-зеленый мох, черепица с крыши частью осыпалась, обнажив покосившиеся стропила. Окна была заколочены. Что тут могло произойти? Гартмут с изумлением оглядывался, не узнавая места, не понимая, как он мог сюда попасть. Тут он увидел колодец во дворе, и сердце сделало болезненный скачок.
Из колодца изливалась какая-то бурая масса, сквозь которую просвечивали камни и трава. Это были мириады крохотных дифтерийных паучков — они выходили из жерла колодца волнами, словно некая отвратительная глотка выхаркивала их в этот мир. Оказавшись снаружи, паучки стремительно разбегались и скрывались в траве и бурьяне, которым зарос двор фермы. Гартмут посмотрел на поле и понял, что оно полно пауков, спешащих через него в далекий город.
Он заглянул в колодец — и ничего не увидел, кроме темноты и легионов крошечных мерцающих паучков, лезущих наверх по стенкам. Но вот он уже начал различать что-то, брезжащее сквозь мрак, нечто столь ужасное, что волосы стали дыбом на его голове — и он очнулся в своей комнате весь в холодном поту.
С этого дня сны стали сниться с пугающей регулярностью, словно кто-то хотел во что бы то ни стало изменить его восприятие, окончательно развеять уверенность в реальности окружающего его мира. Во сне Гартмут всякий раз обнаруживал себя в знакомых местах, на улицах и скверах Дармштадта, но уже знал, что оказался здесь по чьей-то злой воле и что ему собираются показать еще одну нору.
Всего их в Дармштадте было четыре. Самая большая находилась на территории больницы. Она представляла собой широкую воронку диаметром три метра, с гладкими хрустальными, переливающимися холодным серебристым цветом стенками, которые, сужаясь, уходили вглубь земли. У Гартмута начинала кружиться голова, когда он пытался разглядеть дно воронки. Да у нее и не было дна — ведь это был проход между мирами. Он выталкивал из себя духов каждые два часа — однажды, проснувшись, Гартмут долго помнил застывшую в памяти картину: сверкающая воронка и повисшее над ней облако ярко-голубых мотыльков с кошачьими головами.
Другие три норы были поменьше, и у каждой была своя специализация — например, колодец на заброшенной ферме выпускал в мир только дифтерийных пауков. Из длинной извилистой трещины на краю старого кладбища выходили черные богомолы с кривыми саблями вместо лап — Гартмут так и не смог найти в своих каталогах ничего похожего на них. А с чердака старого заброшенного дома на краю города каждый вечер вылетали на охоту костлявые нетопыри.
Гартмут посетил все четыре места, которые являлись ему во сне, но после тщательного обследования никаких нор там не обнаружил. Это вовсе не значило, что их там не было, — напротив, он уверился в том, что его теория верна: проходы существуют. Но доказать это Гартмут не мог. Он был рад уже тому, что убедился в правильности своих доводов, да еще тому, что научился отличать сон от яви чрезвычайно простым способом: во сне он не мог превращать духов в гугельхупфы, как бы страшны и отвратительны ни были являющиеся ему существа.
В этих мытарствах пролетели два месяца. Вестей из дворца не было. Деньги, полученные при расчете после увольнения, кончались, и Гартмут начал подумывать о какой-нибудь должности. Но думал он так вяло, так далеко витали его мысли, что старший Шоске, не выдержав, взялся за него по-настоящему.
— Ты только взгляни на себя! — орал он, и от раскатов его голоса в пекарне от столов поднималась мука и повисала в воздухе белой дымкой. — Во что ты превратился? Ну, принцесса! Ну, дворец! А вот не позовет она тебя — и что ты будешь делать? Удавишься?
— Папа! — вяло произносил Гартмут.
Но Гельмут Шоске и не думал останавливаться.
— Ты похож на привидение! — бушевал он. — Все мы переживаем несчастную любовь. Да, больно, да, ходишь, бывало, как дурак и плачешь, и пьешь шнапс, и бьешься головой о стену — а потом проходит! Да, проходит! Все, завтра же напишешь кому-нибудь. Связей сейчас у тебя поболе, чем у меня, так что с утра чтоб поднялся, взял перо и бумагу и написал письмо!
— Кому? — безвольно спросил Гартмут.
— Да хотя бы своему профессору в Тюбинген! — взревел отец. — Пусть тебя, дурака несчастного, возьмут на кафедру, будешь лекции читать.
Это была идея. Гартмуту уже приходило на ум, что неплохо было бы восстановить прерванные связи с профессором Гелднером. При всем своем нежелании становиться университетским преподавателем он отдавал себе отчет, что скучная эта должность имеет много привлекательных сторон — стабильный заработок, жилье при университете, довольно свободного времени. Она уже не позовет его. Ему нечего ждать.
Он написал профессору Гелднеру, тот, очередной раз подивившись извилистым стезям своего бывшего студента, ответил теплым приглашением, и уже через две недели Гартмут заступил на должность ассистента профессора на кафедре иранистики Тюбингенского университета.
Все время университетской службы Гартмут запрещал себе вспоминать о принцессе Аликс. Образ ее со временем поблек и отдалился. Лектором Гартмут оказался прекрасным, его знание персидского языка поражало коллег, дипломированных иранистов. По настоянию профессора Гелднера он за два года подготовил и защитил докторскую диссертацию (подробный анализ персидских источников о чумных эпидемиях), а еще через год получил хабилитацию и стал приват-доцентом.
На следующий день после этого события (его праздновали всей кафедрой, и у Гартмута еще побаливала голова, когда он развернул газету) он узнал о помолвке принцессы Алисы Гессен-Дармштадской с русским цесаревичем Николаем.
По прочтении у него возникло странное чувство. Сколько ни старался, Гартмут не мог вспомнить, как выглядела принцесса. Удивительным образом ее лицо, когда-то днем и ночью стоявшее у него перед глазами, совершенно выветрилось из памяти, и теперь он помнил ее только девочкой, как она выглядела тогда, в ту страшную ночь во дворце. Но и это воспоминание с каждым прошедшим днем все больше тускнело и темнело, точно помолвка с наследником русского престола высушила последние ручейки надежды, которые оживляли этот образ, и он чахнул, пока окончательно не пропал из памяти.
И когда любовь к принцессе Аликс, казалось бы, окончательно покинула сердце Гартмута, он получил письмо.
Писал ему русский принц Александр Петрович Ольденбургский. Следуя высочайшей рекомендации ее императорского величества Александры Федоровны, наслышанной о научных достижениях доктора Гартмута Шоске в деле борьбы с чумой и прочими заразными болезнями, принц на отличном немецком приглашал доктора прибыть в Петербург для участия в совещании Особой комиссии по предупреждению занесения чумной заразы в пределы Российской империи, коей комиссии принц Ольденбургский имел честь быть председателем.
В другое время такое письмо подогрело бы честолюбие Гартмута, показало бы, что его научный авторитет сделался международным — только что вышла отдельной книгой и удостоилась уважительных откликов его докторская диссертация по персидским источникам о чуме, его начали приглашать читать лекции в другие университеты.
Однако вовсе не приятное тщеславие почувствовал Гартмут по прочтении письма. Прежде всего он увидел имя.
Его принцесса, ставшая русской императрицей!
Она наконец позвала его.
Через неделю с минимальным багажом он отбыл в Петербург.
Стояло позднее лето 1898 года.
Петербург поразил Гартмута теснотой и многолюдьем. Каменное тело города было плотно вжато в сеть рек и каналов. Огромные, крашенные в желтую охру дома, каких он еще не видел в Европе, казалось, трещат от жильцов. По улицам, по узким известняковым тротуарам, по деревянным торцовым мостовым двигалась разнородная толпа — чиновники в сюртуках, приказчики в фартуках, модницы в шляпках, бородатые мужики в картузах. Пролетали извозчичьи пролетки и богатые выезды с гербами. Не только на улицах города царило столпотворение — реки и каналы были запружены дымящими пароходами, баржами, баркасами, катерками, яликами. Вся Нева проросла целым лесом мачт, пестрящих разноцветными флагами иностранных государств.
Как ни было удивительно Гартмуту наблюдать скученность и многолюдность российской столицы, еще больше поразила его местная призрачная фауна. Он привык к тому, что в германских городах болезнетворные демоны активны днем и ночью — в любое время суток можно увидеть реющих над городом огромных костлявых нетопырей, чудовищных москитов, траурных бражников с вороньими головами и прочих крылатых фантомов, а на земле — алчное мельтешение вечно голодных пауков, сколопендр, черепах, скорпионов.
Петербург был полон самых причудливых созданий, которые никуда не торопились. На углах улиц, рядом с реальными своими оригиналами, громоздились призрачные копии фонарных столбов и тумб с костями вместо цепей в равнодушном ожидании, когда какой-нибудь невнимательный прохожий влепится в них со всего маху — и мгновенно заработает простуду или боль в груди. Вялые непредприимчивые пауки раскинули свои сети в самых для этого неподходящих местах — на крышах домов, под мостами или на верхушках фонарей. Повсюду валялись, словно выброшенные из домов за ненадобностью, разные матрешки, гармошки, суповые миски, печки, балалайки, все призрачные, мерцающие и спокойно дожидающиеся того часа, когда какой-нибудь человек ступит в них или остановится рядом. Тогда миска начинала потихоньку ползти к нему, а за ней и другие предметы — гребни, винные пробки, флакончики от духов. Все это неохотно выпускало крохотные ножки и начинало продвигаться к человеку, занятому разговором или дожидающемуся конки. Приблизившись вплотную, фантомы, помедлив, неторопливо скрывались в человеке, и бывало, что он сразу же принимался судорожно кашлять или растирать грудь. Если же жертве удавалось преждевременно скрыться, духи замирали на тех же местах, готовые бесконечно поджидать следующую. Гартмут видел своими глазами, как некий офицер опустился в ресторане на стул, прямо в объятья примостившейся на сиденье большой мухоловки, которая неторопливо сомкнула вокруг него призрачные челюсти.
На Гартмута эти странные фантомы не обращали никакого внимания, и это тревожило его — при виде их он не чувствовал ни страха, ни отвращения, а только брезгливо обходил их стороной, высоко поднимая ноги и не обращая внимания на прохожих, удивленных странными ужимками иностранца.
Очень быстро происхождение всех этих демонских легионов стало ясно ему. В городе не было ни канализации, ни водопровода — Петербург буквально стоял на нечистотах. Выгребные ямы не опорожнялись месяцами. Застойная вода некоторых каналов, засоренная всяким хламом, превратилась в зловонную жижу. Волны холеры прокатывались по городу, ежедневно оставляя за собой десятки жертв, чьи фамилии печатались в газетах. Пресыщенные мохнатые змеи на паучиных лапах лениво расхаживали по улицам, выбирая жертв себе по вкусу. А рядом с ними неспешно ползли на брюхе многоногие пауки, которые в местных условиях разрослись до размеров курицы. На подоконниках неподвижно сидели черные стрекозы, в арках висели вниз головой костлявые нетопыри — страшным бичом петербуржцев, кроме холеры, были корь, чахотка, дифтерит.
Соседом Гартмута по лестничной площадке был маленький старичок, отставной чиновник министерства путей сообщения. Откуда-то прознав, что Гартмут немец, старичок остановил его прямо на лестнице, представился Владимиром Георгиевичем Панкратовым и принялся, перейдя на сносный немецкий, вспоминать о шалостях студенческой поры в Марбурге. Гартмут сначала вежливо слушал, а потом, случайно переведя взгляд за спину Владимира Георгиевича, затаил дыхание.
Там, на верхней ступеньке лестницы, неожиданно появился призрачный коробок спичек. Немного помедлив, он прополз до порога квартиры Владимира Георгиевича и нехотя остановился. Вслед за ним на верхнюю ступеньку вскарабкалась поварешка. Ей было трудно — лапок у нее не было, поэтому ей приходилось извиваться, как гусенице. Добравшись до двери Владимира Георгиевича, она застыла как будто в изнеможении.
Вслед за ней на лестнице начали появляться другие странные призраки, и Гартмут, извинившись, даже подошел к лестнице и глянул вниз, чтобы понять, кто еще пожалует сегодня к Владимиру Георгиевичу в гости.
Гостей было много — длинная процессия ложек, пузырьков, ящичков, щеток для обуви и прочих жутких финтифлюшек ползла вверх по лестнице, помогая друг другу залезать на ступеньки. Скоро перед дверями Владимира Георгиевича их скопилось столько, что им пришлось взобраться друг на друга, образовав омерзительный на вид, мерцающий завал, шевелящийся, словно клубок гадов. Гартмут не знал, что делать, как предупредить Владимира Георгиевича, который все говорил, закатывая глазки и облизываясь. И еще он странно поперхивал временами, каждый раз потирая горло и длинно извиняясь: «Как-то, знаете, в последнее время того-с… горло словно бы сухое… прошу покорнейше извинить-с!» И Гартмут понял, что гости сегодня приходят к Владимиру Георгиевичу не в первый раз. Волны жалости к этому человеку захлестывали его. Он просто не мог слушать его рассказы.
Не очень вежливо оборвав разговор, он наскоро попрощался и захлопнул за собой дверь своей квартиры. Больше соседа своего он не встречал. Через два месяца он узнал, что Владимир Георгиевич скончался в Петропавловской больнице.
Рабочий день Гартмута начинался рано — уже в половине восьмого за ним заезжал экипаж и отвозил его в Летний дворец принца Ольденбургского на Каменном острове. Здесь Гартмут погружался в опросные листы — уже три месяца по личному распоряжению императрицы в ранее пораженных чумой губерниях работала специальная правительственная комиссия, ведущая масштабные опросы населения с тем, чтобы прояснить происхождение моровых дев, которые регулярно появлялись в тех местах. Первое время ему помогал переводчик — услужливый молодой человек из дипломатического ведомства. Но уже через пару месяцев Гартмут мог работать с документами на русском самостоятельно. Таков был его дар — дар потрясающей языковой вживаемости, и Ольденбургский не мог этот дар не оценить. Гартмут отчитывался перед принцем практически ежедневно. По разрозненным откликам, по сбивчивым свидетельствам Гартмут пытался определить географию появления моровых дев и на основе этих данных установить маршруты, которые они использовали для прибытия в Россию.
Основной маршрут был понятен и так — густонаселенные приволжские губернии были первой целью моровых дев. Спрятаться на борту или в трюме торгового судна, идущего вниз по Волге, для чумного демона проще простого — можно вселиться в крысу или даже в матроса. Сойти на берег тоже небольшая задача — та же пристань в Ветлянке, шумная и запруженная народом, была, как теперь ясно осознавал Гартмут, прекрасно приспособлена для враждебного проникновения. Быстро, в течение нескольких дней, он наметил на карте волжские порты и пристани — главные места высадки моровых дев. Отсюда разбредались они по степям и весям обширного Астраханского края.
Ольденбургский отнесся к этим сведениям с большим воодушевлением, Лукьянов, после ознакомления с полным отчетом, — со спокойным скептицизмом. С назначением на должность советника КОМОЧУМ Гартмут был переведен на работу в ИЭМ, где ему был предоставлен кабинет самого попечителя, и Лукьянов вскоре привык к тому, что в стенах института работает совершенно ненаучная, даже лженаучная личность. Но высочайший попечитель благоволил немцу, а со временем и Лукьянов заинтересовался этим немыслимым экспериментом и стал заставлять себя без смеха выслушивать доклады доктора Шоске. Тот, конечно, нес несусветную чушь про моровых дев и прочих духов, но была в этих диких словах своя кривобокая логика, уживавшаяся с последними открытиями бактериологии.
К новой этой науке Гартмут относился с благоволительным терпением. Мало ли каких микробов и инфузорий они там сумели разглядеть. По его мнению, Левенгук совершил величайший акт духовидения со своим стеклом, и это было тем более замечательно, что понадобилось всего лишь как следует отполировать стеклышко, чтобы весь мир самых крохотных болезнетворных демонов стал виден как на ладони. Наверное, гугельхупф, полученный из малюсеньких тварей, был бы таким крохотным, что сотня этих кексов могла бы поместиться на кончике иглы.
Отношения с русскими врачами у Гартмута складывались непросто. Официально претензии к новому советнику КОМОЧУМа не предъявлялись, поскольку покровительствовал ему сам принц Ольденбургский. Неофициально же за Гартмутом тотчас же закрепилась репутация выскочки и шарлатана, в чьи ловкие сети попала сама государыня. При встречах его сторонились. Из всех сотрудников института особенно усердствовал Данила Заболотный, молодой, но уже опытный бактериолог, побывавший к тому времени во многих экспедициях по изучению чумы и холеры в самых удаленных уголках Азии. При виде Гартмута Заболотный становился преувеличенно любезен, даже угодлив, и начинал с напускной серьезностью выспрашивать, удалось ли ему наконец поймать моровую деву и когда можно ожидать это волнующее событие. Сначала Гартмут отвечал со всеми подробностями, но потом, увидев, что его поднимают на смех, замкнулся и перестал здороваться с Заболотным. Тогда тот избрал новый способ подтрунивания над немцем.
— Га! — громогласно произносил он, столкнувшись с Гартмутом в коридоре.
Этот возглас моментально привлекал внимание спешивших мимо сотрудников, и вокруг Заболотного и Гартмута образовывалась небольшая толпа.
— То це ж наш доктор із Німеччини! — так же громко, ухмыляясь, продолжал Заболотный. — Здоровенькі були, вельмишановний пане докторе! То як, вполювали тих чумних чортів? Що, жодного? Оце ж так! Ану заждіть, от же один просто на вашому плечі сидить! Цур тобі й пек, певельна сило, забирайся геть! — И Заболотный принимался хлопать Гартмута по плечам, стряхивая воображаемого демона, так что Гартмуту, не понимавшему ни слова на малороссийском наречии, оставалось только бежать под издевательский хохот.
Однако особенно неприятной вышла встреча с директором Медицинского департамента МВД Рагозиным. Это был известнейший врач-психиатр, человек резкий и прямолинейный, бывший народоволец, пять лет заведовавший Казанским домом умалишенных, самым большим в России. Лев Федорович Рагозин своих взглядов не скрывал и никого не боялся — это ему приписывали высказывание, что все несчастья в России от того, что царь слаб духом, а царица — умом. Cумасшедшие виделись Льву Федоровичу на каждом шагу, и уж высшее начальство и двор он считал поголовно умалишенными и предлагал лечить тем же методом, что когда-то своих казанских душевнобольных, — физическим трудом.
Узнав, что с ним желает встретиться новый советник главы КОМОЧУМа, Рагозин с готовностью согласился его принять. Он уже был наслышан о новом увлечении Ольденбургского и, будучи человеком, поспешным на выводы, все про себя решил. Ему не терпелось высказаться. Увидев аккуратного молодого немчика, он только утвердился в своих первоначальных догадках и без колебаний поставил диагноз.
— Сударь, — вместо приветствия заявил он, даже не предложив Шоске сесть, — не знаю, по какому вопросу вы ко мне явились. Сомневаюсь, что могу чем-то вам помочь. Я имею честь возглавлять врачебно-ученое установление, которое рассматривает вопросы охранения народного здравия и врачевания. Вы, насколько я про вас понял, занимаетесь совсем иными вещами, о которых я как дипломированный психиатр имею особое мнение. И если хотите знать, милостивый государь, мнение мое таково — вы серьезно больны. Вам срочно нужен доктор. Навязчивые видения, которые вас обуревают…
Тут Рагозин замолк, потому что немец поднялся.
— Лев Федорович, — вежливо и размеренно произнес он на довольно сносном русском языке, — благодарю за ваше особое мнение. Несомненно, мне будет интересно его когда-нибудь выслушать. Я хотел поговорить о создании Эпидемиологического отдела, каковой вопрос сейчас обсуждается на заседаниях Медицинского совета. Но вы хотите поговорить на другие темы, которые, по-видимому, ближе вам, как психиатру. Извольте. «Когда нечистый дух выходит из человека, он бродит по безводной пустыне, ища себе пристанища, но не находит». Помните эти слова из Писания? «Тогда он говорит: „Вернусь-ка я в свой прежний дом”. И, возвратившись, находит его незанятым, подметенным и прибранным». Задавались ли вы когда-нибудь вопросом, кто прибирает этот дом? О да, это притча, в ней говорится о крещении. Но я воспринимаю ее буквально. Это вы прибираете в головах у людей, доктор Рагозин. Потому что вы думаете, что знаете, как устроен этот прекрасный и светлый дом — человеческая голова. В ней нужно только немного разложить все по местам. Но человеческая голова — темное и грязное место. Духи привыкли к этому, поэтому даже небольшой порядок, небольшая уборка для них — праздник. «И тогда отправляется он, берет с собой семь других бесов, еще худших, чем он, и они, войдя, там поселяются. И в конце концов человеку тому становится еще хуже, чем было вначале». А знаете, почему я говорю об этом с такою уверенностью?
Рагозин попытался что-то вставить.
— Потому что я видел их, — продолжил Шоске, не слушая. — Я видел этих духов, Лев Федорович. И я знаю их радость. Они радуются чистому жилищу и любят тех, кто прибирается в головах у людей.
И немец ушел, оставив Рагозина качать головой и приговаривать:
— Господи, больной, совсем больной! Что, у нас своих сумасшедших не хватает, раз начали уже из-за границы завозить?
С самого момента своего прибытия в Россию Гартмут ожидал приглашения на аудиенцию с императрицей. Но проходили недели и месяцы, а его все не звали. Он не осмеливался спросить о ней у Ольденбургского, и оставалось только томиться в муках. И вскоре он дождался — его пригласила к себе великая княгиня Милица Николаевна, черногорская княжна, супруга дяди императора, великого князя Петра Николаевича. В гостиной великокняжеского дворца на Английской набережной Гартмут увидел красивую темноволосую женщину в простом белом платье. Она любезно улыбнулась ему и неожиданно заговорила по-персидски. Пораженный, он ответил, чувствуя на себе неприятно-пристальный взгляд черных глаз великой княгини.
Столь же странной и неприятной была ее манера говорить. Милица Николаевна имела привычку внезапно перескакивать с одной темы на другую и задавать откровенные вопросы. После нескольких минут беседы она неожиданно спросила со смешком:
— Скажите, а духов женских болезней вы видите?
Поняв, что она хочет его смутить, Шоске прямо ответил:
— Да, разумеется. Ведь это такие же болезнетворные духи, как и все остальные.
— А… на что же они похожи?
— Они бывают разными, ваше высочество, но всех их объединяет одно — чрезвычайное и самое отвратительное безобразие.
Ее черные глаза широко раскрылись:
— И вы их видите?
— Да, ваше высочество.
Она восхищенно покачала головой.
— Вы исключительный человек.
Все время их беседы он ждал, что она перейдет к делу, скажет, зачем он ей понадобился. А может, он понадобился императрице и это и есть долгожданный вызов? Надежда безумными волнами плескалась в его груди. Но Милица Николаевна говорила все не о том, с живым и жадным любопытством расспрашивала его о духах, какие формы они принимают. В какой-то момент откинулась в кресле, как будто насытившись, а он сразу почувствовал себя уставшим.
— А здесь? — спросила она, лениво поведя вокруг рукой. — Есть ли здесь кто-нибудь сейчас?
— Нет, — ответил он, мельком оглядев гостиную.
— Вы исключительный человек, — медленно повторила она, и ему почудилась в ее словах насмешка. Из-под прикрытых век она рассматривала его. — Я хочу пригласить вас, — произнесла она внезапно, словно решившись. — У вас необычайные способности. Приходите. Приходите завтра же. У меня собираются люди. Соратники. Посвященные. Мы вызываем духов. О, у нас бывает интересно. — Она вдруг тоненько хихикнула.
Тогда помимо своей воли он спросил:
— И… ее величество… тоже бывает?
Он тут же пожалел, что дал вырваться глупому вопросу.
— О, вас интересует императрица? — лукаво переспросила Милица Николаевна и улыбнулась, сверкнув белыми зубами.
Он со страхом, будто прозрев, смотрел на нее. Она, вдруг часто задышав, ответила прямым взглядом, и он увидел, как шевельнулись ее колени, когда она немного расставила ноги. Черные глаза ее не мигали, улыбка делалась все шире.
Он вскочил. Ее улыбка поблекла, лицо стало тревожным.
— Вы уже уходите?
— Да, — отрывисто произнес он, понимая, что, возможно, совершает непоправимое. — Простите, ваше высочество, но я… не верю в привидения. Я не смогу быть на ваших сеансах.
Больше приглашений от Милицы Николаевны он не получал. Надежда встретиться с императрицей тоже сразу угасла.
По вечерам он гулял в Летнем саду. Здесь играла музыка и стояли павильоны с лактобациллином, а попросту простоквашей, вошедшей в моду после того, как знаменитый ученый Илья Мечников объявил ее средством, предотвращающим многие болезни. Лактобацеллин Гартмуту не понравился, а фамилию ученого он услышал впервые — и запомнил.
Влажные гранитные стены форта выросли перед ними неожиданно, и вот уже судно подошло к узкой пристани у подножия крепости. Капитан лично помог им сойти на берег, и пароход немедленно начал отваливать: капитану было назначено прийти к форту через два с половиной часа — именно столько времени попросил Гартмут на ознакомление с будущей чумной лабораторией.
На пристани валялись доски, стояли забытые ведра с известкой — строительные работы в форте шли полным ходом. Но рабочих в этот день не было — Ольденбургский распорядился, чтобы на момент проверки крепость была очищена от всего, что привлекает духов.
Во внутренний двор вели чугунные ворота, украшенные львиными головами и якорями. Поднялись по витой лестнице и вступили в крепость. Внутри их встретили голые каменные стены — отделка помещений началась совсем недавно. Темные коридоры вели из одного сводчатого помещения в другое. В некоторых стены были уже покрыты свежей штукатуркой и побелены, но по большей части всюду все еще красовалась грубая каменная кладка.
Нет, духов здесь не было, это Гартмут понял сразу. Но нечто угрожающее таилось в недрах этой крепости. Оно исходило не от опасности, скрывающейся где-то в темных подвалах, — нет, никакой страшный фантом не выбрал их своим временным убежищем. Но чем дольше Гартмут бродил по каменным закоулкам и обходил галереи, тем острее он ощущал тревогу, ожидание, страх, которыми было отмечено это место. В этих стенах жило предвестие чего-то страшного, память будущего ужаса.
Похоже, лицо его изменилось, потому что Ольденбургский, молча следовавший за ним и только указывавший дорогу, резко спросил:
— Что?
Но Гартмут лишь покачал головой. Он не знал, в чем дело, но его вдруг проняло холодным страхом. Чувство было то же, что и тогда, в ту страшную ночь в герцогском дворце. Страх был настоящий, неодолимый, хотя причина его, источник были неясны. И Гартмут понял, что это не его страх.
Это был страх людей, которые будут здесь работать. Им только предстояло изведать этот страх. И, повернувшись к принцу, Гартмут твердо сказал:
— Здесь ничего нет. Пройдемте дальше.
Ольденбургский с готовностью кивнул и показал рукой. По темному коридору едва ли не наощупь они прошли в следующую комнату. Это было большое полукруглое помещение с неотделанными стенами из гранитной кладки. Скудный свет лился из оконца. В углу было нечто похожее на печь или дымоход.
Гартмут стоял и вслушивался в тишину крепости, в свои ощущения.
Вот.
Опять страх, он накатывает волнами. Гартмуту стало неприятно, что он поддается этому чужому страху, но тот не отпускал.
— Что? — опять нетерпеливо и отрывисто спросил принц, но Гартмут только досадливо — и довольно нелюбезно — махнул рукой.
Вот. Опять.
Здесь будет работать много людей, и все они будут испытывать страх.
Внезапно Ольденбургский издал какой-то звук, то ли простонал, то ли поперхнулся. Даже в сером свете было видно, что он побледнел.
Похоже, он тоже почувствовал.
— Тут страшно, да, — вполголоса согласился Гартмут, напряженно оглядываясь, пытаясь выяснить источник страха.
Этот дымоход в углу?
Медленно он приблизился к нему и заглянул в черную пустоту, стараясь глядеть не телесными глазами.
Внутри ничего не было. Дымоход, проходящий сквозь все три этажа форта, был пуст.
— Нет, ничего, — с облегчением выдохнул Гартмут и повернулся к принцу.
За спиной того, в углу, стояли два надгробия.
Их не было там, когда они вошли в помещение, это Гартмут помнил отчетливо. Неуверенно он сделал к ним два шага. Надгробия были как настоящие, с именами и датами, но в неверном свете Гартмут никак не мог разобрать, чьи фамилии на них стоят. Страх исчез, неуверенность прошла, нужно было только разглядеть, прочесть послание.
Он сделал мимо принца еще два шага к надгробиям и разобрал фамилии.
«Доктор Турчинович-Выжникевич».
«Доктор Шрейбер».
Фамилии были ему незнакомы. Неожиданно страх вернулся к нему, и в тот же миг надгробия пропали. На их месте снова был угол, сложенный из грубых гранитных блоков. Фамилии тут же стерлись из его памяти.
— Господи, доктор Шоске! — прозвучал сзади голос Ольденбургского. — Что с вами? Что тут творится?
Гартмут повернулся к нему. Принц держался за грудь; кажется, его пошатывало.
— Это дом, — произнес Гартмут, мало заботясь о том, поймет ли его принц. — Его подготовили под прибытие монаршей особы.
— Моей? — слабым голосом произнес Ольденбургский, недоумевающе оглядывая каменные стены.
— Нет, — сказал Гартмут, качая головой. — Она царица. Никто не может жить в царском доме. Сейчас здесь пусто и холодно, потому что они оставили сей дом для нее. Они не войдут сюда, потому что это ее дом.
— Но чей же?
Впервые Гартмут посмотрел в его глаза.
— Моровой девы, — твердо произнес он. — Ибо она царица над духами болезней.
Ольденбургский молчал, и тогда Гартмут повторил с расстановкой, чтобы он понял:
— Сейчас здесь никого нет. Но потом, когда лаборатория начнет свою работу, сюда введут ее, и она сделает свой дом чьим-то гробом.
ГЛАВА VI
Торжественное освящение чумной лаборатории было назначено на июль 1899 года, а месяцем ранее Шоске отправился в приуральские степи с группой врачей, которой предстояло определить места для будущих противочумных лабораторий. Возглавлять экспедицию намеревался Заболотный, однако за несколько дней до отъезда его планы внезапно изменились — из Парижа на имя Ольденбургского пришло письмо от Пастера, в котором знаменитый ученый просил срочно направить Заболотного в Маньчжурию для исследования новой вспышки чумы. Требовалось подыскать нового руководителя экспедиции, и быстро. Недолго думая, Ольденбургский позвонил в Кронштадт доктору Исаеву.
Василий Исаевич Исаев, главный доктор Кронштадтского морского госпиталя, был личностью удивительного размаха. Автор капитальных трудов по бактериологии, зоологии, медицинской географии, почетный член Русского географического общества, побывавший во множестве дальних экспедиций и плаваний, в начале своей карьеры он стажировался у Пастера, а в берлинском Институте инфекционных заболеваний открыл феномен гибели холерных вибрионов, названный его именем. С момента назначения в Кронштадт Исаев сделал этот город полигоном своих научно-практических опытов: его стараниями в Кронштадте были проложены водопровод и канализация, появился первый в России рентгеновский аппарат, проведены успешные опыты по дезинфекции питьевой воды путем хлорирования. В качестве медицинского инспектора Кронштадтского порта он установил жесткие карантинные правила для всех заходящих судов, и с тех пор его называли не иначе как «защитник города». Такого человека даже не пришлось упрашивать — Исаев обеими руками схватился за возможность возглавить экспедицию по изучению чумы.
На следующий же день он появился в Петербурге — высокий, худой, резкий, остролицый. Исаев быстро двигался, быстро думал и быстро говорил. Когда ему попадался медлительный собеседник, Исаев вглядывался тому в лицо, болезненно скалясь и нетерпеливо дожидаясь, когда же закончит незадачливый тугодум. Именно такое выражение увидел Шоске на лице Исаева, когда их представили друг другу в кабинете Лукьянова.
— Герман Иванович, расскажите о своих исследованиях, — добродушно пригласил Лукьянов, когда с приветствиями было покончено. — Василий Исаевич у себя в Кронштадте ни о чем таком небось и не слыхивал.
Но Шоске не успел вымолвить и нескольких слов, как Исаев внезапно оскалился и принялся вглядываться в говорящего с такой мукой на лице, будто слушать немца причиняло ему невыносимые физические страдания. Лукьянов знал эту манеру Василия Исаевича, знал, что немец начнет сейчас распространяться про своих моровых дев, но не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться на это представление еще раз.
Шоске проговорил всего минуту, а Исаев уже принялся странно мяться, подпрыгивать и наконец, не выдержав, вскрикнул:
— Герман Иванович!.. Любезный Сергей Михайлович!.. простите, спешу!.. Ради Бога, простите великодушно!.. Обещал забежать к Александру Александровичу, а то он уйдет! Герман Иванович, простите, в следующий раз! — и бросился вон из кабинета.
Лукьянов расхохотался, но сразу же одернул себя:
— Простите меня, Герман Иванович. Это я виноват, не смог, знаете, того... удержаться. Такой вот он, наш Василий Исаевич, — не любит разговоров, сразу к делу. Вы не робейте его, — добавил он, заметив смущение Шоске. — Он, конечно, резковат, но работать с ним легко.
В этих словах Лукьянова Шоске смог убедиться очень скоро. Экспедицию Исаев организовал так же быстро, как все, что он делал, и через две недели группа из трех человек — сам Исаев, его помощник Иоаким Страхович и Шоске — уже всходили в Нижнем Новгороде на борт парохода «Царица», следовавшего в Астрахань.
Всю дорогу в поезде из Петербурга Исаев и Страхович почти не заговаривали с Шоске. Не разговаривали они и друг с другом. Почти все время они молчали, видимо, погруженные в напряженные размышления. Исаев глядел в какие-то бумаги, Страхович подолгу смотрел в окно. Даже на остановках и в обеденные часы, за столом, разговор между ними едва возникал и сразу же угасал, будто все между ними было уже обговорено. Показавшийся поначалу человеком весьма живым и говорливым, в дороге Исаев открылся совсем с другой стороны — он словно бы перестал реагировать на окружающий мир, его острое худое лицо с плотно сжатыми губами застыло, взгляд был отсутствующим. Отрываясь от своих бумаг, он начинал смотреть в окно, и тогда, как по команде, Страхович переводил бездумный взгляд на свой портфель, вынимал оттуда бумаги и принимался ими шелестеть. Проходил час — Исаев встряхивался, откидывался назад, закрывал глаза и погружался в дрему. Тогда Страхович аккуратно складывал бумаги в портфель и устремлял взгляд в окно. Через час Исаев открывал глаза, Страхович косился на него, и они не сговариваясь вставали и шли обедать.
Шоске оставалось только догадываться, что за бумаги читают его компаньоны, какими думами они поглощены. Он и сам вскоре после того, как поезд отошел от Николаевского вокзала, впал в дрему, странный сон наяву, в котором проплывали туманные фигуры кондукторов, проводников, пассажиров. Вагон был освещен словно бы свечами, некоторые пассажиры вели на поводке собачек — и, с неохотой в них вглядываясь, Шоске различал, что это мохнатые многоножки с бульдожьими головами, а поводки и не поводки вовсе, а длинные тонкие хвосты, утопающие в теле хозяев — хотя кто кому хозяин, еще можно было бы поспорить.
За все многочасовое путешествие Исаев и Страхович лишь однажды пригласили Шоске отобедать с ними. Его постепенно наполняло уныние — слова Лукьянова о том, что с Исаевым будет легко работаться, теперь казались насмешкой. Во время остановок на станциях Шоске, как и другие пассажиры, сходил с поезда и шел закусить в вокзальный буфет. Это было развлечением для него — в буфете толклась веселая толпа, все то и дело поглядывали на часы, чтобы не опоздать к поезду, а еда была вкусной и дешевой. Заразившись этим настроением непреходящего железнодорожного праздника, Шоске влетал в купе — и снова видел неподвижные лица Исаева и Страховича, слышал шелест бумаг, — и прежнее унылое настроение возвращалось к нему.
Однако стоило им ступить на борт «Царицы», как к Исаеву и Страховичу словно вернулась жизненная сила. После суток молчания они шумно и весело обсуждали Нижний, его знаменитую ярмарку, предстоявшее восьмидневное плавание и просто засыпали Шоске рассказами о местных знаменитостях. Тут же Исаев объяснил свое странное поведение в поезде.
— Иного человека, Герман Иванович, хлебом не корми, только дай по железной дороге прокатиться. А мне это — нож острый. Не люблю, понимаете ли, поезда. Толкотню, запах в вагоне, стук колес — уф, тоску навевает! А вот вода — другое дело. Я ведь все детство на Москве-реке провел. А потом как на судах ходить начал, так с морем и не расстаюсь. Другие жалуются — не могут на воде быть. А мне хорошо. Вы посмотрите-ка окрест! А? Что, в Германии есть такое? То-то ж! Матушка-Волга раздольная! Верно, Иоаким Владимирович?
Страхович молчал и только согласно улыбался.
Величавый красавец-пароход — черный корпус, белые надстройки — медленно отваливал от пристани, и вот уже скоро открылась голубая речная ширь, лежащая между зелеными берегами — низким левым, который весь зарос редким сосновым лесом, и высоким правым, на чьих пологих холмах высился изумительной красоты монастырь. Весь он так и сверкал золотом куполов, слепил белизной стен. Русские крестились на эти купола, а Шоске только глядел, затаив дыхание, как мимо проплывает это чудо.
— А вы не глядите, — посоветовал Исаев, усмешливо наблюдавший за ним. — Наша Россия, конечно, храмами да монастырями славится, но мы ведь с вами по каким краям путешествуем — узнаете, удивитесь. Тут ведь гнездо раскола, скиты по обоим берегам реки. А что тут в разинщину было!
И до самого Макарьева слушал Шоске истории про знаменитых керженских пустынников, укрывавшихся здесь от великой людской неправды, про легендарных атаманов Шмеля да Усище, зарывших в здешних местах, по озерам да по курганам, несметные сокровища. Про раскольничьи книги, расходившиеся отсюда по Великой и Малой и Белой Руси и до самой реки Печоры далекой и в пределы иркутские, вплоть до самой Камчатки, где кончается русская земля. Истории эти сыпались одна за другой, потому что Исаев ожил и хотел рассказывать — и удивленно смотрел Шоске на этого человека, который мог так молчать и так говорить и знать так много удивительных и совершенно непостижимых вещей.
Публика на пароходе подобралась самая респектабельная — два пожилых важных генерала, несколько крупных чиновников с супругами, отправившихся в речной вояж, много степенных бородатых купцов. Было здесь и несколько немецких колонистов, следовавших домой в Баронск — столицу приволжских немецких колоний. Ближе к Чебоксарам все в каютах первого класса уже знали друг друга по именам. Мало кто следовал в Астрахань — большая часть пассажиров парохода сходила в Казани и Самаре.
Погода стояла прекрасная, было даже жарковато, солнце блистало из-за редких облачков. Еда в ресторане была отменная: именно на борту «Царицы» Шоске привелось впервые попробовать превосходную уху из волжской рыбы стерляди.
После Симбирска к нему подошел стеснительный Страхович. Он был взволнован:
— Смотрите, Герман Иванович, Жигулевские горы начинаются!
И действительно, по обоим берегам реки возникли покрытые лесом уступы, террасы, бугры, обрывы, известняковые утесы — обширная и дикая местность, тянувшаяся на многие сотни верст.
— А ведь и тут разбойнички погуляли, — пояснял Страхович, почему-то вздыхая. — Сколько здесь пещер — одному Господу Богу ведомо. Самое место, чтобы скрываться. А видите тот курган? Молодецким зовется. Да, гуляли здесь молодцы, гуляли.
От него же Шоске узнал, что на всем протяжении Волги правый ее берег зовется горным, а левый — луговым. И в верности этих названий он имел возможность убеждаться каждодневно, глядя на холмы и возвышенности правого берега и на низкий левый берег, уходящий в необозримые степные дали.
При остановке в Самаре Шоске изъявил желание попробовать сброженное кобылье молоко — кумыс, весьма популярное в этих степных местах. Напиток, доставленный из самого знаменитого самарского кумысного заведения Постникова, Шоске понравился — холодный, пузыристый, терпко-кисловатый и освежающий.
Исаев и Страхович тоже с удовольствием пили кумыс.
— Илья Ильич считает кумыс одним из самых полезных напитков, — говорил Исаев. — Даже лучше простокваши. Настоящий убийца гнилостных бактерий — кумыс! Вот что в Нескучном надо продавать — да разве наш народ к этому приучишь?
— Им бы все водку жрать, — неожиданно грубо выразился Страхович и сам застеснялся.
Исаев просто боготворил Мечникова, у которого стажировался несколько лет назад.
— Вот бы Илья Ильич подивился, — приговаривал он, когда видел то, чему удивился бы не только Илья Ильич, — невообразимо грязную и тесную пристань в Самаре или огромные кожаные бурдюки с кумысом, которые таскали с телег на суда узкоглазые калмыки. — А ну уронит! — кричал Исаев, показывая на них пальцем. — Это ж взрыв!
Ближе к Баронску Шоске свел знакомство с самым старшим из немецких колонистов, Генрихом Юстусом, седым благообразным человеком, почти всю свою жизнь прожившим на берегах Волги и зарабатывавшим собственными табачными плантациями, на которых до сих пор трудилась вся его многочисленная семья — жена и семеро детей. Его рассказы про цветущие приволжские колонии — Сузанненталь, Унтервальден, Цуг, Золотурн, Шафгаузен, про жизнь в приволжских степях, про набеги степных кочевников Шоске в деталях записал. Говоря о торговых делах, Юстус заметно приободрился:
— Превосходно идет торговля, должен вам сказать. Табак скупают буквально на корню. Вот возвращаюсь из Нижнего Новгорода, только что заключил два новых договора. И сейчас следую в Саратов на встречу с герром Штафом — знаете его? О, у него своя табачная фабрика, весьма большая.
— А чума? — осторожно спросил Шоске. Ему хотелось знать, что скажет этот основательный немногословный человек о страшных волжских эпидемиях.
— Чума! — значительно повторил Юстус, поджав губы. — О, это проблема. Не для нас — мы в Екатериненштадте и наши земляки в других поселениях ее не боимся, ибо мы поддерживаем чистоту и порядок в наших жилищах. Но русские! О, чума — это большая проблема для них.
Шоске глядел, как Генрих Юстус хмыкает, вздыхает и покачивает головой.
— Она повторится, — веско произнес колонист, глядя на проплывающие мимо меловые холмы, покрытые выжженной солнцем растительностью. — Ветлянка была только началом. Но мы не боимся, — повторил он и весело взглянул на Шоске. — Дела идут хорошо. В следующем году открываем на паях еще одну табачную фабрику. Среди нас есть врачи — о, некоторые учились в самом Петербурге! Но русские! Они живут грязно и скученно, и я сильно сомневаюсь, что их можно убедить жить по-другому. Поэтому чума повторится, доктор Шоске. Она обязательно придет сюда еще раз.
Попрощавшись, Генрих Юстус сошел в Саратове, а Шоске сразу засел записывать их разговор. В это время пароход плыл мимо россыпи живописнейших дач и хуторов на правом берегу Волги, которые тонули в густой зелени фруктовых садов. Солнце палило уже нещадно, и Шоске пришлось укрыться под тентом, где сидели за чаем Исаев и Страхович.
— Хотите арбуза, Герман Иванович? — обратился к нему Страхович.
Шоске поблагодарил и взял кусочек ледяного ярко-красного арбуза, оказавшегося очень сладким.
— Камышинский, — со знанием дела заметил Исаев. — Камышин своими арбузами на всю Россию славен. А мы тут все о местной истории толкуем. Иоаким-то наш Владимирович, оказывается, знаток почище меня. Расскажите-ка Герману Ивановичу эту историю про Стеньку Разина, Иоаким Владимирович.
Страхович, по-видимому, питал особую любовь к преданиям о казацкой вольнице.
— Здесь вокруг разинские места, — сказал он, отхлебнув чаю. — Тут Стенька, еще мальчишкой, поступил кашеваром в шайку разбойника Урака. Тут же, говорят, он Урака и убил — выстрелом из незаряженного пистолета, и с тех пор страшный этот Урак из своей могилы в глубине горы, которую зовут его именем, кликает, пугает проходящие суда. Но есть еще одна примечательная легенда о Стеньке. Шел однажды местный мужик по болоту и видит — кругом змеи извиваются, сидят по кочкам огромные серые лягушки, а в трясине кишат такие гады, каким в людском языке и прозвания нет. Кинулся бедняк куда глаза глядят, видит — избушка. Ввалился в нее — внутри мужик встречает.
«Спаси, православный, помоги из проклятого леса выйти!»
«Помогу, да не сейчас. Оставайся тут, ночуй. Утром выведу. А сейчас ложись да спи, меня не жди. Ко мне еще гости ночью придут».
«Что за гости-то?»
«Известно, что за гости. О Стеньке Разине слыхал? Ну, так я он самый и есть».
В полночь распахнулись двери, и начало в избу ползти все, что в том болоте было, — и змеи, и лягушки, и всякая болотная гадина. Облепили хозяина и давай сосать. Так до самых петухов ело Стеньку Разина болото, а с петухами обратно вся нечисть уползла. Наутро еле добудился его мужик, был тот как мертвый.
«Эк как тебя, сердешного!»
«Это ничего, допрежь еще не то было».
Вывел он мужика на свет и говорит:
«Иди теперь отсюда и назад не возвращайся. Да передай всем мой наказ — коль не по правде жить будут, опять приду, нежданно-негаданно. И все болото с собой приведу!»
Закончив, Страхович опять отчего-то вздохнул и с тоской взглянул на проплывающие мимо желтоватые холмы.
— Интересные у нас тут легенды, правда, Герман Иванович? — засмеялся Исаев.
Шоске серьезно взглянул на него.
— Интересные, — ответил он. — И фауна описана довольно точно.
— Да? — заинтересовался Исаев. — Вы знакомы с местной фауной?
— Фауна всюду одинакова. По крайней мере в пределах европейского материка. В Азии она немного другая.
На что Исаев принялся рассказывать о том, каких диковинных животных довелось ему повидать, когда он плавал на крейсере «Адмирал Нахимов». Шоске вежливо дождался конца рассказа.
— Кстати, заметьте, господа, — произнес он, — Степан Разин собирается привести все болото с собой. Это очень интересно!
Его собеседники недоуменно переглянулись. Не замечая этих взглядов, Шоске вскочил с места и вышел из прохладной тени на пустую раскаленную палубу. Мимо проплывал берег — гряды невысоких, голых, выжженных солнцем холмов. Не видя ничего вокруг, Шоске стоял, держась за поручни и вперившись взглядом в мутную бурую воду за бортом. Рассказ Страховича пробудил какие-то догадки, некая смутная гипотеза начала брезжить в мозгу. Можно было бы каталогизировать духов, фигурирующих в легенде, определить, какую болезнь они вызывают, но он чувствовал, что сейчас это не столь важно. Он представил ворочающееся в болоте огромное волосатое мужское тело, усеянное змеями, пиявками, лягушками, жадно пьющими кровь, и содрогнулся. Новыми глазами посмотрел он на желтые пыльные холмы окрест. Кто говорил, что они называются Девичьими? Он не помнил, но решил при ближайшей возможности получше разузнать о том, откуда пошло это название.
После опрятной, утопающей в садах Сарепты по обеим сторонам реки потянулась на многие десятки верст безжизненная однообразная степь. Тут начиналась Астраханская губерния — бесконечные степи, пески, курганы, солончаки, мутные озерца, заросли колючих кустарников. Редко-редко калмыцкие кибитки оживляли унылые степные виды или одинокий всадник на косматой лошадке торчал на берегу и из-под ладони рассматривал плывущее судно.
За Енотаевском степь сделалась еще тоскливее. Солнце теперь жгло с раннего утра, так что немногие оставшиеся на судне пассажиры, едущие до Астрахани, оставались в своих каютах или дремали под тентами. Ниже Енотаевска, на левом берегу Волги, вдруг показались сотни калмыцких кибиток с каменной пагодой посередине — становище князя Тюменева, владетеля Хошоутовского улуса. Обессиленный жарой Шоске вяло наблюдал, как среди кибиток играют в пыли дети и мужчины в странных нарядах спешиваются с длинногривых кургузых лошадок и скрываются в шатрах. Шоске погружался в тягучую дрему и, просыпаясь, видел вокруг ту же безотрадную желтую степь — и казалось, что «Царица» совсем не движется, навсегда завязла в сыпучих песках. Мокрый от пота, тяжело дыша, он спускался в каюту и вытягивался на койке. Здесь было прохладнее, в иллюминатор шел свежий запах забортной воды, и дышать становилось легче.
На следующий день, ближе к обеду, прибыли в Астрахань. Несмотря на степной зной, все пассажиры высыпали на палубу, чтобы поглядеть на приближающийся город, накрытый белесоватой дымкой, из которой посверкивали главы исполинского собора, огненные в утреннем солнце. Когда пароход приблизился к пристани, Шоске понял, что вовсе не дымка над городом, а тучи пыли, поднимаемые сильным ветром. Это был горячий горький ветер, оставляющий соленый вкус на губах.
— Пыль! — поморщился Исаев. — На всю Россию известна Астрахань своей пылью. Соленая пыль из степи. Никакого сладу с ней нет, вот увидите. И ветра здесь ого-го какие!
Сойдя с парохода, они очутились в многоязычной толпе торговцев, грузчиков, зевак, зазывал, говорящих и кричащих на дюжине незнакомых языков, среди которых Шоске немедленно и безошибочно распознал персидскую речь. Азиатская сущность города становилась ясна с первых же шагов по астраханскому порту. В толпе мелькали армянские, киргизские, индийские, бухарские, персидские лица, проплывали самые странные и диковинные головные уборы — чалмы, тюбетейки, остроконечные колпаки, малахаи.
Взяв возницу-татарина, они поехали в гостиницу на набережную Кутума. По дороге дивились на однообразные, казарменного вида дома, грязные немощеные улицы, запряженные ослами арбы. Всепроникающая пыль, казалось, покрывала здесь ровным серым слоем как дома, так и их обитателей. Справиться с этой вездесущей субстанцией могли бы деревья, но степной город Астрахань был почти начисто их лишен — не считать же за растительность чахлые запыленные деревца у некоторых домов. Поминутно чихая и прижимая с непривычки к лицам платки, доехали до гостиницы, оказавшейся довольно опрятной, хотя и дорогой.
На следующий день нанесли визит его превосходительству генерал-губернатору.
Астраханский губернатор, он же наказной атаман Астраханского казачьего войска и главный попечитель калмыцкого народа, генерал-лейтенант Михаил Александрович Газенкампф был уже извещен об их приезде телеграммой из Санкт-Петербурга, поэтому принял их сразу же. Это был высокий седой человек с окладистой раздвоенной бородой, очень доброжелательный и ровный в обращении, без малейшего намека на резкость, что для военного в столь высоком чине и занимающего такое положение было удивительно. Однако они уже осознали, что в здешнем климате могут произрастать характеры самые неординарные.
Внимательно и подробно губернатор расспросил их о цели посещения и со знанием дела рассказал о недавних вспышках чумы и холеры. Его осведомленность в этих делах была бы поразительна, если бы они уже не знали от Исаева о неустанных трудах Газенкампфа по созданию карантинных постов и улучшению санитарного состояния Астрахани и других населенных пунктов подведомственной ему губернии. Тут же, в их присутствии, губернатор распорядился о выделении лошадей и проводников, а также всего необходимого для экспедиции и заверил, что сделает все от него зависящее, чтобы их во всех смыслах полезная миссия увенчалась успехом.
— Чума, — говорил Газенкампф, — есть бич этого края. Не проходит и года, чтобы из степи не пришли известия о новой вспышке этой страшной болезни. Но болеют не только кочевники — как вы, несомненно, знаете, болеют и жители приволжских городов. Посему еще в прошлом году распорядился я об устройстве карантинов на пристанях и рыбных ловлях. Вы видели наш порт — число приходящих к нам судов весьма значительно. Мы стараемся проверять каждое судно, но сил наших не хватает. Чума поселяется в густонаселенных кварталах и даже заносится в степь, где дикий быт и неопрятность кочевников способствуют ее распространению. Со времен ветлянской эпидемии больших вспышек не было, но кто знает, что ждет нас? Мы должны быть готовы к встрече чумы. Я каждый день самолично проверяю самые крупные карантины в порту и на некоторых ловлях, и бывает, что некоторые суда мы заворачиваем по причинам слишком очевидным. Куда вы намерены отправиться первым делом?
— В Ханскую Ставку, — за всех ответил Исаев.
— Хорошо, — одобрительно произнес Газенкампф. — Чума частенько случается в тамошних окрестностях. Место это по степным меркам достаточно населенное, оно хорошо подходит для ваших опытов.
За ужином Исаев и Страхович оживленно обсуждали детали экспедиции. Лекарства и оборудование — геодезические приборы и переносная лаборатория — были уже погружены на телеги и ждали отправления. Шоске не вмешивался в разговор. Он прекрасно понимал, что экспедиция, по сути, преследует две противоречащих друг другу цели. Задачей Исаева и Страховича было обнаружить чумные очаги и определить поблизости от них местоположения будущих противочумных станций. Он же, Шоске, должен был подобрать для этих станций такое место, где будут напрочь отсутствовать не только чумные демоны, а духи любых болезней. Задача это была непосильная, но его это не тревожило. Он сможет объяснить Ольденбургскому всю невозможность поставленного перед ним задания. Главное, эта экспедиция отвечала его собственным запросам, предоставляла редкую возможность обследовать области, недавно подвергшиеся нашествию чумы, и выявить присутствие моровых дев, возможно затаившихся где-то в необозримой степи.
Сопровождать экспедицию были приставлены переводчик Кужумбетов, добродушный круглолицый киргиз, и охранник Игнат Маторин, пожилой казак станицы Городофорпостинской, который был женат на калмычке, а потому свободно говорил и по-калмыцки, и по-киргизски. На Маторина возложены были также обязанности походного повара, и на следующее утро он выехал вместе с телегами пораньше, чтобы успеть сделать в степи привал и приготовить обед.
Остальные члены экспедиции отправились верхом.
Не успела еще Астрахань скрыться из виду, оглянувшись, можно было увидеть последние домишки пригородов, а вокруг уже расстилалась степь. Ни пути, ни дороги не было перед ними, а спереди, сзади, справа и слева лежали непостижимые и необъятные пространства, ужасающие своим однообразием. Здесь не было ни ложбины, ни возвышенности, ни камней, ни растительности — одна ровная, песчанистая поверхность, уходящая за горизонт. Редко-редко встречались островки колючек и сцепившихся между собой клубков перекати-поле, сквозь которые проглядывала все та же твердая, выжженная свирепым солнцем светло-серая солончаковая почва.
Они ехали полдня, а пейзаж вокруг не менялся — только возникал то справа, то слева очередной пучок мертвой травы, и скоро Шоске начало казаться, что это один и тот же пучок, едва оказавшись у них за спиной, спешно перебегает вперед, чтобы встретить их еще и еще раз, потому что давно не видел всадников на лошадях, а видел на протяжении долгих-долгих лет лишь черные точки орлов, застывшие в блеклой вышине, сусликов, змей и прочих малоинтересных типов. Как всякий европеец, Шоске был поражен открывшимися перед ним невообразимыми просторами. Его прагматичный ум не мог привыкнуть к мысли, что сотни тысяч верст окрест являются одним сплошным пустым пространством, никем не освоенным и никому не нужным. Расстилающаяся вокруг пустота словно служила доказательством — но чему? Уж точно не тому, что природа не терпит пустоты. А может, необъятные русские степи лежат на другой чаше гигантских весов мироздания, чтобы не перевешивала первая чаша, на которую водружена груда трещащих по швам тюков — перенаселенных городов Европы и Азии?
При том что за многие часы пути им так и не встретился ни один человек, степь не была вовсе лишена населения. Напротив, его здесь было в избытке, только видел это один Шоске. Чем дальше углублялась в степь маленькая экспедиция, тем больше становилось вокруг духов. Они появились, когда еще Астрахань не вполне скрылась из виду, — большие клубы не то пыли, не то грязи, не то неразличимого простому глазу сгустившегося тумана, который, налетая, пахнул странно и резко, так что ноздри начинали гореть, а в горле першило. Клубы вихрились и катались вокруг, словно колеса, и Шоске чувствовал, что на них из этих клубов смотрят неподвижные злые глаза, рассматривают, оценивают. Он понял, что знает этот запах, — да, в этой чуждой всему живому степи пахло ромом, и это был запах мора, запах чумы.
Они вступили в ее пределы.
Когда экспедиция нагнала устроившего привал Игната Маторина, который успел уже распрячь и напоить быков и пустить их пастись на скудную траву, разжечь огонь и сварить похлебку из прихваченных с собою припасов, клубы внезапно исчезли. Однако для спутников Шоске их и не существовало.
Деревянное седло было жестким и неудобным, солнце палило нещадно, на унылую степь не хотелось глядеть, но Шоске не позволял себе задремать ни на минуту. Едва они снова пустились в путь, стали появляться новые духи. Толпы мертвых белых сусликов приходили из степи и вставали по обе стороны дороги. Когда они поворачивались, Шоске видел, что у них нет спины. Все новые и новые суслики выскакивали из-под земли и застывали, сжав лапки на груди, точь-в-точь как их живые собратья. Но если те пересвистывались, то эти каркали хриплыми вороньими голосами. Видеть их неисчислимые толпы и слушать это карканье было жутко.
Всего этого не замечали Исаев и Страхович. Когда они не дремали в своих седлах, то обсуждали теории проникновения чумы в эти края. Имя Заболотного мелькало в их разговорах поминутно. Вернувшись недавно из монгольских степей, где он изучал «тарбаганью болезнь» — странное заболевание монгольских сурков-тарбаганов, по своим симптомам весьма похожее на чуму, — Заболотный принялся доказывать, что это-де и есть чума, а тарбаганы являются ее переносчиками и способны передать болезнь людям, которые употребляют мясо тарбаганов в пищу.
Исаев и Страхович являлись убежденными противниками этой теории. Грызуны чуму распространять не могут. Никто в глаза не видал больного тарбагана, в том числе Заболотный, проведший в местах распространения тарбаганьей болезни многие месяцы и произведший вскрытие многих сотен зверьков в поисках чумных бактерий. Нет, переносчиками могут быть только люди, и где-то в степи наверняка скрыт чумной очаг, оставшийся после ветлянской эпидемии. Исаев настаивал на том, что нужно попытаться посетить как можно больше киргизских аилов, где наверняка найдутся распространители болезни. Огромность степи, ее неизученность только играет на руку чуме — ни власти, ни исследователи просто не знают, где ее искать.
— Какие тарбаганы? — горячился Исаев. — Нет тут никаких тарбаганов, одни суслики. А суслики чумой не болеют.
Шоске не встревал в эти разговоры. Он лишь с тревогой озирался, видя, как множатся вокруг духи, как появляются все новые формы. Кроме сусликов здесь теперь были черные рогатые ящерицы, круглые как мяч жуки, какие-то прыгающие палки, покрытые колючками. Ни в одном из известных ему каталогов он не видел описания этих сущностей. Все они плотной толпой сопровождали их небольшой караван, останавливаясь вместе с ними на привалы и ночевки. Они ничего не делали, просто смотрели, но с каждым днем их становилось все больше.
Через два дня пути показался первый аил — скопище жалких дырявых кибиток. Вокруг этого временного поселения духи так и кишели, но чумы здесь не было — Кужумбетов первым делом расспросил об этом старейшин. Зато была трахома — чуть ли не половина Тургайской степи болела этой страшной болезнью, грозившей вечной слепотой. Исаев и Страхович облачились в белые халаты и принялись пользовать больных, которые выстроились в длинную очередь.
Подобное же зрелище ужасающей нищеты и отчаяния предстало им и на следующий день, когда они встретили в степи второй аил. Потом аилы стали попадаться чаще — они приближались к Ханской Ставке. Однако нигде — ни в этих аилах, ни поблизости — не было признаков чумы. Старики с уверенностью говорили, что прошлым летом чума была там-то и там-то, но в этом году небеса были милостивы.
В сумерках среди духов появились четыре костяные рогатые лисицы и уселись по четырем углам лагеря.
— Что вы там рассматриваете, Герман Иванович? — поинтересовался подошедший сзади Страхович.
Шоске нравился этот тихий смешливый человек в очках, дотошный и скрупулезный исследователь. Численность населения каждого аила, его расположение и окрестности, количество больных, даже поголовье лошадей и баранов — все это в мельчайших подробностях фиксировал Страхович в своем блокноте, который распухал с каждым днем. Впрочем, и Исаев отличался дотошностью и вниманием к особенностям киргизского быта, не ограничиваясь сугубо профессиональными интересами.
— Да так, ничего, — ответил Шоске. При всех своих симпатиях к Иоакиму Владимировичу он никогда не стал бы рассказывать о том, что видит на самом деле.
Страхович сбоку бросил на него испытующий взгляд.
— Вид у вас встревоженный. Впрочем, не хотите — не говорите. Пойдемте ужинать, Маторин настрелял каких-то птиц и сварил изумительный суп.
Маторин был угрюм — ему запретили охотиться на сусликов, которые уже начали нагуливать жир перед спячкой.
— Сызвеку едим, — ворчал он. — Это ж самое милое дело — суслик. Зверь божий, корешки ест, мясо чистое. А так чем питаться будем?
— Не беда, Игнат Иваныч, — весело отвечал Исаев. — Народ в степи гостеприимный, авось накормит.
Киргизы и впрямь были поразительно гостеприимны. Не успевал небольшой караван приблизиться к очередному аилу, как к ним выбегало несколько молодых парней, следовал быстрый обмен приветствиями, и вот уже молодежь посылали разжигать огонь, а сам глава семейства отправлялся резать барана. Шоске узнал, что это безоговорочное гостеприимство — один из основных местных обычаев, позволяющих путешествовать по степи без съестных припасов даже в суровое зимнее время. То-то перед началом экспедиции Кужумбетов так удивлялся:
— Зачем столько еды берете? Все пропадет совсем! Берите муку, крупу, сухари — остальное в степи есть.
До Ханской Ставки были еще сутки пути. Ночью Шоске не мог уснуть и выбрался из палатки. Светили яркие неспокойные звезды. В середине небосклона переливалась мертвенным перламутром большая луна, словно воронка в иную реальность. Вокруг лагеря застыло несметное войско духов — в страшном неземном свете луны были отчетливо видны рога, хрящеватые горбы, костяные панцири, зубчатые крючья. Лунный свет налил эти фантомные формы колдовским молоком, сделав их почти реальными. Среди общей неподвижности то и дело шевелилась шипастая клешня или покачивался длинный суставчатый ус.
Когда экспедиция поутру тронулась в путь, все это войско разом шевельнулось и последовало за ними.
Через два или три часа пути впереди замаячил купол большой мечети, на котором скоро можно было разглядеть и полумесяц, и еще через полчаса въехали в Ханскую Ставку. Она производила не такое удручающее впечатление, как степные аилы, — поселение состояло по большей части из деревянных и глинобитных домов, на вид вполне основательных. На засыпанной мелким песком площади стояли мечеть, желтые административные здания и церковь. Кужумбетов хвалил Ханскую Ставку:
— Хорошая ярмарка тут! Немного денег дал — стадо баранов купил. Еще немного дал — коня купил. Приезжай осенью, Василий Исаевич, — богатый человек станешь, вся степь уважать будет.
Исаев и Страхович, переглядываясь, улыбались, кивали.
Врач в Ханской Ставке был один — Иосиф Андреевич Петрулис, лысый, сутулый и уставший от бесконечных разъездов по степи.
— Чума! — вздыхал он, когда они сидели за чаем в его доме рядом с площадью. — Побудьте тут пару месяцев, господа, этак в летнее время, и вы ее увидите своими глазами. Местные мрут от нее, как мухи. Да и неместные тоже. В прошлом годе двух казаков схоронили, они тут службу несли. Легочная форма — в три дни сгорели.
— Чем больных пользуете? — живо поинтересовался Исаев.
Петрулис дико взглянул на него и только махнул рукой.
— Ну вот что, Иосиф Андреевич, — произнес Исаев, сморщившись. — Ханская Ставка — единственное постоянное поселение в северной части Киргизской орды, поселение крупное и имеющее представительную администрацию. На нас возложена обязанность определить место для будущей противочумной станции. Так вот, лучше Ханской Ставки места не найти. Мы непременно станем хлопотать о скорейшем открытии станции перед его высочеством принцем Ольденбургским, чьим повелением мы и находимся здесь. Ваш опыт и знание местности…
— Только одобряю! — с жаром перебил его Петрулис, который слушал Исаева затаив дыхание. — Это… вы себе не представляете… я даже губернатору писал, чтобы приняли скорейшие меры… остановили…
— Очень хорошо, — оборвал его Исаев. — Значит, поможете нам. Мы собираемся объехать окрестности Ставки, осмотреть аилы. Где в прошлом году была чума?
И до поздней ночи не смолкали в доме доктора Петрулиса разговоры о планах экспедиции на ближайшие недели.
В какой-то момент из накуренного помещения на улицу подышать воздухом вышел Страхович. Дом врача стоял на городской площади. Тускло горел одинокий фонарь перед зданием совета по управлению ордой, но прочие здания тонули в темноте. После освещенной комнаты Страхович на миг ослеп и натолкнулся на кого-то. Это был Шоске, он стоял на крыльце, неподвижно уставившись взглядом во тьму.
— Герман Иванович! — в удивлении воскликнул Страхович. — А мы уже вас хватились. Что вы тут делаете?
— Смотрю, — донесся до него из темноты спокойный голос немца.
Страхович в удивлении оглянулся.
— Но что тут можно увидеть?
После паузы невидимый Шоске ответил, и в голосе его Страхович уловил какие-то странные нотки:
— Идите спать, Иоаким Владимирович. Я еще тут постою.
Удивленный Страхович ушел обратно в дом, а Шоске остался на крыльце. Он знал, что голос выдал его, но ему было все равно, что Страхович подумает.
Ему было страшно. Насколько хватало взгляда, везде были духи. За последний день их прибавилось, и теперь в Ханской Ставке просто не было свободного места — каждую пядь улицы или площади занимал какой-нибудь страшный призрак. Здесь не было безмозглых жадных насекомых — дом доктора Петрулиса был окружен живым, пульсирующим, злобным разумом. Духи не переговаривались, не обменивались жестами — они двигались и мыслили в унисон, дружно и без предуведомлений. И теперь они неподвижно стояли возле дома. Должно быть, в Ханской Ставке их собрались многие тьмы, и Шоске чувствовал, что город просто не смог вместить их и легионы фантомов остались в степи окрест Ханской Ставки, окружив город призрачным кольцом.
«Чего они ждут?» — в тревоге думал Шоске, оглядывая исполненные лунным светом жуткие силуэты. Может, они ждут его вопроса? Сцена из Гамлета всплыла в его уме. Что, если подойти и заговорить первым?
Он шагнул с крыльца и оказался рядом с ближайшим духом — мерцающим бесформенным облаком, увенчанным подобием вихрящейся безобразной головы.
— Что вам надо? Что вы тут делаете? — спросил его Шоске по-немецки.
Дух не ответил, и тогда Шоске задал те же вопросы по-персидски.
— Малика, — пришел ему беззвучный ответ из середины облака — словно кто-то вложил это слово в голову Шоске.
Царица.
Шоске был так поражен, как будто заранее не знал, каков будет ответ. Вот кто послал их сюда. Но зачем?
И страшась ответа, уже зная, что ему будет сказано, Шоске вопросил другого духа — рогатую тень чернее стены мрака, окружающего их:
— Зачем вы пришли?
И мгновенный отклик достиг его:
— Жизнь.
Шоске не понял, на каком языке ответил дух. Да он, скорее всего, и не произносил никаких слов, а просто передал мысль напрямую, поэтому смысл страшного ответа моментально открылся Шоске.
Жизнь болезнетворного духа — это угасание живого организма. Это смерть.
Шоске более не сомневался, что их ждет. Какая-то веселая отчаянная отвага завладела им.
— Ты не будешь жить, — сказал он черной рогатой тени доверительно. — Ты станешь большой круглой ромовой бабой. Это такая сладкая штуковина, которую люди едят по праздникам. Только тебя не съедят даже. Тебя нельзя будет есть. Зверь и птица будут обходить тебя стороной. Ты будешь валяться в степи, покуда не исчезнешь. Ты станешь ничем, дух.
Тот не ответил, но Шоске и не ожидал никакого ответа. Царского приказа невозможно ослушаться даже в мире духов.
Все последующие дни под палящим солнцем они, увязая в песчаных барханах, объезжали окрестности Ханской Ставки. Из расспросов киргизов постепенно выяснялась география распространения чумы среди родов, кочевавших вблизи великих Рын-Песков. Чума приходила каждый год и, словно степной пожар, охватывала кочевья, постепенно сходя на нет с наступлением осенних холодов. Исаев и Страхович почернели от жаркого солнца и к концу дня буквально валились с ног после долгих конных переездов. Шоске же, который ездил вместе с ними, к вечеру оставался бодрым и долго не мог заснуть после того, как его товарищи проваливались в глубокий сон. Он был странно спокоен и сохранял запас душевных и физических сил. После того, как он узнал истинную цель преследовавших их духов, поездки по степи только забавляли его.
Он готовился к настоящей битве.
Его невозмутимость не осталась незамеченной. Шоске видел, что за ним неотступно наблюдает Маторин, и знал, что однажды казак не выдержит и заговорит с ним. Очень скоро это произошло — они прибыли в очередной аил, Исаев и Страхович отправились говорить со старейшинами, а Шоске собирался войти в одну из кибиток, где для них уже приготовили чай. В этот момент рядом оказался Маторин.
— Припекает солнышко-то, — заметил он как бы между делом, щурясь от ослепительных солнечных лучей.
Шоске его не понял, и Маторину пришлось повторить.
— О да, — закивал Шоске. — Весьма жарко.
— Вот и я говорю, — сквозь зубы произнес Маторин, внимательно его оглядывая. — А ты словно заговоренный, Герман Иваныч. Солнца не замечаешь, сил не теряешь. Вроде как и не белый человек совсем, а киргиз какой-нибудь.
— О да, — заулыбался Шоске. — Привык.
— Привык, — вполголоса протянул Маторин. — Вон оно как. Ты бы не придуривался, а, Герман Иваныч? Дураков тут нетути. Дураки, они в Астрахани остались. Я ж вижу, как ты смотришь. Ты этак внима-ательно смотришь, будто другое что-то видишь. Приглядываешься так-то и в лице меняешься. А я вот на тебя смотрю и понима-аю.
Маторин прищурился и погрозил пальцем.
Шоске почувствовал неожиданное доверие к этому человеку.
— Слушай, Игнат, — произнес он. — Будь рядом со мной. Мне помощь понадобится. Скоро. Слушаешь?
Маторин кивнул, лицо его преобразилось, стало сосредоточенным.
— О чем знаешь-то? — хрипло спросил он. — Киргизы нападут? Уж я знаю их, дьяволовых детей…
— Не они. Настоящие дьяволовы дети.
Маторин нахмурился.
— Это кто ж такие?
Шоске внезапно разозлился его недоверчивости.
— Увидишь, — произнес он.
Вечером Исаев и Страхович опять обсуждали будущее местоположение станции. Про Шоске они забыли, да он и не вмешивался. Он тихо сидел в углу с чашкой чая в руках и слушал разговор двух врачей. То, что собирались сделать эти люди, одновременно забавляло и восхищало его. Их стараниями в Богом позабытой Ханской Ставке обещал вырасти форпост для борьбы с чумой. Чего не знали Исаев со Страховичем, так это того, что не только эти планы, но и самые жизни их сейчас под угрозой. Шоске пил горький черный чай и думал. Он скажет Ольденбургскому, что многодневные наблюдения показали малую численность духов вблизи Ханской Ставки, поэтому там можно смело размещать противочумную станцию. Но что сказать самому себе? Можно ли уже с уверенностью говорить, что он не найдет здесь моровой девы?
Шоске допил чай и поднялся. Нет, еще рано.
Тут только его заметил Исаев.
— Герман Иванович, — обратился он к Шоске, — готовьтесь отъезжать.
— Отъезжать?
— Послезавтра, Герман Иванович, послезавтра закончатся ваши мучения и блуждания под солнцем. Впрочем, в Астрахани отнюдь не прохладно. Хотя уже цивилизация.
На следующий день, рано утром, до наступления дневного зноя, Исаев приказал обить стол жестью, вытащил стерилизатор, микроскоп, разложил инструменты и отправил Маторина в степь ловить сусликов.
— Отдам-ка я дань Даниле Кирилловичу, — весело сказал он Страховичу. — А вдруг найдется зараженный суслик? Тогда я нашего Данилу первый поздравлю!
Маторин вернулся через час с мешком, полным подбитых сусликов, и до самого обеда, когда солнце уже палило вовсю, Исаев со Страховичем без устали препарировали тушки и делали анализы. Но среди девяти сусликов не оказалось ни единого зараженного чумными микробами.
— Зато совесть очистили, Василий Исаевич, — произнес Страхович, когда они закончили.
— Это верно, — ответил Исаев. — Совесть, Иоаким Владимирович, такая штука — требует регулярной очистки. Особенно у врачей.
Вечером пришел Петрулис.
— Повезло вам, — заметил он. — В этом году, похоже, миновала нас чума. Хотя рано еще говорить, чует мое сердце.
— Не повезло, Иосиф Андреевич, — вздохнул Страхович. — Кабы чуму встретили, вот тогда повезло бы. Вон и Герман Иванович наш тихонько страдает — хотел на чуму взглянуть. А теперь что же…
— Может, еще повезет, — сказал Шоске, и все головы повернулись к нему.
— Надеетесь? — подмигнул Исаев.
— О, надежда есть всегда, так древние говорили.
— Вот уедете, и надежды будет меньше, — сказал Петрулис тоскливо. — Дыра, как есть дыра.
— Не унывайте, Иосиф Андреевич, — произнес Исаев и ласково потрепал его по руке. — Успокаивайтесь тем, что вы тут на самой передовой. Вы — наш авангард. Никогда не уставайте творить добро.
В ночь перед отъездом Страхович опять вышел на крыльцо. В темноте маячил силуэт Шоске.
— Вы все на звезды смотрите, Герман Иванович.
— Да нет, я тут просто… как это по-русски… стерегу.
Возвратившись в накуренную комнату, Страхович сообщил:
— Похоже, наш немец совсем свихнулся от жары. Он нас, оказывается, стережет.
— Это он вам сказал? — спросил Исаев, который записывал в журнал результаты вскрытий.
— Да. Я уже который раз застаю его вечером на крыльце. Стоит, как часовой.
— А Маторин где же?
— Ведать не ведаю. Где-то в городе.
— Странная у нас с вами экспедиция получается, — произнес Исаев, отложив свои записи. — Я ведь до сих пор не знаю, зачем он к нам приставлен. Ольденбургский говорил, он специалист по чуме. Но он ведь даже не врач, не бактериолог. Знаете, Иоаким Владимирович, тут тайными обществами пахнет. Говорят, Ольденбургский весьма этим увлекается.
— От этакой жары любой свихнется, Василий Исаевич, — резонно заметил Страхович.
Духов не было. Куда ни кинуть взгляд, всюду было пусто, только тусклый фонарь горел на площади. Бесчисленные легионы рассеялись в воздухе, и это тревожило Шоске еще больше. «Возможно, они просто отступили за город и ждут там», — размышлял он, оглядываясь.
Но на следующее утро, когда они выехали за пределы Ханской Ставки, Шоске увидел только желтую степь. Призрачное войско, преследовавшее их с самой Астрахани, исчезло. Он беспомощно оглянулся — и встретил испытующий взгляд Маторина. Он ободряюще улыбнулся ему, но сомнения не покидали его. Что это — уловка? обходной маневр? Он потянул носом, и сомнения рассеялись. Запах рома плыл по степи, он был еще сильнее, чем когда они выезжали из Астрахани. Шоске обернулся и кивнул Маторину, но тот лишь смотрел недоверчиво.
На ночлег остановились в неглубокой ложбине, у древнего колодца. Неподалеку, на взгорке, стояло киргизское кладбище — россыпь каменных стел и изваяний, изукрашенных узорами, изображениями сабель и секир и арабскими надписями.
Длительный переезд донельзя утомил Исаева и Страховича. Даже Кужумбетов видимо устал и начал клевать носом еще за ужином. Через силу разбили палатки, и вскоре все, кроме Шоске и Маторина, уже спали крепким сном.
Костер догорал.
— Игнат, — негромко сказал Шоске, — поди поищи дров. Неси все, что горит. Сложим это вокруг лагеря.
— Много тут не найдешь, — ответил Маторин, оглядевшись. — Степь все-таки. Пойду погляжу.
В течение часа он натаскал в лагерь довольно большую кучу кустарника и старых сломанных палок и решеток для кибиток, которых, как оказалось, вокруг валялось достаточно — колодец издревле был излюбленным местом для становищ во время кочевок. Хворост разложили по четырем углам лагеря — так приказал Шоске. В костер подкинули несколько больших палок, и он разгорелся. В эту ночь огонь не должен был потухать ни на минуту.
Закончив работу, Шоске и Маторин уселись у огня. Говорить не хотелось. Оба ждали. Время застыло. Не было ни звезд, ни луны.
Неожиданно Маторин потянул носом воздухом.
— Нешто пахнет чем? — спросил он вполголоса. — Выпивкой вроде?
Шоске удивленно посмотрел на него, но на вопросы времени у него уже не оставалось.
Подул ветер — но то был не ветер. Послышался шум, но ни один звук не прорезал ночной воздух.
Никого не было, кроме трех спящих и двух бодрствующих людей, — и в следующую секунду войско духов выросло вокруг лагеря.
— Зажигай костры, Игнат, — приказал Шоске. — И будь наготове.
Маторин без расспросов, молча вскочил на ноги, выхватил из костра горящую ветку, направился к ближайшей куче хвороста.
Несколько минут спустя по четырем углам лагеря выросло гудящее пламя.
Призрачное полчище не двинулось. Казалось, оно вовсе не заметило пламени. Оно ждало.
«Они ждут вопроса», — догадался Шоске. И следом мелькнула трусоватая мысль: «А вдруг удастся заговорить? Вдруг просто пугают?»
— Зачем вы пришли? — задал он вопрос в темноту.
Ответ на замедлил себя ждать. Слова приходили отовсюду и наполняли голову, ложась ровными грядами:
«Пятеро. Явились. Дерзость. Угроза. Царица. Приказ».
— Она не ваша царица, — ответил им Шоске. — Она не отсюда. Она чужестранка.
И в ответ посыпался песок их слов:
«Сильная. Объединила. Знает».
— Она лжет вам! Она бежала в страхе!
«Бесстрашная. Царица. Преклонились. Присяга. Вечность. Верность».
Он понял, что предстоит схватка не на жизнь, а на смерть.
— Вы погибнете ни за что, — сказал он им безнадежно. — Я превращу вас в тесто, сладкое, но не годящееся в пищу. Здесь вырастет курган из ваших круглых сладких тел.
«Приказ, — ответили они. — Пятеро. Убийцы. Жизнь».
«А ведь мы для них и вправду убийцы», — успел подумать он, когда они пошли на приступ.
Кажется, Маторин что-то прокричал, но Шоске было не до него. Стена духов выросла сразу со всех сторон. Впереди, не замечая гудящего пламени, шли гады — змеи, рогатые ящерицы, всякая черная безымянная подбарханная тварь. Кожа дыбом поднялась у Шоске от омерзения, страх окостенил тело. Весь он стал источник страха и омерзения, омерзения и страха, и волны двух этих чувств начали расходиться от него во все стороны, как круги. Самый воздух стал прошит, словно ткань, и на ткани этой повис чей-то крик. Дрожа и раскачиваясь, стоял Шоске, а к ногам его катились какие-то черные шары, и рос перед ним и вокруг лагеря черный пахучий вал.
Гады откатились от лагеря, и в атаку пошли суслики — жуткая и жалкая пехота призрачного войска. Цепи бледных мертвых полых грызунов, прижав лапки к груди, бросались на штурм лагеря — и обращались в гугельхупфы размером с кулак. Может, час, а может, и больше отбивался Шоске от этих несметных полчищ, ибо духи со всей степи пришли той ночью к старому колодцу на дне ложбины.
Когда же волна сусликов спала, наступило затишье. Мертвая и тихая лежала степь. Костры потухли, только посредине лагеря горел один. Вокруг лагеря вырос целый бруствер из гугельхупфов, он шевелился и раскачивался, потому что кексы начали пропадать поодиночке и слоями. Тут только Шоске оглянулся. В палатке было тихо, там спали крепким сном. У костра чернела неподвижная фигура Маторина, было непонятно, спит он или бодрствует.
Шоске хотел было приободрить его, но опять словно бы гул прокатился по степи, и он повернулся лицом к врагу.
Там, в темноте, маячили какие-то силуэты, которые были чернее этой тьмы. Живой мрак, морок, мор. Огромные, бесформенные, они шевелились и раскачивались — точно какие-то страшные горбатые корабли надвигались на лагерь. Они приближались, придвигались, и только когда они вдвинулись в круг света, отбрасываемого костром, Шоске разглядел, кто это, и содрогнулся.
Огромные черные косматые верблюды шли на лагерь со всех сторон.
Казак у костра закурил трубку и негромко затянул песню. Что он, не видит? Шоске хотел окрикнуть его, но не смог.
Шоске чувствовал, что пульсирует, как огонь. Дотянувшись до ближайшего верблюда, он притронулся к нему и почувствовал омерзительный холод, ощутил скользкий страх — и в тот же миг верблюд с хлопком превратился в большой гугельхупф, хлюпко шмякнувшись оземь.
Второй верблюд, третий, четвертый.
Их оказалось не так уж много, но немного оставалось и сил у Шоске. Он даже не заметил, как верблюды перестали идти и вновь воцарилась в степи нехорошая тишина.
У костра клевал носом Маторин.
— Игнат! — с трудом произнес Шоске. — Дай воды!
Маторин неторопливо поднялся, поднес флягу, участливо произнес:
— Это ништо, сейчас отпустит.
Шоске непонимающе воззрился на него.
— В степи с непривычки тяжко, — продолжал казак. — Особливо по ночам. Во все концы черно, как в могиле. Тошнота одна.
Шоске попил, и ему стало легче. Но схватка еще не была завершена.
Вокруг лагеря во мраке ходили тени. Они были видны отчетливо, так как серебрились и мерцали по краям. Шоске чувствовал себя в фокусе множества острых взглядов, прокалывавших его, стремившихся нащупать слабые его места. Из последних сил он выпрямился им навстречу.
— О, Гартмут! — произнес нежный голос в его голове. — Как ты защищаешь их, спящих! Как самозабвенно охраняешь их от бед! Но они проснутся и станут смеяться тебе в лицо, и не поверят тебе.
В любую секунду ожидая нападения, Шоске отрывисто спросил:
— Как твое имя?
— О, ты знаешь, что спрашивать, Гартмут, — со смешком ответил голос. — Легион имя мне, потому что много нас, собравшихся посмотреть на тебя.
— Уходите прочь, — произнес Шоске, стараясь, чтобы голос его не дрожал от усталости. — Я буду стоять здесь до тех пор, пока последний из вашего легиона не превратится в кусок черного теста.
В ответ раздался смех.
— Похвальное рвение, Гартмут. Только мы не станем нападать на тебя. Мы пришли просто посмотреть. В степи так мало есть на что посмотреть. А ты нам интересен. Ты так стараешься расставить все по своим местам. Нам интересны такие пристанища. Они чисты и выметены, они так удобны.
Шоске содрогнулся. Они говорили о нем как о жилище.
— Уходите! — с трудом повторил он.
— Ты пришел в нашу страну, пришел сам. Мы тебе интересны. И ты нам интересен. Может, это разовьется в какое-нибудь глубокое чувство. В любовь. Мы верим в любовь, Гартмут.
— Я пришел не за вами. Вы просто слуги, челядь.
— Ты ошибаешься. Она не наша повелительница. Она уничтожает хорошие пристанища. Мы недовольны. Мы любим хорошие пристанища. Найди ее, Гартмут. Преврати ее в тесто.
На востоке небо начало сереть.
— Мы пойдем, Гартмут, — нежно пропели они. — Но мы уйдем недалеко. До скорой встречи, Гартмут. Жди нас. Просим тебя — содержи себя в чистоте и порядке.
Шоске выругался по-немецки.
Они засмеялись — и пропали. Он огляделся и увидел, что на многие версты окрест степь была пуста.
Силы оставили его, и он повалился наземь.
Когда Исаев проснулся, Страхович и Кужумбетов еще спали. Он вышел из палатки. Солнце уже взошло. Возле одной из телег суетился Маторин. Страхович подошел ближе и увидел, что на телеге спит немец. Маторин заботливо укрывал его легкой тканью — от солнца.
— Ого! — удивился Исаев. — Ишь, разоспался наш Герман Иванович. Да и мы чего-то… Что же ты не разбудил нас, Игнат? Солнце уже вон как высоко.
— Да я тут с ним. — Маторин кивком показал на спящего Шоске. — Всю ночь промаялся, бедолага.
— Животом страдал, что ли?
— А я знаю? Всю ночь трёсси, аж голова моталась. Не будите вы его, Василий Исаич. Пущай отоспится.
Вскоре проснулись Страхович и Кужумбетов. Наскоро поев, тронулись в путь. Всю дорогу казак ехал рядом с телегой, на которой спал Шоске, поправлял ткань, отгонял мух и слепней. Исаев пробовал подтрунить над заботливой нянькой, но получил в ответ такой угрюмый взгляд, что почел за лучшее оставить свое занятие.
К вечеру на горизонте показалась пыль. Через какое-то время сквозь пыльное облако проступили очертания всадника. Это был нарочный от губернатора.
В Колобовке объявилась чума.
ГЛАВА VII
Шоске проспал трое суток.
Он проснулся в комнате с низким потолком, на скрипучей деревянной кровати. Окон не было, в комнате царил полумрак. В углу можно было различить какой-то сундук. Больше мебели в помещении не было. Шоске не понимал, где он и как тут оказался. Подушка пахла чужими волосами, и Шоске в отвращении вскочил и сел на кровати. В соседней комнате слышались чьи-то голоса, но при резком движении Шоске кровать издала такой скрип, что голоса сразу замолкли. Послышались шаги, дверь распахнулась, и на Шоске упало пятно света от лампы. Он зажмурился, но успел заметить, что лампа стоит на заваленном бумагами столе.
Человек, открывший дверь, громко и удивленно произнес:
— Проснулся!
Ослепленный ярким светом, Шоске вглядывался в него. В проеме двери появился второй силуэт, повыше первого, и второй голос с тем же удивлением произнес:
— Ого! Ну и поспали же вы! Как себя чувствуете?
— Кто вы? — с трудом, прокашлявшись, спросил Шоске. — Где Исаев?
— Давно уехал.
— Но где я?
— Вы в Колобовке. Вас привезли сюда из степи.
— Зачем?
Оба врача, словно предугадав этот вопрос, ответили хором:
— Здесь чума.
Пораженный этим известием, Шоске спустил ноги на пол, поднялся и, прихрамывая от долгого лежания, вышел в освещенную комнату. Только тут он разглядел своих собеседников. Первый, пониже, был черен, плотен, широкоплеч. Это был доктор Арустамов, врачебный инспектор из Астрахани, присланный губернатором в Колобовку для исследования причин эпидемии. С ним вместе прибыл доктор Язвинский, врач для командировок по военно-медицинскому ведомству, молодой человек с цепким взглядом ревизора. Оба пробыли в Колобовке уже два дня и успели осмотреть всех больных и провести микроскопические и бактериологические исследования. Ни тот, ни другой не сомневались, что болезнь, посетившая Колобовку, была именно чума, а не какое-то «острозаразное заболевание с высокой смертностью», как продолжало уклончиво называть колобовскую болезнь начальство в Астрахани.
Арустамов поведал о самоотверженной работе троих врачей из Царева, которые прибыли на место первыми и первыми же провели осмотры больных и вскрытия тел умерших. Мигом опустевшее село было оцеплено жителями из более благополучных степных хуторов, которых зараза не затронула, и прибывшими астраханскими казаками.
— Когда мы прибыли, село было совсем пустое, — рассказывал Арустамов. Говорил он с сильным кавказским акцентом, высоко поднимая черные брови словно бы в удивлении. — Все, кто мог ходить, ушли в степь, на хутора, в самом начале эпидемии, остались одни старики да больные.
— Они тут, в Колобовке, арбузами промышляют, — добавил Язвинский. — На сотни верст окрест одни бахчи — на степных хуторах. С одного из них и пришла первая больная — Марья Симакина. Как она там, на хуторе, заразилась — уму непостижимо. Сейчас-то она уже померла, но ее и при жизни не удалось бы спросить — глухонемая была.
Шоске сидел за заваленным бумагами столом и слушал их, не веря своим ушам. Ему представилось, будто он путешественник, который долго брел к белевшей на горизонте снежной вершине, которая, стоило ему только ненадолго отвернуться, внезапно выросла и нависла над ним острыми скалами и зияющими пещерами, грозя побить лавинами камней. Он чувствовал себя слабым и незрелым — ребенком, перед которым суровые взрослые поставили задачу, непосильную для его возраста. За стенами дома бушевало черное море чумы, уже поглотившее несколько человеческих жизней, и ему, Гартмуту Шоске, предстояло найти истинную разносчицу заразы. Но где искать ее? Он вспомнил бесконечные желтые пыльные пространства, простиравшиеся вокруг на многие тысячи километров, и вздрогнул.
Тогда, ночью, у костра, он чувствовал себя более уверенным. Он был настроен на борьбу, сила плескалась в нем и требовала выхода. Он не боялся и тратил свою силу не думая и не жалея. Сейчас, после трех суток беспробудного сна, он чувствовал, что растратил не только силу, но и уверенность в том, что сила вообще у него есть. Страшная нерешительность овладела им. А за окном бушевало чумное море, и казалось, жуткие мертвые лица жадно глядят снаружи в окно.
— Сколько всего больных? — с трудом спросил Шоске.
— Всего заболело девятнадцать человек, — быстро ответил Язвинский. — Большинство уже умерли. Состояние остальных очень тяжелое.
— Да, — сказал Шоске, думая о другом. — Вы уже говорили.
Двое врачей действительно успели рассказать о многом. За то короткое время, что они пробыли в Колобовке, они сумели разузнать о селе и его окрестностях столько, сколько не знали и губернские власти, и теперь, встретив сотрудника КОМОЧУМа и приняв его за специалиста, посланного из самой столицы на помощь местным докторам, взялись по очереди вываливать на голову Шоске самые разнообразные факты. Шоске узнал не только о сезонных особенностях разливов Ахтубы, но и о том, в каком родстве заболевшие состояли между собой. Для кого-то эта информация, возможно, и представляла какую-то ценность, но определенно не для Шоске — в этих невообразимых деверях, кумовьях, свояках и братанихах могли хорошо разбираться только сами русские, любой другой человек немедленно путался и замирал в этом первобытном сплетении родства и свойства.
Относительно того, как чума попала в Колобовку, Арустамов имел четкое мнение:
— Я говорил с местным священником. Брат Марии Симакиной служит на Дальнем Востоке. Незадолго до болезни Мария Симакина получила от него посылку. Что было в той посылке, батюшка не знает, но заразилась она явно от тех вещей, что ей прислал брат.
Где именно на Дальнем Востоке? — хотел было спросить Шоске, но так и не задал своего вопроса. Он здесь не для того, чтобы искать прорехи в логике местных эскулапов. Он-то знает, кто на самом деле принес чуму в Колобовку. И сейчас необходимо поговорить с крестьянами, чтобы выяснить, не видели ли они чего подозрительного или странного незадолго до того, как больная Мария Симакина прибрела со своей бахчи в село и слегла в доме Дарьи Чулановой, которая вскоре также заболела, положив начало колобовской эпидемии.
Занялось жаркое утро. Волны зноя стали приплывать из степи, едва только рассвело. В сопровождении двух казаков из оцепления Шоске шел по безлюдным улицам, мимо пустого здания школы, мимо притихшей церкви. Как и предупреждал Арустамов, те жители села, которые еще не сбежали, сидели по своим домам и на улицу не высовывались. Только у здания волости, рядом с церковью, гудела небольшая толпа — то были казаки, пришедшие за жалованьем.
— Смотри-ка, Мелентий, — лениво произнес один из казаков, сопровождавших Шоске, — сколь наших набежало. С утра небось не столько было.
— С утра не столько, — равнодушно согласился другой. — Эти-то, вишь, сменились да сразу и сюда. А куда идем-то, ваше благородие? — обратился он к Шоске.
— Я хотел бы поговорить с крестьянами, — ответил тот.
— С крестьянами? — протянул второй казак. — Крестьяне-от по домам сидят, дрожат.
— Нельзя ли постучать хотя бы в этот дом?
— Отчего же не постучать, — лениво произнес первый. — Постучим.
И казак, подойдя к дому, несколько раз громко стукнул в окно.
— Эй, хозяева! — крикнул он. — Есть хто дома?
В окне показалось испуганное женское лицо.
— Кто там? Чего стучишь?
Шоске подошел к окну.
— Простите, я хотел узнать… — начал он.
Женщина что-то прокричала и скрылась в доме. Шоске растерянно повернулся к казакам.
— Что она сказала?
Казаки с ухмылкой переглянулись.
— Так прямо не передашь, вашебродь, — произнес первый казак. — И то ведь — народ у нас темный, беда одна.
— Не понимаю.
— Она, ваше благородие, сказала — приходи вчера! — вступил в разговор Мелентий. — Это они, ваше благородие, завсегда так говорят, крестьяне-то, когда видят чужого. Думают, что вы, ваше благородие, этот… как его… чумной человек. Чуму, значит, разносите.
Казаки снова переглянулись и смущенно засмеялись.
Шоске уже слышал об этом странном суеверии.
— Ведите меня к другому дому, — приказал он сердито. — Черт знает что такое!
— Вот я и об том же, вашебродь, — сказал первый казак. — Беда прямо, какой темный народ пошел. Оне ведь и врачей не жалують, — добавил он неодобрительно.
Хозяин следующего дома, Иван Злобин, высокий белый старик, согласился говорить с Шоске. Но говорить получалось плохо — старик давно и навсегда осип и мог только шептать. Шоске едва различал слова.
— Наказание Божие, — шептал старик. — За грехи наши, значить. Машку-т Симакину первую покарал Господь… даром что глухонемая, а путалась с каждым встречным-поперечным.
— Ты это, дед, — подал голос первый казак, — языком-то не трепли. Ты по делу.
— По делу, — прошептал старик и закрыл глаза. — Можно и по делу.
— Видели ли вы что-нибудь подозрительное перед тем, как Мария Симакина заболела? — спросил его Шоске. — Или кого-нибудь? Посторонние были в селе?
Старик открыл глаза. Они были белесоватыми, видели плохо. Он заморгал, вглядываясь в лицо Шоске.
— Чужие? — зашептал он. — Да откуда тут чужому взяться? Не было никого.
— Тогда откуда в селе чума? — напрямик спросил его Шоске.
— Чума, — едва слышно повторил старик и замолк. Глаза его опять закрылись.
— Ты на вопрос-то ответь, дед, — понукнул его Мелентий.
— Кара Божья, — еле слышно прошептал Иван Злобин, не открывая глаз.
Казаки переглянулись.
— От этого мы толку не добьемся, ваше благородие, — сказал Мелентий. — К другим надо иттить.
— Чужих тута не было, — раздался громкий шепот старика. — Это все за грехи наши, за то, что не по правде живем.
— Что ж тогда чума в столицу не пришла? — насмешливо осведомился первый казак. — В столице небось почище нашего… эт самое… балуют.
— И столицу накажуть, — прошептал старик, закрывая глаза, словно устав от спора. — Дай только время, паря.
Потом Шоске с казаками заходил и в другие дома, но и там хозяева только крестились, поминали Божью кару и клялись, что чужих на селе вовек не бывало.
Шоске был разочарован. Он ожидал столкнуться с самым дремучим суеверием, самыми дикими историями, самыми невероятными домыслами. Однако крестьяне были поразительно рациональны. Они за версту обходили зараженные дома и с вниманием выслушали лекцию доктора Арустамова о пользе противочумной прививки, которую вот-вот должны были привезти из Петербурга. Было похоже, что они согласны на вакцинирование, чему удивился даже повидавший виды уездный врач Федоров, бывший в числе тех царевских докторов, которые первыми прибыли в Колобовку на борьбу с эпидемией.
— Русский крестьянин чрезвычайно недоверчив, — говорил он. — Ум его обуреваем множеством всяческих предрассудков, и та добровольная готовность, с какою колобовские крестьяне подставляют себя под врачебные иглы, есть неоспоримое доказательство научного прогресса, который добирается даже до таких медвежьих углов.
Врачи работали в Колобовке с совершенной самоотверженностью. Все шестеро проводили сутки напролет, занимаясь больными и проводя десятки бактериологических анализов. Под эти цели им выделен был отдельный дом. Пока Шоске ходил с казаками по домам, в Колобовку для руководства оцеплением прибыл полковник князь Георгий Орбелиани, боевой офицер, доверенное лицо Ольденбургского, обладатель замечательно зычного и хрипатого голоса. В тот же день казаки перестали расхаживать вальяжно по улицам села и больше не останавливались в теньке покурить да погутарить. Всюду их преследовал страшный голос полковника князя Орбелиани, пристальный взгляд его черных глаз.
Вместе с полковником в село приехал известный гигиенист профессор Капустин, который согласился с диагнозом, впервые поставленным Федоровым и подтвержденным Арустамовым, — в Колобовку пришла именно чума.
Со дня на день ожидался приезд его высочества принца Александра Петровича Ольденбургского с членами противочумной комиссии и медицинским персоналом.
В последующие дни Шоске оставался в стороне от врачебных забот и встречался с докторами только по вечерам, в отведенном для них всех общем доме на краю села. Но и там с ним почти не разговаривали — врачи приходили туда только для того, чтобы наскоро поесть и урвать часок сна. Шоске часто сидел в одиночестве за большим столом и глядел в окно. Есть ему не хотелось, ум блуждал где-то в степных пространствах. Он обратил внимание на странную вещь — в селе отсутствовали духи. Шоске привык видеть в местах, где есть больные и умирающие, огромное количество разных болезнетворных фантомов, однако за три дня пребывания в Колобовке он не встретил ни одного. Это его еще больше обезоружило — он хотел использовать свой тегеранский опыт и заставить духов показать дорогу к их царице. Однако, сколько он ни ходил по селу, он так и не увидел ни одного духа. Даже на берегу реки, которая сейчас пересохла — только извилистая лента мутной воды виднелась посередине бывшего русла.
— Сколько сейчас больных? — спросил он Арустамова вечером второго дня.
Арустамов поднял на Шоске покрасневшие от бессонницы глаза.
— Семеро. Только вчера поступили четверо новых.
Безумная мысль родилась в голове Шоске.
— Можно ли мне увидеть их, Маркар Иванович? — спросил он, подавшись вперед.
— Да, конечно, можно, — просто ответил Арустамов. — Но вам необходимо соблюдать все меры предосторожности. Легочная форма чумы чрезвычайно заразна.
Он тяжело поднялся, чтобы пойти спать, но вдруг обернулся и спросил:
— Зачем вам это нужно? Они умирают, доктор Шоске. Это тяжелое зрелище.
— И вы не сможете их спасти? — спросил Шоске почти с надеждой.
Арустамов покачал головой.
— Они умирают, — повторил он. — Сюда везут лимфу, но когда-то довезут.
— Мне нужно их спросить кое о чем, — произнес Шоске. — Они в сознании?
— У них высокая температура — 39-40. Не думаю, что они смогут дать вам внятный ответ. Многие бредят.
— Я попробую, — сказал Шоске.
На следующее утро в сопровождении Арустамова он отправился в больницу. На улице он увидел группу крестьян, которых вели куда-то казаки. Это Орбелиани начал переводить здоровых в особый карантинный дом, где им предстояло находиться, пока эпидемия не будет побеждена. Крестьяне шли налегке, многие были босы. Все были веселы. Они добровольно оставили все имущество в своих домах, которые теперь казаки спешно заколачивали, а лестницы засыпали негашеной известью.
— Они рады уйти, — пояснил Арустамов. — Они ведь уже впали в уныние. Сейчас мы их вымоем, переоденем и будем наблюдать. А вот с заболевшими хуже. Надежды почти нет.
В его словах Шоске имел возможность убедиться всего через несколько минут. В большой комнате, переделанной в больничную палату, стояли узкие солдатские койки, на которых лежали больные. Их было семеро, как и говорил Арустамов. Ближе ко входу лежал пожилой мужчина. Он тяжело дышал, глаза его были закрыты. У окна лежал мальчик лет пятнадцати. Неподвижный, горячечный его взгляд был устремлен в потолок. Казалось, он даже не заметил вошедших. Дальше лежала женщина, потом двое мужчин. Шоске не стал всматриваться, кто лежит на остальных койках.
— Кто самый тяжелый? — быстро спросил он Арустамова.
— Вон тот, Злобин Сергей, — кивнул Арустамова на мальчика у окна. — Но он вас не услышит. У него 40 второй день подряд, он никого не узнает.
Шоске огляделся и подошел к койке, на которой лежала женщина. Ей было лет сорок пять. Она лежала и безучастно смотрела на него ввалившимися глазами. Ее дыхание было тяжкое, с хрипом. В уголке рта запеклась кровь.
— Как ее зовут? — спросил Шоске через плечо.
— Анна. Сазыкина фамилия, — подсказал Арустамов.
— Анна! — обратился к больной Шоске. — Вы меня слышите?
— Слышу, — едва заметно отозвалась больная.
Шоске попросил Арустамова отойти и снова заговорил:
— Анна, у меня есть к вам вопрос. Сосредоточьтесь, пожалуйста. Видели ли вы за последнюю неделю или две в селе незнакомую женщину?
Больная бессмысленно взглянула на него.
— Никого я не видала, — прошептала она.
— Анна, напрягитесь, пожалуйста.
— Болит, — громко произнесла больная. — Болит — моченьки нету!
Она закашлялась, в груди у нее заклокотало, она стала шарить по постели руками.
Шоске отошел от нее и стал оглядываться, ища, к кому бы подойти.
— Сожалею, но вы ничего здесь не добьетесь, доктор Шоске, — сказал за его спиной Арустамов. — Я говорил вам — у них бредовое состояние, они не могут мыслить связно.
— Вы так думаете? — рассеянно бросил Шоске.
— Совершенно в этом уверен.
В полном расстройстве чувств Шоске вернулся в докторский дом и там обнаружил нового врача — доктора Шмидта, который только что приехал в Колобовку. Это был юркий и востроглазый старичок, еще покрытый дорожной пылью, но ничуть не утомившийся долгой дорогой и чрезвычайно любезный. Завидев Шоске, он бросился к нему и принялся трясти руку.
— Премного наслышан! — вскрикивал он, заглядывая Шоске в глаза. — Его высочество принц Александр Петрович чрезвычайно высоко о вас отзывался. Он будет здесь со дня на день. С ним целый двор, но все врачи, врачи. Я обогнал его высочество всего на одни сутки — несся сюда как скаженный! Весьма, весьма рад знакомству!
— Очень рад, — натянуто произнес Шоске.
— Скажите, — Шмидт понизил голос, — здесь правда чума? Я, конечно, буду иметь возможность удостовериться, но хотел бы услышать из первых уст.
— Чума, — сказал Шоске.
Шмидт отпрянул от него.
— Какой ужас, какой ужас! И ведь опять занесли. Я всегда считал, что в смысле чумы Астраханская губерния является передаточной ступенью между Азией и европейской Россией. Да-да, именно передаточной ступенью!
Он стоял и качал головой.
— Вам нужно поговорить с профессором Капустиным, — сказал Шоске. — Или доктором Арустамовым.
— Профессор Капустин здесь! — оживился Шмидт. — Пойду немедленно с ним повидаюсь.
Шоске посмотрел ему вслед и вошел в дом.
Внутри было пусто. Пусто было в доме, и пусто было в душе Гартмута Шоске. Он не знал, что делать дальше, и чувствовал себя таким домом — покинутым, пускай на время, но покинутым. Оставила его сила — вся сила, какая была в нем. Сила физическая, которой двигалось его донельзя усталое человеческое тело, и сила моральная, которая питала его волю, поддерживала в нем уверенность. И он не знал, что больше устало в нем — тело или дух. Он видел себя как бы со стороны — он был темный дом на краю села и только в одном его окошке теплилась крохотная свечка.
С шумом рухнул Шоске на лавку и застыл.
Таким его вечером и нашли пришедшие врачи. Он сидел неподвижно на лавке и не мигая смотрел в пустоту. Насилу сумели его растолкать. Шоске очнулся, но был словно после глубокого обморока — шатался и, похоже, не сознавал, где находится.
— Зачем я повел его к больным! — сокрушался Арустамов. — У него шок!
— Не убивайтесь вы так, Маркар Иванович, — добродушно произнес Капустин. — Это у него с непривычки. Не доводилось еще видеть чуму так близко, а, Герман Иванович? Вам нужно пойти поспать. Идите-идите, не смейте возражать.
Спать Шоске не хотелось. У него слишком звенело в ушах. Оглушительный звон мешал ему сосредоточиться. Он лег на скрипучую кровать и стал смотреть в окно. Снаружи прямо ему в лицо смотрела луна — яркая и холодная, как ледяная монета с чьим-то странным профилем. Шоске лежал, прижав ладони к ушам, и глядел на луну. Ему вспомнилось, что по древним поверьям она навевает безумие. Может, это сейчас с ним и происходит? Сквозь прижатые к ушам пальцы доносились голоса из соседней комнаты — врачи ужинали, обсуждали прошедший день. Как же, должно быть, они устали. Как они все устали. Голоса вскоре затихли — врачи отправились отдыхать.
Шоске неподвижно лежал.
Вдруг какая-то тень в окне заслонила луну. Кто-то заглянул снаружи в комнату. Шоске различил чью-то руку — она медленно манила его.
Он поднялся и приблизился к окну.
Снаружи стояла женщина. Он не мог различить ее лица, хотя в лунном свете отчетлива видна была ее фигура. Одета она была в просторную белую рубаху, из-под которой виднелись пальцы босых ног. Она снова подняла руку и поманила его. Смутное чувство узнавания шевельнулось в нем. Женщина стояла и манила его. И вдруг он узнал ее — это была Анна Сазыкина, он видел ее давеча в палате. Но как ей удалось выйти?
Кивнув ей несколько раз, он вышел из своей комнаты, прошел через темный дом и оказался на крыльце. Женщина уже была здесь — стояла перед дверью. Это действительно была Анна Сазыкина. В лунном свете лицо ее было отчетливо различимо — она улыбалась.
— Пойдем со мной, — позвала она.
— Куда? — спросил Шоске, не двигаясь с места.
— Тебя матушка зовет. Услыхала тебя, значит, и согласилась повидаться. А что, говорит, человек-то хороший, пущай приходит.
— Какая матушка? — не понял Шоске.
— Сударыня-матушка, — строго сказала Анна Сазыкина. — Какую ты ищешь.
Шоске было шагнул к ней, но вдруг осознание шевельнулось в нем. Он беспомощно оглянулся. Можно было еще отказаться, возвратиться.
— Ты… умерла, что ли, Анна? — спросил он негромко, сам не веря тому, что говорит.
Женщина покачала головой.
— Нет, родилася я. Родилася заново. Матушка вызволила. Ну, пойдем, что ли?
И они пошли в степь.
Странная стояла вокруг ночь. У земли было черно, а на небесах разливался серебристый свет от луны. Свет этот отчего-то не достигал земли, бледными волнами расходясь по небу, словно дым.
А у земли было темно. Шоске едва видел, куда ступает. Под ногами шуршал песок, хрустели ломкие сухие травинки. Впереди едва чернел силуэт Анны, время от времени ее голос звал:
— Иди, иди за мной, милый! След в след ступай.
Шоске не понимал, как это сделать, — ведь даже самой земли не было видно. Но он послушно продвигался в темноте за зовущим голосом. Звон в ушах прекратился, но сменился другим звуком — глухим ровным гулом, идущим как будто из-под земли.
— Что это? — спросил он в темноту, останавливаясь. — Что это за звук?
— Стонют, родимые, — отозвалась она. — Стонют, болезные. Умерли, а никак успокоиться не могут. Очумели, бедные.
Он содрогнулся.
— Пойдем же, милый! — позвала она опять. — Не надо стоять, не надо бояться. Матушка не тронет, матушка добрая.
Через несколько шагов впереди послышался негромкий разговор. Приблизившись, Шоске расслышал:
— К матушке веду… Поговорить хочет… побеседовать.
И глухой мужской голос что-то ей ответил.
Шоске различил в темноте высокую мужскую фигуру в белой рубахе до колен, почувствовал на себе пристальный взгляд.
— Идите уж, — произнес глухой голос.
Они отправились дальше.
— Анна! Кто это? — спросил Шоске.
— А это Симакин Николай. Матушка забрала его еще до меня. Туточки поставлен сторожить, чужих не пущать. А своих-то он привечает, мужик хороший. А вот и Федя! Пусти нас, Феденька, к матушке идем!
В темноте маячила еще одна фигура.
— Идите уж, — произнес молодой голос.
— А и спасибочки, а и пойдем, — приговаривала Анна, увлекая Шоске за собой.
Потом им встретились по пути еще несколько сторожевых, и всех Анна просила их с Шоске пропустить, и все пропускали их после секундного раздумья. И Шоске, проходя мимо очередной молчаливой черной фигуры, чувствовал, как холодок пробегает по спине от осознания, кто это стоит тут на часах в темноте.
Внезапно позади послышалось шипение и треск, будто тлела огромная головня. Он обернулся и успел заметить за секунды до того, как на мгновение ослеп, что восходит громадное солнце. И сразу свет и жар обрушились на него со всех сторон. Разлепив влажные веки, он оглянулся в удивлении.
Вокруг лежала красная степь. Островки черной обугленной травы виднелись повсюду. Невероятный зной облекал тело, ноздри жгло. Шоске показалось, что его разом погрузили в кипяток.
Анна исчезла. Он искал ее глазами, но ее не было.
Перед ним вздымался узкий черный терем. Зданий такой конструкции ему еще не приходилось видеть. Он был без окон, вход был похож на черную щель. Терем был построен из какого-то неведомого материала, от него исходил холод. Шоске приблизился и потрогал стену рукой.
Терем был сложен из черного льда.
Поколебавшись, он вступил внутрь, и ему разом стало холодно.
Пронизывающий холод царил в тереме. При каждом выдохе изо рта вырывался густой пар, но Шоске удивительным образом не мерз — только чувствовал мороз лицом. Пройдя через обширные пустые сени, он оказался в темной сводчатой палате. По стенам бездымно горели неярким пламенем угловатые светильники.
Он взглянул наверх. Своды были расписаны черными лемурами, пауками, жабами, — весь отвратительный паноптикум, так хорошо ему знакомый, присутствовал здесь.
Она ждала его, сидя на черном стуле с подлокотниками и высокой прямой спинкой — подобии трона. Стул стоял в противоположном конце палаты, до него нужно было идти — как оказалось, долго, ибо палата была велика размерами. Шоске шел и шел, и страшные черные силуэты проплывали над его головой.
Наконец он встал перед престолом.
Она молча рассматривала его. Смотрел и Шоске. Она была похожа на монашку — в черном головном платке, туго обтягивавшем маленькую голову, и лицо — худое, с тонкими скорбными чертами. Черные глаза печально смотрели на него. Руки с долгими, почти прозрачными пальцами неподвижно покоились на подлокотниках. Из-под длинного черного одеяния выглядывали красные башмачки с загнутыми носами — персидская обувь резко контрастировала с остальной одеждой.
— Рабыня сказала, ты ищешь меня, — произнесла она по-персидски. У нее был низкий грудной голос, который совсем не вязался с ее внешностью. — Чего ты хочешь?
Он лишь молча рассматривал ее. Она была не похожа на свои изображения из китайских трактатов. В ней не было ничего от той страшной, хищной, прожорливой красоты. Но и сомнений у него не было — это была она, царица.
И он спросил ее по-персидски — скорее чтобы удостовериться:
— Это ты — царица?
Она засмеялась и смеялась долго, запрокинув голову в платке.
— Какая же я царица? — произнесла она, насмеявшись. — Я всего лишь княжна.
Она замолкла и с интересом стала ждать, что он скажет.
Стараясь не показать вида, что растерялся, Шоске произнес:
— Значит, я пришел не к той. Мне нужна твоя госпожа — та, что насылает мор на землю. Та, что владычит над духами болезней. Мне нужна повелительница чумы.
— Духи! — произнесла она с неподдельной печалью. — Повелевает ли ветер песчинками? Он лишь переносит их с места на место.
— Повелевает, — твердо сказал Шоске, — ибо приказывает, где им быть.
Она покачала головой.
— Этого недостаточно. Духи — не песчинки. Их мало перенести на другое место — им нужно сказать. Кто скажет им?
Она с улыбкой смотрела на него, словно ожидая, что он отгадает загадку. Шоске совсем растерялся.
— Сказать? — переспросил он.
— Духи не войдут в человека просто так, — лукаво произнесла она, точно подсказывая. — И в животное духи не войдут по своему желанию. Им надо сказать. Кто скажет им?
Шоске решил рассердиться.
— Мне не нужны твои рассуждения. Отведи меня к царице!
Она снова засмеялась. Разговор доставлял ей удовольствие.
— Какой ты недогадливый. Ладно, я подскажу тебе. Нет никакой царицы. Есть царь. Он речет, и все падают ниц от одного его слова. Он повелевает, и входят в людей. Он приказывает своей княжне, — она стыдливо опустила глаза, — и она берет людей в полон. Ну, что же ты опять растерялся? Ты ведь знаешь, о ком я говорю. Тебе уже говорили о нем.
Шоске и вправду вконец растерялся. Ее речи были темны для него, он не понимал, о ком она говорит.
— Есть только один царь, — продолжала она. — Но он скрыт до времени. Он ждет своего часа.
Шоске внезапно пробрало холодом, он задрожал. Он чувствовал себя маленьким и слабым. Если бы она сейчас кинулась на него, он не смог бы ответить.
Но она не бросалась. Вместо этого с усмешкой продекламировала:
— Как от смерти спастись? Что от смерти поможет?
Двери смерти закрыть самый мудрый не сможет.
Лишь смертельный нагрянет на смертного жар,
Вмиг оставит врачей их целительный дар[1].
Он понял, что она ждет, когда он попросит.
— Покажи мне его, — с трудом проговорил Шоске, лязгая зубами. — Приведи меня к нему.
— Он тоже хочет тебя видеть, Гартмут, — сказала моровая дева и поднялась.
Она оказалась выше его ростом на целых две головы. Длинная, тонкая, черная, она смотрела на него сверху вниз.
— Пойдем, — произнесла она ласково, и он словно услышал, как она говорит это тем людям, которых приходить забирать. Черная, она нависла над ним. Он невольно съежился и почувствовал обжигающее прикосновение — ее рука, жаркая и влажная, взяла его за локоть.
В ответ на это прикосновение по его телу пробежала дрожь ужаса и отвращения.
Шоске стоял на краю необозримого болота. Позади высилась черная стена леса. Впереди, куда ни кинь взгляд, простиралась бурая трясина, над которой плыл белесоватый туман. Ему надо было идти вперед, но он колебался. Любая кочка, обманчиво твердая, поросшая мягкой травкой, могла провалиться под ногой и увлечь в бездонную муть. Он не понимал, как он сюда попал, кто привел его. Просто ему нужно перебраться через болото, а он не знал, как это сделать.
— Аль заблудился?
Шоске обернулся. Позади стоял незнакомый мужик. Коротко постриженная русая борода, смеющиеся глаза. В руках его была длинная гладкая палка. Шоске догадался — палка нужна, чтобы ходить по болоту, нащупывать дно.
— Извините, пожалуйста, — обратился он к мужику возможно вежливо, — мне необходимо перебраться через это болото.
— «Извините, пожалуйста!» — весело передразнил его мужик. — Ты откуда такой? Али немчин?
— О да, я из Германии, — закивал Шоске.
— Ишь ты! — удивился мужик. — А чего ты тут, на этом болоте? Ваш брат тут не ходит.
— Я не знаю, — начал оправдываться Шоске. — Мне нужно выбраться из леса. Мне нужно…
Он замолчал, потому что забыл, куда ему нужно.
Мужик перестал улыбаться и кинул на него испытующий взгляд.
— Пойдем-ка со мной, мил человек. По энтим местам без проводника не ходют.
— О, спасибо! — начал благодарить Шоске, бросаясь за ним.
В лесу стояла избушка. Мужик толкнул скрипучую дверь, кинул через плечо:
— Заходь — гостем будешь.
Шоске зашел и остановился на пороге. Внутри избушки не было ничего, кроме лежанки в углу. Даже печи не было. Зато весь пол покрывала какая-то отвратительная на вид, уже подсохшая слизь, в ней же были все стены. И дух в избе стоял непереносимый.
— Чего воротишься? — с усмешкой спросил мужик. — Али не догадался еще, кто я?
Шоске покачал головой. Ему хотелось побыстрее выйти наружу.
— И что же, ночевать не останешься? — спросил мужик, словно читая его мысли.
— Помогите выбраться из болота, — взмолился Шоске.
— Ты погодь, погодь. Совсем ты все позабыл. Я эдак и обидеться могу.
— Что позабыл?
— А кто привел тебя пред очи мои светлые? Кто услыхал твои молитвы?
Шоске не мог вспомнить.
— Любушка моя ненаглядная, — сказал мужик с неожиданной нежностью. — Княжна моя прекрасная. Покажись ему! — молила меня. А я чего, я мужик отзывчивый. Даром что царь. Покажусь, сказал я ей, коли он гостей моих не испужается.
Моментальное осознание пришло к Шоске.
— Степан Разин! — еле сумел вымолвить он.
— Он самый, — кивнул мужик. — А ты далеко забрел, немчин. Никто так далеко не заходил. В самую глубь моего болота забрался. Ну, говори, что хочешь знать?
— Я не вас хотел видеть, — проговорил Шоске. — Ее.
— Ишь ты! Ее! Убить небось хотел?
Шоске долго молчал, потом ответил:
— Избавить землю от чумы.
Он думал, что Разин разгневается, но тот лишь удивился:
— А баба-то тут при чем? Немчин ты и есть немчин! В другую сторону думаешь. Ну, сейчас-то она тебе небось растолковала, что к чему. У баб, у их язык хорошо подвешен. А ты ишь какой, не побоялся ее.
— Она сказала, что она всего лишь княжна, — произнес Шоске. — Что это вы… на самом деле…
— Правильно сказала, — весело кивнул Разин. — Это я туточки распоряжаюсь. Потому как я царь истинный, доподлинный. Что, скажешь, какой я царь, коль на болоте сижу? — Он нехорошо усмехнулся, уставившись на Шоске исподлобья. — А потому я на болоте сижу, что не настало еще мое время. Хоронюсь я тут, немчин, да землю слушаю — чем она там полнится. Стон народный слушаю. Ох, страшен он, вопль народный. Нету волюшки. Много неправды на белом свете, ох как много. А я, значит, не даю о ней забыть, шлю слуг моих верных, чтобы они телеса-то бередили, о правде думать заставляли. А ты, значит, землю от чумы избавить хочешь.
— Хочу избавить, да, — подтвердил Шоске.
— Вон оно как, значит. Только опять не туда смотришь. Ты унутрь человека загляни, в самые черева. Вот то, что там хоронится, слуг моих и привлекает. Шибко они это дело жалуют — скверну душевную. Идут на нее, ровно зверь на запах. Да. Первый бич — чума. Слово мудрое да увещевания — ничего этого человек не слышит. А тряхнет его чума, почнет огнем-то жечь — вот тут он закричит-заверещит, о грехах вспомнит. О неправде содеянной. Только без толку это все, немчин, — вдруг оборвал он сам себя. — Что, думаешь, не знаю того? Неправду таким порядком не выжгешь, так, попалишь немного. Простой народ не спасешь. Заливает Россию неправда, как половодье весеннее. Скоро все уже утонут. Но и я медлить не стану, нет. Коплю силушку, кормлю лягушек своих да букашек кусачих. Это я ведь их только понемножку на свет выпускаю. Слабые они еще, мало крови бунташной попили.
Он замолк и о чем-то задумался. Страшно было глядеть, как он думает, — желваки ходили под короткой рыжеватой бородой, глаза остекленели и налились кровью.
— Но ничего, — вдруг усмехнулся он и ударил кулаком по колену. — Ужо мы вместе наберемся силушки-то. Близок час — встанем-поднимемся, пойдем гилью, почнем шарить Русь широкую, черева бодить! Великая власть мне дадена, немчин, — буду лживого царя с боярами ссаживать да на правеж тащить. А на псов на его верных натравлю моих — с рогами да усами да когтями звериными. И любушку свою ненаглядную из черного терема призову — пойдет, милая, по Руси тихой поступью. А кому улыбнется — тот кровью изойдет. А кого поманит — тот скончается. А кого по голове погладит — тот рассыплется.
И он перевел жуткие глаза на Шоске, выговорил искривленным ртом:
— А тебя я покамест не трону, царев посланник. Иди, передай ему — конец скоро роду его. Скажи — красное грядет. Возьмут его и кончат, и жену его, и детей его, и весь род его изгонят. И бояр-дворян, каких я не умучил, умучают. И было полно, а станет пусто на Руси, и другое зачнется. А что другое — это тебе любушка моя ненаглядная скажет, ужо она об этом позаботится.
— И… жену, ты сказал? — спросил Шоске со страхом.
— И жену, — медленно кивнул Разин. — Непременно жену, ведьму эту. Вижу, любишь ее. Это она тебя приворожила, спать тебе не дает. Не сумеешь отвести гнева моего от нее, не силься. Сгинет так, что косточек не сыщут. А на могиле ее двенадцать дев будет плясать — дщери Иродовы. Они тут где-то ходют, поблизости. Они всегда рядом. Хошь, кликну их?
Это было отчего-то так страшно, что Шоске вскрикнул, заслонился рукой. А голос Разина уже звал, выкликал непонятные имена. И Шоске почувствовал, услышал, что на эти имена отзывается, близится нечто страшное. Толкнув дверь, он выскочил из избушки и прямиком через лес, не замечая боли от царапин, которые оставляли на его лице и руках острые сучья, бросился прочь.
Но краем глаза он успел заметить, как невдалеке поднимаются из болота двенадцать белых фигур с распущенными волосами, как бредут прямо через бездонную трясину к избушке Разина, откуда несется его громовой голос:
— Подруженьки любезные, девы-трясавицы, огневицы ласковые, проводите-ка немчина до выхода! Проводите сердешного, будет, погостевал у нас! Да уж не целуйтеся с ним и не милуйтеся — там его уж другие дожидаются, встренят как положено.
Шоске бежал, продирался сквозь чащобу, которая становилась все гуще, все дичее, и, мельком оглядываясь, видел, как мелькают среди веток безмолвные белые фигуры, следующие за ним по пятам. Все лицо его было исхлестано в кровь острыми ветками, волосы намокли, и струйки крови заливались в глаза. А в замершем от нечеловеческого ужаса сознании полыхали никогда не виданные образы — плоты с виселицами, медленно плывущие по реке, исклеванные вороньем трупы, целые поля, покрытые трупами, — белые мерзлые поля где-то в арктических просторах, усеянные какими-то вышками, колючей проволокой, покрытые скорченными мерзлыми телами. И Шоске изо всех сил рвался из этой стенящей, стылой, страшной страны, которая была внутри него, и, продираясь сквозь чащу, чувствовал, как все больше слабеет, как покидают его силы. И когда он, окончательно обессилев, свалился в колючие кусты, глаза его закрылись — и он проснулся.
Он проснулся в комнате с низким потолком, на скрипучей деревянной кровати. Окон не было, в комнате царил полумрак. В углу можно было различить какой-то сундук. Больше мебели в помещении не было. Шоске не понимал, где он и как тут оказался. В соседней комнате слышались громкие голоса, но при резком движении Шоске кровать издала такой скрип, что голоса сразу замолкли. Послышались шаги, дверь распахнулась, и Шоске зажмурился от света.
— Ого! Ну и сильны же вы спать, Гартмут Иванович! — удивленно проговорил чей-то голос. — Господа! Доктор Шоске проснулся!
В ответ послышался целый хор голосов:
— Чудесно!
— Давно ждем!
— Скорее к столу, доктор!
Шоске вспомнил — он в Колобовке, селе, пораженном чумой. Он спустил ноги на пол, поднялся и, прихрамывая, вышел в освещенную комнату. Посередине ее увидел он большой накрытый стол, уставленный блюдами и графинами. Вокруг стола собралось много людей, показавшихся ему незнакомыми, но во главе стола узрел он принца Ольденбургского. Это было так неожиданно, что Шоске застыл как вкопанный. Он помнил, что сказал ему доктор Шмидт — вот он, кстати, сидит подле принца и ласково кивает Шоске, — приезд Ольденбургского ожидался со дня на день, но не мог же он прибыть так скоро! Неужели на него опять напал сон? Или он так и не просыпался?
— Проходите к столу, доктор, — раздался густой голос принца. — Мы уже стали бояться, но вас осматривал чуть ли не каждый здесь присутствующий, пока вы спали, и не нашел никаких подозрительных признаков.
— Как долго я спал? — выговорил Шоске.
Этот вопрос вызвал оживленные разговоры — все присутствующие стали спрашивать друг друга, но никто так и не смог вспомнить, сколько проспал Шоске. Наконец Ольденбургский произнес благодушно:
— Уж трое суток, Гартмут Иванович, а может, все четверо… да вы не беспокойтесь, за вами был организован надлежащий уход. Вот и доктор Тартаковский подтвердит.
Низенький лысый Тартаковский с улыбкой кивнул и быстро произнес:
— По высшему разряду!
Все засмеялись.
— Ну-с, господа, подниму первый тост за вас, — произнес принц, поднимая бокал. — За героизм врачей и ученых, грудью вставших на пути заразы. Вашими трудами эта территория очищена от чумы.
— Как? — вырвалось у Шоске.
— Да-да, — произнес принц среди общих улыбок. — Последние больные идут на поправку. Это огромная победа науки. Итак, господа, пью за вас!
И принц торжественно поднялся, а за ним, грохоча стульями, встали и все присутствующие. Поднялся и бледный, ничего не понимающий Шоске. Все выпили, а он лишь прикоснулся губами к жидкости в бокале и содрогнулся — она пахла болотом.
За столом тем временем воцарилась оживленная суета — кто-то передавал соседу блюдо с закусками, кто-то тянулся за прибором. Шоске, обмякнув, сидел и рассматривал присутствующих. Кого-то он знал — вон Арустамов, там — Язвинский, рядом с ним — профессор Капустин. По правую руку от принца — Шмидт. Но были и незнакомые — этот Тартаковский, которого назвал принц, или вон, в конце стола, молчаливый худой человек с длинным острым носом — Джерговский, химик, Шоске услыхал его имя от своего соседа справа, представившегося доктором Левиным. Но кто же этот чернобородый, белозубый, сидящий по левую сторону от принца? Ольденбургский обращался к нему с нескрываемым почтением, внимательно выслушивал ответы, торопливо кивал. Шоске не мог понять, кто этот человек. Его присутствие волновало.
Себя Шоске чувствовал так, будто пережил некое потрясение. Ему что-то снилось. Что ему снилось? Он не помнил, только смутные и страшные образы возникали в мозгу. Виселицы? Ему, кажется, снились виселицы. И кто-то разговаривал с ним. Борода… кто-то с бородой. Он обратил взгляд на чернобородого человека рядом с принцем и увидел, что тот внимательно его разглядывает. Шоске попытался улыбнуться и кивнуть, и человек медленно наклонил голову.
— Что же вы ничего не едите? — спросил его кто-то через стол, и Шоске даже не стал отвечать. Он словно окаменел и, похоже, окончательно уверился, что происходящее вокруг — страшный сон, что необходимо проснуться. Ему надо было спросить что-то у того человека с бородой… рыжей бородой… но что именно спросить и что это за человек, он так и не помнил.
Он мучительно старался вспомнить, но тут вокруг произошла какая-то перемена. Шоске растерянно оглянулся и уставился на стол. Он и не заметил, как со стола исчезли закуски, в середине появился и запел самовар и уже расставили чашки и стаканы.
— А у нас и десерт есть! — вскричал чей-то веселый голос.
И растерянный Шоске увидел — несут блюдо с чем-то черным. Знакомый аромат распространился по комнате, аромат, от которого горький комок подкатил к горлу Шоске.
На блюде была ромовая баба — черная, ноздреватая, увенчанная шапкой желтого крема. Шоске в ужасе не мог оторвать от нее глаз.
— Превосходно! — послышался довольный голос Ольденбургского.
Кто-то в восторге зааплодировал.
И тогда Шоске вскричал:
— Откуда у вас ромовая баба?
Стол дружно грохнул смехом.
— Однако вы все заспали, Гартмут Иванович! — сказал Ольденбургский. — Это же вы испекли эту бабу. Пришлось вот ждать, когда вы проснетесь, без вас мы не решились ее есть.
Ужас залепил глотку Шоске, он не мог говорить, только судорожно сглатывал.
А между тем чернобородый медленно взял нож и принялся под одобрительные возгласы разрезать кекс. Нож с каким-то свистом входил в бабу, от нее отваливались жирные крошки и просыпались на блюдо.
— Умеет наш Илья Ильич резать, — гудел голос принца. — Он и скальпелем так же…
Илья Ильич! Где он слышал это имя?
Чернобородый положил ломтик ромовой бабы на блюдце и подвинул к Шоске. Тот замотал головой, в ужасе отодвинул блюдце. Но никто не обратил на это внимания — Ольденбургский опять собирался говорить.
— Господа, — с удовольствием произнес он, — признаться, не ожидал. Запах… ммм… дивный. Гартмут Иванович, вы, оказывается, искусный кондитер. Право слово, я даже при дворе… а вы в степных условиях… такое!
И он, прижмурив глаза, поднес ложечку с кусочком кекса к носу, вдыхая аромат. После чего свой ломтик ромовой бабы отправил в рот Илья Ильич. И, глядя на его жующие губы, на шевелящуюся черную бороду, Шоске вспомнил его фамилию.
— Мечников! — пролепетал он.
Тот поднял на него глаза, снова медленно кивнул.
Прошла минута, другая. За столом стучали ложечками, тянулись за добавкой. Пел самовар.
Наконец Мечников вытер губы салфеткой, произнес глубоким голосом:
— Хороша баба!
Слова эти оглушили Гартмута, потому что при их звуке он обнаружил, что позади него, в затылке, имеется дверца. Незапертая дверца, и он никогда не знал о ней, иначе бы запер на ключ. И теперь, после слов Мечникова, он почувствовал, что эта дверца отворилась и кто-то вошел внутрь него. Вошел тихо, но по-хозяйски, не снимая обуви. Гартмут ощущал, как уверенный взгляд обводит его изнутри, как новый жилец с удовольствием оглядывает чистое, выметенное жилище.
Прошло несколько мгновений, и раздался грохот упавшего тела.
Немец боком свалился со стула, лишившись чувств.
ЭПИЛОГ
В мае 1945 года Ганновер представлял собой печальное зрелище. Центр города с его средневековыми уличками, церквями, башнями, фахверковыми домами был стерт с лица земли союзнической авиацией. Город наполнился тысячами страждущих, бездомных, изувеченных.
На этом фоне семья Лоренц выглядела так, как будто ее совершенно не коснулось общее несчастье. Герберт и Марта Лоренц не лишились своей квартиры — их дом на Брандштрассе чудом уцелел во время бомбежек, даже стекла в окнах не потрескались. Никого из семьи не убило, не покалечило, не поранило осколком — только сам Герберт получил во Франции пулю в ногу, но она прошла навылет, и рана быстро зажила. Вернувшись домой, Герберт открыл пекарню, которая во время бомбежек также уцелела. Марта стала шить на дому и учила шитью семилетнюю дочку Грету. Будучи людьми сердобольными и добропорядочными прихожанами, Лоренцы по мере сил помогали тем, кто попал в беду.
Среди этих обездоленных был один примечательный старичок.
Как и Герберт, он был пекарем, но более знаменитым — до войны его пекарня пользовалась у горожан заслуженной популярностью. Нигде больше нельзя было сыскать таких пышных кренделей, такого хлеба. Но больше всего старичок прославился благодаря своим гугельхупфам. Эта сдоба стала его визитной карточкой, и, как другие пекари вывешивали над входом в свои заведения традиционные крендели, этот вывесил большой жестяной гугельхупф.
Никто не помнил, как этот человек появился в городе. И имени его никто не знал — старичок был хоть и радушный, но на разговоры не падкий. Поэтому так его и прозвали — герр Гугельхупф. Пекарня его превратилась в груду щебня вместе с другими зданиями старого центра, а сам старичок выжил и теперь бродил, понурый, по бывшим улицам, что-то бормоча. Никто с ним не заговаривал, никто не подходил, даже те, кто когда-то уплетали его гугельхупфы, потому что старичок и до войны был малость с придурью, а сейчас, кажется, совсем потерял рассудок. Только Лоренцы жалели его, кормили и навещали его в каморке под крышей одного из домов на окраине города.
Вообще-то старичок, когда нападал на него приступ говорливости, казался вполне разумным. Это девочка Грета поняла давно. Ведь именно ее папа и мама Лоренцы посылали отнести старичку еду, спросить, не надо ли ему чего еще. Девочка очень быстро привязалась к странному человеку и часами просиживала в его каморке с белеными стенами, которая всегда полнилась голубиным курлыканьем и хлопаньем крыльев. Старичок внезапно начинал рассказывать о довоенном житье-бытье, о пекарне, которую держал его отец в каком-то далеком городе, о дружбе с баронами и герцогами. Все это девочка Грета слушала зачарованно, потому что в ее семье были совсем другие разговоры, о вещах ей непонятных — все о каких-то союзниках, которые распоряжались в городе как у себя дома. И о русских. Родители много говорили о русских, и Грета не могла понять, то ли родители ненавидят их, то ли восхищаются.
Однажды Грета упомянула о русских в разговоре со старичком, просто спросила, кто они такие, и герр Гугельхупф вздрогнул. С ним на глазах произошла перемена — он рассердился и вдруг принялся визгливо кричать на нее. Что она не понимает, о чем говорит. Что ничего не знает о русских. Что никто ничего о них не знает, потому что это большой секрет, его нельзя выдавать. Но скоро о нем узнают все. Ибо красное пришло. Оно уже здесь, в наших городах, на наших улицах. Красное море или мор — Грета толком не расслышала — захлестнуло страну. Немцы так любят чистоту, что привлекли к себе внимание тех, кто тоже любит чистоту, поэтому те, другие, войдут в чистые немецкие дома и там поселятся. И тогда красное воцарится в умах, и разъест сердца, и поглотит души, и заразит полмира.
Ничего не понимая, Грета сидела и только хлопала глазами. А он, обессилев, упал на кровать и затих. Тогда девочка Грета и поняла, почему родители называют его помешанным. Разве нормальный человек будет так кричать? Дома она рассказала о странных речах старичка, и родители только головами покачали — совсем бедняга рассудка решился. Тут отцу пришла в голову одна мысль.
— Грета, — вкрадчиво произнес он, — ты лучше попроси его рассказать, как у него получались такие замечательные гугельхупфы. Или попроси рецепт. Знаешь, что такое рецепт?
Грета не знала, и отец рассказал ей. И заодно рассказал, как будет здорово, если он сможет выпекать настоящий традиционный гугельхупф по возрожденному старинному рецепту. Старичку-то эти рецепты уже ни к чему, у него и пекарни нету. А так у него будет чем отблагодарить Герберта и Марту за добро.
На следующий день Грета пришла к старичку и нашла его совсем больным. Старичок тихо лежал на своей койке и только дышал, закрыв глаза. Она принесла ему еды, и он, разлепив губы, едва слышно поблагодарил ее. Увидев, в каком он состоянии, Грета бросилась домой и рассказала все родителям. Те посовещались и наказали Грете отправляться обратно к герру Гугельхупфу — ухаживать за ним до прихода врача, которого Марта надеялась разыскать и привести.
Старичок к приходу Греты был совсем тихий. Только веки едва заметно трепетали. Увидев, что его губы шевелятся, Грета наклонилась к нему. Он просил попить. Она сбегала и принесла воду в чашке. Пить он не мог, вода проливалась. Тогда она подняла на удивление тяжелую голову и напоила его. Маленькую чашку воды он пил долго, как птичка. Тогда Грета поняла, что он умирает. Она была уже взрослая и видела много смертей, даже видела однажды, как выносят тела из разбомбленного дома. Вспомнив слова отца, она спросила старичка о рецепте.
Тот открыл глаза и кинул на нее взгляд — и столько боли было в этом взгляде, что она устыдилась. Но он продолжал смотреть, и боль в его глазах сменилась нежностью. Так смотрела на нее бабушка, которая умерла два года назад.
Вдруг его лицо перекосилось от отвращения, в глазах мелькнул страх. Он потянулся к ней, вздрогнул всем телом, и сразу в комнате запахло чем-то вкусным.
Грета в удивлении повела вокруг глазами и увидела рядом с собой гугельхупф. Он был большой, горячий и пахнул так, что рот ее наполнился слюной. Она потянулась к лакомству, и тут старичок странно всхлипнул. Грета посмотрела на него и сразу поняла, что он умер, потому что он лежал такой маленький, такой неподвижный и не дышал. Тогда она заплакала, потому что ей было жалко старичка. Прошло какое-то время, может, пять минут, а может, целых десять, прежде чем она вспомнила о гугельхупфе.
Но
он уже куда-то пропал.
1
Перевод К. Липскерова.