Соловьев Сергей Владимирович родился в 1959 году в Киеве. Поэт, прозаик, художник. Автор двенадцати книг поэзии и прозы, в числе которых «Крымский диван» (М., 2006), «В стороне» (М., 2010), «Адамов мост» (М., 2013) и другие. Лауреат премии «Планета Поэта», финалист премии Андрея Белого. Живет в Мюнхене.
Сергей Соловьев
*
НА ГРАНИЦАХ СРЕД
* *
*
Они играют в «любовь побеждает смерть».
Сегодня на ней маска смерти, а он — любовь.
Но смысл в том, что они не знают, кто есть кто.
И ещё — что это, похоже, давно уже не игра.
Они записали свои имена — на «л» и на «с»,
и оставили в доме вместе с одеждой. Сад
озарён костром, они ходят вокруг огня.
Он гол, как смерть, а она — в маске любви.
Белое платье на нём и капюшон. На ней —
только кровь, легкая, словно шёлк.
Они ходят по кругу, каждый ещё в своём
танце, и, сходясь, пригубливают на ходу
один другого, и расходятся. Он поёт
её тело, тоненько, она говорит слова —
те, от которых стынет. Платье уже в огне,
он целует её, и она обвивает его рукой…
И костёр догорает, и солнце уже встаёт,
он выходит из дома, не обернувшись, и
исчезает вдали. И она всё глядит в окно,
в пустоту — и на «л», и на «с».
* *
*
Она снимала в мужчинах угол.
Главное — вид из окна,
остальное — чувствовала спиной.
Так и жила, тихо стояла у окон.
И исчезала.
И оставалась в этих углах навсегда.
* *
*
А потом он делает ей предложение.
То есть себе самому. То есть ей в нём.
Она молчит, опустив глаза.
Он стоит у окна, держит её ладонь:
правой — левую, и говорит, говорит...
Ну да, отвечает он ей улыбкой,
шизофрения, конечно, но разве любая
совместная жизнь мужчины и женщины —
не она? И знаешь, мне ведь так это важно,
чтоб было о ком… Жить о ком.
Ждать, еду приготовить, и свечи зажечь,
и проснуться, и знать, что ты рядом…
И книги, они у нас разные, но иногда
у нас будет одна… И гулять. Обязательно
будем гулять. И любить, понимаешь,
как себя самого, но другого…
Она всё молчала, смотрела в окно
и еле заметно кивала. Ей тоже, наверно,
пришлось в этой жизни… Кого же
так чувствовать, как не друг друга,
и с кем же так близко, так долго, так вчуже
они пребывали в одном на двоих очертании?
С кем же? Бог весть. И прильнула.
Как в медленном танце они у окна
чуть покачивались. Чуть покачивались —
и пейзаж за окном, и слова их, и годы.
Так жили. Соседям казалось,
стал как-то моложе он, легче, светлей,
не раз возвращался с цветами,
и свет допоздна — видно, гости,
и музыка, смех из окна доносился.
Потом он исчез. А полгода спустя,
когда дверь его вскрыли и вынули
из петли почерневшее тело, соседи
смотрели в знакомое всем им лицо
и опознать не могли эту женщину.
* *
*
Последний китайский император Пу И
пересажен с ночного горшка на опустевший трон.
Даль лежит на боку, курит опиум. Соловьи
непробудны ещё в ложеснах его будущих жён,
бестелесны наложницы, словно пролитый свет.
Тени-евнухи, иероглифы — тысяча и один,
и у каждого в тайной шкатулке — то, чего нет,
и течёт Луна у кормилицы из груди.
Император в Запретном Городе заточён:
золотая клетка зачехлена, вот и вся
его Поднебесная. Не киношный сверчок
Бертоллучи из его мелодрамы, а на сносях
рая испечённый в преисподней. Странно,
что в этом фильме ни слова о лагерях
под Хабаровском, где якобы заживал, как рана
под корочкой, уже трижды развеяв прах
свой — в Пекине, Токио и Манчжурии.
Письма писал Сталину, чтоб в Китай
не возвращал его. И посменно дежурили
десять тысяч лет в нём. Лети, летай, —
отворялось окно, — и летал, летел, по пути
перехваченный, и опять писал, в коммунисты
просил принять. Называли Егором. А от Пу И
всё, что осталось, — кабинет министров
в соседней камере. Вскрыл потайное дно
чемоданов, передал сокровища на попеченье
советской власти. В ответ получил письмо
с благодарностью и собрание сочинений
Карла Маркса. В качестве поощренья
перевели в другой лагерь — с берёзками и рекой.
Повариха Оксана, рыбой пахнущая и сиренью,
входила в воду, поманивая его рукой:
иди ко мне, доходяга. И пока он к ней шёл,
не сходя с места, за спиной его двое слуг
закопали остатки сокровищ под деревом. Бережок,
огороженный проволокой, с видом на юг.
А потом, когда его отыграли на все лады
и стал он уже как Пу, и не нужен,
его подарили Мао — просто от доброты
и в знак советско-китайской дружбы.
И ушёл он ещё на десять, но уже в лагеря Китая,
последний император династии Цин.
В кедах, ватнике и круглых очёчках. Питание
как питание: плюс минус рис. Не сцы,
говорят ему, в центр ведра — не буди товарищей.
Это по Бертоллучи. Наставник ему, вертухай
говорит. Небо — соломинкой утопающего,
за неё и держится, выплывая уже в Китай
марширующих хунвейбинов. Почти старик,
неприметный, с другим именем, на работу
устраивается садовником. Лицевой тик —
если долго смотреть — у памяти, у цветов… Годы,
как евнухи те, хранят в шкатулках то, чего нет.
Он и сам — садовник в шкатулке Запретного своего
Города. Лежит в земле, и как пролитый свет —
с ним вторая жена, кости играют в го.
А те остатки сокровищ, закопанные у реки,
всплывают в Киеве, полвека спустя, на останках
другой империи, в частной коллекции. Пу и, пу и, —
перешептываясь в сейфе Национального банка.
* *
*
Озеро под пустыней,
в небе его воды мог бы и самолёт кружить.
Ни глубина, ни возраст этой воды неведомы.
Нет никого там, кроме незрячих рыб золотых.
Ждут. Иногда что-то падает вниз
из горнего мира, светлого, мёртвого, —
этим они живут, прирастая
солнечной пылью и слепотой.
Наверху — но не есть, а бывает —
река.
Но река ли? — короче себя —
как волна пробегает по телу она.
И блужданье песка. И колесико-паучок
скатывается по бархану,
под которым — незрячее озеро жизни,
и за амальгамою рыбка плывёт золотая.
* *
*
Найди меня, найди, пока ещё не поздно,
и яблоки в траве, и жизнь — как лошади в тумане.
Я шёл сквозь лес и оказался в слове, в середине
отчаянья. Я шёл к любви. Найди меня!
Как человек, как черновик, я скомкан весь.
Что там — закат горит или искрит обмотка?
Найди меня, я где-то был, я где-то здесь,
ты, господи, ты, женщина, хотя бы лодка...
* *
*
Я любил тебя на границах сред.
Как и ты меня — в междуречье.
Даже тело было такой границей, а не пределом.
Ничего от нас не осталось.
И слава богу. Всё, что здесь оставляет след,
исподволь потом разворачивает за плечи
к себе лицом и ест, подцеловывая. Чтобы пела
каждая жилочка, чтоб без голоса ничего не осталось.
Ничего, что без голоса. Только свет,
а течёт, как кровь, где любовь была превращеньем,
мной с тобой обернувшейся на прощанье
на границах сред, на границах сред.
* *
*
Я описываю тебя собой.
То есть ничего от тебя в моём описании нет.
И дело не в инцестуальности любого письма —
не тешь пустоту домоганьем
присутствия своего.
Ничего от тебя.
Если б это ещё сближало…
* *
*
Открыт? И чувствуешь ладонь, прижатую к тебе?
Ладонь природы — к открытой ране в животе.
Пульсация как разум, и тепло. И очертаний
корочка. Ты чувствуешь? Она читает.
А взгляд отведён. Кружит ворон
зрачка, без ворона. Лишь взгляд, в котором
и рана дышит, и ладонь. И нити
тянутся за ним. Не те, что мните вы…
* *
*
В тихом мюнхенском дворике у реки
лежат камни: на спине, на боку, лбом в землю.
Маленький, брошенный, безутешен,
всего ничего ему: 35 млн. лет.
Ах люба, зачем это с нами случилось?