Зубарева Вера Кимовна — поэт, прозаик, литературовед. Родилась в Одессе. Автор 16 книг поэзии, прозы и литературной критики. Ph.D Пенсильванского университета. Пишет на русском и английском. Лауреат Международной премии им. Беллы Ахмадулиной. Публиковалась в журналах «Вопросы литературы», «Нева», «Новая Юность», «Посев» и других. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Филадельфии.
Статья публикуется к 55-летию выхода повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» («Новый мир», 1962, № 11).
Вера Зубарева
*
И ПАЙКУ НАСУЩНУЮ ДАЙ НАМ ДНЕСЬ…
Как некогда Петя Трофимов, воскликнувший в революционном запале: «Вся Россия наш сад!», герой повести Солженицына может воскликнуть: «Вся Россия наш лагерь!» На метауровне «Один день Ивана Денисовича» не что иное, как модель выживания в лагере довольного общего, в раздвинутых рамках страны, режима.
Но речь не о политике. О ней написано достаточно в связи с повестью, и, даже когда ее интерпретаторы переключаются на художественный аспект, разговор о мастерстве рикошетом попадает в зону обитания главного героя. А зона есть зона. К ней привязаны мысли критиков прямо или косвенно, от нее отталкиваются, в нее возвращаются, поясняя каждый на свой лад феномен обыденного в повести о немыслимом. Но, как определил это сам Солженицын в своей нобелевской речи, «работа художника не укладывается в убогой политической плоскости, как и вся наша жизнь в ней не лежит»[1]. «Один день Ивана Денисовича» — это повесть о «всей нашей жизни», а не одном ее историческом отрезке.
«Как нарочно (не сомневаюсь, что нарочно), автор выбрал для рассказа относительно благополучную пору в лагерной судьбе своего героя», — пишет В. Лакшин в новомирской статье 1964 года[2]. «Самое же парадоксальное и смелое, что и в этой сравнительно легкой полосе лагерного срока автор выбирает из длинной череды дней, проведенных Иваном Денисовичем за колючей проволокой, день не просто рядовой, но даже удачный для Шухова, „почти счастливый”. К чему это?»[3] Ответов может быть сколько угодно. В. Лакшин, например, вполне убедительно и тонко подводит к тому, что этот прием позволяет Солженицыну достичь максимального эффекта присутствия, настраивая читателя на шкалу ценностей Ивана Денисовича и помогая читателю стать на миг Шуховым, ощутить зону, ибо «о мере несчастья человека можно дать понятие, рассказав о том, что кажется ему счастьем» (Лакшин, 39).
Трудно с этим спорить, тем более что именно о мере несчастья и пишет Солженицын в повести. Только вот мера эта превышает меру лагерного несчастья. И здесь мне хочется остановиться именно на том, о чем не задумывается герой повести, но явно задумывается ее автор.
Перечитывая критику об «Одном дне…», наткнулась на интересную и во многом близкую мне заметку Олега Павлова «„Один день Ивана Денисовича” как христианское послание миру»[4]. В ней О. Павлов проводит мысль о том, что Солженицын показывает мир, позабывший Бога и «подчиненный законам выживания». «Главный смысл этой вещи — конечно, вопрос о Боге», — пишет О. Павлов, обращаясь, в частности, к образу Алеши-баптиста. «Но почему баптист?» — задается он вопросом. Его ответ таков: «Наверно потому, что Солженицын хотел показать все-таки христианское разномыслие». Конечно и это, но не только.
Не говоря уже о том, что баптисты в повести (и позже — в «Архипелаге ГУЛаг») предстают истинными верующими, в отличие от православных, забывших, как креститься, они еще и олицетворяют объединение Ветхого и Нового Заветов в том смысле, что баптизм равно принимает оба завета в качестве Священного Писания.
Краеугольный камень Ветхого Завета — Исход, положивший начало формированию ментальности свободного человека и давший десять заповедей, ставших основанием Закона Божьего. Речь не о социальных свободах и не о политических. Иудеи покидали Египет не для того, чтобы найти себе лучшего правителя. Земля обетованная была завещана Богом, и тот, кто шел исключительно из материальных побуждений (а такие группы беженцев, примкнувшие к иудеям, тоже были), вернулся в Египет после недолгих странствий. Исход был связан с ухудшением, а не улучшением условий жизни, пусть и временным, длинною в несколько поколений. Этому сопутствовало обучение новым правилам и законам свободного мира, часто непонятным, идущим вразрез со здравым смыслом и потому трудновыполнимым.
Оказавшись в пустыне, иудеи не раз сетовали Моисею на то, что тот обрек их на мытарства: «...и роптал народ на Моисея, говоря: зачем ты вывел нас из Египта, уморить жаждою нас и детей наших и стада наши?» (Исх. 17:3). Это — общечеловеческое. И Шухов тоже думает о физическом аспекте, размышляя о воле в тех же терминах, что и укорявшие Моисея иудеи:
Шухов молча смотрел в потолок. Уж сам он не знал, хотел он воли или нет. Поначалу-то очень хотел и каждый вечер считал, сколько дней от сроку прошло, сколько осталось. А потом надоело. А потом проясняться стало, что домой таких не пускают, гонят в ссылку. И где ему будет житуха лучше — тут ли, там — неведомо.
Философствования Алеши ему непонятны, и на ухудшение условий своей лагерной жизни во имя служения Богу он не пойдет. Он будет в числе тех, кто скорее останется в Египте, чем пожертвует пайкой. На аналогию с Египтом наталкивает и критика работ Таккера в более поздней полемической статье Солженицына, где он пишет: «Или, пишет Таккер: ГУЛАГ происходит от насильственного труда при Петре I, — оказывается, насильственный труд изобретен в России! А почему не от египетских фараонов?»[5]
«Упрекают Ивана Денисовича в том, что он будто бы примирился с лагерем, „приспособился” к нему. Но не то же ли это самое, что упрекать больного за его болезнь, несчастного за его же несчастье!» — пишет В. Лакшин (Лакшин, 52). Прежде всего причиной несчастий нередко является сам пострадавший (это видно и на примерах исторических). Однако это наблюдение общего характера. А какова позиция самого создателя Ивана Денисовича? Солженицын не назидателен, он не упрекает своего героя — он только прослеживает ход его мыслей, и в том, на чем он останавливается, угадывается серьезная озабоченность, по поводу не только «болезни», но и «больного».
Вопрос «болезни» ставится Солженицыным шире и выходит за пределы лагерной темы как сгустка того, что творится в стране. Поэтому и акцент повествования на обыденном, будничном, как бы сближающем зону и волю, дающем возможность их сопоставить, иногда даже в пользу лагерей. Вынеси различия за скобки, и рабочие будни зэков во многом совпадут с тем, что происходит на воле. Тут тебе и совещания прорабов о невыполнении плана и о трудовых потерях, и борьба за процентовку, и подкуп начальства, и кумовство, и ловкачество членов бригады, и продвижения по «службе», и халатность, и воровство…
От процентовки больше зависит, чем от самой работы. Который бригадир умный — тот не так на работу, как на процентовку налегает. С ей кормимся. Чего не сделано — докажи, что сделано; за что дешево платят— оберни так, чтоб дороже. На это большой ум у бригадира нужен. И блат с нормировщиками.
Нормировщикам тоже нести надо.
Или:
Второй, прорабской, дверь недоприкрыта, и оттуда голос прораба гремит:
— Мы имеем перерасход по фонду заработной платы и перерасход по стройматериалам.
Все до боли узнаваемо, все атрибуты советского бытия налицо, только в ужесточенном режиме. То же относится и к быту. Замени барак на коммуналку того времени с шестнадцатью-двадцатью семьями, дежурствами и очередью в туалет, со стукачеством, отсутствием отопления зимой, нехваткой продуктов питания, пайков и пр., и пр. и получишь аналогичную картину. Из существенных отличий будет лишь это:
Чем в каторжном лагере хорошо — свободы здесь от пуза. В усть-ижменском скажешь шепотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь — стукачи того не доносят, оперы рукой махнули.
Такой вот парадокс. Выходишь на свободу — попадаешь в неволю, и наоборот. Замкнутый круг, из которого один только выход — Исход. Но всем ли он по силам?
Ситуация, конечно, несколько иная, чем та, которая описана в Ветхом Завете. Там иудеи покидали государство язычников, чтобы исповедовать свою веру на Земле обетованной. Здесь — язычество под маской коммунизма-атеизма само пришло на землю православия. Поэтому Исход мыслится как исход из «порабощенной страны»[6] в ту же страну, но свободную духом. Поскольку победа «Змия» была обусловлена пошатнувшейся верой, Исход из ложных ценностей должен поначалу совершиться изнутри, молчаливо меняя изуродованную систему общественных отношений. Это именно то «мнимое бездействие», о котором спустя десятилетие напишет Солженицын: «Пусть ложь все покрыла, пусть ложь всем владеет, но в самом малом упремся: пусть владеет не через меня! И это — прорез во мнимом кольце нашего бездействия! — самый легкий для нас и самый разрушительный для лжи. Ибо когда люди отшатываются ото лжи — она просто перестает существовать. Как зараза, она может существовать только на людях»[7].
Применительно к повести выщесказанное выглядит так: пусть ложная доктрина расчеловечевания «владеет не через меня». И не с этой ли целью вводит Солженицын в повествование образ сержанта по прозвищу Полтора Ивана как намек на возможность такой «бездейственной» перестройки отношений, навязанных режимом?
Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь — прямо страшно, а узнали его — из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает.
Полтора Ивана не протестует против жестоких тюремных порядков. Он просто не поддерживает ложь о врагах народа, избрав модель христианского поведения. Да и само имя символично — именно таким хочет видеть Солженицын русского человека в часы радостей и невзгод, в особенности когда дух страны гибнет от «остро-инфекционной коммунистической заразы»[8].
Метафора того, что «дух антихриста уже в мире» (1 Ин. 4:3 — 9) угадывается в незначительных, казалось бы, описаниях. Вот, к примеру, одно из них:
И расходился в луче широкий дым от трубки Цезаря, как ладан в церкви. А печка вся красно насквозь светилась, так раскалили, идолы. И трубы докрасна.
Поставленные в один понятийный ряд слова «церковь» и «идолы», да еще и в непосредственной близости к образу раскаленной докрасна печи, выстраивают вполне определенный ассоциативный фон. Идолами названы (описание дается словами Шухова) привилегированные зэки, среди которых и Цезарь с повадками царька («...трубку курит, у стола своего развалясь. К Шухову он спиной, не видит»). «Цезарь» ассоциируется с культурой язычников, подготавливая появление существительного «идолы», поставленного в сильную позицию в конце фразы. «Дым от трубки Цезаря» продлевает эту ассоциативную цепь, связываясь в воображении читателя с языческими курениями и образом Змия в фольклорных и апокрифических сказаниях («...эта связь змея с огнем — постоянная черта его», — пишет В. А. Пропп[9].
Наблюдающий эту картину Шухов сравнивает «курения» с ладаном в церкви. И это не в первый раз он сопоставляет и сближает с церковной атрибутикой то, что прямо противоположно ей («Начальник караула прочел ежедневную надоевшую арестантскую „молитву”»). Так «хлеб насущный» в Алешиной молитве ассоциируется у него с пайкой («— Из всего земного и бренного молиться нам Господь завещал только о хлебе насущном: „Хлеб наш насущный даждь нам днесь!” — Пайку, значит? — спросил Шухов»), а молитва, направленная к Богу, напоминает прошение к местному начальству.
Услышал Алешка, как Шухов вслух Бога похвалил, и обернулся.
— Ведь вот, Иван Денисович, душа-то ваша просится Богу молиться.
Почему ж вы ей воли не даете, а?
Покосился Шухов на Алешку. Глаза, как свечки две, теплятся. Вздохнул.
— Потому, Алешка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или «в жалобе отказать».
Перед штабным бараком есть такие ящичка четыре, опечатанные, раз в месяц их уполномоченный опоражнивает. Многие в те ящички заявления кидают.
Ждут, время считают: вот через два месяца, вот через месяц ответ придет.
А его нету. Или: «отказать».
Шухов не является атеистом в отличие от окружающей его прогрессивной интеллигенции, ум которой зашлакован идеологией. Он просто хочет сориентироваться в новых условиях и выстраивает те аналогии, которые помогают его крестьянскому сознанию определить искомое через известное. Эта подмена только запутывает его, и вот уже на одну ступень поставлены баптисты и политруки, чтение евангелия и агитка («Баптист читал евангелие не вовсе про себя, а как бы в дыхание (может, для Шухова нарочно, они ведь, эти баптисты, любят агитировать, вроде политруков)…»). Но зато читателю должно стать видней, как происходит замещение христианского сознания на псевдо-христианское. «Берегитесь, чтобы кто не прельстил вас, ибо многие придут под именем Моим и будут говорить: „Я Христос”, и многих прельстят» (Мф. 24:4 — 5). Это как нельзя лучше подходит к ситуации Шухова (в Ветхом Завете пророчества о ложном мессии и завоевателе связаны с попытками склонить иудеев к язычеству).
Солженицын будто предвидит то недалекое время, когда на смену заповедям и под их личиной придет «Моральный кодекс строителя коммунизма» (буквально за год до публикации повести — в 1961-м). Для идеологически подкованного и религиозно неграмотного что Бог, что боги — едино. Поэтому, когда наказ верить в Единого Бога замещается наказом веровать в единый политический режим, это как-то проходит незамеченным. А вслед за этим незамеченным проходит и остальное. Главное — это подмена безусловных требований («не убий», «не прелюбодействуй», «не укради», «не произноси ложного свидетельства» и «не желай… <всего>, что есть у ближнего твоего») на условные. «Коммунизм никогда не скрывал, что он отрицает всякие абсолютные понятия нравственности», — говорит Солженицын в своей «Речи в Нью-Йорке…» «Коммунизм считает нравственность относительной, классовой. В зависимости от обстоятельств, от политической обстановки, любой акт, в том числе и убийство, и убийство сотен тысяч людей, может быть плохо, а может быть — хорошо. Это — в зависимости от классовой идеологии»[10].
Те же вопросы поднимаются и в повести. Вот, к примеру, как решается зэками вопрос «не убий»:
— …Поспокойне’й! — Фетюков шипит (дело к перерыву, и все к печке подтянулись). — Людей в постелях режут! Поспокойне’й!..
— Нэ людын, а стукачи’в! — Павло палец поднял, грозит Фетюкову.
В тюремном царствии помбригадир Павло приходит на смену апостолу Павлу, на которого ссылается Алеша-баптист. Выбор имени «Павло» знаменателен и отражает идею «духа антихриста» в мире. Коварство в том, что закон богоборцев куда ясней и доступней Закона Божьего, поскольку цель обозначена, средства даны и условия по ее достижению сформулированы. А безусловные заповеди простому человеку невнятны. Слишком абстрактно они звучат, слишком оторваны от конкретной ситуации. Он не в состоянии понять, почему спасение — в них. Здравый смысл не может согласиться с положениями типа «не убий». А что, если перед тобой враг? А что, если на тебя нападают? Контр-вопрос: а ты уверен, что перед тобой враг? Или: а что, если завтра враг будет объявлен другом?
Заповеди зиждутся на понимании того, что в ситуации полуопределенности необходимы стратегические ограничения. Хотел ведь царь Эдип избежать пророчества, боялся убить отца родного, а все равно убил. И не потому, что это было предрешено, как думают многие. Отношение к судьбе у древнегреческих философов более сложное. Оно сводится к тому, что с помощью «действенного бога» судьба человека может быть изменена. Только для этого необходим «пересмотр собственной модели поведения»[11]. Вот если бы «Эдип дал обет не убивать вообще никого и ни при каких обстоятельствах и после этого все равно совершил убийство, тогда бы имело смысл говорить о неотвратимости»[12]. Ошибка Эдипа в том, что он решил сменить место проживания, а не изменить отношение к убийству.
Солженицын прекрасно понимал опасность новой морали и именно поэтому сразу же, после замечания Павло о «нелюдях», привел рассказ об убийстве, произошедшем по ошибке:
И правда, чего-то новое в лагере началось. Двух стукачей известных прям на вагонке зарезали, по подъему. И потом еще работягу невинного — место, что ль, спутали.
И сколько таких невинных душ было загублено, и сколько виновных было признано потом невиновными! Картина лагеря отражает картину страны. Интересно, что Иван Денисович чувствует себя относительно комфортно в этой ситуации. Его даже не пугает возможность стать одной из таких случайных жертв. Разговор об убийстве «нелюдей» возникает в ответ на его рассуждения о том, что «здесь поспокойней». «И гарантийка тут на сто грамм выше. Тут — жить можно. Особый — и пусть он особый, номера тебе мешают, что ль? Они не весят, номера». Это леденящее душу любого верующего заявление говорит лишь об одном: Щ-854 морально готов к расчеловеченной жизни, уготованной ему новым режимом внутри и вне лагерей. Лучшим комментарием к этому служит пародийное высказывание самого Солженицына: «Мы так безнадежно расчеловечились, что за сегодняшнюю скромную кормушку отдадим все принципы, душу свою, все усилия наших предков, все возможности для потомков — только бы не расстроить своего утлого существования. Не осталось у нас ни твердости, ни гордости, ни сердечного жара»[13].
Засыпая, Иван Денисович мысленно перечисляет все удачи так неудачно складывавшегося дня. Удачи, о которых он вспоминает, связаны преимущественно с материальным аспектом лагерной жизни.
Засыпал Шухов, вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножёвкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся.
Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый.
У Алеши представление о счастливом дне выражено в его молитве:
— Только бы не пострадал кто из вас как убийца, или как вор, или злодей, или как посягающий на чужое. А если как христианин, то не стыдись, но прославляй Бога за такую участь.
«Но вспомним мы тот день, когда правильный зэк — ни разу не согрешив, кроме как спрятав в рукавице обрубок пилки — молится на шмоне», — пишет О. Павлов о Шухове. А действительно ли Шухов ни разу не согрешил, кроме того, что припрятал обрубок пилки? Разумеется, ни убийцей, ни злодеем Ивана Денисовича не назовешь, а вот насчет воровства и посягательства на чужое нужно еще подумать. Как, например, ему удалось «закосить кашу» в обед? А вот так:
Шухов покинул всю гору мисок своих за столом, ногой через скамью перемахнул, обе миски потянул и, вроде не для повара, а для Павла, повторил не очень громко:
— Четырнадцать.
— Стой! Куда потянул? — заорал повар.
— Наш, наш, — подтвердил Павло.
— Ваш-то, ваш, да счета не сбивай!
— Четырнайцать, — пожал плечами Павло. Он-то бы сам не стал миски косить, ему, как помбригадиру, авторитет надо держать, ну, а тут повторил за Шуховым, на него же и свалить можно.
— Я «четырнадцать» уже говорил! — разоряется повар.
— Ну что ж, что говорил! а сам не дал, руками задержал! — шумнул Шухов. — Иди считай, не веришь? Вот они, на столе все!
Шухов кричал повару, но уже заметил двух эстонцев, пробивавшихся к нему, и две миски с ходу им сунул. И еще он успел вернуться к столу, и еще успел сочнуть, что все на месте, соседи спереть ничего не управились, а свободно могли.
Шухов, конечно, рад, и читатель рад, что Ивану Денисовичу так ловко удалось закосить две миски для своих. То есть в конкретном случае как бы хорошо, а безотносительно — что-то между воровством и посягательством на чужое, потому что Иван Денисович систему обдурил, но, с другой стороны, оставил без должной порции кого-то из товарищей, и, возможно, не одного. Ведь каша сварена из расчета на определенное количество человек, значит две украденных порции нужно будет возместить, недодав другим, таким же голодным и отработавшим смену. То, что этот ход мыслей согласуется с замыслом Солженицына, подтверждается утренним разговором в бараке:
В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:
— Василь Федорыч! В продстоле передернули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?
Он тихо это сказал, но уж, конечно, вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.
Солженицын так выстраивает эпизоды в повести, что они удалены друг от друга и связь между ними размывается. Восстановить ее — дело внимательного читателя, исповедующего ту же систему ценностей, что и писатель. «Но Шухов однажды обсчитал инструментальщика и лучший мастерок зажилил. И теперь каждый вечер он его перепрятывает, а утро каждое, если кладка будет, берет», — пишет Солженицын. А где теперь инструментальщик возьмет недостающий мастерок? Перед кем станет отчитываться? Какое наказание понесет?
Представление «об относительности добра и зла»[14] стало нормой в обществе, где классовая идеология уничтожила религиозные ценности. Вот строят ненавистные сборные дома, воруют, что могут, не стыдясь и даже гордясь. А строят-то для таких, как сами, для рабочих, для семей, для будущего…
И работягам всем на эти сборные дома наплевать. И бригадирам тоже. Печется об них только прораб вольный, да десятник из зэков, да Шкуропатенко долговязый. Никто он, Шкуропатенко, просто зэк, но душа вертухайская. Выписывают ему наряд-повременку за то одно, что он сборные дома от зэков караулит, не дает растаскивать. Вот этот-то Шкуропатенко их скорей всего на открытом прозоре и подловит.
Шкуропатенко — враг, он на стороне тех, кто на воле. И Шухов изворачивается, всю свою смекалку и умение направляет на то, чтобы обвести вокруг пальца эту шкуру Шкуропатенко (а попросту — украсть для нужд бригады).
— Вот что, Ваня, плашмя нести нельзя, — придумал Шухов, — давай его стоймя в обнимку возьмем и пойдем так легонько, собой прикрывая. Издаля не разберет.
Ладно придумал Шухов. Взять рулон неудобно, так не взяли, а стиснули между собой, как человека третьего, — и пошли. И со стороны только и увидишь, что два человека идут плотно.
Это воровство коллективное и для коллектива, а все, что для коллектива, — хорошо. Ибо сказано: «Коллективизм и товарищеская взаимопомощь: каждый за всех, все за одного». А Шкуропатенко — против всех и печется только о своем благе. Таков подтекст внутреннего монолога Ивана Денисовича. Понимают ли зэки, что воровать плохо? Конечно! В том случае, когда воруют у них: «Сам повар только вот что делает: крупу да соль в котел засыпает, жиры делит — в котел и себе (хороший жир до работяг не доходит, плохой жир — весь в котле. Так зэки больше любят, чтоб со склада отпускали жиры плохие)». Так не доставайся же ты никому! Ну а если те же зэки станут поварами, тогда все нужно будет поменять наоборот.
Разделение на «своих» и «чужих», на «рабов» и «фараонов» не является исключительно внутрилагерным. Оно привносится извне в качестве канона. Вот приходит Иван Денисович вымыть полы в надзирательской, а ему кричат с порога: «Дверь-то притягивай, ты, падло! Дует!»; «Ты! гад! потише!»; «Ты хоть видал когда, как твоя баба полы мыла, чушка?» Изголяются каждый на свой лад. А ведь это все русские, свои. Не фашисты, не иноземцы — свои. И при этом прекрасно знающие, что перед ними не уголовники, а интеллигенция, верующие, бывшие военные, защищавшие родину и рисковавшие жизнью, прошедшие плен, бежавшие и пр., и пр. Солженицын пишет о них скупо: «Сенька, терпельник, все молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается. Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади спины подвешивали и палками били». А теперь свои бьют палками, и мучают, и в карцер сажают.
Люди и есть режим. Солженицын пишет о повальной потере сострадания — нет, не у правящей верхушки, а в среде исполнителей, с радостью играющих роль фараонов при рабах. «Никакие не „они” во всем виноваты — мы сами, только мы!» — напишет он позднее[15]. И вся повесть не о «них», а о нас — в прошлом, настоящем и будущем. Ибо, как сказал Солженицын в своей нобелевской речи, литература переносит в бесценном направлении «неопровержимый сгущенный опыт: от поколения к поколению. Так она становится живою памятью нации. Так она теплит в себе и хранит ее утраченную историю — в виде, не поддающемся искажению и оболганию. Тем самым литература вместе с языком сберегает национальную душу»[16].
В критике принято противопоставлять Алешу и Шухова. И на поверхности так все и выглядит. Иван Денисович практичен. Он спрячет свои полпайки про запас. А рядом — непрактичный Алеша, живущий по принципу «не хлебом единым», но прячущий свой духовный хлеб так, что его невозможно отыскать при шмоне, и это вызывает легкую зависть у практичного Ивана Денисовича. Ему бы так свою пайку припрятать! У Алеши тело в неволе, а дума — свободная, на Бога направленная. А у Шухова и дума несвободная.
Дума арестантская — и та несвободная, все к тому ж возвращается, все снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? В санчасти освободят ли вечером? Посадят капитана или не посадят? И как Цезарь на руки раздобыл свое белье теплое? Наверно, подмазал в каптерке личных вещей, откуда ж?
Алеша предпочитает тюрьму тела тюрьме души, но, как всякий идеалист, мыслит упрощенно.
— Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать! Апостол Павел вот как говорил: «Что вы плачете и сокрушаете сердце мое? Я не только хочу быть узником, но готов умереть за имя Господа Иисуса!»
Иронические эпитеты «чистенький» и «приумытый» («...баптист Алешка, сосед Шухова, чистенький, приумытый, читал свою записную книжку...») как нельзя лучше описывают оторванность от жизни. На самом деле всякий идеал — это и есть «чистенький» и «приумытый» образ мира. Солженицын показывает, что рассуждения Алеши о пользе тюрьмы — это идея фикс. Ну о какой душе будут думать зэки, жизнь которых втиснута в жесткие рамки тюремного распорядка? Алеша не понимает, что тюрьма не преображает, а еще больше закабаляет уже закабаленное сознание. Поэтому и православные, о которых он говорит с укором, не укрепляются в вере в тюрьме, а, наоборот, теряют ее окончательно.
В условиях, когда духовность выбита из-под ног и культура оказывается в подвешенном состоянии, требуется более изощренная стратегия. Говорят, подобное нужно лечить подобным. Революция в системе образования вызвала болезнь, которую можно вылечить лишь контр-революцией. Вероисповедание в условиях оккупированной духовности требует от верующего поиска путей передачи запретного знания. Так и поступали христиане и иудеи во все времена, втайне обучая молодое поколение. В каком-то смысле и Алеша так поступает, обсуждая вопросы веры с Иваном Денисовичем, но делает это неумело, примитивно, чем вызывает у Шухова ассоциации с агиткой. Агитка апеллирует к внешнему, а учение — к внутреннему. Для того, чтобы доносить учение Христа до других, Алеше нужно еще многое понять и прочувствовать, стать ближе к жизни, а не парить над ней. Иисус шел от жизни, ее насущных вопросов, и в этом была сила учения, укрепившая учеников.
Символично описание расположения Алеши и Шухова на вагонке:
Шухов лег головой к окну, а Алешка на той же вагонке, через ребро доски от Шухова, — обратно головой, чтоб ему от лампочки свет доходил. Евангелие опять читает.
Шухов и Алеша обращены
к разным сторонам жизни. Шухов направлен
на мирское пространство (положение
головы к окну), а Алеша — на сакральное
(положение головы к свету для чтения
евангелия). При этом между ними происходит
постоянный обмен мыслями, что дает им
возможность лучше увидеть ту сторону,
которая скрыта от каждого из них в
отдельности. Вместе на вагонке спят и
братья эстонцы. Но они показаны как
единый механизм, однородный и замкнутый
на себе. Шухов и Алеша скорее дополняют
друг друга. Они сосуществуют как части
системы, отвечающие за ее разные функции.
Алеша поддерживает духовность, а Шухов
— жизненные силы.
Алешка вернулся. Неумелец он, всем угождает, а заработать не может.
— На, Алешка! — и печенье одно ему отдал. Улыбится Алешка.
— Спасибо! У вас у самих нет!
— Е-ешь!
У нас нет, так мы всегда заработаем.
Проигрывая весь день от начала и до момента, когда Иван Денисович дает Алеше печенье, вдруг думаешь: а не потому ли и посчастливилось Шухову в тот день, что часть своего «успеха» он разделил с Алешей? Не потому ли срабатывает его молитва, и не это ли придает смысл его пребыванию в зоне (смысл, о котором он и не догадывается)? Вопрос только в том, каким способом поддержать себя и близких в этих обстоятельствах, не преступая моральных законов. Печенье, которым Шухов делится с Алешей, не «закошенное», а заработанное. Иван Денисович охранял посылку Цезаря от воров и получил честное вознаграждение. Вот Солженицын описывает момент кладки печки для обогрева: «Не поленился Шухов, самый-то выпуск трубы еще с одним коленом вверх сделал. Сегодня нет ветру, а завтра будет — так чтоб дыму не задувало. Надо понимать, печка эта — для себя». Нет ничего дурного в том, чтобы стараться для себя. Дурно то, что происходит это за счет разрушения очага ближнего. Печка выкладывается из разворованных стройматериалов, и разворовывались они на протяжении всех лет существования советской власти.
Итак, о чем ведет речь Солженицын? О том, что строится новый мир на новых ценностях, о том, что возводится изба, каждый угол которой обустраивается за счет угла другого, о том, что изба расшатывается и никакие идеологические подпорки ее не укрепят, о том, что происходит обмеление души и вырождении духа. А также о приходе «врага рода человеческого» в лице коммунизма и о вере, находящейся в заточении. Шухова, возможно, и выпустят на волю. А кто освободит веру?
Святой Георгий Победоносец, он же Георгий-змееборец, спасающий деву (христианскую веру) от Змия, — один из самых значимых апокрифических образов в христианстве. В фольклоре наиболее известны Добрыня Никитич, победивший Змея Горыныча, и Илья Муромец по прозвищу Илия-змееборец.
Никто из героев повести в отдельности не тянет на змееборца. Да и не может быть прямых соответствий, поскольку герои Солженицына находятся в становлении. Они должны прийти к чему-то важному, но не изолированно, а взаимодействуя друг с другом. Капитан второго ранга Буйновский, борец с тюремными «антисоветскими» порядками, делит вагонку месте с Шуховым и Алешей.
Вставали сразу двое: наверху — сосед Шухова баптист Алешка, а внизу — Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
Двухэтажная конструкция вагонки позволяет говорить о вертикальной схеме, описывающей эту тройственную мини-систему, в основании которой находится воин, а «верх» закреплен за крестьянином и верующим. На память приходит фольклорная модель трех богатырей. Разумеется, речь не о тождестве, а об изоморфности троиц, каждая из которых имеет свои особенности. Так, Алеша Попович — самый младший из всех богатырей и самый слабый из них — хоть родом из поповской семьи, но плут и хитрец. Ассоциация с именем Алеши Поповича в связи с Алешей-баптистом возникает непроизвольно, когда Солженицын ставит в один смысловой ряд имя Алеши и тему поповства. О попе начинает разговор Шухов, и поп в его рассказе выступает плутом. Алеша-баптист резко отзывается о попах, как попирателях истинной веры. И в этом смысле он Алеша Не-попович:
— Зачем ты мне о попе? Православная церковь от Евангелия отошла. Их не сажают или пять лет дают, потому что вера у них не твердая.
В этой солженицынской троице «буй-тур» Буйновский, яро налетающий на «антисоветского» Змия в лице начальников лагеря («— Вы не советские люди! — долбает их капитан»), более всего годится на роль Добрыни-змееборца, прообразом которого является Георгий Победоносец. Средний, самый популярный из троих богатырей, — крестьянский сын Илья Муромец, по отчеству Иванович. Крестьянин Иван Шухов становится центральным героем повести Солженицына.
Плут из поповской семьи, воин и крестьянин — так в общих чертах описывается богатырская троица в фольклоре. Модель Солженицына иная. Это иерархическое содружество змееборца, землепашца и христианина. У каждого свое место в этой иерархии и своя функция, и каждый должен совершенствоваться, а не замещаться другим. Так, «змееборец», ратующий за коммунистические ценности, должен прозреть относительно того, кто есть истинный Змий, осознать природу коммунизма как «непримиримого и динамического Зла»[17]. Хлебопашец должен понять разницу между «хлебом насущным» и пайкой, а верующий должен искать спасения души не в тюрьме, а в учениках, спасая тем самым новое поколение от «лютого атеизма»[18].
Все это прочитывается
не сразу. Да и сам Солженицын прочитывается
не сразу, с чем столкнулись и его западные
коллеги, поднаторевшие в политике и
принявшие его за традиционного диссидента,
посчитав, что за рубежом он станет
бороться за политические и социальные
свободы. Он и боролся против коммунизма,
но не как антикоммунист, или про-капиталист,
или социалист. Он боролся, как верующий,
как воин, как Георгий Змееборец. Поэтому,
оказавшись на Западе в силу известных
обстоятельств, Солженицын уединился и
продолжал работать, исповедуя то, во
что единственно верил.
1 Солженицын А. И. Слово на нобелевской церемонии. Стокгольм, 10 декабря 1974. — Солженицын А. И. Публицистика в трех томах: статьи и речи. Ярославль, Верхнее-Волжское кн. изд-во, 1995. Т. 1, стр. 224.
2 Лакшин В. Иван Денисович, его друзья и недруги. — «Новый мир», 1964, № 1, стр. 224.
3 Здесь и далее цит. по: Лакшин В. Иван Денисович, его друзья и недруги. — В кн.: Лакшин В. Литературно-критические статьи. М., «Гелеос», 2004, стр. 36.
4 Павлов Олег. «„Один день Ивана Денисовича” как христианское послание миру». — «Перемены», 2013, 15 февраля <http://www.peremeny.ru/blog/14207>.
5 Солженицын А. И. Иметь мужество видеть. Полемика в журнале «Foreign Affairs». — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 393.
6 Солженицын А. И. Иметь мужество видеть. Полемика в журнале «Foreign Affairs». — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 384.
7 Солженицын А. И. Жить не по лжи. — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 189.
8 Солженицын А. И. Коммунизм: у всех на виду — и не понят. — Солжени-цын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 332.
9 Пропп В. А. Исторические корни волшебной сказки. М., «Лабиринт», 2000, стр. 184.
10 Солженицын А. И. Речь в Нью-Йорке перед представителями профсоюзов АФТ — КПП 9 июля 1975. — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 259.
11 Winnington-Ingram R. P. Sophocles: An Interpretation. New York, Cambridge U. P., 1980, p. 155. Перевод цитаты с англ. мой. — В. З.
12 Зубарева Вера. Перечитывая А. Веселовского в XXI веке. — «Вопросы литературы», 2013, № 5, стр. 71.
13 Солженицын А. И. Жить не по лжи! — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 187.
14 Солженицын А. И. Речь в Нью-Йорке перед представителями профсоюзов АФТ — КПП. 9 июля 1975. — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 259.
15 Солженицын А. И. Жить не по лжи! — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 188.
16 Солженицын А. И. Слово на нобелевской церемонии. Стокгольм, 10 декабря 1974. — Солженицын А. И. Публицистика в трех томах… Т. 1, стр. 16.
17 Солженицын А. И. Иметь мужество видеть. Полемика в журнале «Foreign Affairs». — Солженицын А. И. Публицистика… Т. 1, стр. 388.
18
Солженицын А. И. Иметь мужество видеть.