Кабинет

ПРОЧЕРК

Публикация ОЛЬГИ ФРИЗЕН. Подготовка текста и предисловие АНДРЕЯ КРАМАРЕНКО.

Редакция благодарит Дмитрия Антоновича Сухарева за консультации.




Борис Слуцкий

(1919 — 1986)

*

ПРОЧЕРК




Спустя более тридцати после ухода Бориса Слуцкого из жизни, в преддверии его столетия, уже мало кто сомневается в том, что он — крупнейшая фигура в русской поэзии ХХ века. Понимание этого факта к широкому кругу читателей пришло не сразу.

Одна из причин — драматическая судьба его стихов: издаваемое калечилось цензурой, едва ли не большая часть стихотворений вообще увидела свет лишь после его смерти.

Причем это совпало со временем, когда на страну обрушился вал накопившейся за десятилетия, не публиковавшейся, запретной доселе литературы, — и Борис Слуцкий, считавшийся благополучным, издаваемым, оказался почти не замеченным — на фоне сенсационных открытий.

Что касается внутрицехового признания — оно было достаточно скорым.

«Мне кажется, всем ясно, что пришел поэт лучше нас» (Михаил Светлов). «Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком ХХ века… Его интонация — жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил» (Иосиф Бродский).

Да, интонация в стихах Слуцкого кажется почти бесстрастной (не всегда, конечно), но стихи эти наполнены огнем души человека, обладавшего большим сердцем, полны его добротой, благородством, милосердием, состраданием. «Я любил стариков и любви не скрывал». По Сухареву, у Слуцкого множество плачей — плач по погибшим на войне, по старухам, оставшихся без стариков, по сгоревшим в печах евреям, по сгинувшим в лагерях коммунарам, по поэтам, по простым безвинным жертвам.

Своему публичному поэтическому рождению Борис Слуцкий обязан Илье Эренбургу, напечатавшему о нем в «Литературной газете» в 1955 году большую статью. «Если бы меня спросили, чью музу вспоминаешь, читая стихи Слуцкого, я бы, не колеблясь, ответил — музу Некрасова». Эренбург первым засвидетельствовал не только поэтический дар Слуцкого, но — более — его талант человеческий. Сочетание этих двух талантов вкупе с колоссальной эрудицией, интеллектом, честностью и благородством — добавьте сюда блестящее чувство юмора — дало нам явление Бориса Слуцкого. Его стихи обращены к читателю, поэт думает о нем, печалится его бедам и радуется успехам, живет одной жизнью с народом, из которого «не вышел — вошел в него и стал ему родным».

Одновременно он надеется на взаимность: «Побудь с моими стихами, постой хоть час со мною. Дай мне твое дыхание почувствовать за спиною».

Вторым рождением поэт обязан Юрию Болдыреву (1934 — 1993).

Именно он, осваивая огромное рукописное наследие Слуцкого, публикуя в периодике его стихи и издавая книги, открыл для нас весь масштаб мастера. Но Болдырев пережил своего кумира лишь на семь лет, не успев опубликовать всего наследия поэта.

Много сделал на этом пути друг поэта — Петр Горелик (1918 — 2015), но и ему не удалось закончить работу, которую, по стечению обстоятельств, пытается продолжить автор этих заметок — из любви и благодарности к поэзии Бориса Слуцкого, во многом сформировавшим меня как автора песен, да и просто как человека.

В прошлом году я разыскал дочь Юрия Болдырева — Ксению Юрьевну, и она мне вручила сохранившиеся остатки архива — папки, в которых было несколько сотен машинописных страниц стихотворений Слуцкого и его прозы, а также собственная публицистика Болдырева и дневниковые записи его сына Ильи, в которых он сообщал важные детали о слуцком архиве.

Более четверти века прошло со времени издания последней оригинальной книги его поэзии, далее были только сборники избранного. Огромное количество стихотворений, промелькнувших в периодике, так и не были сведены в книги.

Увы, прочитавших Слуцкого в объеме трехтомника 1991 года не так уж и много — тираж в 50 тысяч экземпляров растворился на просторах 250-миллионного СССР.

Потому изредка встречающаяся фраза о том, что «Слуцкий не прочитан» — верна даже с формальной точки зрения. А прочитан он должен быть, пусть и в избранном объеме.

Просто из прагматических соображений: сегодня мы наблюдаем, как общество расслаивается и расчеловечивается, а поэзия Слуцкого может послужить верным и ценным инструментом, возвращающим человека к изначальным ценностям — простыми словами.

Мне представляется непостижимым положение вещей, при котором в России нет музея Бориса Слуцкого, нет мемориальной доски, нет памятника, нет интернет-сайта.

Его книг нет в магазинах и в школьных библиотеках (выход в 2011 году книги избранного — «Лошади в океане», с вступительной статьей поэта Олега Хлебникова «Советский Иов» — исключение)[1].

А ведь через полтора года — столетие поэта.

Предлагаю вниманию читателей первую журнальную подборку не публиковавшихся ранее стихотворений Слуцкого. В Российском государственном архиве литературы и искусства их обнаружилось немало (фонд 3101, опись 1).

Правописание и пунктуацию приводим в соответствии с устоявшимися нормами.



* *

*


Жить нужно долго.

Писать нужно много.

Помнить о долге,

помнить о Боге.

Как в ваше время

долг и Бога

ни называли б.

Писать нужно много.


* *

*


Бросили меня посреди речки,

именуемой большой войной.

Стонут, стонут, стонут человечки.

Тонут, тонут рядышком со мной.



* *

*


Как лошади спят и едят на ходу

свою немудрящую пищу, —

и я научился слагать на ходу

свои немудрящие рифмы.


А впрочем и есть и не то чтобы спать —

дремать на ходу я умею.

В то время, как лошади на ходу

стихи сочинять не способны.



     Форма


Изменяет, как пластинка — голос.

Поправляет, как печать — стихи.

Одевает наготу и голость

в нечто вроде шелухи.


Что мне эта форма, эта плёнка?

Выпирай скорее, подоплёка.

Что мне этот щит и лейбмундир?

Проявляй характер, лейтмотив.

Слабость позабыв, отбросив робость,

рвись через деталь и сквозь подробность.


Я люблю, когда уняв дрожанье,

подавив сомненья до конца,

ломится сквозь форму содержанье,

как цыплёнок из яйца.



* *

*


Я рассказчик твоих происшествий,

репортёр в твоих микромирах.

Одновременно я — сумасшедший,

городской твой дурак.


Я, допущенный к тайне неглавной,

засекреченный не до конца.

Парень, в сущности, свойский и славный.

Я останусь с тобой до конца.


Задыхаясь от самодовольства,

по дорожке бежишь гаревой.

За тобой — таково моё свойство —

буду бечь, покуда живой.


Почему? Мне не спрашивать проще.

Буду бечь — вот и всё. Буду бечь.

Потому что ты всё-таки — речь.

Я — не более паузы. Прочерк.



* *

*


Нас четверо было в комнате

четыре года подряд,

четыре не слишком долгих,

но предвоенных года.

Доныне в этой комнате

призраки наши парят.

Прозрачнее в хорошую,

темнее — в плохую погоду.


Мы знали, кто что думает.

Мы знали, кто куда гнёт.

Одним потолком опускался

на наши головы гнёт.

Похожие были радости

и общие беды у нас

в четыре недолгих года,

которые вспомнил сейчас.



* *

*


Солнце было режущее, колющее —

резало, кололо и секло.

Проросло в степях полынной горечью,

в желтизну пустынь песком стекло.


Полосует солнце, колесует,

бьёт, кончает до конца.

И сперва веснушки нарисует,

после кожу всю сдерёт с лица.


Глина трескается,

руки трескаются,

от его резкости.



* *

*


Мы-то думали: он пропойца.

Оказалось: он весельчак

с точным чувством моральных пропорций

и с детишками на плечах.


При перепроверке повторной

слухи те, что ходили о нём,

оказались фальшивкой вздорной

и сгорели синим огнём.


Что казалось кривой ухмылкой

оказалось улыбкой пылкой.

Вовсе он не глуп и не груб,

а, напротив, добр и бодр.

Смелый, словно аэроклуб,

милый, как пионерский сбор.


И, избавившись от сомнения,

подозренья сваливши с плеч,

мы всадили в него извинение,

просверкнувшее, словно меч.



     Бремя власти


Я комнату снимал у человека,

ответственного в городском совете

за кровли города, за краску,

за кровельную жесть и за олифу.

Огромный город

дробил свои заботы

на множество осколков.

Один из них, не самый острый,

хозяин мой держал в своих руках.

Домой он возвращался поздней ночью,

поскольку — председатель горсовета,

до поздней ночи ожидал тоскливо,

а вдруг товарищ Сталин позвонит.

Когда смыкал глаза товарищ Сталин,

ни разу и не вспомнивший про крышу

Москвы, про кровельное железо,

про кровельщиков, даже про олифу,

поскольку всё его внимание

сосредотачивалось на фасадах;

когда смыкал глаза товарищ Сталин,

и полумёртвый от переутомленья

шофёр

влачил домой предгорсовета,

полуживого от переутомленья —

когда смыкал глаза товарищ Сталин,

решивший сто вопросов, прочитавший

свои пятьсот страниц и просмотревший

свои два кинофильма, я, успешно

досматривая свой четвёртый сон,

неясно слышал: мой хозяин

снимал в передней старые галоши,

освобождая кровли всей столицы

и пригородов от своей заботы.




* *

*


Жил не грешно и умер не смешно.

А как же?

Скучно жил и скучно помер.

И, может, лучше было жить грешно

и умереть под смех: — Вот это номер,

вот это дал! Вот это отмочил!

А он язык какой-то изучил

и, не успев сказать на нём ни слова,

был тотчас свеян, вмиг, словно полова.

А он библиотеку прочитал

и подчеркнул почти что все страницы,

собрал какой-то мелкий капитал,

не уставал стараться и стремиться,

не лезть ни в коем разе на рожон,

не увлекаться, больше развлекаться

и умер в одночасье, поражён

не то болезнью, а не то — лекарством.



     Связь снега с небом


Снег дырчатый и ноздреватый,

усталый, мартовский, дрянной,

с использованной схожий ватой,

а не с крахмальной пеленой.


Как бренно то, что под ногами!

Как вечно — что над головой.

Над полумёртвыми снегами —

небесный свод,

всегда живой.


Банальничая, умиляясь

и на котурны становясь,

во мне крепчает, осмысляясь,

от снега

и до неба — связь.



* *

*


Перспектива, как пред Возрожденьем, —

не открыта, не изобретена.

С жалобой, с протестом, с раздраженьем

принимаю эти времена:


ведь нашёлся же великий Джотто

иль ещё, нетвёрдо помню, кто-то —

что-то там придвинул, отодвинул,

обозрел окрестность, как орёл,

положил всю жизнь и душу вынул.

Перспективу изобрёл.



     Пластинка


Нерешительный голос слышу —

не воителя, а чудака.

Если что-нибудь расколышу,

то не слишком, только слегка.


Неужели, если поставят

этот чёрный диск под иглу, —

он кого-нибудь плакать заставит,

озарит он чью-нибудь мглу?


Если так — и счастьем и болью

поделиться хочу.

И с решительностью дискобола

чёрный диск в людей мечу.



* *

*


Вот и весь, скажу вам, сказ.

Было — сплыло, есть и нет.

Словно отключили газ.

Словно выключили свет.


Было — и прошло. Сошло,

словно снег весной.

И не верится, что произошло,

и не с кем-нибудь, со мной.


Вот газеты про это. Здесь

та самая весть.

Этот случай, действительно, был и весь

вышел.

Вышел весь.


Словно выключили свет.

Словно отключили газ.

Было — сплыло. Есть и нет.

Вот и весь, скажу вам, сказ.



* *

*


Всё виданное,

всё невиданное,

и даже всё совсем невидимое,

и даже мною ныне выдуманное

годится в стих.

Всё то, что прозе не подходит,

в стихе котом учёным бродит.



1 В процессе подготовки этой публикации вышла книга Бориса Слуцкого «Стихи» (СПб., «Пушкинский фонд», 2017), в основе которой — «самиздатский» сборник под названием «Мой Слуцкий», составленный другом поэта, Б. Я. Ямпольским (1921 — 2000).






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация